Три недели любви и покоя
Клавочка умирала от рака именно в этой больнице. Умирала уже давно – третью неделю. Потому что именно три недели назад в станичном пункте амбулаторной медицинской помощи врач Полякова, неопределенного возраста высохшая женщина, достав пришедшее из района описание рентгеновского снимка, будничным и не допускающим возражения тоном объявила Клавочке, что настоящая Клавочкина жизнь кончилась и в этом ничего трагического нет, никакой катастрофы. Наоборот, Клавочка должна бы даже радоваться тому, что существует такая своевременная и точная диагностики. Так ее слова восприняла сама Клавочка. У нее был рак молочной железы, ей предстояла операция (все говорили, совсем несложная, гарантированно успешная) и долгое (но тоже непременно успешное) лечение ради спасения жизни – и это был приговор.
Клавочке недавно исполнилось сорок. В своей предыдущей жизни она для всех была удачливая, хорошая, вполне состоявшаяся женщина. Но про себя Клавочка помнила, что она еще и красавица, с детского сада красотуха, красавищна-королевишна, которой завидуют, которую любят или ненавидят и с которой всегда стремятся сравняться. В сорокалетнем возрасте выглядела Клавочка на 35. Мужа Клавочка не то что бы не любила, но почему-то привыкла считать, что это муж ее любит, жить без нее, красавицы, не может, а дело Клавочки – принимать его обожание. В любви один подставляет щеку, другой целует.
Клавочка вышла замуж рано, в шестнадцать лет, в связи с такими обстоятельствами, против которых закон бессилен. Называя вещи своими именами, шестнадцатилетняя Клавочка ждала ребенка от студента сельскохозяйственного техникума, своего бывшего одноклассника Мишки. Он в те годы действительно души в Клавочке не чаял. Кажется, никто и ничем так не гордился, как Мишка своей красавицей-королевишной. А дальше жизнь потекла как ей положено. Клавочка окончила бухгалтерские курсы и работала бухгалтером в правлении. Главной заботой были дети. У Клавочки росли два сына, а дочки бог не дал. Родные шутили: «Нашу Клавку мужики любят». Муж начинал помощником агронома, а потом, дополнительных денег ради, каждое лето работал трактористом. Ни в самых плохих, ни в самых хороших никогда он не ходил, да и ни к чему особенному никогда не стремился. Единственным его поступком, о котором некоторое время говорили, была женитьба на Клавочке. И самые Мишкины достоинства так уравновешивались недостатками, что и сказать о нем, казалось, нечего. Вымахал он высоким, что для мужчины немаловажно, но выглядел долговязым. Глаза у него были большие, зеленовато-голубые, прозрачные, в черных не выгорающих ресницах, волосы темно-русые, выбеленные солнцем до непонятного бурого оттенка, а лицо – загорелое, темное, все в мелких складочках и морщинках. И в поступках, и в словах муж Клавочки был прост, многословием не отличался и от жизни ничего, кажется, большего чем Клавочка, никогда не ждал.
Но если говорить о Клавочке, она всю свою жизнь не только предчувствовала, не во сне видела, не мечтала, а знала, что будет у нее великая, настоящая, одна навсегда любовь, для которой Клавочка предназначена самой природой, и ради этой любви, не особенно о том задумываясь, Клавочка жила. И был где-то Клавочкин принц. И солнце весной, и мужские взгляды вслед, и первый молодой снежок, и собственное отражение в зеркале – все убеждало Клавочку: есть чего ждать, есть для чего начинать новый день. И что-то должно было произойти, измениться, что-то другое должно было начаться, а предыдущее кончиться. Пока что присутствовал в ее жизни верный, надежный, тоже по-своему любимый – муж.
И вот уже Клавочкины дети повырастали, в город поехали учиться, и возраст перевалил за сорок – и вот теперь-то уж стояла она на пороге того, несбывшегося. И сердце Клавочкино, разленившееся, уснувшее, ей казалось – обманутое, равнодушным только притворялось, а расцветшее поздней сорокалетней красотой Клавочкино тело потихоньку сердце ее будило и заставляло ждать своего часа. Несправедливо, но именно на это ожидание, на эту красавицу-королевишну, которая не чета другим, свалился вдруг прозаический и страшный вместе с тем диагноз. Физических страданий Клавочка не испытывала, умирала только ее душа, которую не видно было окружающим.
Поначалу, когда страшная новость только-только Клавочкину душу ударила, сама Клавочка лежала несколько дней не поднимаясь на диванчике в летней кухне – обычно там спала их домашняя кошка Марыська -- ничего не ела и только принимала все успокоительные лекарства, нашедшиеся в доме, и уговаривала свою душу поскорее умирать, чтобы долго не мучиться. И вот, наконец, она себя уговорила, сдала последние анализы, уложила сумку и поехала умирать в районную больницу. Муж как назло должен был работать всю неделю далеко от дома и ночевать там же, в поле с бригадой, и они договорились, что он приедет в больницу к Клавочке позже.
В районной онкологии было отделение на 200 мест, которых все равно не хватало. Вновь прибывших надо было заново обследовать, делать повторный рентген, уточнять сопутствующую диагностику: поставленные по месту жительства диагнозы не всегда подтверждались. Целые толпы пациенток приходили каждое утро в приемный покой – невеселых, побледневших, придавленных горем и, в то же время, подтянутых, нацеленных на борьбу. Эту маленькую армию женщин, готовых сражаться за свою жизнь и здоровье, вел в бой зав. отделением – низенький, толстенький, рыжеватый Анатолий Борисович. Женские слезы и отчаяние Анатолий Борисович не переносил. Он считал, что нет ничего вреднее для пациента, как поддаваться горю и безысходному настроению. Поэтому в решающие минуты он напускал на себя страшную свирепость. Перед ним навытяжку стояли в прямом и переносном смысле все пациентки и медперсонал. Однако по не известной никому причине каждому было понятно, что человек он добрый и чувствительный. О нем говорили, что руки у него золотые, хирург от бога. Все вновь прибывшие проходили через его кабинет, каждую он принимал лично. Иногда, когда видел, что пациентке свой страх и растерянность нести невмоготу, находилось у него какое-то особенное слово, сказанное кстати. Например, отрывался от занесения в бланк персональных данных, поднимал на страдалицу, окаменевшую от горя, маленькие серые глазки и говорил всего лищь: «Ну-ну, не надо так!» -- дескать, мне понятно, как вам плохо, но поверьте, все обойдется! А в следующее мгновение он уже официальное лицо, строже и требовательнее которого нет во всей больнице, не то что во вверенном ему отделении. И на строгость, и на требовательность он имел право, потому что строгость его была доброй.
Когда вновь прибывшая Клавочка переступила порог его кабинета, Анатолий Борисович одним взглядом охватил все – и тщательно уложенную золотистую косу, и макияж, с большим знанием сделанный, и побледневшие сжатые губы, и неесте- ственно выпрямленные, напряженные худенькие плечи. Несмотря на то, что уже много лет он проработал на своем посту, Анатолий Борисович еще не привык к чужой боли и не стал к ней равнодушным. Он хорошо понимал, что такое жить под диагнозом в ожидании кратковременной смерти под наркозом и последующего уродства. А для некоторых женщин речь шла всего лишь об отсрочке перед уходом навсегда – отсрочке, наполненной ограничениями, страданием и лечением, которое убивает не только болезнь, но и самого пациента. И поэтому особенно Анатолий Борисович жалел молодых, которым бы еще жить и жить. В совершенно отчаявшейся Клавочке он угадал, как много ей еще терять, и, протягивая заполненный листок истории болезни старшей медсестре, пообещал: «У вас все будет хорошо!»
В палате, узенькой и бедной комнатке, где от стен пахло известкой, а светленькая, с зелененьким узорчиком ситцевая занавеска косо висела на окне, при входе тускло блеснуло на Клавочку зеркало. И было это больничное зеркало безжалостным, жестоким даже, потому что во всей красе показало Клавочке ее толстую пшеничную косу, высоко вплетенную, от самого затылка идущую с двух сторон и пробором разделенную, а над шеей уложенную в тяжелый затейливый узел. Лицо Клавочкино и без того было узкое, с высокими скулами, а теперь еще больше осунулось и побледнело. Маленькие синие глаза смотрели в зеркало и сами своему горю не верили. Клавочка опустилась на кровать и вместо того, чтобы распаковывать дорожную сумку, тупо уставилась в стену. Мимо открытой двери в палату по плиткам коридора прошлепала толстуха в красном с кружевами халате. Клавочка подняла голову на звук шагов и с ужасом увидела, что голова у женщины совсем лысая, гладкая и круглая, как биллиардный шар. На одутловатом желтом лице выступали серые пепельные губы. Клавочке стало страшно. И напрасно еще в станице все ее уговаривали, и утешали, и говорили: «Жизнь не кончилась!» Нет, Клавочка не верила в жизнь после смерти. Она вспомнила, каким взглядом проводил ее шофер маршрутного такси, и взгляды других мужчин – одобрительные, зависимые, заискивающие, вынула из прически шпильки, распустила и расчесала с дороги волосы.
Муж не пришел ни на следующий день, ни днем позже. Но Клавочка знала причину и по привычке о нем не беспокоилась. Зато неожиданно пришла Клавочкина сестра Надя – высокая, самостоятельная, черная и грубая, как мужик. Она была намного старше Клавочки и считала для себя обязательным опекать и руководить. Сестра и Клавочка с детства соперничали, не любили, а одно время смертельно ненавидели друг друга. Когда сестры были маленькими, по станице даже ходил слух, будто они от разных отцов: больно непохожие. Ссорились они поначалу из-за того, кого мама больше любит, а потом не прощали друг другу ни маленьких успехов, ни удачи, ни счастья. Не прощать приходилось сестре, потому что все успехи и победы приходились до сих пор на долю избалованной красавицы Клавочки. Последние несколько лет, с начала болезни и смерти мамы, сестры не общались. Но что было Клавочке за дело до одинокой, несуразной, безмужней, никем не любимой Нади?
Однако теперь Клавочка почувствовала вместе с удивлением что-то вроде смутной благодарности к сестре. И одновременно любопытство и страх: не злорадствовать ли та явилась? Не замуж ли на старости лет собралась? Не похорошела ли вдруг, узнав о Клавочкином горе? Следовало предусмотреть любую возможность. Клавочка пристально посмотрела на себя в зеркало, небрежно захватила массу спелых своих волос широкой заколкой, провела щеточкой по длинным ресницам, запахнула потуже ситцевый голубой халатик с короткими рукавами и вышла в больничный сад, стараясь держаться гордо и независимо. В центральной аллейке, на каменной скамье, сидела Надя. Несмотря на жару, она была в теплой растянутой кофте, которая висела на ней мешком. Загрубевшие ладони Надя положила на колени, обтянутые простыми чулками в резинку. Еще издали Клавочка поняла вдруг главное: никогда не уступит она, Клавочка, своего первенства и превосходства, так и останется лебедем рядом с гадким утенком. Но настороженность ее не отпускала.
Надя при ее приближении встала со скамейки и порывисто Клавочку обняла. И со страданием вдруг вспомнилась Клавочке покойная мама, которую похоронили два года назад, и странное горькое чувство появилось в самой глубине сердца, что теперь их обеих любит мама одинаково и нечего им с сестрой больше делить, потому что жизнь прошла. «Не раскисай, Кланя!» -- сказала сестра и высморкалась. Клавочке не хотелось показывать свою слабость, она ответила только: «Спасибо, Надя!» -- и обе они опустились на скамью. Клавочке было больно и страшно, но от присутствия Нади становилось легче, не так одиноко и хотелось верить.
Кроме Клавочки, в палате лежали еще две женщины: баба Поля из другой станицы и Танечка из районного центра, которой было всего-то пятнадцать лет. И что бы ни говорила и ни делала эти дни Клавочка, страх стоял за каждым ее словом и действием. Этот страх присутствовал ночью во сне и утром во время умывания, когда пена от мыла и зубной пасты плыла в раковину, и в тарелке во время еды прятался и цеплялся за вилку. И этим страхом она не могла поделиться ни с кем, потому что, даже высказанный, страх не уходил. Он господствовал здесь над всеми, и бороться с ним пытались тоже сообща. Каждый рассказывал о самых тяжелых, пережитых наедине с собой минутах первого ужаса, и на время, от того, что этот потаенный ужас из тьмы вытаскивали на свет, казалось, что он терпит поражение. Однако Клавочкина душа знала, что она умирает и надежды нет.
Муж приехал на два дня раньше, чем обещал. Он прошел прямо в палату, и Клавочка, которая сидела после обеда на кровати, подняла глаза и увидела, как он стоит в дверях и отводит загоревшей дочерна рукой прозрачные полосы полиэтилена, повешенные здесь от мух. И по взгляду мужа, по обвисшим его плечам и по тому, как неуверенно застыл он в дверях палаты, она вдруг поняла, как до сих пор красива и как ему больно вместе с ней и жалко. И Клавочке немедленно стало больнее и легче. Они долго сидели в больничном саду, бродили по траве и сухим листьям и договорились, что детям до самого конца ничего сообщать не будут и что Михаил будет приходить к ней каждый вечер, пока не уедет снова в бригаду. В районном центре жила его замужняя сестра, к ней переехала свекровь. У них-то муж и остановился. Клавочка Михаила никак не хотела отпускать. И перед тем, как, наконец, расстаться, в самом потаенном углу больничного сада, они обнялись и стали целоваться, и Клавочка вкладывала в поцелуи свое одиночество, щемящую нежность и сознание того, что для нее все хорошее в этой жизни кончено бесповоротно и навсегда.
«Мама просила передать, что приедет» -- сказал Михаил на прощание. И Клавочка представила себе лицо свекрови с таким чувством, будто по коже провели наждаком. Она смотрела, как муж идет к больничным воротам -- сутулясь, большими, уверенными шагами, и ей казалось, что на плечи ему легла с трудом посильная тяжесть. Сердце Клавочки таяло благодарными слезами.
Свекровь, как Клавочка и предполагала, заявилась на следующий день после обеда вместе с Михаилом. Вначале в открытых дверях палаты появилась рука свекрови, тяжело опирающаяся на палку, а потом уж Клавочка увидела всю ее – седую, круп- ную, величественную. Анна Дмитриевна была не большого роста, но раздалась вширь, держалась подчеркнуто прямо и рядом с высокой нерасполневшей Клавочкой казалась более значительной. За ней, как почетный конвой, возник исполненный почтительности Михаил, и Клавочка обменялась с ним взглядом поверх головы свекрови.
Сколько Клавочка помнила, свекровь всегда старательно, с удовольствием лечилась. При ней Клавочка не могла пожаловаться на недомогание или усталость, на все был один ответ: молодая еще. Свекровь тяжело опустилась на подвинутый сыном стул и укоризненно смотрела на невестку, лежавшую до этого, а теперь поспешно садящуюся на кровати и застегивающую голубой халатик. Клавочка быстро спустила ноги на пол и поправила волосы. Свекровь всем телом налегла на палку и сказала с той же укоризной, которая была в ее взгляде: «Видишь, не береглась. А говорила я тебе». Сделала паузу. «Ты, Клава, женщина, ты о себе думать должна, а им, мужикам, что…» И ободрила: «Ничего, молодая еще, организм крепкий – переборет. Только теперь-то уж о здоровье думай. Я вот всю жизнь на семью потратила, о себе не беспокоилась». Не успели они с Анной Дмитриевной разговориться, новые лица возникли на пороге. Клава, не веря своим глазам и ожидая, что ошиблась, увидела соседку Катерину, а потом и ее мужа Анатолия, и первая мысль была, что Катерина – ее товарка по несчастью, то есть по диагнозу. Но соседи, как оказалось, привезли овощи на рынок и решили Клавочку навестить. Ни особенного любопытства, ни злорадства Клавочка в лице пронырливой и во все лезущей Катерины не заметила. Кругленькая, веснушчатая, будто птичья, рожица с остреньким носиком выражала невероятную сосредоточенную серьезность. Первые ее слова были: «Клава! Я и не поверила, когда узнала». И тут же: «Ой, Клава, выглядишь-то ты как хорошо, будто не больная».
Клавочку навещали и носили ей передачи муж, соседи, раз в неделю возившие картофель и зелень на центральный рынок, и сестра Надя. Клавочка обратила внима- ние на то, что все посетители больницы считали долгом выразить свою заботу обильными приношениями. Два больших холодильника в коридоре с трудом закрывались, изнутри тянуло кислым.
То, что муж приходил к ней каждый вечер, вливало в Клавочку уверенность и странный, нереальный в такой ситуации душевный покой. Ей хотелось быть красивой напоследок. Это стало ее целью, поводом для вложения всех душевных сил и выходом из бессмысленного отупляющего ужаса. Перед приходом мужа она торопливо обвивала вокруг щиколотки узкий ремешок нарядных босоножек на каблуках, накидывала на ситцевый халатик платок и выходила в больничный сад. На прощание они целовались в конце сада, и Михаил как будто бы тоже утешал и жалел Клавочку и просил ее остаться жить. Ее не мучили больше ни сестра, ни свекровь, ни соседи – наоборот, все разделяли или, может быть, умело старались разделить ее горе, она тонула теперь в любви окружающих, как в теплом нежном облаке, и ей вдруг понравилось умирать. Клавочка неожиданно для себя влюбилась в своего ничем не замечательного мужа так, как никогда не любила его в юности, и это скрашивало и оправдывало все происходящее, и придавало ее жизни совсем иной, новый смысл, и не хотелось жалеть ни о чем. Да и кто бы подарил ей такую любовь в том обыденном мире, где не знают, что такое смерть?
Клавочкина любовь продолжалась почти три недели. И все это время как назло, как будто для того, чтобы было потом больнее, сами укладывались косы волосок к волоску, глаза с большими черными зрачками, влажные и глубокие, цвели фиалками. От переживаний она еще больше похудела, но это ей шло. На свое совсем не старое тело Клавочка в зеркало старалась не смотреть. А черный французский кружевной бюстгалтер с глубоким вырезом все норовил выглянуть из-под голубого халатика и в зеркале отразиться, когда Клавочка переодевалась. И в больничном душе она намыливала грудь с таким чувством, будто с собой расставалась.
Каждый вечер Клавочка подолгу не засыпала и пыталась представить, как в юности она бы любила своего мужа и какой бы окружила его заботой. «Как же, -- думала она, -- как же я этого не понимала?» Ей вспоминалось как они встречались после уроков и бродили по весенним улицам, как Михаил по вечерам приходил и стучал в окошко ее комнаты, а она подолгу заставляла его ждать. Вспомнилось ей и то, как ее будущий муж без спроса взял у старшего брата машину и повез ее и Надю с красивой Надиной подругой Валей на озеро в соседнюю станицу. Клава тогда была уже беременной, но никто, кроме них с Михаилом, об этом не знал. «Какой бы я была счастливой, -- думала Клавочка, -- если бы уже тогда его так любила!» И ей становилось досадно. Но вслед за досадой возвращалось к ней сознание сбывшегося счастья, и покой вновь опускался на душу. Клавочка засыпала. В ее снах присутствовал теперь не страх, а нежная боль и такое чувство, будто кто-то сделал ей подарок.
Впрочем, внешне Клавочкина любовь ничем особенным себя не выдавала окружающим.
Баба Поля, большая, кряжистая, смуглая от не сходящего даже зимой загара, посетителей не ждала, никто к ней не ходил, и за продуктами иногда она отправлялась в магазин сама. Операция ей предстояла уже вторая. «Я, девки, -- говорила семидесятилетняя баба Поля, -- люблю в больницах лежать. Кабы не рак этот проклятущий, чтоб ему… А так, что ж, кормят каждый день, как в санатории, и самой у плиты стоять не надо. На всем готовом. А дома? Баба то, баба сё. Одному внуку подай, после другого убери. А внучка выросла, только и смотрит, как на шею повеситься кому. Одно на уме: танцы-манцы-обжиманцы». «Что ж они не ездят к вам?» -- удивилась Клавочка. «Далё-ёко», -- протянула баба Поля. «А мужик есть?» «Помер. От водки. Камень в почке выйти долго не мог, и помер». «А почему ж от водки?» «А вот не пил бы, не помер», -- сказала баба Поля непонятно. «Он упрямый был. Объявили доктора, надо операцию делать, а то три месяца тебе даем – и концы. А он ни в какую. И два года прожил. И все пил. А не пил бы – помер сразу». Пятнадцатилетняя Танечка была самой молодой и счастливой у них в палате. Ее обследовали и решали, вырезать незлокачественную опухоль или лечить. Танечка, худенькая, черноглазая, все больше молчала и читала толстые книги, чтобы не отстать от своих одноклассников. К ней приходила мама, которая каждый раз водила Танечку в больничную церковь. Клавочка радовалась, что ее сыновья ни о чем пока не знают: пусть начнут новый учебный год спокойно.
В конце третьей недели, утром, сидела она на той самой каменной скамье в центральной аллее сада, где первый раз встретилась в больнице с Надей. Михаил три дня назад снова уехал в бригаду и к Клавочке пока что не приходил. На плечи Клавочка накинула теплый белый платок: становилось уже и в дневное время прохладно. Она лениво провожала глазами движения золотых листьев и веток клена под неслышным ветром. Солнечные пятна, как желтые копеечки, падали сквозь лепечущие листья зеленого еще тополя и ложились на землю, а иногда застревали и светились в листве. Клавочка прижимала в сгибе локтя проспиртованную ватку после забора крови. Приятная физическая расслабленность, созерцательная отрешенность охватила Клавочку. Внутри себя она раскачивалась с ветками клена, плыла с солнечными бликами, и травинки с зелеными светлыми колосочками, которые выросли в черных трещинах асфальта аллеи, тоже были Клавочкой. И синее, высокое и холодное небо над покачивающимися верхушками деревьев, казалось, не стоит на месте, а тихо плывет над головой.
Клавочка повернула голову вправо и увидела вдруг, как далеко, в кирпичных воротах в конце аллеи, показалась понурая фигура сестры. Клавочка даже подосадовала, так хорошо ей было сейчас одной, и с досадой следила, как длинные Надины ступни в синтетических темных калошах медленно приближаются к скамейке, а в руке покачивается белый полиэтиленовый кулек с изображенным намеренно примитивно, как на детском рисунке, красным улыбающимся солнышком. Надино глуповатое лицо под белой капроновой косынкой показалось Клавочке издали самодовольным и значительным. Видимо, вошла сестра во вкус руководящей роли и вновь чувствовала себя старшей рядом с несамостоятельной Клавочкой. С видимым удовольствием опустилась Надя на скамью, поставила рядом кулек и затянула под подбородком узел косынки. «Отдыхаешь, Кланя? -- спросила сестра вместо приветствия. – И молодец. Тебе покой нужен. Кушай вот побольше. Я тебе принесла тут…» Надя самодовольно потрогала белый полиэтиленовый пакет с раздутыми боками. «Спасибо», -- сказала Клава. Надины синие, как у Клавочки, маленькие глазки на ее морщинистом лице не цвели фиалками, а тускнели, как синие камешки с прожилками. И Клавочке вдруг показалось, что Надя молчит как-то непросто. Старшая сестра еще раз затянула узел косынки под подбородком и нерешительно на Клавочку взглянула. Пошаркала длинными ступнями в темных калошах. «Кланя, -- начала она с усилием, -- я тебе с самого начала сказать хочу. – Замолчала вдруг и на Клавочку с испугом уставилась. – Кланя, перепиши дом на сыновей. Пока не поздно». Речь шла о половине домовладения, доставшейся Клавочке от мамы. Надя жила в другой половине через стенку, и уже много лет, как на ее подворье был сделан отдельный вход с улицы, а сам участок считался поделенным и даже имел условленную границу, хотя представлял собой юридически единое целое. От неожиданности Клавочке захотелось рассмеяться, глядя на несуразную и такую серьезную Надю. Но у Клавочки только глаза рассмеялись, а губы спросили без насмешки и мягко: «Это, Надя, зачем?» Наде, однако, было не до смеха. «Смотри, -- сказала Надя, -- Михаил приведет какую… Мужик, знаешь, он всегда мужик». Клавочка даже тактично отвернулась на мгновение, чтобы Надя не заметила выражения ее лица. «Кланя, -- продолжила Надя с усилием, глядя Клавочке прямо в глаза, -- он полтора года уж, как к одной ходит, молоденькая совсем. Все знают. Мне племяшей жалко, Кланя! Мало ли что». И своими синими камешками с прожилками Надя с отчаянием уставилась на Клаву. Несколько мгновений сестры молча смотрели друг на друга, и Клавочка примеривалась, поверить или нет. «Надя, -- спросила она осторожно, -- а уверена ты? Не похоже на Михаила. Не так мы с ним живем». «Ты Нинку Никифоровны знаешь? Вот она и есть»,-- лицо у Нади стало измученное, совсем не торжествующее, и Клавочка почти поверила, что сестра сказала правду. Ей вдруг вспомнились мгновенно всякие мелочи, недомолвки, слишком спешный отъезд мужа из дома или то, как он с ней привычно соглашался – все казалось сейчас признаком измены. И ясно представилась двадцатипятилетняя, с нетронутой хирургическим ножом грудью соседская Нина. «Все уж знают. Ты хоть кого спроси… Кланя, ты чего? Ну, чего?», -- Надя норовила снова Клавочкиной души коснуться. Что-то она еще говорила, но Клавочка слушала ее голос, как доносящийся издалека, надоедливый, лишенный смысла шум. Надо было разобраться и решить, правда ли сказанное, и как теперь быть, и для начала надо было допустить самое худшее, то есть что Надя сказала правду. Одновременно Клавочка внимательно и для Нади незаметно наблюдала за ее лицом и прикидывала, зачем сестре было бы врать. Почему-то в Надином лице Клавочка находила только, наряду с глуповатостью, искреннюю растерянность и желание к недосягаемой Клавочке хоть сейчас прикоснуться. «Ты, Кланя, -- сказала Надя, -- помни, что я рядом тоже есть. Хоть иногда». Это она Клавочку так утешала. Потом Клавочка смотрела в спину уходящей Наде, испытывая сильную боль, от которой заходилось сердце и немели губы: почему-то в эту минуту ей было мучительно жаль сестру. Когда Надя ушла, по-прежнему качались золотые ветви клена, плыли светлые солнечные блики, колосочки травы клонились под ветерком и просвечивали на солнце, но Клавочка была в этом мире совсем одна.
В голове ее носились тревожные, как вспугнутые непогодой птицы, мысли. «Я эгоистка, -- думала Клавочка. – Может быть, все счастливые женщины -- эгоистки». Ей обидно и несправедливо вспомнилась ее домашняя кошка Марыська – тоже бесконечно женственное существо, склонное к безоглядной самоотдаче. Клавочка посмотрела на свои тонкие и сильные, как гибкие лозы, запястья и подумала, что в любом случае надо все пережить самой.
Вечером снова приходил муж. Держал Клавочкину руку, обнимал за плечи, предупредительно, оберегая от углов в узком коридоре. Клавочка как будто бы онемела внутри. В мыслях у нее попеременно всплывали то муж, то Надя. Странно, что она впервые испытывала к сестре подобие… любви? Может быть, это было нечто другое – обостренное понимание, например? Михаил все суетился вокруг, оберегал, защищал, не отходил от Клавочки всем на зависть. Странно, если бы он дал ей повод ревновать, насторожил, подтвердил чем-нибудь сплетню, Клавочке было бы легче. Легче?! Нет, она бы проснулась, оттаяла, к ней вернулась бы деятельная жажда справедливости и порядка. Но теперь…
Скомканная подушка была горячей и мокрой от пота. На беленой стене лежал бледный квадрат желтоватого света, повторяющий очертания оконной рамы, и в этом квадрате моталась туда-сюда прозрачная тень ветви клена. Не поворачиваясь и не поднимая с подушки головы, Клавочка знала, что белый подоконник в солнечных лучах горит нестерпимо ярким светом. Ей было слышно, как баба Поля гремит возле окна своими кастрюльками. Клавочке казалось, что у нее жар. Она сунула под мышку градусник, взятый у дежурной медсестры, и явственно ощутила сильный озноб и слабость; неловко, одной рукой натянула на себя одеяло, расслабилась и приготовилась болеть и ни о чем не думать. Градусник, однако, показал только 36 и 7, и это разочаровало Клавочку: неужели человеческое горе – это такая малость?
Неслышно идет по саду осень, шумит ветер в листьях, а Клавочка лежит, отвернувшись к стене, и не знает, что операцию она переживет легко и успешно и муж ни в чем перед ней не будет виноват, а слухи так слухами и останутся – и все пойдет своим чередом. Через несколько дней Клавочку должны перевести в другой корпус в глубине двора, и там ей предстоит потерять грудь и, может быть, косы, постареть и подурнеть, принимая в кровь стронций и другие яды, чтобы выжить и понять: жизнь не кончилась.
Свидетельство о публикации №115062808365
Вова Везунчик 17.04.2016 20:19 Заявить о нарушении