Обстановочка
Евгении. Губа-не-дура,
твердящая «она прекрасна,
но непослушна и опасна».
Сентябрь. Три комнаты. Хрущёвка.
Диван, два кресла. Но холщёвка
отсутствует. Оно понятно:
повсюду бархат, что приятно,
когда придётся заниматься
любовью или притворяться
уснувшим. Ввечеру семейка
не в сборе. Говорит «налей-ка»
рот гостя. Но его не слышит
она, чей нос послушно дышит
в такт проповеди депутата
в отсутствии электората.
Удрали с кухни тараканы:
они проверили стаканы
на запах водки и сбежали,
так как их здесь не уважали,
в другую комнату. Там столик
стоит журнальный. Алкоголик
за ним сидит и выпивает.
Увы, бедняге не хватает
до полной, так сказать, отключки
его мозгов. Их, как у сучки,
что тоже потеряла совесть
(под столиком трясётся то есть,
выхватывая у сидящих
из рук котлетку или хрящик),
не видно – лишь собачьей шерсти
на брюках клочья в виде мести.
Евгения, когда ты хочешь
быть паинькой, то ты хлопочешь
по дому. Я мешать не буду.
Евгения, не мой посуду!
У мамы есть очки, она же
имеет опыт. И чем гаже
она (посуда), тем заметней
на ней остатки пищи летней,
следы селёдки, помидоров,
обрывки сплетен, разговоров
и споров; наконец, окурки
(их, впрочем, нет: одни придурки
их оставляют на тарелке,
когда их можно бросить тёлке
в причёску с твоего балкона,
но – промахнуться и урона
не причинить), – и тем приятней
её мыть маме. Вероятней
всего, ты вырастешь такой же
хорошей женщиной. Не той же,
конечно, самой. Но похожей
на маму. Когда я в прихожей
смотрю на вас (как вы – на Сашу)
и наблюдаю радость вашу,
что ухожу (что он уходит)
домой, меня на мысль наводит
о том, что вы уже похожи,
оттенок вашей смуглой кожи
(остатки южного загара),
во-первых. Во-вторых, угара
похмельного, как такового,
от вас не слышно: вы спиртного
вообще не любите (и бьёте
бутылки с ним). Да, вы не пьёте,
как я. На этом наше сходство
кончается. Конечно, скотство,
что есть такой, как я, скотина.
И эта грустная картина
имеет место повсеместно.
Вам это хорошо известно:
что ни квартира или местность,
так слово призрачное «трезвость»
не на слуху (но в обиходе,
конечно, есть). Не при народе
сказать бы, но скажу открыто:
всё то, чем было знаменито
то или это свинорыло
опухшее, оно зарыло
с блевотиной своею вместе
в том, где его стошнило, месте.
А в этой комнате твой угол,
Евгения. Одна из кукол
(не ты, но тоже так раздета)
зовётся, думаю, Джульетта.
Она с Ромео (иль Антоном)
своим здоровается стоном,
но тот уже ей обещает
учить словам, какие знает.
На полке Гумилёва томик.
Он был поэт, но не был гомик;
имел двух жён и был расстрелян.
Евгения, когда потерян
сам смысл, его искать не надо:
он вещь в себе. Он как награда
посмертная, какую можно
хранить в семье. Но это сложно,
когда один ты в спальне воин
уснул. В твоей груди пробоин
не меньше, чем в постели раков,
тем более – счастливых браков.
Нельзя, имея совершенный
ум, заниматься совершенной
галиматьёй. Она полезна,
как физзарядка. И «поэзна»,
сказал бы гений Северянин.
Он был эстонский хуторянин,
когда зимой его продуло.
Но родина не киданула
ему на гроб хороших, свежих
(руками местных ли, приезжих)
прощальных роз. И нам с тобою,
Евгения, не взять рукою
(ни правой, левой – никакою)
цветы в стихах, что за строкою
«как хороши, как свежи будут...»,
но перед нами они будут
лежать, как будто на могиле
в далёком Таллине – не в миле,
ни в десяти от Новосельной,
Евгения, где не кисейной
ты стала барышней, а взрослой,
сказал бы, девушкой серьёзной.
Евгения, кто ты – не важно.
Скорей всего, что ты однажды
поймёшь, что ты – пустое место.
И лучше, если до ареста
твоей души твоим же телом.
И это будет лучшим делом
твоей души (какая всё же
всегда в плену) сейчас и позже.
Хотя для женщины не важен
размер ума, но он отважен,
какой ни есть. Ведь чем прекрасней
она снаружи, тем ужасней
она внутри. Но я не плачу,
Евгения. И ты хохочешь,
и быть не женщиной не хочешь.
Как я, надеясь на удачу.
20 сентября 1998
Свидетельство о публикации №115052208696