Белое с алым, упав на гудрон...
Вырастают деревья и форму пространства меняют,
и уже не узнать обветшавшие за год дома.
И поспешные грозы весёлую грусть проливают
на кирпичные ульи, на каменные терема.
Зеленеют, блистают, густеют блаженные купы.
Как люблю я ветвей простодушную щедрую плоть!
Да останется в радость мне миска пустейшего супа,
лишь бы снова дарил эти майские грозы Господь!
Только б снова омыл эти липы сверкающий ливень.
Вот стихает гроза - словно страсть, опадает вода...
И оттаял под сердцем зимы мастодонтовый бивень,
и почуял я вновь, как по жилам струится звезда.
Жаль, что короток май и не вечны венчальные грозы!
Тает белое время каштановых губ и очей.
И летят лепестки - белизна с алым крапом угрозы -
шелухой опадают - ненужною, серой, ничьей...
Но вдоль радуги - выгиб небес, справедливая сила,
что по зоркости глаз и по имени нас нарекла,
что у слабости нашей согласия не попросила
и бессмертье души нам дала - не со зла, не со зла...
* * *
"Лес вырубали" - и плакал поэт
Так же вот маешься майской грозою. -
Ливни, темнея шершавой кирзою,
наземь сбивают каштановый цвет.
Так же вот время съедает глаза,
студит, весёлые в юности, громы.
К этим жестоким изломам генома,
к майским поминкам привыкнуть нельзя.
Белое с алым, упав на гудрон,
дух испускает в морщинистой луже.
Мечутся клочья предательской стужи -
мытари гиперборейских сторон.
Ветку каштана поднимешь с земли -
ветер-охальник сломал торопливо
пирамидальное Гауди диво...
Оцепенело живое огниво,
радуги-боги в слезе отцвели.
* * *
Резвый котёнок хвостом материнским играет,
сфинксу подобная, мать восседает недвижно.
Май вызревает, каштаны соцветья вздымают,
тысячеруки, как Шива, воздушны, как Кришна.
Два котофея кайфуют на тёплом асфальте,
ближе к ступеням – дворняга сосцами лоснится.
Благость, умиротворённая нота Вивальди,
дядюшки Брэма, с цветною картинкой, страница.
Дышится. Схлынул народ на воскресные дачи.
Город пустынен: деревьев шатры да собаки,
бодрые галки седые – и вряд ли иначе
явят тебе небеса чадолюбия знаки.
Так и должно быть вслед зимней апатии долгой:
щедрая манна, настой тополиной теплыни.
Нимфа к сезону плечо освежила наколкой.
Нежится сфинкс у подъезда. Три дня благостыни.
* * *
Это чьим разогретым вином
в цветнике назюзюкался гном –
львиный Карла, зевающий Чарльз,
ярко-рыжий, как бархатец-барс?
Гравитацией, честным судом
львиный замысел к смыслу ведом –
вдоль Ефрата, Донца, Дар-Дарьи...
Жилу русла и мне отвори!
Отвори, чтоб могла ещё течь
и сверкать краснопёрками речь,
чтоб вплывали в её камыши
Рем и Ромул, цари-голыши, –
золотистой корзинкой хлебов,
ранней спелостью яблочных лбов...
Помнишь, хоббиты, люди вершков,
налепили, набили горшков?
Но, не склеив числа из частей,
не оставили писем-вестей...
Помнишь, двое смеются в саду,
оба живы, в просторном году?
И петуньи рифмуют стишок,
чтобы мальчик подрос на вершок...
Львиным зевом зевает июль,
на дорожку выносят дер штуль,
чтоб артикли учить, падежи –
тет-а-тет, как большие мужи.
И чтоб отрок, сквозь аккузатив,
в сердце принял чуть слышный мотив,
шёпот крови, прасодию-суть:
„Не забудь и меня, не забудь...”
Свидетельство о публикации №115051503154