метаморфозы среди ноября и рваных струн
бумаги, с которой только что стёрли
дурной карандашный рисунок.
Старые ставни окон дворца
наседают, как откровение
своим молчаливым, выразительно-немым деревом.
Я здесь не прячусь: вещи просто имеют вес,
цвет, материю, место в пространстве.
А тело моё – вещь, продрогшая от дождя;
и ей место в колонном зале,
в хранилище чужих душ. Океаны выходят на сушу,
знаешь ли. Как ты теперь попляшешь?
Материя теряет свой смысл, потому что дождь.
Небо стекает в асфальт, отпечатывается на скулах.
Моя дорогая как-тебя-там, я люблю тебя вот уже два ноября;
два ноября назад море не вышло из берегов,
ничего особого не случилось.
Просто, будь мы рыбами, мы бы однажды научились дышать песком.
Я черчу углём на девственно белой стене эту странную фразу:
«Утро превращается в унылую посредственность; небо превращается в унылую посредственность; я превращаюсь в унылую посредственность».
И вот уже чёрным углём исписаны и потолок, и пол;
мне не нравится эта тесная комната, я упорхну чайкой.
Сколько боли можно увидеть в глазах лица, искалеченного Вьетнамской войной?
Я знаю азбуку и, что из крови хорошо вырастают цветы.
Ты становишься скучной и приторной, много болтаешь:
тебе тоже пора сюда – стоять среди дохлых кукол.
Наверное, это всё потому, что небо
превращается в унылую посредственность;
утро превращается в унылую посредственность;
я превращаюсь в унылую посредственность.
Я много встречала таких; они потом замирали,
воплощаясь в профили ваз.
Любая литература слабее предмета мебели,
стоящего, как скала, разбивающего пространство на «до» и «после».
Вот и этот шкаф хорошо впишется в разрушение твоей жизни,
вот и этот нож хорошо впишется в профиль твоей головы.
Заиграешься со спицами, и они прорастут из глаз.
Я смотрю на реку; река впадает мне в вены и плещется изнутри.
Это – представление папоротником собственной жизни и смерти,
теория струн, применяемая касательно струнного инструмента.
Вот сидишь себе в кабинете и строишь из себя умного,
пока природа не попрёт в мир из твоих глазниц.
Просто представь, как твои руки превращаются в корни.
Вот живёшь ты, вся такая из себя леди, подросток-подонок,
и не знаешь, как иногда бывает сладостно умирать.
Нет, ну я тоже не знаю. Если вплетать в волосы одуванчики,
то дурманящий, тёплый сок осядет в твоей голове ...
Нет, вода. Дождём объясняется многое. На меня
смотрит сероглазый профиль того, кого нет.
Когда этот дом затопит, когда вода польётся через окно,
мебель, картины, книги изобразят смерть,
которую ты никогда не повторишь.
Потому, что у человечества есть язык,
оно научилось лгать. Не давайте человечеству пистолет.
Оно – глупый ребёнок. Оно будет стрелять в себя.
За штукатуркой в стенах прячутся трубы,
по которым течёт вода,
которая делает вид, что её можно приручить.
Ты поймёшь, что вода врала тебе,
когда утонешь в собственной ванной.
А внутри шкатулок прячется аромат
человеческих тёплых тел: подушечек пальцев, нервных движений кистей.
Я смотрю на карниз. Карниз смотрит на меня.
Ну, а ты что знаешь о вечности, дорогая?
Драгоценные камни обоснуются в лёгких, как шипы.
При каждом выдохе будет боль, из гортани польётся кровь.
Кровь не скрашивает местность, как гардина или карниз;
кровь почти что невписуема в интерьер.
Бронза не сдвинется с места без воздействия извне;
руки статуй тянутся к нежному горлу и проникают в сны.
Мякоть плоти податлива: можно тянуть вены,
вить верёвками, выжать лимфу. Именно лимфу.
В контексте тишины она куда эротичнее крови.
Жёваная зола забивает отверстия пломб во рту.
Невыкрашенная стена скрывает тайну своей натуры –
тугую, сухую плоть с запахом извести.
Раньше здесь был океан. Везде был океан.
Человечество построено на скелетах рыб.
Если вода вольётся внутрь, если не выльется из окна,
что тогда изобразится на масляных лицах картин?
Как они смотрят в смерть? Как я смотрю в тебя,
когда в лёгких цветут гиацинты и ты умираешь от
бездыханности, глупости, от удушья? Умирающий человек
так похож на застывший мрамор.
Вне пространства и времени я тону, утопившись в воде,
подавившись дождём. Как ты там?
Свидетельство о публикации №115050209121