ОН

I/   
Когда он увидел её впервые, на него внезапно нахлынул непонятно откуда взявшийся восторг, и он сразу стал равнодушен к ударам судьбы, превратностям суматошной жизни, весь наполнившись ощущением могущества и даже чуть-чуть волшебства, как если бы вдруг стал обладателем сокровищ, спрятанных в пещере Али-бабы вместе с чудодейственной лампой Алладина. В этот момент он ощущал связь времен, слышал шорох Млечного Пути, и это было выше всякого удовольствия, когда-либо испытанного им.
   Откуда она пришла? Что здесь делает? Как её удержать и не дать исчезнуть, потому что если она исчезнет, то вместе с ней улетучится и эта волшебная быстротечная радость, ведь искомый источник радости -  конечно же, в ней, а не в нём, или ещё где-то. Но как к ней приблизиться? И что сказать, чтобы это не выглядело совсем уже по-идиотски? 
   Однако напрасно он обращался к своему разуму, который отчаянно безмолвствовал, тягостная нерешительность сковала его, как только он почувствовал, что вот-вот одержит верх над собой. Весь накопленный жизненный опыт ему тут никак не поможет. Он уже понимал, что стоит лицом к лицу перед чем-то таким, чего ещё нет, но что обязательно будет, и потому только ему дано осмыслить и воспринять то, что на него надвигается с такой страшной внезапностью... А потом она ушла и его волнение понемногу улеглось, успокоив рвущееся из груди сердце.
   Ночью он проснутся от резкой боли в спине, под лопаткой. Он осторожно сел на постели, боль скоро прошла, наверное, неудобно лежал. По окну стучали капли дождя. Сидя в кромешной тьме, он снова представил себе утреннюю встречу, так поразившую его, и знакомое уже волнение снова разлилось по всему его телу. Это непонятное состояние, которому нельзя было дать никакого внятного объяснения, но которое, тем не менее, для него есть блаженство, абсолютно реальное и всепоглощающее, мысленно возвратило его к тому моменту, когда он впервые увидел её, и он потребовал от своего умолкнувшего разума сделать над собой ещё одно усилие, чтобы если не объяснить происходящее, то хотя бы удержать ускользающее ощущение на чуть-чуть. Но разум, устав от тщетных стараний, фиксировал только поднимавшееся из глубин души нечто такое, чему бессмысленно сопротивляться, и во всём этом слышался таинственный гул преодолённых пространств.

   Из соседней комнаты доносились приглушенные голоса - родители о чём-то жарко спорили, он хотел прислушаться, но мысль его снова самопроизвольно переключилась на собственное внутреннее состояние. Ему казалось, что в его голове что-то разбилось или сместилось, и теперь никак не может вернуться обратно, из-за этого такой непорядок в мыслях. Он встал и пошёл на кухню, там мама заваривала в стеклянном чайничке питьё из каких-то сухих растений, засохшие стебельки расправляли свои формы и, переплетаясь в прихотливом узоре, выглядели как-то несообразно - всё это было перемешано, перепутано и поломано, так что в результате каждый обломок растения как бы приобрёл некий новый признак, как строительный материал, из которого птицы весной вьют свои гнёзда. Когда глаза его свыклись с полумраком рассвета, он различил на оборочках маминой туго накрахмаленной ночной сорочки тёмные капельки, от которых шёл слабый запах валерьянки. Потом мама что-то долго искала в большом коричневом комоде, на котором стояли гипсовые статуэтки - сытого волка, чья физиономия выражала бескорыстную любовь к человечеству и умеренную почтительность к высшим классам, портреты представителей которых, вырезанные из журнала "Огонёк", висели напротив, пришпиленные прямо к жёлтым полосатым обоям, а также легкомысленной красавицы, искоса поглядывавшей на него из под-под широкополой соломенной шляпки. Мама явно была встревожена, но пока ни о чём не спрашивала. Он покраснел, не осмеливаясь поднять глаза в её сторону, а вдруг придётся с ней заговорить об этом? Боясь больше всего расспросов, он мягко поцеловал её в бледный увядший лоб, который в этот ранний час казался слегка фиолетовым от просвечивающих костей, и, украдкой глянув на часы, быстро ушёл в свою комнату. Невидимые узы, которые существуют между членами одной семьи, обусловленные обращением в них одной и той же крови, были для него не менее священны, чем для греческих трагиков. Однако он знал, что тщательные и исчерпывающие расспросы приведут дознание к одному и тому же выводу - всё лишнее надо вовремя выбросить из головы. А вот этого ему как раз и не хотелось.
    Подойдя к распахнутому окну, он поёжился, как если бы на него подул февральский ледяной ветер. Отсюда хорошо был виден окутанный дымкой тумана силуэт небольшого храма, неустанно продвигавшего в течение столетий свой корабль, который, от придела к приделу, преодолевал не просто квадратные метры  пространства, но и целые эпохи - от грубовато-сурового XII века с его тяжёлыми сводами, скрепленными глыбами замуровавшего их бутового камня, до близких к нам дней с их лёгкой ажурностью и приветливым кокетством хорошо воспитанных городских родственников, как бы извиняющихся за неотесанность своего неуклюжего сельского деда. Сбоку виднелись остатки полуразрушенной башни, красновато-мрачный тон старых камней её основания, хорошо различимых на фоне бледнеющего лилового бархата ночи, быстро уступающего место молочной серебристости утреннего воздуха, пробуждал тревожное настроение и тоску.
   Как внезапно успокоившиеся птицы возвращаются на своё привычное место на крыше дома, где безопасно и откуда видно всё, его растревоженные восторгом странной встречи мысли неожиданно отпустили его, и он, глубоко вздохнув, лёг в свою постель и мгновенно уснул, целиком отдавшись ласке утренней неги, и последней его мыслью было, что у него ещё много времени впереди, чтобы подумать обо всём.

   Проснувшись в девять утра, он чувствовал себя как обычно, думал о своих текущих делах, и даже не вспоминал о странном происшествии, случившемся с ним накануне. Так продолжалось довольно долго, пока он не понял, что это всего лишь уловка разума, который даёт ему временную передышку - достаточно было памяти найти в окружающем хотя бы смутное сходство с чем-то таким, что напоминало бы ему о том случае, как он обнаруживал не без удивления, что мысленно находится всё на том же самом месте, как если бы и не уходил оттуда, где его сразил наповал гром среди ясного майского дня, пытаясь припомнить всё до последней мелочи, что в самой глубине его существа с ним тогда произошло. Тёмные воды Леты тут же высыхали, стремительно испарившись, и на закрытом её водами просторе вновь появлялись все признаки безуспешно забываемого происшествия, и природа этого неведомого состояния, приносившего очевидность блаженства, реальна настолько, что перед ним блёкнет всякая иная очевидность.
 
  Крепкий, хорошо сложенный, с приятным выразительным лицом, на котором теперь диссонансом сияли голубые глаза с навеки замершим вопросом - что это такое? - он никогда ранее не был обойдёт вниманием людским. Это было привычно, и воспринималось им как данность, которая его не заботила, хотя бы по причине своего постоянства. Он был одним из тех, которые помимо дела, делаемого ими, причем успешно и добросовестно, обладают ещё и неким скрытым ресурсом духа, которому не даёт никакого применения их профессия, но что неизменно обнаруживается в случайных вещах. Его иногда упрекали в том, что он слишком хорошо говорит, и он стал говорить реже, вообще избегая без необходимости вступать в разговор. Честолюбие было чувством, которое он был неспособен испытывать до такой степени, как если бы считал это совершенно нестоящим делом. Большой кусок неба над головой, вот и всё, что нужно человеку для счастья, казалось, говорили его строгие голубые глаза.

   Постепенно тяжелая неуверенность всякий раз, когда разум пасовал перед реальным, и он оказывался перед лицом чего-то такого, что лишь сам-один в силах осуществить, но почему-то не может сейчас это сделать, стала овладевать им. Ясность, которая билась где-то глубоко внутри, и потому как-то глухо, как единственная возможность истолкования, едва достигнув поверхности его сознания, тут же исчезала, поглощенная туманом отвращения перед всякой бессмысленной работой. Каждый раз некое малодушие советовало оставить эти попытки, думать только о нынешних неприятностях и завтрашних планах. Однако эти обиходные мысли, быстро перестав быть убежищем, в глубине которого ему удавалось какое-то время скрываться от непонятного, чтобы оно не превратилось в неизбежное, рассеивались сразу же, едва он ступал на запретную территорию. Слишком тонкой оказалась невещественная оболочка, разделявшая их, и на незримом экране, пестревшем различными впечатлениями, его сознание в такие минуты немедленно разворачивало драму происходящего.
   И вот  однажды, безрассудным порывом отбросив прочь все опасения разума, он выбрал день, не принадлежавший к тем дням, в которые он полностью был поглощен свой работой, позавтракал рано - взял из тарелки, стоявшей на столе, три оладушки, быстро прожевал их и запил молоком. Когда ещё родители спали, он тихо выбрался из дома и пошел на то место, где тогда впервые увидел её. Закрывая за собой дверь, он слышал, как мать что-то громко сказала, а отец недовольно заворчал и что-то сердито ответил. На улице ещё царил полумрак, и обещание грядущего яркого дня давало лишь безукоризненно чистое небо.
   Он знал, ощущал каким-то внутренним чувством, что сегодня он там снова её встретит. Прошел час, два,потом он потерял счет времени, но упорно не уходил с того места, где когда-то увидел её. И вот она появилась, словно повинуясь его молчаливому призыву. Чтобы повысить свои шансы на успех, он, не колеблясь, солгал бы, что он космонавт и завтра улетает на Марс, и это единственная причина его настырного желания с ней поговорить, она не поверила бы, конечно, но как первобытный человек, обладавший обостренным чувством истины, - а она такая, он в этом не сомневался, - она, конечно, поймёт его нетерпение.
    Она шла с покорным видом, думая о чём-то своём, не замечая никого, и его тоже. Через минуту она свернёт за угол, и пропадет из поля зрения, надо решиться, сейчас, немедленно; тоска его сразу же пропала, теперешнее мгновение было уже не тем, что предыдущее, когда он мучительно размышлял о том, что на него надвигается. Он уже не думал совсем, будет ли смешон в её глазах, если шепнёт ей на ухо несколько заветных слов, сделав шаг вперед и перегородив ей дорогу...

II/
   Теперь он не был больше отдалён от неё, чем  ранее, преграда, разделявшая их, рухнула, чтобы на её месте тотчас была воздвигнута Китайская стена. Она ушла из его жизни так же внезапно, как и пришла в неё, ничего не объясняя и ничего не обсуждая. Но он уже стал другим. За то время, пока их жизни шли рядом, как на велотреке, нигде не пересекаясь, он кое-что понял - есть неодолимая сила, которая заставляет людей сходить со своих привычных орбит, и возврата не может быть. В этой встрече, конечно же, был некий скрытый смысл, но какой, он пока не мог разгадать. Но вся его дальнейшая жизнь теперь пойдёт под знаком этой встречи, и он тут бессилен что-либо изменить.
   И он, стиснув зубы, приготовился к будущему, которое, скорее всего, будет безжалостным к нему, но оно обязательно будет - в этом он уже не сомневался. И это было главное, он это чувствовал всем своим нутром. И обманчивая радость, которую он чувствовал, совершив этот поступок, очень быстро переплавилась в тщетное, но упорное ожидание нового случая. И не такого, как предыдущий, когда через нежданную брешь ты проникаешь туда, куда тебя не звали, но куда не могут теперь уже не пропустить, а законного случая, когда она придёт сама, вполне понимая, что делает и для чего. Тогда он и поймёт смысл всего этого безумия.

  Конечно, его удел - терпеливо ждать, и у него было лишь одно стремление - видеть своих родителей, желать спокойной ночи при встрече в коридоре, ведь он о них словно забыл на это время. Нет, жизнь не замолкла кругом, но она как бы отодвинулась от него на предельное расстояние. Он слишком хорошо знал практическую мудрость своих родителей, чтобы подозревать их в некорректности по отношению к нему. Никаких сцен ему никто делать не будет,какую бы участь он себе не избрал, и теперь, когда выбор сделан, мать сама всё поймёт, и не станет тревожить отца печальными прогнозами.
   Постепенно его терзания утихли, и он безропотно отдался течению рутинной жизни, которая несла его на своих могучих руках всё дальше и дальше от ускользнувшей судьбы. Он часто по утрам, когда город был ещё тих и безлюден, смотрел из своего окна на видневшийся вдали храм, каждая сторона которого отличалась своей мыслью, разлитой по всем её частям, и лишь колокольня была самодостаточной и всеобщей, воплощая в себе в то же время индивидуальное бытие, говоря на своём языке от имени всего собора. Следуя взглядом за мягкой непринужденностью её очертаний, он поднимал глаза к небу и, видя его большой кусок, не загороженный зданиями, уносился мыслью в будущее, такое же неконкретное, как и все его теперешние мечты. Крики птиц, кружившихся над колокольней, делали ещё более ощутимым его смутное беспокойство, особенно остро он это ощущал в горделивый полуденный час, когда звучали колокола. Глядя на мир со свойственной ему с некоторых пор рассеянной, мягкой ироничной улыбкой, которая искусно маскировала природную горячность натуры, он как бы говорил окружающим: "Друзья, я рад, что вы подолгу счастливы, вам не нужно спешить к себе, чтобы зарыться в свою конуру".

   Ничто не может быть бескорыстнее и счастливее грёз, навеянных воображением, и самые незначительные знаки судьбы теперь казались ему исполненными чрезвычайного смысла. Но как бесплодны и мучительны были все его попытки представить себе её жизнь! И всё же, когда он думал о том, что собой представляет её жизнь, у него в голове воцарялась полная иллюзия реальности, как если бы она, её жизнь, хотя и не введенная в рамки повседневного существования, представлялась ему в самой наглядной форме. Так он узнавал её, ничего по сути о ней не зная. Он давно уже перестал спрашивать себя - что нужно делать, чтобы быть в состоянии сделать хоть что-то, отбросив прочь все доводы - за и против, и ему уже не надо было сжимать зубы, что придать своему произношению чуть-чуть американский прононс, когда весёлые сослуживицы зазывали его после работы на cap of tea. Он воображал себе, как и большинство людей, что мозг этих других всего лишь косный приёмник информации, и потому даже не задумывался о том, что о нём думают окружающие, видят ли они вообще какие-либо перемены в нём.

   Иногда в гулком воздухе, как это часто бывает в жаркую погоду, ему слышались в звоне колоколов отголоски его собственных мыслей - они звучали в унисон, хрупко наслаиваясь на слаженные звуки, доносившиеся со стороны колокольни, но всё же у них был живой, решительный и даже грубоватый тон, и никакой растроганности или умиления своим страданием. Он полюбил прохладный полумрак своей комнаты, в котором его воображению легко рисовалось жаркое лето, там, за плотными шторами, через которые солнцу трудно просунуть хотя бы единственный лучик, он, не подвергаясь мукам духоты и не вдыхая испарений разогретого асфальта, живо воспринимал движение мятущегося за окном потока жизни, как тело, вольно покоящееся на текучей воде, воспринимает все её толчки и завихрения.
   Но когда начиналась гроза, - о чём неизменно уведомлял слабый удар в оконное стекло, как если бы в него бросили горсть песку откуда-то сверху, после чего немедленно начиналась скорая барабанная дробь, за которой уже следовал ритмичный и звучный шум летнего ливня, - он всегда выходил наружу, под потоки вьющейся в небе воды среди всполохов молний и гулких раскатов грома. Одинокая колокольня, затаившись в мощных струях ливня, даже не пыталась вступать в конкуренцию с громовержцем. Однако и здесь, на полностью открытом пространстве, он также легко находил себе самое надежное убежище - посреди своих тайных мыслей.
    Во всех чисто внутренних состояниях всякое чувство увеличивает свою силу стократ, за краткий миг можно пережить столько всего, что и целой жизни не хватит для реализации этих ощущений. Вынесенный за пределы нашего сознания пейзаж, на фоне которого происходит нечто, запоминается ярче, чем то, что там происходило - гниющие стволы затопленных в прозрачных струях речки деревьев первые приходят на ум, когда вспоминаешь прошлогоднюю рыбалку в горах. Так и сам образ мечты - он всегда остается слегка отвлеченным, отмеченным случайными красками близлежащего пространства, подлинным куском самой природы...
   Однажды он пришёл к своим новым знакомым в мокрой одежде, у него спросили - где он так умудрился вымокнуть, он пожал плечами и ответил: не знаю. И это была правда. Его едва не приняли за сумасшедшего. А он действительно забыл про ливень, он помнил лишь гулкие раскаты грома, их оглушающую музыку, да ещё свои мысли под неё, и больше ничего.

   Так, окруженный со всех сторон своей душой, он, тем не менее, не ощущал себя в темнице, хотя и рвался в мир, но всегда вместе с ней, - стремительно уносясь в неведомое. И от этого он ощущал радость в самой глубокой части своего существа, откуда заблаговременно были безжалостно удалены все перегородки и разного рода помехи, расширяя тем самым пределы его собственного разума, но в этой радости он нередко различал какой-то глухой и весьма суровый тон, в чём и была главная прелесть этих полётов во сне и наяву.
   Всё это было надёжно спрятано внутри его существа, не давая на поверхности даже лёгкого волнения.  Он выработал в себе привычку пресекать, без грубости, все разговоры, которые могли невзначай навести на тайную тропку в его душе, - при помощи особой, почти машинальной интонации он как бы ставил в кавычки опасное суждение, и  делал при этом такой вид, как будто не хотел брать на себя ответственность за него. Со временем у него выработалась элегантная привычка к отвращению высказывать серьёзные фразы, в пику провинциальному догматизму многих посредственных людей, что, однако, он нисколько не ставил себе в заслугу, это получалось как бы само собой.

   Когда у него был свободный от работы день, он выходит так же рано, как обычно, шёл по дороге, которая тянулась вдоль ограды парка, вдыхая выходивший навстречу запах сирени, ветки которой приветливо высовывали между решетками маленькие зеленые свои сердечки-листья и крохотные лиловые пузырьки на гроздьях цветов спешили раскрыть свои невинные секреты. Суверенная власть природы, казалось, господствовала там, за оградой, безраздельно. Между металлическими прутьями кое-где виднелась испещренная световыми бликами водная гладь искусственного четырёхугольного пруда, и во всём этом была какая-то зыбкая прелесть, особенно когда ничьи шаги не раздавались вокруг.
   В отчаянных попытках сократить бесконечность свободного дня, он исследовал в который раз обступавшую его со всех сторон утреннюю пустынность, получая от неё неизбежно мощный отпор тишины, нарушаемый разве что редкими криками ранних птах, прятавшихся в неплотной глубине молодой зелени. Но по мере того, как день разгорался, и солнце безжалостно изливало на землю своё тепло с неподвижных небес, мир вокруг пробуждался и начинал звучать самыми разными шумами и голосами.
    Тогда он забирался поглубже в парк, находил тропинку, всю жужжавшую пряными запахами мая, усеянную с неистощимой расточительностью частыми квадратиками солнечных проблесков, подолгу всматривался в окружавшую его природу - в широкие атласные лепестки цветущей дикой яблони вокруг подвешенных среди них робких бело-розовых бутонов, которая отбрасывала абсолютно круглую тень, наискосок пронизанную невидимыми золотыми нитями закатного солнца, - нисколько однако не приближаясь к заключенной в этом тайне. Пробуждаемые в нём чувства оставались такими же смутными и неопределенными, как если бы ему показывали издали картину, о которой он много слышал, но видел её не просто издалека, а всё время как бы самопроизвольно удаляющейся, однако захватывавшей при этом всё его существо.
   Он вспоминал тот день, когда первый раз увидел её - она прошла, не меняя выражения лица, будто никого не замечая вовсе, но взгляд её был тем не менее пристальным, и в нём как будто светилась слегка притушенная улыбка, понимать которую можно было двояко, раз они не были знакомы. При желании можно было бы в этом увидеть и попытку намеренного оскорбления. Но, может быть, она улыбалась таким образом каким-то своим сокровенным мыслям, и это совсем меняет дело. Но не мог же он за этой замаскированной улыбкой увидеть признаки некоего отречения! С какой стати? Эта мысль возмущала его своей чудовищностью, и он постарался никогда больше не допускать её к рассуждениям об этом, решив, что факты не должны проникать в область, где живут верования.
   Так он гулял до вечера, пока не пробегал невидимым бродягой по молодой листве легкий ветерок, и благодатная прохлада мягко спускалась на землю. Иногда он возвращался совсем поздно, когда по небу украдкой уже скользила луна, а порыв ветра сдувал с куста припозднившегося скрыться на ночлег воробышка, или даже начинал накрапывать холодный дождик, и под ним быстро намокли ветви деревьев  и кустов.
   Зимой парк, серый и голый, весь заваленный снегом, оставлявший только главные аллеи доступными для прогулок, его мало интересовал, скульптуры, стоявшие на постаменте как на табурете, чтобы не замочить ног, ростом меньше человека, с короткими упрямыми носами и глубоко посаженными глазами, одетые не по сезону, вызывали скорее чувство сострадания, чем какое-либо иное чувство. Он вообще мало любил зиму. Летом ненастье временно, мимолетно, и за ним всегда, как за дурным настроением приходит веселье, устанавливается хорошая погода. Зимой же, сколько ни отвешивай отчаянные поклоны молодые деревца, ветреное ненастье в виде дождя со снегом могло смениться лишь морозами.
   На подмостках заурядной повседневной жизни он играл роль человека славного, надежного, добросовестного, и большего от него не требовалось. Наедине же с самим собой он был тем, кем ему хотелось быть в данный момент - нимало не беспокоясь о том, как это будет выглядеть со стороны. Временами к радостному возбуждению, вызванному уединением, примешивались иные чувства, и он не всегда понимал, какому из них отдать предпочтение. Но он никогда не мучился проблемой, как выйти за пределы своего "я": смутно чаемое, глубинно присущее чувству и глубоко в нем запрятанное, желание наслаждения близостью не доставляло ему мучений из-за того, что оно так неконкретно.
   Он никогда не испытывал отчаяния разуверившегося в жизни самоубийцы, который, почти лишившись сил, прокладывал в себе самом тропку в неизведанное, пока чувство не иссякло, хотя и случались минуты, когда он без всякой надежды сосредотачивал всё своё внимание на земле под ногами, словно заклиная её и желая вызвать из неё всемогущих духов или хотя бы извлечь заключенные в ней живые существа, и здесь не было никакой связи с миром реальных вещей.
   В канун праздников он каждый год ходил на реку, если погода бывала хорошая. Матери казалось, что он просто хочет увильнуть от обязательной уборки, но это было не совсем так. Окруженный беспорядком, неизбежным по утрам, особенно накануне большого праздника, когда наряду с приготовлениями к торжеству, ещё более несуразной кажется немытая посуда в раковине, оставленная со вчерашнего дня, разбросанные вещи по всему дому, неубранные зимние и уже извлеченные из шкафа летние, он спозаранку бывал охвачен неудержимым желанием бежать к реке, катившей свои свинцовые воды между пыльными, неумытыми ещё как следует летними ливнями, гранитными берегами. Изредка там можно было увидеть одинокую фиалку на тонком стебельке, пробившуюся из щели между плитами, и словно вросших в набережную рыбаков. Желтые глянцевые лютики тоже изредка попадались там, где траве удавалось отвоевать для себя кусочек земляного пространства. Нервно бились водоросли, увлекаемые течением то к берегу, то в середине реки, среди них плавало много головастиков, которые сразу же обнаруживали себя, стоило лишь кинуть в воду горсть хлебных крошек. Там, где близко над водой нависало дерево, она принимала темно-зеленый цвет, когда же тени не было, вода на солнце становилась ярко-синей, и тогда в летний день казалось, что изредка попадавшаяся лилия цвела прямо в лоне небосвода. По воде могла плыть отважная лодка, хозяин которой, отдавшись на милость течению, лежал на дне, запрокинув руки за голову, наслаждаясь полным покоем, и ему нельзя было не завидовать.
   Здесь, как нигде в другом месте, ему более всего желалось вспоминать её приветливые (хотя это не наверняка), слегка недоумевающие или насмешливые глаза, взгляду которых она сообщала такое выражение, что прочесть его можно было как угодно, её чуть робкую усмешку сюзерена, скромно извинявшегося за своё присутствие в обществе верного вассала. Этот взгляд мог возникнуть в его воображении в результате чего угодно, даже случайного отсвета солнца от камня, и эта таинственная способность заключалась тоже в ней. Тогда он останавливался перед этим камнем или другим предметом, внезапно вызвавшим её образ, и пристально всматривался в него, будто мысль его таком образом могла проникнуть по ту сторону её души. Иллюзия была столь реальна, что ему даже приходилось убирать руки за спину, чтобы не протянуть их навстречу ей. Придя домой, усталый и голодный, он принудительно начинал думать о чём-либо другом, и, в душе его, таким образом, как на складе найденных вещей, накапливались всевозможные предметы  - конечно, всего лишь их образы, хоть как-то связанные с ней.

   Дух пытливости и демон суетности если и донимали его по молодости, то со временем отпустили совсем на свободу, и это позволяло ему жить стабильно, предсказуемо, хотя и не скучно. Он не замыкался в основательно построенном здании своих общественных отношений, однако считал бы трусостью перед жизнью вести себя как монах в обители. Но всё, что не поддавалось коррекции, с учетом его долгосрочных видов на жизнь, выбрасывалось им как вещь, не имеющая никакой для него цены - менять бриллиант на краюху хлеба он не стал бы даже под угрозой голодной смерти. Ему присуща была некоторая доза грубоватости, однако он был из той разновидности умных людей, которые придерживались мнения, что жизнь, как она есть, содержит в себе всё необходимое, чтобы не чувствовать себя ущемленным, ею только и ограничиваясь.
   
  III/
  Он уже был в том возрасте, когда человек многое знает о жизни и умеет довольствоваться малым - хотя бы чувством, которое доставляет состояние влюбленности, давней, хорошо знакомой и потому кажущейся вечной собственностью, и по этой причине не наносящей глубоких ран душе и всегда изумленному сердцу ни по какой причине. На докучливые вопросы такого рода он обычно отвечал с легкой, полной самоиронии усмешкой, что не заводит близкой дружбы, потому что боится пасть жертвой несчастной любви. Однако в тех редких случаях, когда уж слишком откровенный вопрос казался ему терпимым, он вступал в разговор на скользкую тему, хотя и категорически не ограничивал поле сомнений и не спешил пополнить чужое самообразование. Следуя совету, данному ему предусмотрительной матерью много лет назад, он никогда не сближался с людьми, предварительно не наведя о них справки у тех, чьему вкусу доверял.
    Когда он не был уверен, какой тон надо взять с тем или иным собеседником, не всегда понимая, сколь серьёзны его намерения, или это просто шутка, он придавал выражению своего лица нечто вроде условной, слегка выжидательной улыбки, чтобы не заслужить в итоге упрек в наивности или, наоборот, в цинизме, поэтому, допуская и противоположную крайность, он делал эту полуулыбку недолгой и неотчётливой, отчего казалось, что на его лице блуждает какая-то неуверенность. Прямых вопросов он никогда не задавал. Когда же он не мог сразу определить, что от него потребуется в следующий момент, он придавал своему лицу выражение лукавой улыбчивости, что освобождало его на будущее от упреков в неловкости, как бы показывая, что он всё прекрасно осознает и совершает столь забавные поступки исключительно "для прикола".
     И всё же, вопреки своему глубокому убеждению, что он весьма критично настроенный человек, на самом деле этого качества ему как раз и не доставало, хотя утонченная вежливость и природная деликатность, заключавшаяся в том, что делая кому-то одолжение, он вёл себя так, как если бы услугу оказали ему самому, скрашивала и этот его недостаток; если бы кто-то взялся распутывать все ниточки хода его мысли, то он скорее бы запутался ещё больше, чем разобрался бы в нём.
   Даже когда его что-то очень сильно изумляло, он никогда не вскрикивал грубым тоном: "Не может быть!", как это делает большинство людей. Он также обладал ещё одним неоспоримым преимуществом перед умными и высокообразованными людьми, в силу которого ему было совершенно всё равно, что о нём подумают другие, мало знакомые ему люди. Учтивость к незнакомому человеку, которого ему представляли, и отсутствие   чрезмерной почтительности, когда его знакомили с каким-нибудь светилом, звездой,были у него во плоти, и если бы ему на эту его черту кто-то указал, он был бы очень удивлен, потому что никогда не думал об этом специально, совершая простые и привычные движения глубоко порядочного человека.
   Он никогда не подмигивал и не улыбался двусмысленной улыбкой человеку, о котором что-то "соленое" слышал, и не потому, что считал подобное поведение дурным вкусом, а по причине полного равнодушия к тому, кто и как проводит свой досуг. В довершение всего, он вообще не имел никаких поползновений и никогда не истощал свои силы на то, чтобы кому-то специально понравиться, также никогда не бывал опьянён панибратством, злословием или всеобщим одобрением. Он не был музыкально одарен, но иногда какая-то песня или мелодия, которую он слышал по радио, внезапно покоряла его настолько, что он в момент, не различая отчетливо кусок музыкальной фразы или целый пассаж, так понравившийся ему, пытался запомнить это гармоничное звучание, и его душа раскрывалась ещё шире навстречу очарованию услышанного. Возможно, по причине профессионального незнания им музыки он как раз и мог испытывать это смутное чувство, которое единственно и есть, по сути, настоящим музыкальным впечатлением. Эта неотчетливость запомненного и приводила к тому, что услышанное - к примеру, кусок сокровенной, но расчлененной фразы или мелодии, содержащий  в себе уникальную прелесть,  индивидуальную и неповторимую, кусок, вырванный его слухом по какой-то причине из потока звуковых волн, всплывал в его душе вновь и вновь, будучи распознаваемым исключительно по той радости, которую это событие неизменно ему доставляло.

    Иногда, возвращаясь домой по вечерам, он вдруг остро испытывал потребность, подобно обычному человеку, - а не приговоренному к сроку злосчастной судьбой преступнику, каким он мог бы себя считать, будучи без вины виноватым, в жизнь которого так внезапно ворвалась мельком замеченная им на улице женщина, после чего его жизнь перевернулась вверх дном, при этом он не знал даже наверняка, будет ли когда-нибудь что-то ещё, и о которой ему тогда вообще ничего не было известно, - чтобы его дома ждали. Родителей уже не было, и уют покинутого ими семейного гнезда теперь целиком лежал на нём. Он всё устроил строго и просто, чтобы не тратить время на необязательные хлопоты. В такие минуты, когда его посещала хандра, он не находил в своём рассудке никаких возвышенных идей, вообще переставая верить в их реальность, хотя по-прежнему мог бы и не отрицать её. Однако привычки искать утешение в плоских мыслях у него всё же не появилось, и он никогда не смеялся по ничтожным поводам, было странно, если бы случилось иное.
   Нет, конечно, он не был мечтательным влюбленным, замершим на улице перед тайной чьей-то жизни, вдруг случайно обнаружившейся ему, но в нём слово родился новый человек, который, появившись на свет в ту минуту, когда взгляды их встретились, так и остался жить подле него на все последующие времена. И к этому новому своему "я" надо было относиться бережно и внимательно, как к чему-то чрезвычайно для тебя важному и необходимому. Надо также сказать, что жизнь его после такого фантастического "удвоения"стала не просто намного интереснее, но и более сосредоточенной. И, возможно, поэтому его интерес к ней, совсем неизвестной, стал исключительным. Отсюда и родилось безрассудное и мучительное желание дождаться её, даже если на это уйдёт вся последующая жизнь, к тому же, она вся целиком в тот момент была дана ему извне, значит, все, что происходило, было истинно и - ни в малейшей степени не преднамеренно. И весь дальнейший жизненный путь, по которому низвергалась его жизнь, проходил под знаком будущей встречи.
   Обычно люди так безразличны друг к другу, что если кто-то вдруг начинает оказывать сильное воздействие на другого, то он воспринимается уже как некто, прибывший с Марса, или что-то в этот же роде, и отношения начинаются, хотя бы только по этой причине, уже совсем в ином пространстве, отличном от привычного, будничного. Он не мог не задаваться тревожным вопросом, чем она станет для него в будущем, когда оно свершится. Часто, стоя по вечерам у окна своей комнаты, он видел серебристый серпик лупы, проливавшей свой мерцающий свет на пустынную улицу, на купола и колокольню храма невдалеке, и это таинственное сияние заполняло его душу, и заливало все вещи вокруг, и как самая прекрасная музыка нередко извлекается неловкими пальцами начинающего пианиста из рояля, давно не знавшего рук настройщика, так и весь вид залитого этим серебристым сиянием одинокого логова виделся ему неким священным великолепным местом, куда однажды придёт она, пробуждая в нём жажду неслыханных упоений, но не давая при этом никаких чётких указаний, как этого достичь. В итоге та часть его существа, откуда были изгнаны все рутинные заботы, обычно волнующие всю массу людей, живущих привычной жизнью, оставалась у него пустой и звонкой, оттого в ней так хорошо резонировали все иные мысли, подчас давая самый неожиданный эффект, не поддающийся умозрению. Он вдруг начинал ощущать себя иным существом, не похожим на обычного человека, каким-то мифологическим персонажем, воспринимающим мир только сердцем. Так, обнажив самую сердцевину своей натуры, он начинал понимать, сколь скорбна может быть даже тайная неутоленность давнишней страсти. И что такое хрупкость и мимолётность начала, если продолжившая его страсть так сильна?
    Иногда он угрюмо смотрел на себя в зеркало, и если смотрел долго, до рези в глазах, то начинал видеть ту первую встречу, и тогда он снова находил в вещах, обыденных и незаметных, забытое очарование, но сейчас всё это носило на себе отпечаток одного-единственного существа, и жизнь казалась ему не такой уж глупой штукой. В долгие вечера, в которых он находил теперь пикантное удовольствие - быть дома одному, наедине со своими фантомами, он славно укреплялся душой, хотя и оставаясь навеки порабощенным другим существом. И тогда он испытывал к себе, своему отражению в зеркале, на которое ещё совсем недавно смотрел с угрюмостью, почти восторг, который люди испытывают при виде непринужденной шалости ребенка. В такие минуты душа подступала к его лицу, распрямляла черты, примиряясь с теми страданиями,
которые неизбежно сулит ему будущее.

  Он представлял себе, когда это случится, как старательно он будет разделять её симпатии, проявлять единодушие во всем, будет усваивать её мнения, даже те, которые не имеют никаких корней в его собственном представлении о мире, и всё это будет искренно и серьёзно, от всего сердца. Мало-помалу расставшись со своими юношескими заблуждениями, он постепенно позволил скептицизму просочиться даже в них, и был уверен, что стал примерным скептиком, и ценность для него теперь представляет только то, что имеет отношение к их общему будущему, в которое он в последние годы ещё крепче уверовал - именно потому, что до сих пор не было ровно никаких тому доказательств.  И ради этого он теперь не желает ничего такого, что не отмечено печатью её желания. Но что могла желать она? Конечно же, только того, что ему будет наиболее приятно. Так замыкался этот порочный круг.
  Иногда в припадке раздражения он не хотел брать на себя инициативу и думал, что тем самым ставит её в тупик - что она теперь предпочтёт? Но тут случай каким-то невероятным образом подсказывал правильное решение, и это его уже удивляло. Так, позволив личному интересу невольно проникнуть в свой рассудок, и переформатировать все свои мысли, он незаметно дошел до полного самоотречения. Он считал, что тратить время на невеликодушных больше незачем, её же он почитал за образец наивысшей пробы, и вот на этом надо остановиться раз и навсегда и перестать думать о чём-либо ещё.
  Возможно, к такому образу мысли его склоняли также, хотя он и не хотел в этом признаваться, наезды со стороны коллег, которые, несмотря на все принятые им предосторожности, несомненно, уже кое о чём давно догадывались, и это содействовало накапливавшемуся раздражению против него, хотя истинная причина нарастающего противостояния была в другом: они также давно почувствовали, что при всей своей открытости он для них - тайна за семью печатями, и он, чтобы там ни говорили все они, будет держаться своего мнения, несмотря на безоговорочное принятие догматов коллектива.
   Всецело обратить его в свою веру уже никто не сможет; они простили бы его отступничество, если бы он публично отрёкся от своих заблуждений, но чем больше проходило времени, тем яснее становилось, что вырвать у него отречение не получится ни при  каких обстоятельствах. И все сделали вид, что оставили его в покое. Он любил наблюдать жизнь, и привычка эта, в соединении с приобретенным не так давно скептическом взглядом на происходящее, скоро составила ему репутацию человека "очень умного, проницательного и даже выдающегося, в своём роде". Особенно это подкреплялось его новой привычкой не считаться, не входить ни в какое соприкосновение с неприятной для него новостью, или мучительным и тщетным усилием выдавливать из себя комплимент, когда весь его вид говорил об обратном. Его бывшие коллеги, ещё совсем недавно полыхавшие ненавистью великого инквизитора, понимая своё бессилие искоренить ересь, теперь во всех его "выкрутасах" видели особую тонкость натуры и умение "держать себя в границах". А это был всего лишь утративший веру пролетариат, которому внезапно на помощь пришла небесная сила со всеми чаемыми справедливостями. И потому о всё чаще в скользких ситуациях отмалчивался, а чтобы его молчание не производило впечатления попустительства, он придавал ему вид бессмысленного безмолвия вещей, делая своё четко очерченное лицо абсолютно неподвижным. И в тот момент, когда мрамор вдруг оживал, окружающие, конечно, не ожидавшие от него безусловной капитуляции, обреченно понимали, что и этот, последний шанс упущен, потому что всё ранее сказанное просто пролетело мимо его ушей. А если уж никак не удавалось отмолчаться, он придавал своему тону несколько излишнюю уверенность и непринужденность, за которыми чаще всего скрывались холодность и лёгкое волнение, сопровождавшие всякую нежелательную для него ситуацию. 
    Всякая новизна в поведении внушала подозрение сплоченному коллективу, как если бы их коллега весь преисполнился зловещими замыслами. Коллективная мысль в таких случаях брела, спотыкаясь, в потёмках, и они видели свет только когда совсем уж забывали то, что минуту назад смутило их своей непреднамеренностью. Вот так, удалённо, огражденный прозрачным, но непроницаемым звуковым занавесом, он существовал среди давно знакомых людей, свято храня в самой интимной глубине сердца тайну своей привязанности к почти неизвестному существу, что уже давно стало смыслом всей его жизни - ему чужда была демократическая непримиримость к постоянству.

 IV/
   У него никогда не было презрительного отношения к миру, более того, он испытывал острую потребность в привычном для него обществе, где прошла значительная часть его уединённой жизни, и даже испытывал к этим людям искреннее чувство симпатии и сердечности, хотя, постоянно думая о ней, он никогда не бывал одинок. Эти настойчивые мысли, как избалованное животное, всё время находились при нём. Он согревал их теплом своего сердца, отдаваясь в такие минуты во власть приятной нервной дрожи, ставшей для него тоже привычной. Душевные переживания, будучи крайне неопределенными, подчас приобретают избыточную остроту.
  Однажды он почувствовал внезапную боль, потом это прошло, и он даже перестал думать о ней. Но мысли его, блуждая в прошлом, то и дело наталкивались на забытое воспоминание, и тогда он снова чувствовал глухую, поднимающуюся из недр   сознания боль. Она была почти физической, и потому облегчить её мысль не получалось,более того, мысль её снова и снова воспроизводила - простым припоминанием каких-то деталей. Мысль - не думать о ней, сама по себе была болью. Если он случайно слышал от людей какое-то слово, невольно приводящее его на опасную тропу, его лицо искажалось болью, как если бы чья-то неосторожная рука прикоснулась к незаживающей ране.Это уже превращалось в пытку. Он уже дошёл до того, что в своих мысленных монологах стал пересыпать свои слова оскорблениями.
  Устыдившись такого поведения, он едва не заплакал навзрыд. После чего он мгновенно отрезвел и сказал себе решительно: или с этим всё покончено, или я ничего вообще не понимаю. Когда он пошёл навестить своего старого  знакомого, без всяко цели, и стал говорить с ним о каких-то отвлеченных вещах, ему вдруг захотелось всё рассказать этому человеку, чтоб излить душу  освободиться навсегда от этого морока. Он говорил о себе как о третьем лице, но его приятель сразу обнаружил в его рассказе обрывки подлинного факта, касающегося конкретно его, и тогда он, как захваченный врасплох лжец, начал неловко и неумно лгать, в бессильных попытках скрыть правду, однако подробности выдавали его с головой. Пока он поспешно лгал, охваченный страхом разоблачения, вполне понимая, что  недостаточно защищён, чтобы надеяться на успех этой лжи, он вдруг почувствовал страшную усталость, его даже стало слегка клонить в сон, слова его превратились в сплошной стон. Униженный и виноватый, он быстро ушел, его тотчас же охватило прежнее беспокойство, мысли его окончательно спутались, изобретательность была полностью парализована, и в голове своей он теперь ощущал только тяжёлую пустоту. Между тем надо было что-то делать.Ему раньше приходилось говорить не раз какую-то незначительную ложь по поводу вещей незначительных, просто для того, чтобы не пускаться в долгие объяснения. Но сейчас было совсем другое дело.Он уже догадывался, что таким образом он хотел не просто скрыть правду о самом факте это любви, но и произвести над собой некий опыт, смысл которого был гораздо шире. Он почувствовал упадок духа, почти отчаяние.
  Он уже приближался к тому возрасту, когда среда и время, в котором человек живёт, когда сомневаться положено - по статусу опытного и неглупого мужчины каждый должен был полагаться лишь на свой теперешний вкус. И это была не философия пылкого юноши, а взгляд позитивного человека, имеющего отстоявшийся осадок привычных страстей, которому уже всё давно не в новинку. Но чем больше он сомневался, тем меньше верил себе, и в результате длительных размышлений он счёл благоразумным всё-таки считаться с муками, которые ему причиняют мысли о ней, и жалость, которой он должен был наполниться к самому себе, вдруг стала проливаться на неё. Однако этим путем мучения приходили к нему в ещё большем количестве, и он превратился на какое-то время в нелюдима, как если бы его близкие люди жестоко оскорбили и он, по этой причине, больше не желал их видеть. Теперь во всяком мужчине он видел своего конкурента, и он, напустив на себя бесшабашный вид и придав взгляду деланную беззаботность, после долгого сидения дома снова отправился в многолюдье. Он негромко разговаривал сам с собой, обнажая перед миром, таким образом, все свои смешные стороны, всё своё постыдное ничтожество. И это доставляло ему большое удовольствие. Он темпераментно говорил себе, что не может быть ничего смешнее, чем два человечка, судорожно цепляющихся друг за друга, старательно придавая своему лицу выражение такого сильного отвращения, что даже заболела шея. В предвосхищении нервного потрясения, он ловко отпустил несколько острых словечек в свой собственный адрес, мысленно видя себя совсем ещё молодым. И всё же у него нашлось достаточно такта, чтобы не перейти черту - злобная ирония её пока не касалась.

   Несколько дней он не ходил на работу, когда же появился,без справки о болезни или какого-либо иного оправдательного документа, близкие друзья, заметив его осунувшееся лицо, спрашивали озабоченно-подбадривающе:"Целую вечность тебя не было видно", и он, намеренно изобразив на своём лице меланхолически-томное выражение, при этом трепеща носом и выпячивая толстые губы, тем самым внушая им представление о некой тяжёлой интрижке, которую ему на днях довелось пережить. Друзья, недоверчиво покачав головой, отходили в сторону, затаив обиду за отказ в доверии. После работы он пошел в парк, там намечалось большое гулянье. Заставляя себя щуриться в беспрестанном усилии глаз, он старался увидеть нечто такое вдали, но ничего особенного так и не увидел. Всё было как обычно.
   Но вот в поле его зрения попала женщина, своего рода необычная - её голова напоминала голову карпа, круглые глаза выкатывались на лоб, она неспешно лавировала посреди густой толпы, время от времени разжимая свои массивные челюсти, словно в поисках еды. Он дважды оглянулся на эту странную женщину, она это заметила и в ответ просияла шикарной улыбкой развратницы, мечтающей об утонченных извращениях. Он прошёл вперед, к эстрадной площадке и занял место в третьем ряду с краю, но, как назло, места впереди вскоре оказались заняты, туда через пару минут уселись две переспелые дамы, шляпы которых заняли  всё поле зрения. Они всё время вертелись в поисках кого-то третьего, держа в руках большие сумки и обмахивая лицо платками. С помощью сумок они попытались удержать два смежных места, но это им не удалось, и они принялись ещё более отчаянно вертеть головами в поисках нового места. Но их кавалеры не спешили объявиться, и дамы, наконец, успокоились, устремив свои взоры на сцену, время от времени обмениваясь громкими репликами типа: "Это непостижимо! Он меня убивает!" Склоняясь к подруге, одна из них всё время задевала огромными серьгами пышный цветок, приколотый к волосам второй женщины, та осторожно снова втыкала распустившийся пион поглубже в прическу и недовольно поджимала губы, на что её взнервленная соседка то и дело укоряла словами:"Какая ты скучная! Какая ты злая!" Эти реплики наполняли её подругу гневом, и в заключение она стала грозить, что пересядет на другой ряд, когда её озабоченная подружка громко сказала, мельком глянув на окружающих: "Ну не мне же первой делать шаг навстречу! Я на двадцать лет старше его!" После чего она гордо откинула плечи назад, так что бюст остался далеко впереди как бы совсем отдельно от корпуса, а голова,повернутая к низкорослой подруге, стала похожей на голову хищной птицы, прицельно присматривавшейся к своей жертве. Она тоже была не слишком рослая,но постоянно получаемые ею обиды и оскорбления от мужчин, выпрямили её, уподобив тем стебелькам, что растут на самом краю обрыва - для удержания равновесия они всегда сильно откинуты назад.
    Ей часто приходилось уверять себя и своих подруг, что она так редко видится со своими ухажёрами вовсе не потому, что те почему-то не приходят на свидание, а вследствие непреклонности её принципов. Ей казалось, что сообщаемая таким образом её виду представительность будет восприниматься как порода, что, в свою очередь, безусловно способно зажечь хотя бы мимолетное желание у какого-нибудь пресыщенного ловеласа, коих в таких местах бывает немало. Слегка кивая в такт длинным, извилистым музыкальным фразам, на какое-то время она воздержалась от энергичной жестикуляции, очевидно забавляясь этими прихотливыми блужданиями мелодии, и дала своим рукам в сиреневых перчатках в сеточку покой.

   Когда после концерта начались танцы, он зачем-то продолжил наблюдать за этими двумя женщинами, точнее за одной из них, той, у которой в ушах были огромные серьги. Она теперь стояла в углу танцплощадки, в то время, как её подруга продолжала сидеть на своём месте, лишь слегка повернув голову в сторону танцующих, вся во власти музыки и придав соответствующее выражение своим глазам. Всем своим видом она показывала, что пришла сюда лишь в виде снисхождения к прихоти своей товарки, та же, что стояла в углу, постоянно поджимала плечи, как если бы не желала помешать чьему-либо проходу, даже когда рядом вовсе никто не проходил, таким образом она как бы говори, что пришла сюда, в этот уголок, потому что это и есть её законное место, как если бы она была гордой, но скромной королевой, которая встаёт в общую очередь, когда администрация не предупреждена заранее, а также контролёр на входе не в курсе о её приходе на мероприятие. И чтобы не афишировать своё высокое присутствие, она рассматривает узоры на своей сумке или браслете, или же поправляет сползающие плечики платья. В конце концов, дама в углу настолько прониклась этим убеждением, что это изменило и само выражение её лица.
   Он улыбнулся ей, она благодарно посмотрела в его сторону и широко улыбнулась, чтобы показать, что ей совсем не скучно, а также чтобы придать своему лицу привлекательное выражение - поскольку черты её в этот момент все собрались вокруг рта и сияющего взгляда, наполненного тысячей знаков желания ослепить однажды весь Париж, но не имеющего ни малейшего отношения к чувствам, и показывая при этом, что она отлично видит всё вокруг. На какие-то доли секунды она сделала ещё более обворожительной свою улыбку, сообщив своим светлым глазам нежное и мечтательное выражение. Потом она резко выпрямилась и снова приняла холодный вид, как если бы продолжала беспокоиться о положении своих сползающих плечиков. Подруга, внимательно наблюдавшая за телодвижениями и магнетической улыбкой своей подруги-меломанки, удовлетворённо кивнула головой, встала и тихонько ушла. Он, с холодным любопытством наблюдавший эту пылкую даму в серьгах уже более двух часов, ни секунды не размышляя, что будет дальше, с непринужденной манерой артиста и спрятав подальше одолевавшую его тоску, пригласил отчаянную даму к себе домой. В ответ она звонко расхохоталась, снова щедро разлив по своему лицу бурное оживление и ещё более отчаянно воспламенив свои большие лучистые глаза.

 V/
   Питая природное отвращение к тому, что называют избыточностью, чрезмерностью, он нередко делал шаг в неверном направлении, чтобы потом, совершив поворот более рассчитанный, чёткий, как удар по хрустальному фужеру, продолжить свой мучительный одинокий путь. Встречая женщину,от которой даже мужчины с дурным вкусом получали весьма сомнительное удовольствие,  обычную шлюшку, женщину уже давно немолодую, да ещё к тому же несколько странную, меньше всего похожую на идеал, на ту, о которой он всё время думал и мыслями о которой жил столько лет, он легко давал волю своему желанию, если оно вдруг возникало, но и столь же стремительно забывал об этом происшествии, забывал напрочь, никогда не возвращаясь к случившемуся. Однако сейчас была иная ситуация. То ли под воздействием музыки, которая была совсем недурна, то ли в силу его состояния духа в тот вечер, эта перезрелая искательница романтических приключений внезапно как будто приобрела в его глазах первозданную свежесть, и он с грустью подумал, что это плохой знак. Похоже, он сдаёт позиции, что это если не добровольный отказ от жизни, малодушное отречение, готовность плыть по течению - из страха перед чем?  Несбыточность ли мечты, или ужас перед надвигавшейся одинокой старостью? Он не мог в этом разобраться. И встречи с меломанкой из парка, хотя и нечастые, продолжились.
    
   В нём живо ещё было остроумие, очищенное от общих мест, и это ему помогало быть точным в отношении к неприглядной истине. Его никогда не называли "слишком умным", понимая под этим склонность к интриганству, у него не было никаких скрытых тёмных потаённых желаний непосредственного удовольствия сказать невзначай кому-нибудь гадость, наивно добавляя в конце: так это правда? Он по-прежнему любил гулять в парке, в тех местах, где почти не встречались пары. Особенно часто он приходил туда в ту самую пору, когда снежные шапки калины уже благоухали в темных аллеях, а эмаль анютиных глазок уже украшала последние лёжки пасхального снега, чудом не растаявшего до конца. На лице его проступало выражение робкой радости, словно погруженный в счастливый сон, он, сделав два-три круга, торопливо шёл домой, а плечи его как-то странно раскачивались от быстрой ходьбы, и когда его взгляд, несколько рассеянный, устремлялся на какую-либо точку на горизонте, лицо его, всё в отблесках красновато-золотистого заката,  по-прежнему сохраняло простодушное выражение детского счастья, как если бы он, подобно малому ребёнку, случайно заплутавшему в дебрях, сам нашёл выход на знакомую дорогу. Лёгкий шарф с мелкую горошинку развевался на его шее, точно знамя победы, отблеск заката на оконных стёклах дома, подобно багровому пламени, опоясывал дом, а низкие лучи солнца проникая между раздвинутыми шторами, наискось освещали стену его комнаты мягким светом, окрашивая её в переливчатые радужные тона.  Интенсивность чувства была тем больше, чем меньшим оказывалось поле для его выражения. Тишина в его квартире таила в себе скрытое очарование, когда он ужинал, не включая света, уже светила луна, и длинный её луч дробился на воде видневшейся вдалеке реки. Надвинувшаяся темнота и влажный воздух весеннего вечера будили дурное настроение, в тёплом сумраке комнаты ему казалось, что он видит смутный силуэт в дверном проёме, как будто кто-то его давно уже поджидал здесь... Та пора жизни, от которой он был очень далёк сейчас, представлялась ему чем-то отчужденным от него сегодняшнего, которому уже нет свободного доступа в прошлое, оно всё более покрывалось пеленой смутных сомнений - да и было ли оно вообще? Приветливость, которая быстро преодолевает пределы заурядной веселости, теперь больше походила на милое плутовство, когда он подмигивал знакомым подружкам, случайно встречаясь с ними на улице. Иногда ему очень хотелось с кем-нибудь поговорить об этом, раз уж правде суждено рано или поздно обнаружиться, и, предвкушая то наслаждение, с которым он будет извлекать из мира своих полузабытых грёз отчаянные слова, с помощью которых расскажет о ней, приобретая, таким образом, реальную власть над самим этим весьма странным фактом, он одновременно ощущал приступ тоски, взгляд его постепенно становился скорбным, как если бы он отчётливо слышал ответ от своего воображаемого собеседника, произносимый чрезмерно серьёзным тоном в том духе, что стоит ли вообще морочить голову тем, что уже давно быльём поросло? И хотя ответ этот звучал неубедительно, обреченный взгляд его принимал выражение глаз раненого оленя. Он бы очень хотел принудить к молчанию своего воображаемого собеседника, но тот слишком прытко высказал свои соображения и так же скоро, конечно же, забыл об этом. В последнем отчаянном усилии его страдающий взгляд достиг предела неопределенности, и, понимая, что в его положении ничего другого не остается, как сказать правду - что это пока ещё живо, он уже намеревался выложить всё, как есть, но его мысленный собеседник, выразительно зевнув, тут же плотно закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен.

   Наполненный потоком неясных мыслей, он уходил на свои долгие прогулки, чтобы, устав, уже больше ни о чём не думать. Иногда ему хотелось сесть на скамейку и так провести всю ночь, слушая далёкий звон колоколов и шумы засыпающего города, пока всё вокруг не погрузится в преизбыточность спасительной тишины. Лунный свет не дает шелохнуться листьям, он словно давит на них, особенно сильно там, где темно, под ветвями больших деревьев. Этот свет также многозначен, как и музыка, он несёт с собой нечто вроде любовной лихорадки. В такие минуты он молчит, как глухой и зачарованно смотрит на этот дивный лунный свет на листьях деревьев. Больше всего ему не хотелось бы в такие минуты, чтобы в него вторгся внезапно фактор времени, чтобы в него вошло сейчас что-либо случайное, пустое и ненужное, по сути, а потому лишенное настоящего интереса; однако сомнения его становились всё более обоснованными, тем более, что он вполне отдавал себе отчёт в том, что его воображение уже навело свой порядок в этих воспоминаниях, и не слегка, а весьма серьёзно исказив или облагородив все первоначальные мотивы. Он всё чаще чувствовал боль, физическую боль, которую можно успокоить мыслью, и здесь не надо было бороться с навязчивой болью, которая мыслью же и воссоздавалась, и когда чьё-либо случайное слово искажало страданием его лицо, как если бы чья-то неловкая рука коснулась свежей раны, он внезапно начинал испытывать нестерпимое желание узнать наконец истину, волнующую его столько лет, заключенную, как в священном сосуде, в одном беглом воспоминании, ибо те несколько встреч уже давно воссоединилось в его воображении в единое целое. Он давно уже привык относиться к своему чувству, как гениальный художник относится к своему бесценному произведению. Он знает, что произведение не сразу будет понято, и потому не надо спешить - пройдёт время, и оно само взрастит умы тех, кто поймёт его. Однако он сам был и художником и толпой, которая не понимает, что именно ей представил творец. Это рождало меланхолию, и в ней растворялось то, что его так мучило. Однако это состояние всё же таило в себе меньше разочарований, чем сама жизнь, бурлившая мимо него, и если ему удавалось мысленно вернуться в прошлое и оттуда бросить взгляд в далёкое грядущее, он с облегчением думал, что выбор его был единственно верным. Иногда он вспоминал о своих родителях, сравнивал себя с ними, и удивлялся тому,как прихотливо унаследованные достоинства и недостатки отца и матери распределись в нём, оба начала словно боролись в нём, в одном из них говорило широкое отцовское сердце, в другом приземленный ум матери, вечно озабоченной текучей реальностью, и его удивляло ещё больше, что эти два инстинктивных движения, на самом деле, не так уж далеки друг от друга. Как и все люди, которые долго живут иллюзиями любви, он уже знал, что ни благодарности, ни ответного нежного чувства он за свою многолетнюю преданность никогда не удостоится, так устроен этот мир, и потому он ещё сильнее любил тот неосязаемый образ, который продолжал жить в его воображении. Вообще же с годами он привык воспринимать минуты мечтательности, душевной размягченности, веры в себя, как нечто типично юношеское, почти детское, субъективное и обманчивое, однако тупость "здравого смысла" по-прежнему оставалась ему чужда.
   Память обычно являлась к нему не в виде хронологической последовательности воспоминаний, но словно отраженная волшебным зеркалом, опрокидывающим порядок отдельных частей, он только время спустя припоминал какие-то важные детали, проливавшие свет на последующие события. Чтобы оживить в себе своё воображение, ему иногда требовалось время на отдых. Но в любви не бывает покоя - то, что достигнуто, всего лишь отправной пункт нового желания, и если его воображение в его собственных руках, то и неустойчивость сердца, неизбежная в любви, сама по себе, при желании становится источником невозможного счастья. Если гордость лишить маленькой частицы воли, и добавить её туда, где таится печаль, то горе может стать просто непереносимым. Это открытие он сделал совсем недавно, в юности такая мысль просто не могла придти в голову. Главное, вовремя освободить сердце от страшной неуверенности. У каждого человека случается в жизни период, когда ему приходится поддерживать в себе какую-то странную фантазию, чтобы жизнь не так скоро осточертела. Однажды он заболел простудой, тяжело и внезапно. Болезнь свалила его с ног поздней осенью, но через три недели борьбы с недугом закончились таким же внезапным выздоровлением, и он ощущал себя так, будто заново родился, и жизнь, бурлившая вокруг него, была абсолютным бытием. Живя в стороне от мира повседневного опыта, он давно уже был вещью в себе, тайной за семью печатями для окружающих, но сейчас он старался сам проникнуть в мир других, насколько это возможно, и это доставляло ему большое наслаждение.  Широко открыв глаза и сердце, он впитывал в себя с жадностью пустынника частицы их сущности. Ничтожество той жизни, которую он вел до болезни, теперь не имело никакого значения, он верил, что за её пределами непреложно существуют вещи куда более подлинные, и потому трудно достижимые, в руки просто так не дающиеся, и от этого ещё более притягательные. Переполненный этими  фантазиями, он был похож на тяжёлую тучу, которая вот-вот разразится испепеляющей грозой. Но точно так же, как видимая издали верхняя часть горы кажется сияющей вершиной, покрытой лазурью и бриллиантами, а по мере приближения к ней белые покровы точно живого вещества, будто сотканные страданием, сначала превращаются в ажурные занавески, а потом и вовсе становятся вещью вполне обычной и даже заурядной, так и его восторженное настроение в связи с внезапным выздоровлением скоро сменилось прежней привычной тоской, и это уныние было теперь ещё глубже, потому что предмет упорного желания уже не казался существующим хотя бы где-то. Однако многолетняя привычка жить мечтательностью оказалась сильнее, и хотя она менялась из года в год, но всегда приводила к одному и тому же результату - импульсивному решению, которое тотчас же парализовало здоровое чувство опасности, мгновенно приведя в неподвижность лицевые мускулы, но теперь он уже наперед знал, что самопожертвование такого рода кроме иронии в нём самом ничего уже не будет вызывать через очень короткое время. Из-за этой неустойчивости желаний он чувствовал всю тщету своих усилий, и в то же время его удивляло то невероятное напряжение, которое в нём самом возникало в такие минуты, и в качестве перводвигателя всегда выступала одна и та же идея - зачем всё это случилось с ним?

    Однако вскоре он понял, что не всё так просто, как начинало казаться ему. И дело было в том, что в каждом своеобразном впечатлении, равно как и и в большом искусстве, все подлинно глубокое при первом приближении скорее разочаровывает, чем наоборот, и дело здесь в том, что в коллекции памяти нет никакого сходного образца, чтобы поставить метку - да, это глубоко и прекрасно, ведь люди живут чувствами в одном мире, а дают названиям им совсем в другом, и соответствие между ними  ещё предстоит уставить, и всякий раз заново, ибо простого соединения этих миров просто не существует, вот почему не всегда истина узнается с первого предъявления. Он чувствовал эту тайну так ярко, почти физически, и если бы можно было видеть его глаза в такие минуты, и не просто видеть, а разложить сам взгляд его на составляющие, то открылась бы, возможно, и сущность этой тайны, светившейся в его глазах, похожих сейчас на зеницы диковинной птицы, и возвещавшей миру о своём раскрытии; прямолинейность его характера под влиянием этой метаморфозы смягчалась ласковостью и душевностью. Этот мимолётный апофеоз мог бы быть признаком надвигающего помешательства, если бы не тревога, отдававшая в сердце всякий раз толчком, долго не унимавшимся, и примешанная к этой радости - по причине скорого превращения запредельного с банальное, и тогда мечтательный взгляд его мгновенно делался острым и зорким, как у хищника. Он уже к тому времени расстался с предрассудком, что правда сообщается друг другу только с помощью слов, даже с учетом того, что слова эти время от времени требуют изменения смысла или хоть какого-то обновления. И тогда тайна, почти уже раскрытая, превращалась в подобие тени, в которую в принципе невозможно проникнуть, ибо нет её прямого познания, и возможны лишь разнообразные верования на этот счёт. Оглохший в минуты тайносозерцания, как если бы ему в уши вставили промасленные бируши, и мир по этой причине превратился в эдем той поры, когда звука ещё не было сотворено, он возвращался к шумной жизни улицы, как будто опрокидываясь в нёё, и пустая молчаливая улица снова наполнялась шумом движущегося транспорта и непрерывным людским гулом. А так как утрата какого-либо чувства вносит в мир новые краски или иные красоты, то внезапное возвращение его в чём-то этот мир полноценной жизни словно обкрадывает, а растерянность впечатлений и шаткость воспоминаний делают прошедшие минуты такими же сомнительными, как и та тень, что замещает собой тайну. Он доставал из кармана большой клетчатый платок, чтобы вытереть им лицо, потому что всякий раз в такие минуты на лбу его выступали капли пота, а на глаза наворачивались непрошеные слёзы. Но какое-то время личности всё ещё нет, и, отыскивая свои привычные мысли, как если бы это были потерянные вещи, он находил, наконец, своё собственное "я", всякий раз удивляясь, почему же не произошло путаницы, и вместо его "я" к нему не вернулось какое-либо иное "я", и тогда бы он враз стал другим человеком. Природа этой привязанности также была для него тайной, равно как и сон, который больше похож на приступ сумасбродства, чем на скрытую работу раскрепощенной бессознанием мысли.

VI/

Он уже не думал о том, что всё это скоро закончится, и вообще воспринимал весьма скептически всякие мысли о скором конце - что толку об этом думать? Случится как случится, думай-не думай, какая разница? Могильная земля пухом не станет, сколько не мечтай о лучшей доле после смерти. Это как если бы солдат перед боем вдруг стал мечтать о пулях, которые сразу же расплющатся в хлебный мякиш, едва коснутся тела, и если смерть всё же случится на поле боя, то это, конечно, смерть от смеха - так щекотно всё это будет... Предчувствиям он доверял ещё меньше, это всё равно что верить в магию - а это уже совсем не смешно, это всё равно что считать, что умереть здесь и сейчас куда полезнее, чем, к примеру, завтра, или наоборот. Он всё ещё был красив, красотой зрелой и сильной - высокий, стройный, элегантный даже без всякой скидки на возраст, с густыми, коротки стрижеными волосами, с прямым римским профилем, изящно очерченным и совсем не размытым годами. Его свело-синие глаза контрастировали с весьма серьёзным, почти строгим выражением лица. Нет, он не из тех, кто либо мчится во весь опор, либо тормозит, выпятив плечо вперед, нет, нет и нет, он просто идёт своей дорогой. Да, он всё ещё крепкий тип, спортивная закалка вся при нём. Глядя на него, можно было решить, что в душе он нападающий, но это было не так. Он был, к тому же, не слишком разговорчив.

В детстве у него было бледное, худенькое личико, это видно на старых фотографиях, глаза его широко открыты, будто с удивлением смотрят на мир. Ещё юношей ему довелось видеть смерть на финише. Он даже не успел испугаться, потому что не успел понять, что произошло. Спортсмен, бежавшие перед ним, внезапно рухнул прямо ему под ноги, за два метра от ленточки. Он едва успел перепрыгнуть через рухнувшее тело, а когда оглянулся, то увидел запрокинутое лица с широко распахнутыми глазами и раскрытый в немом крике рот. Вот только тогда он понял, что произошло. Этот парень сорвался со старта с решимостью быка, быстро ушёл в отрыв, и вот... это внезапное падение. Он бросился назад, приподнял рухнувшее тело своего соперника, пот струился у него между лопаток, глаза тоже били залиты влагой, было трудно смотреть... Но всё напрасно, тот парень тяжело качнулся и безвольно перевернулся на бок. Это вызвало в нём взрыв возмущения - зачем? Ответа он так и не нашёл. Ошеломленный произошедшим, он, оттесненный людьми в белых халатах, снова и снова оборачивался на это место, но там уже толпились люди, и он не мог разглядеть, что происходило с тем, кто упал. Потом только он узнал, что парень умер от разрыва сердца. Эта спонтанная близость смерти его ошеломила.

Всё ещё ошарашенный произошедшим, он мчался домой, расталкивая прохожих и получая в ответ тумаки, перед его глазами стояло запрокинутое лицо упавшего спортсмена, лимонного безжизненного цвета, по которому стекали капельки жирного пота, будто что-то грызло его изнутри, и у него самого будто что-то внутри разладилось. Когда он влетел в квартиру и быстро скользнул в свою комнату, на его счастье, никто этого даже не заметил - мать стирала в ванной, а отец курил на балконе, притворив за собой дверь, чтобы дым не шёл в жилище. ОН закрылся на задвижку, чего никогда не делал, потому что вообще боялся закрытых пространств, ещё ребенком, когда мать уходила по делам, оставляя его одного и запирая комнату снаружи, чтобы он случайно не включил газ или не упал с балкона, он с ужасом ощущал, как к горлу подкатывает ком. Он ложился на постель и, зажмурив глаза, терпеливо ждал, когда мать вернётся, но когда темнело, а мать всё не возвращалась, он начинал тихонько скулить от страха. Ещё немного, и с ним случится паника. Но, на его счастье, именно в последний момент поворачивался ключ в замке, хлопала с оглушительным треском входная дверь, страх уходит, а вместе с ним исчезает и чувство одиночества, в комнату входит мать и торжественно вручает ему сахарного петушка или пряник в пёстрой обёртке... По не слишком достоверной семейной легенде клаусторфобия была у них в роду,  мать, наверное, таким способом хотела научить сына преодолевать наследственный недуг.

И вот тогда, закрывшись в своей комнате, он рухнул на постель и, как когда-то в детстве, крепко зажмурил глаза, словно приготовившись к смерти. Но им тут же овладело бешеное желание жить, настолько сильное, что ему стало казаться, что в следующий момент его мозг охватит безумие. Он собрался с силами и заставил думать себя о чём угодно, но только не об этом, он представил себе, что упал в глубокую яму и пытается выбраться из неё, руки скользят по липкой глине, зацепиться не а что, но он, несмотря на смертельную усталость, вжавшись всем телом в стенку, упорно карабкается наверх, туда, где воздух и свет... Он повернулся лицом к стенке, боязливо приоткрыл глаза и тут только заметил, что комната залита лунным светом. Сколько времени он так пролежал? Борясь с охватившей его паникой, он встал, подошёл к висевшему на двери зеркалу, заострившиеся черты лица будто состарили его, утром это был совсем другой человек, да, случилось такое... и в мире установился новый порядок, и в нём больше не было беззаботности. В тот миг, когда он видел надвигающуюся смерть, ещё не узнавая её, он выглядел, наверное, ещё страшнее. Он сморщился от боли и страха, боль была во всех мышцах, особенно в стопе левой ноги, и он это только сейчас почувствовал. Он попробовал слегка шевельнуть ногой, боль усилилась. Он поморщился, ему совсем не улыбалось ковылять или ходить с палкой. Секунду он постоял на одной ноге, как болотная цапля, с трудом удерживая равновесие, и вдруг резко, со всей тяжестью рухнул на пол. Голова его превратилась в резонатор, волна крови ритмично ударяла в затылок, и эта непрерывная череда приливов и отливов напомнила ему морское путешествие, когда он с отцом стоял у борта кораблика, а высокие волны неустанно бились о борт... Он снова перебрался на постель, нога болела всё сильнее, наверное потянул связки на старте. Это неприятно, но пройдёт, ведь шёл же он после этого! Главное, не паниковать. Однако в нем уже пробудилась жажда неотложных действий, хотя с реализацией её, он понимал это, придётся повременить. В эту минуту он был убежден, что у него достанет и сил, и воли, чтобы выдержать всё, что ему ещё пошлёт жизнь. Он снова вспомнил сегодняшний случай, да, сначала он слегка засиделся на старте, затем ринулся за лидером, легко обходя всех благодаря своему стремительному летящему бегу, и вот на тебе... А мог бы получиться хороший результат, он это чувствовал. И надо же было этому придурку рухнуть в двух метрах от финиша! При мысли об этом у него внезапно потекли слёзы, он по-настоящему заплакал. Вдруг ему стало казаться, что тот парень не умер, а просто был без сознания, что потом он пришёл в себя, его откачали конечно же, ведь столько врачей вокруг толпилось... И он решил завтра с утра поехать в больницу, туда, куда увезли этого парня.

Он никогда не страдал неумеренной наивностью, но сейчас ему хотелось верить в воскресение этого несчастного во что бы то ни стало, он хотел посмотреть на него, даже если тот окажется в морге. Через три дня этого парня похоронили, но и тогда он не хотел верить, что всё это на самом деле. Лицо покойника в гробу отливало слабым розовым цветом, особенно это было заметно на фоне бесцветных или слегка сероватых лиц провожающих. Он очень хотел потрогать это лицо, но на это у него не хватало мужества. Несколько ночей подряд ему снились кошмары, он беспомощно метался в хаотическом бреду, где все виденное сливалось в одну неразличимую массу, и жизнь его представала невнятной, как первобытный хаос, поди знай почему. Вечерние беседы с отцом никак не улучшили положение дел, он более всего сейчас нуждался в сочувствии, а вовсе не в укорах, а тем более в том, чтобы почтительно слушать, как отец упоённо расписывает присущую детям неблагодарность. Молчание сгущалось, и ещё хуже было, когда отец переставал говорить и просто так сидел рядом с ним и перебирал пальцами потёртую ткань брюк на коленях. Но вот и ему самому наконец надоело испытывать терпение окружающих. История с этим парнем постепенно стала забываться, и к нему вернулся молодой крепкий сон, а вместе с ним и время, когда устанавливают размер ущерба. А он был немалый - за время хандры и заживления поврежденных связок он пропустил несколько тренировок, этого оказалось достаточно, чтобы подумать о смене  вида спорта, он уже понимал, что что-то важное утрачено навсегда - а именно беззаботность, пережитое там, на финише, уже намертво впечаталось во всё его вещество, и от этого не избавиться никогда. Да, будут наслоения других впечатлений, но это всё равно будет просвечивать из глубин памяти тревожным мрачным светом. Эта мысль очень огорчила его, в сущности он был ещё совсем молодой человек. Теперь он закрывал окно на ночь даже в самую жаркую пору, его раздражал скрип рамы, дверца которой приходила в движение при малейшем сквозняке. Однажды, страшно взволнованный открытием, что жизнь безвозвратно проходит мимо, он мысленно сложил все свои впечатления в чемодан и задвинул его глубоко под кровать. С этого момента он преследовал только одну цель: как можно скорее начать делать что-то серьёзное.

Однако не так-то просто было начать вся сызнова. Мозг его был опустошён абсолютно, невозможно было связать и две мысли, он несколько раз пытался упорядочить поток своих ощущений, но всё было напрасно - впервые в жизни ему предстояло переключиться с самого себя на кого-то другого, и к рассвету он, так и не сомкнув глаз и совсем выбившись из сил, вставал и принимался за какое-нибудь дело, всё равно что, лицо его было белым как мел. Ему очень нужно было, чтобы рядом с ним сейчас находился человек, который бы его понимал, но с этим уже давно были проблемы. Ему даже не надо было слов поддержки, достаточно было, чтобы чья-то рука легла на его руку в знак понимания. На глаза вновь навернулись слёзы, что очень его удивило, он не знал, они у него ещё оставались. У него не было никакой особой веры ни во что, а после этого случая он вряд ли когда-либо во что-то поверит всерьёз. Всё - случай, и с этим не поспоришь. Играя на контрасте, можно даже в какие-то минуты честно считать себя счастливым. Он уже понимал, что в основе его жизненных удач лежит превосходно развитый инстинкт самосохранения, когда становилось слишком опасно, он своей внутренней антенной это сразу улавливал, и делал всё, что нужно, чтобы самоустраниться незаметно, без особых, в первую очередь, имиджевых потерь. Совершенно невозмутимый, он возвращался как раз тогда, когда этого меньше всего ждали, и вёл себя так, как будто дело сделано, или вообще его не касалось, но мысль его работала в строго заданном направлении - действовать!

Замечая мимоходом своё отражение в зеркале, он не без удовлетворения отмечал юношескую чистоту своего лица, резко очерченный профиль, ямочку на подбородке и слегка косящий взгляд очень серьёзного человека. Теперь он всегда был аккуратно выбрит и сосредоточен до такой степени, что казалось, вот-вот над его головой воссияет ореол триумфатора. Издали могло показаться, что от него пахнет коньяком "арманьяк" и дорогими сигарами. Стиснув зубы с силой обреченного, он прокладывал себе новую тропку жизни.

В иные часы, когда он видел себя в зеркале, ему казалось, что он выглядит очень старым, таким старым, что уже повидал не одно поколение своих детей и внуков. Однако воспаленные глаза, подёрнутые краснотой, и щеки,  прорезанные глубокими морщинами, не могли затенить укоренное в его душе чувство собственной значимости, это особенно было заметно, когда ему приходилось встречаться взглядом с теми, что его недолюбливал - ни одна жилка не дрогнет, когда он, медленно и упорно скользит взглядом по враждебному к нему лицу, при этом слегка покачиваясь. И вот он, момент истины - он находит, что сказать так, чтобы в двух словах сконцентрировать всю свою волю: "Это подло", - и говоря это, он мысленно выверяет территорию позора, на которой он распластает своего врага. Он опускает голову, скрывая нетерпение, но его противник умеет проигрывать и в ответ покорно уже заранее готов улыбаться, да, вот-вот по его поползёт тень улыбки, он, конечно же, охваченный скверным предчувствием, воспримет слова приговора вполне фаталистически. Потом он заискивающе спросит: "Так я законченный подонок, да?!" И он, обдумывая ситуацию, скептически устремив взор в потолок, ответит презрительно: "Я этого не могу наверняка утверждать". Этот постулат внезапно затянул его в водоворот совсем иных мыслей... В воздухе стоит неумолчный гул, зрители, болельщики всё прибывают и прибывают, там, наверху, на трибунах, царит невообразимый хаос кто-то ищет своё место, кто-то - своих знакомых, люди перемещаются туда-сюда, смешиваются, переругиваются, смеются, короче, суета нарастает... В этот момент звучит сигнал, и все враз успокаиваются. Дистанцию он прошёл легко, хотя соперник дышал в затылок, вот уже финиш, и вдруг вспомнился тот случай... И он спонтанно, совершенно не думая, что делает и каковы будут последствия, мягко сошёл с дистанции, для виду держась рукой за бок. Пропустив соперника вперед, он без всякой досады констатировал факт: теперь победа ему не достанется никогда. И сразу на душе наступило леденящее спокойствие, он знал, ощущал это всем своим нутром, что уже никогда больше не выйдет на старт. Он бросил взгляд на трибуны, и сразу же их громадное, словно агонизирующее тело оказалось во власти уныния. После долгой бессонной ночи - стоило лишь слегка забыться, как ему начинал мерещиться тот кошмар, падающее тело за два метра от финиша, - проведенной без слёз и ропота, он встал бодрый и решительный.

Когда он объявил, что хочет стать тренером, многие удивились - такой молодой, полный сил, нераскрытых возможностей и победительного шарма, что немаловажно, и вдруг отказывается от блестяще начатой карьеры. Ладно бы от бега, тут можно на травму стопы всё свалить, но он же ещё и отлично плавает! Завистники говорили: обжёгся на молоке, дует на воду... И только один человек такой поворот дел одобрил, это был задубеший, с потухшим взглядом ветеран, который приходил изо в день на стадион и сидел там, невзирая на погоду, с утра до вечера. Утомленный жуткими каждодневными схватками за лидерство, за каждую малость в достижении цели, теперь он мог позволить себе хоть какое-то проявление доброты и щедрости. Иногда он вставал и подолгу стоял, широко расставив ноги и скрестив руки на груди. Старик, не мигая, что придавало его смутному взгляду жалящее выражение, сурово обозревал окружающий мир, как если бы это было самое прискорбное зрелище. Даже когда он улыбался, было жутковато - его усмешка таила в себе угрозу. В воздухе витало нечто зловещее, когда этот старик так стоял - с видом человека, которого хоть и коробит окружающее убожество, но не настолько, чтобы совсем им не интересоваться. Он слушал чужие  разговоры с подчеркнутым безразличие, если бы это зависело только от него, он бы изрекал сплошные мерзости, в том числе, и на свой счет, чтобы выразить своё неудовольствие от происходящего. Возможно, если бы он был очень богат, он бы развлекался на такой манер совершенно беспрепятственно. Его самомнение подтверждало известную мысль, что в победителе всегда есть что-то неприятное. Ещё несколько лет назад он, наверное, с чётко просчитанной щедростью раздавал направо и налево замечания, рекомендации, советы, которые благодарная толпа поклонников уже научилась воспринимать как приказ, ведь от победителя многое зависит, он может лишить тебя и того малого, что у тебя есть. Особенно опасны люди такого типа, если они относятся к разряду дураков, поднявшихся на собственной глупости, которая воплощалась в исключительном упорстве, когда это свойство характера объясняется исключительной неспособностью менять своё мнение в принципе, а также полным отсутствием фантазии. Это, конечно, не тупоумие, но близко к нему - посредственный во всём чаще всего и становится лидером, именно в силу этого своего качества.

Так или иначе, он своё решение не отменил. Теперь у него  появился враг, которого он не видел, но который давил на него всем своим неимоверным весом. И от этого врага требовалась защита. Но всё так было гладко, как это могло показаться. Воспоминание о том, как он подло ушёл от борьбы, сойдя с дорожки у самого финиша и придерживая бок, должно было со временем стереться из памяти, как плохо скроенная ложь, но самолюбие нещадно душило его и задушило бы насмерть, если бы схватка инстинкта сохранения и эгоизма не породила бы нечто третье. Он вдруг осознал, что самореализация может произойти и опосредовано, и что это гораздо интереснее и уж точно благороднее, и тогда он сможет спокойно взглянуть наконец в глаза давящему чувству вины и станет несгибаем, как немец. И никто никогда не узнает, что он на самом деле пережил за те годы, когда мир обрушился на его плечи всей своей тяжестью. Но вот бессимптомная гражданская война внутри себя закончится наконец устойчивым перемирием.

VII/

    Блестящая после дождя дорога, превращенная солнцем в сияющий золотом лик, была похожа на взлётную полосу аэродрома. Мельчайшая пыльца тумана, точно так же сверкающая в его лучах, медленно испарялась, оставляя в воздухе горьковатый привкус ночи. Он шёл бодрым шагом, ступая по  мощёным плитам, расположенным в шахматном порядке, засунув руки в карманы короткой куртки, и думал о предстоящем дне - как обычно, он был оккупирован текучкой, как открытая местность врагами. Иногда он от этого становился злым, отстранённым и неприязненным, но это скоро проходило, и ему снова казалось, что всё лучшее ещё впереди, но даже счастье привносит немного грусти, как предчувствие нового горя, оно и подстораживает радость, не даёт ей разгуляться во всю ширь. Что это могло быть, он не знал, и вообще, когда он начинал размышлять о возможных потерях, его воображение беспомощно билось о сплошную стену нежелания знать свою судьбу в принципе. Однако новые идеи уже прокладывали путь в его сознании. За год до смерти отца они тихо рассорились, просто перестали разговаривать по душам, обоюдно отказавшись от поединков, предпочтя череде бессмысленных стычек взаимную озлобленность и притворное равнодушие. Юность, которой прощается многое, тихо истаяла, а двум взрослым людям не полагалось делать друг другу уступки просто так, особенно когда один из них ведёт себя властно и непреклонно, так, что весь мир кажется бесполезным. Когда отец однажды вошёл к нему в комнату, он не шагнул ему навстречу, не пожал протянутую руку. Он встал, похлопал отца по плечу и просто спросил: "Зачем пришёл?" У того не хватило воображения, чтобы придумать какую-нибудь простенькую ложь. Они так и остались стоять. Пока они так стояли, ему казалось, что отец своим взглядом высасывает его мозг. В таком состоянии он даже не способен на простую констатацию фактов. Теперь это бремя станет частью его повседневной ноши, но он и не думал сдаваться, замкнувшись в своём слепом сопротивлении, а жизнь струилась, как кровь из незаживающей раны.

И вот он остался один. Грусть владела им недолго, он уже принялся за отшлифовку плана новой жизни, он снова жил с воодушевлением, непривычным и почти жестоким. Он с удовольствием выстраивал перспективы,  одна другой заманчивей, погруженный в своё новое светлое будущее, он ещё больше возбуждал это подстрекавшее его к действие счастливое ощущение, о преградах и препятствиях в такие минуты он вовсе не думал, и забыл о таком простом парадоксе, как победа сил инерции, а она только и ждала своего часа, чтобы убить ещё на старте обретенную им энергию. А энергия бурлила в нем, рождая всё новые и новые идеи, но почти все они вели к заведомому поражению, вот что было обидно. Что делать? Разочароваться и вновь начать вести бесцельное существование? Сочувствие к проигравшим бывает сильнее ненависти к победителям. Получалось так, что его мозг, втайне от него, вынашивает планы мести - ему самому, во имя торжества моральных принципов. Так недолго до утраты почвы под ногами. Получалось так, что он и его мозг хотели продолжения этой истории, только сюжеты их были разными, но это не прокатывало. И всё же у него пока не было главного: размах, честолюбие и безумство - вот чего ему не хватало, из-за этого возникало ощущение, что он проигрывает каждый день. Однако в крайнем случае, интуиция, граничившая с ясновидением, в самый последний момент подсказывала ему правильный выход.

 

Низко над землёй нависло тяжёлое серое небо, дождь, который вроде перестал, теперь зарядил в новой силой, холодный противный дождь с ветром не стихал уже второй час. В такую погоду не хочется выходить на улицу. Удар был настолько сильным, что он долго после него не оправится. Он стал молчаливым, придирчивым, большую часть времени находясь в состоянии, которое классифицируется чаще всего как "не в духе". Иногда он имел такой вид, что, казалось, готов был пойти на бой со всем миром. Между планами и мечтами, оказывается пропасть гигантских размеров! В такие минуты он наводил на всех страх, а точнее - ужас. В жизни его, если уж подводить итог, был лишь короткий просвет, ознаменовавшийся той памятной встречей, о которой он долгое время помнил. Но - как давно это было! Когда жизнь превращается в неописуемый крах, будущее вырисовывается мрачное, иррациональный страх не поддавался никаким доводам, к сердцу подступала паника, надвигавшаяся темнота, лишь слегка смягченная светом уличных фонарей, уничтожила последние остатки аналитических способностей. В былые времена, он такой прямой и честный, без труда мог доказать свою правоту без всякой грубости.

Угроза возникла с той стороны, с какой её никто не ждал. Да и какой покой можно было себе вообразить,если каждый день то, что достигнуто, всего лишь стартовая площадка для того, что надо дальше делать? Когда кажется, что вопрос наконец решен, он снова и снова начинает возникать, но уже в иных, ещё более сложных и запутанных формах. Угроза исходила и от него самого, в первую очередь. Вообще счастье - состояние ненормальное, к этому нельзя всерьёз относиться, Да и как можно считать счастьем наличие в сердце некой турбулентности, которую мы зачем-то стремимся сохранить! А оно уже давно стало чем-то нестерпимым, хотя мы этого до поры до времени не замечаем вовсе. Однако прежде чем дать волю грозе своего гнева, он призадумался. И вот что выходило: если от гордости отнять чуточку воли, которой и без того с возрастом становится всё меньше, а к непереносимому горю добавить чуток испытываемого страдания, то вместо подвига или хотя бы просто мужественного поступка, который мы всегда готовы совершить в юные свои годы, мы получим решение, которое если и не толкает нас в объятия трусости, то находится всё же где-то поблизости. Вот что такое годы! Но разве в этом и заключается мудрость жизни? И это колебание немедленно порождает живые картинки воображения, как если бы вожделенный поступок уже свершился, со всеми вытекающими из него последствиями, что вызывает страдания, превосходящие даже те, которые реально могли бы когда-либо случиться. Дрожь в сердце сменяется подавленностью, и горе, воскресая ежеминутно, только усиливается. А ведь ничего, на самом деле, пока ещё не случилось! Но чувство негодования уже изливается на кого попало. А потом наступает время тихой грусти, к которой не уже не примешивается ни надежда, ни боязнь новых кошмаров. Однако он знал, что всегда, если боль станет слишком острой, он всё же сумеет прекратить её. Это пропавшее без вести счастье, когда страдание от безнадёжности всё же не мешает ждать чуда, внезапно явившись, вопреки здравому смыслу, уже может и не вызвать той радости, на которую оно могло бы рассчитывать ранее. Можно глодать чёрствую корку, не чувствуя себя несчастным, если имеешь хоть самую малую надежду на то, что некий Рокфеллер вдруг оставит тебе часть своего состояния. Тогда бы он с чистым сердцем воскликнул: "ты для меня всё - закон и пророки!" Однако привычка полагаться на воображаемые ситуации играет с ними и злые шутки, прибегая к его свидетельству, мы чаще полагаемся на мнимые ситуации, чем те, что были в реальности, но уже почти забыты.




Заходящее солнце щедро бросало в туман поздних сумерек медные-красные пятна и полосы, которые медленно гасли в быстро темнеющем небе, словно волшебные огни, брошенные смелой кистью художника-импрессиониста, и, несмотря на всю окружавшую их печаль, снова зажигали в сердце слабый огонёк надежды. Он плакал долго и молча, тяжелые безнадёжные слёзы катились и катились - к полной безысходности, холодная испарина покрыла весь его лоб, мысль о неизбежном конце, разраставшаяся с каждой минутой, вскоре подавила все другие варианты, и вдруг всё стало очевидным и ясным. Он подошёл к зеркалу и взглянул немного искоса на своё лицо - в устремленном на него благожелательно косящем взгляде было что-то похожее на одобрение. Обессиленный чередой неудач, настигших его в последние дни, он предпринимал отчаянные попытки понять, что же происходит, на самом деле, но ничего не получалось, только мелькали в памяти какие-то смутные картинки, вот и всё. Как это можно всё потерять, да ещё так быстро, он никак не мог осознать...

...Он по-прежнему думал о ней с нежностью, но больше не чувствовал той невозможности существования вдали от неё, и способ для этого он нашёл простой: чтобы не страдать от бесконечно длящегося ожидания встречи, он вообразил себе, что её вообще нет природе, что она живёт на какой-то другой планете, и что ждать встречи с ней невозможно именно по этой причине. Нет, он так не думал, но он так чувствовал, ведь чтобы поверить в даже самую малую вероятность чего-либо, достаточно лишь желания. А оно по-прежнему было очень сильным. Это и был тот самый амулет, который позволял ему сохраняться в здравом рассудке столько лет, потому что любящему человеку свойственно приписывать предмету своей любви свой же образ мысли. Любовь, если она есть, то никогда не вмещается в одном человек полностью, частицу этого чувства надо где-то разместить, и самый удобный объект это сам предмет любви. Чувства, о которых говорят словами, не всегда пробивают себе прямой путь. Причина простая - они не имеют непререкаемой очевидности, для этого требуется время, и часто немалое. Нечто схожее наблюдается и в политике, когда враждебный политик вдруг начинает исповедовать противные ему взгляды, которыми их хозяин, уставший от напрасной борьбы за истину, больше не дорожит. В любви и политике многие вещи протекают схоже, парадокс, но это так: можно прилагать нечеловеческие усилия, доказывая миру казалось бы очевидное, но почему-то невидимое для масс, но преграда так и не будет сломлена, потому что ломка её происходит извне, в то время, как причина непонимания истины внутри людей. И вдруг в какой-то момент все начинают всё понимать, и это результат работы сердца, а вовсе не ума. Но и это ещё не всё: тут есть новая опасность, и исходит она в равной мере как от слишком добрых, так и от очень злых людей. Именно они способны всё разрушить именно тогда, когда всё уже готово устроиться, по причине того, что печать, как и страсть не анализируют сами себя, они просто стремятся к удовлетворению, уже прозревая будущее.


Говоря о своём чувстве, любящий воображает, что его слушают  его собственными ушами, и как же бывает больно, когда этот посыл бесстрастно отражён! Тут только становится ясно, какую оплошность мы совершает, уничтожая параллельно самую важную для самоспасения вещь - самоотречение, или, покорность судьбе, да только влюбленный в это никогда не поверит, потому что находится как раз на другом полюсе. Можно, конечно, долго и упорно убивать в себе само это чувство до тех пор, пока оно уже перестанет что-либо значить вообще. Этот путь был бы самый верный, но он так и не решился на него, и даже мысль о такой возможности была для него ненавистна. И время тут вносило свои коррективы: оно то растягивалось - чувство, его потрясающее, это время делало бесконечным, то сжималось - его укорачивали страсти, милостиво принимаемые как дар от другого существа, а между первым и вторым стоят привычки.

Изменился и его внешний облик, что пошло только на пользу: в какие-то минуты он даже казался моложе, чем был в те свои роковые двадцать три года, когда с ним это случилось. И дело не в короткой причёске и посвежевшему виду, когда не стало в его облике той изнуряющей худобы, причина которой таилась в непрестанных мыслях о несбыточном. Теперь на его лице проступал характер, твёрдый и неизменный, как вечная мерзлота, что парадоксально напоминало о живущей в нём по-прежнему бессмертной молодости. Пытаясь сломать непрестанный натиск памяти, он развил в себе новую способность к фантазии, которая непроизвольно рисовала приветливое будущее, где не будет места изначально ничему враждебному и трудному, истоки которого всё же коренились в дорогом прошлом. Спокойствие непреходящей тоски, сложность размышлений, лишенных практической цели, всегда несёт на себе отпечаток бескорыстия и сокровенности, хотя за этим впечатлением чаще всего стояли совсем иные причины: обретенный наконец душевный покой, отсутствие страданий и потрясений взамен безысходных тревог. Уж лучше жить послушным воспоминанием, время от времени корректируя его в свою пользу, чем вновь обрекать себя на изнуряющие муки неопределенности, под влиянием силы смирения, которая становится всё ощутимее благодаря привычке, и наконец достигает сверхъестественной мощи, когда человек уже может сам, по своей воле, справиться с этим недугом. С грубой реальностью такие штуки не проходят, но это всё же выигрыш без всякой пользы. Он с интересом обдумывал своё новое ощущение, из которого следовало, что человек, долго любящий и живущий одной лишь надеждой, постепенно начинает испытывать страх, который рождается из привычки бездействовать. Он, глядя на кружащиеся вокруг него миры, начинает думать, что, возможно, лучше было бы хоть что-то конкретное предпринять, чем просто пассивно ждать, чувствуя себя непорочным и несчастным, но под влиянием этих мыслей его эмоции непроизвольно меняются на прямо противоположные. Отсюда страх перед попыткой действовать, ведь если всё провалится, то второго такого случая уже не будет. Иногда в его сознание западало сомнение в правильности своего поведения изначально: выстроить всю свою жизнь под некоего человека, которого толком-то никогда и не узнаешь, и потом жить пленником этой мечты, не слишком ли это глупо?  Эта снисходительная покорность подчинившему всю его жизнь чувству временами начинала казаться ему отвратительной. Мысль о неверности однако никогда не приходила ему в голову. Но говорить о мыслях здесь нужно с осторожностью, он давно уже стал человеком, который смело говорил о себе в том смысле, что он ничего не смыслит, то есть не знает  ни о каких премудростях жизни, кроме тех, которые сами открываются чистому сердцу, но одного этого было достаточно и чтобы придавать ясность его взгляду, и показать благородную независимость его природного ума.  Он, чуждый всякой низости, имеющий наружность достойного человека, менее всего думал о том, как он выглядит со стороны.

Склонность к самопродолжению, неизменно возникающая во всем сущем в силу фундаментального закона природы, тем не менее, может внезапно прерваться, повлечь за собой целую цепь катастроф, и... всё идёт прахом, былое, вопреки принятому только что решению, торжествует с новой силой. И когда он понял, что лучшее из того, что накопила память за всю жизнь, находится далеко от него самого, в каком-то случайном явлении или предмете - стоит ощутить дуновение свежего ветерка, как ту же из глубин памяти выплывает давно забытый, но от этого не ставший менее дорогим эпизод прошлого счастья, и это правильно - обычная человеческая память уже давно бы вымела своей жесткой метлой всё, что посчитала бы со временем ненужным устаревшим хламом, - он ещё глубже ушёл в себя. Однажды он вспоминал то женское лицо, так поразившее его много лет назад, свежее лицо, освещенное розоватыми бликами утреннего солнца, и ему снова хотелось жить ярко, наполнено, и такое желание возникало всегда, когда он осознавал своё личное, пусть и  мнимое счастье. Пессимистический приговор жизни немедленно отменился, будучи признанным суровым, несправедливым и вообще построенным на ложных представлениях, и вот снова он живёт всем своим существом и дышит полной грудью, и уже не представляет себе, как он мог предать своё счастье, полагаясь на привычку, усыпляющую большую часть свойств натуры - живущий привычно походит на автомат. Ещё вчера, чтобы развеять смертную тоску, лишенный всякой поэзии  полумрак сознания, он должен был бы приложить нечеловеческие усилия, и вот сейчас уже ничего этого не надо - доброе чувство появилось само собой и, как волна прилива, быстро заполнило всё его внутреннее пространство. От умственной и душевной вялости не осталось и следа, и всё это произошло помимо него, он продолжал быть тем же человеком, и ничто не произошло вокруг него, но, в то же время, он стал другим, прежним, невероятно счастливым человеком. Боясь, что это состояние может так же внезапно закончиться, как и наступило, а из ящика Пандоры начнут выскакивать, один за другим, всякие казусы или даже несчастья, он быстро направился туда, где произошла эта первая встреча...



Однако время не стояло на месте, и вот уже солнце, светившее ему в лицо с утра, оказалось за его спиной, когда он оказался там, где эта встреча когда-то случилась. Он был разбит усталостью, его знобило, и он охотно бы лёг на траву, если бы это было возможно без неприятных последствий. Днём ему довелось провести несколько часов в новом районе, где всё его раздражало своей одинаковостью и пошлостью построек, и только покинув это место, носившее на себе отпечаток всеобщности типового городского безобразия, и уже не обращая внимания на резьбу изгороди, кстати, вполне приличной, он наконец выбрался в большой сквер, разбитый на пригорке, и тут только вздохнул свободно - всё окружающее словно исполнилось нового достоинства, а заходящее солнце, то и дело терявшееся между постройками, теперь приняло окончательную форму. Вся совокупность ощущений, всегда казавшаяся ему чем-то нематериальным, но вместе с тем представляющим его тело, сейчас давила на него всей своей вполне реальной тяжестью. И всё же это новое, или давно забытое старое состояние было не просто приятно, но придавало иную тональность всему происходящему вокруг, оказалось, что надо так мало, чтобы вновь почувствовать связь с жизнью, почти уже утраченную в последнее время. Ничто так не действует на людей, как перемена отношения к любимому человеку, пусть даже давно не видимому, живущему лишь в твоем воображении. Он стоял, как человек, обманутый видимостью, как чаще всего и бывает в жизни, когда невозможно прямо заглянуть в душу, и, напрягаясь всем телом, серьёзный и жадный, пытался вновь вызвать к жизни то целебное ощущение, которое он испытал несколько часов назад, пока лучистое сияние нежности вновь не наполнило его сердце, и снова всё, что хотя бы в слабой степени способствовало этому, сразу же одухотворялось, и он, со всей возможной осторожностью и мягкостью, робко, но старательно, окутывал эти ощущения немеркнущими знаками памяти, чтобы потом, когда снова всё переменится, можно было легко вернуться ко всему этому, что и станет его новой привычкой, которая одна только способна, не дела ничего, менять происходящее, заставить полюбить неприятное, но неизбежное, и даже остановить часы или  изменить форму лиц, делая их более привлекательными. Он, осознавая всё более ясно необходимость нести бремя подобной заботы всю оставшуюся жизнь, немедленно почувствовал к ней, невидимой и далёкой, беспредельную жалость, как если бы ему вдруг стало известно о неких её страданиях, и эта жалось прозвучала в его сердце как бы аккордом её скорого прихода. И теперь уже можно без страха или досады смотреть  прямо в глаза той жизни, где бы обречен быть несчастным не по своей вине, но по приговору судьбы. Сейчас он больше всего боялся, что если эта неопределенность продолжится и далее, он, не по своей воле, может измениться с ходом времени настолько, что станет неспособным физически ощущать ту боль, от которой, в конце концов, и возродилось прежнее, столь любимое им чувство, и это будет подлинной кончиной его личности, одна мысль о которой сейчас приводила его в ужас и вызывала содрогание. И что толку, что взамен старого родится новое "я"? В таком нервном состоянии он и вернулся домой. Начиная со следующего утра, он, однако, решил для себя: что бы ни вспадало ему на ум, он будет упорно видеть только как солнце улыбающимся перстом указывает ему на голубую даль, координаты которой не обозначены ни в одном географическом справочнике. Только так можно справиться с господствовавшим вокруг беспорядком. Он уже давно не страдал желанием нравиться другим, стараться привлечь их внимание, благородное равнодушие взрослого человека без какого-либо привкуса горечи, которому мало дела до бурлящей вокруг суеты, где постоянно меняются общественные пропорции, основательно овладело им и создавало необходимый душевный комфорт.



Солнце уже успело залезть за крыши домов на горизонте, потолок в его комнате показался ему незнакомым и слишком высоким, и в это он тоже увидел дурной знак. Конечно, умом он понимал, что эта привязанность к прошлому должна когда-нибудь пройти, исчезнуть безвозвратно, но пока это изменение в его душе не наступило, ему каждый день придётся страдать, или радоваться, что ещё не поставлен лицом к лицу со своим неизбежным и непредсказуемым будущим, но таким, где для неё уже не будет места в его сердце. Пока же ослепительная и холмистая ширь его живого волнения напоминала поверхность лазурного моря на утро после сильной бури.

Можно долго изощряться в неиссякаемых сарказмах, умерщвляя в себе всякое желание познать формы незнакомой пока жизни, в надежде понравиться другим, можно заменить всё это деланным презрением и кривой ухмылкой, но под видимостью удовлетворения всегда будет скрываться досада и, что ещё обиднее,  ложь самому себе, собственно, именно этим и занимается большинство людей, но что это даёт в итоге? Конечно же, микрокосм, в котором он временами замыкался, не был отравлен ядами колкостей и злорадства, напротив, он был полон надежды и света, в нём была та особая прелесть ненужности, как в любой безделушке, прелестной на вид, но абсолютно на на что не пригодной в практической жизни, но бросавшей лёгкий оттенок изысканности на его свежее лицо и светящийся умом взгляд, в котором не было того бессознательного страха, какой бывает в первые мгновения перед прыжком в воду, но было немного робости, которой всегда можно было найти оправдание. Равнодушие к мнению людей, ему мало интересных, и было, чаще всего, причиной этой внезапной робости, ведь они могли и отмстить за невнимание к своей персоне. Так обеспечивалось преимущество его экстерриториальности, в котором не было, однако, места, ни леденящей отчужденности, ни педантичной отчужденности, свойственной людям, склонным к уединению по причине безуспешного блуждания между шорами воспитания и предвзятости. Однако окутав себя привычками, отточенными за долгие годы до совершенства, такое существование ограждало его от многих парадоксов внешней жизни, что, в определенном смысле, несколько обедняло её. Конечно же, когда он хотел подать себя, то ему это легко удавалось, тогда незнакомые люди его принимали за человека утонченного и в высшей степени воспитанного, но в тот-то и дело, что хотел он этого не так  части, думая при этом, все окружающие разделяют это мнение, что и санкционирует взаимное вежливое инкогнито даже в самом людном месте, где можно по этой причине спокойно смотреть в пространство. Если в такой момент обратиться к нему, то в его голосе можно было бы почувствовать некоторую жесткость, плохо замаскированную душевными интонациями. К тому же он был несколько горд, потому никогда не показывал своё удивление, и даже если ему сказать о чём-то совсем уже невероятном, но ему лично неизвестном, он пожмёт плечами с видом человека, которого ничем не удивишь - дескать, и что такого? По этой же при чине и всякий комплимент в свой адрес он принимал также же без удивления или радости, тут же меняя тему разговора. Это щепетильное до робости беспристрастие наводило на мысль о том, что его суждения не так уж далеки от истины, или, более того, могут быть её мерилом. Умение оставаться в тени, сдержанность, которая довольствуется одним метким высказыванием, избегая длинных велеречивых рассуждений, всё это делало его в глазах других, знавших его многие годы, ценным человеком.

Как-то раз, ранней осенью, сидя в своей комнате, где из-за спущенных штор было сумрачно, как в тенистой аллее, и прислушиваясь к неясному гулу своих нервов, вдруг через окно, в просвет между шторами, в котором сверху кровавым клеймом, точно знамение, сквозь носившийся беспокойный вечерний ветер зияло предзакатное солнце, размыто отражаясь в низких стеклах книжных полок, точно оседая на самое дно их, он увидел молодого человека, чей вид заставил его забыть на минуту обо всём. Это был высокий, совсем ещё молодой юноша, с тонкой шеей и горделиво вскинутым подбородком, с глубоким взглядом продолговатых красивых глаз и задорной поступью. Волосы его местами золотились на солнце, словно солома на пашне; он шёл быстро, словно по дороге без труда доставшейся славы, изредка встряхивая головой, и губы его что-то убедительное шептали ему самому. Совершенное своеобразие его внешности должно было свидетельствовать о такого же рода необычности его внутреннего склада. Он шёл так быстро, как будто за кем-то гнался... Когда поразившее его зрелище упорядочилось в его голове, он вдруг понял причину овладевшей им оторопи - этот юноша, исполненный неги и стремительности, был словно копия его самого в те далёкие теперь уже годы - зари восходящей жизни, полной надежд и не знающей сомнений... Когда юноша скрылся из виду, он, прильнув к ощущению момента,  всё ещё стоял у окна, и сердце его тревожно билось в унисон взбудораженным мыслям. Отбросив костыли рассудка и дав полную волю своей чувствительности, словно машине задний ход, он тут же вышел из пассивного полусонного забытья и с нарастающей тоской стал думать о том, что юность, пожалуй, единственная пора жизни, когда человек хоть чему-то научается, а теперь можно лишь сожалеть об утрате той опрометчивости, с которой в ту пору мы совершаем самые невероятные поступки и приносим жестокие обеты. Теперь он был пленником прошлого - к тому же дважды, поскольку в нём не было ни высокомерия, ни природной жестокости, и в его ушах никогда не звучал шум воображаемых оваций, однако он хорошо помнил то время, когда можно было быть счастливым просто так, только лишь в силу преимуществ возраста.

Так случилось, что через два месяца он снова встретился с тем молодым человеком, что так поразил его воображение сходством с ним самим в юности, иногда случайность словно нарочно сталкивает нас с одними и теми же людьми, словно замаскированными самой обычной внешностью, и в этом было некое проявление организующего начала. Этого было достаточно, чтобы начать его любить. Тот, ничего не подозревая о возбуждении, которое поднялось в душе его будущего наставника,  пришёл к нему тренироваться, однако при встрече они обменялись взглядом, в котором было полное понимание. Он был ещё в том возрасте, когда энтузиазм ещё не может хранить безмолвие, его пристальный взгляд пронзал насквозь с быстротой молнии, точно не замечая того, кого он пронзает, после чего он останавливался, притупившись почти до безразличия, что сразу выдало бы притворство, если бы не было так правдиво естественным, правдивым до приторности. На протяжении разговора глаза его никогда не останавливались на собеседнике, а если такое и случалось на секунду, они становились похожи на глаза испуганного животного,  но в то же время он два или три раза бросал зондирующие взгляды на стоявших в стороне или проходивших мимо людей, при этом оставляя без всякого внимания людей знакомых, словно он был профессиональный сыщик, и сканирование неизвестных лиц входило в круг его каждодневных привычных забот. Однако всё это вместе создавало критерий очень неопределенный, а прерывистый, почти детский ещё смех  мог спутать все карты.  Его короткий жесткий взгляд заставлял бы оборачиваться в смятении, если бы не сбивавшее с толку, мягкое, почти детское выражение доверчивости на его лице. Несмотря на свою вопиющую молодость, он, казалось, уже глубоко усвоил два главных правила хорошего тона: остерегаться от выражения слишком естественных чувств, само собой подразумевающихся, и не впадать в ажиотаж от любого острого слова, пока его истинный смысл полностью не прояснится в сознании. Непоследовательность и непонятливость и вовсе были ему чужды.

Этот юноша был умерен во всём, в том числе, и в одежде, едва заметная цветная ниточка, ненавязчиво проступавшая  в ткани его рубашки, очень тонко гармонировала с полосками на шарфике, и в то же время он мог себе позволить самую броскую экстравагантность, что никак не противоречило его, в целом, элегантной манере одеваться. Ему трудно было понравиться, и одно это уже могло раздражать, а так как он всегда решительно отказывался от объяснения на этот счёт, оставляя за желающими познать истину право колебаться между несколькими догадками, чаще всего неверными, как если бы он нёс в себе некую опасную для других тайну, то число врагов вокруг него только множилось, которые с серьёзным и озабоченным видом долго провожали его взглядом, словно прицеливаясь в него из бойниц.

Тем не менее слепое восхищение, неподвластное контролю, заставляет человека с восторгом помнить всякую мелочь, относящуюся к его кумиру, без разбора и какой-либо критики, а потом эти груды никчёмных мелочей лежат мёртвым грузом на всём воспоминании, вызывая запоздалое недоумение - как всё такое могло вызывать моё восхищение...  Даже не пытаясь скрыть своё волнение, он отнёсся к новичку со вниманием, однако называя его не по имени, а просто "этот юноша", на что новичок сначала пожимал плечами с лёгкой улыбкой на лице, а потом привык и  вообще перестал реагировать на такой стиль общения. Он был настолько естественным во всех своих порывах, что даже не умел скрывать своего волнения, когда ему что-то особенно нравилось, в такие минуты прозрачная кожа его щёк просвечивала румянцем, а глаза блестели от удовольствия. Это пленительное проявление искренности не могло не трогать, однако он   стал замечать, что с момента появления этого юноши в его жизни он всё чаще стал тосковать, особенно в его присутствии, потому что не мог быть так счастлив в эти минуты, как бывал счастлив раньше, когда оставался наедине с собой, со своими привычными мыслями и чувствами, когда из глубины сердца непроизвольно прорываются дорогие впечатления и наполняют всё его существо блаженством. Временами он даже чувствовал усталость и сожаление и тайно мечтал о том, чтобы всё стало как прежде - чтобы этот юноша исчез. Однако раздвоенная его сущность всё же не желала бы такого возврата, этот юноша уже стал новой вехой в его жизни, и он, скорее всего, боялся признать это. В нём было что-то такое, что было выше его самого, старше его, что двигало им изнутри, и это внутреннее существо было уже совсем недоступно ни для познания, ни для приручения его. Эта духовная подвижность придавала ещё большее очарование той непринужденности, с которой этот юноша ворвался в его жизнь. Иногда он смотрел на этого юношу, как не некое художественное произведение, любуясь гибкостью его юного тела, и даже упрекал себя в том, что это ему так нравится. Чего здесь было больше - страха за себя или боязни произвести на других дурное впечатление, он не смог бы сказать наверняка, поэтому уже давно не говорил о себе с другими, хотя бы потому, что взгляд другого человека на тебя никогда не совпадает с твоей собственной оценкой, но гораздо чаще он смотрел на него даже излишне строго, но без той суровости, в которую обычно входят тайная зависть и раздражение. Логика здесь была простая: как пацифизм порождает войны, а снисходительность плодит преступность, так и излишняя мягкость в отношении к подопечным рано или поздно заканчивается вынужденной диктатурой. И вот чтобы не впадать в крайности, он и выбрал золотую середину.


Его природная доброта, на время парализованная личным интересом, всё же продолжала жить в нём, терпеливо дожидаясь свободного от эгоизма момента, когда он старательно пытался придать своему взгляду то равнодушие, то жестокость, то наглость, в такие минуты его можно было бы принять за сумасшедшего, если бы не ироничная усмешка, отнесённая к самому себе. Он уже давно никого не осуждал, кроме самого себя, и ничто его не сердило в людях, он всему мог найти оправдание, даже некоторым особенностям этого юноши, которые открылись, конечно же, не сразу: пока он был рядом, он всё понимал, был благодушен и отзывчив, но стоило ем отвлечься, как он мимоходом, не специально ни к коем случае, мог нанести тяжелейшую обиду жестокой шуткой, сказанной походя, что, однако, нисколько не мешало ему через какое-то время снова быть любезным и трогательным, уже полностью во власти конкретных отношений. Задатки его были довольно причудливы, порождающие особый взгляд на вещи, при этом он старался делать только то, что ему особенно приятно. Эта его фантастическая приспособляемость к окружению даже пугала - в ней таилось нечто угрожающее, обезличенное и мраморно-холодное. В иные минуты этот юноша делался высокомерным, неприступным, словно влюбленным в свою самость по самые ушки, однако он уже научился не бояться неблагодарности. К тому же, у него было устойчивое ощущение, что он давно знает этого человека, на деле не будучи с ним знакомым, что и внушало ему преувеличенное представление о достоинствах этого юноши, а это в мире, где всё приблизительно, где здороваются не глядя и обо всём судят наобум, небезопасно: он знал из жизненного опыта, что неточность в таких случаях только усиливает уверенность, в чём виновно упрямое самолюбие. Во всяком случае, это было приятнее, чем не знать человека, но с готовностью клеветать на него, тем самым как бы возвышая себя и прибавляя себе лично несуществующих достоинств - зависть часто прибегает к презрительным фразам. Этот способ смотреть на мир сверху вниз и полагать себя беспощадным тираном и критиком характерен для людей завистливых и злых, не наделенных никакими талантами, но весьма амбициозных, он знал и, более того, не раз сталкивался с людьми, которые к нему нередко прибегали, а когда зависть прибегает к презрению, лучше от неё держаться подальше - пароксизм зависти обычно кончается слезливым и всегда неискренним раскаянием. Что же касается этого юноши, то его искренность и бескорыстие были столько очевидны, что можно было, без какой-либо боязни ошибиться, предположить в нём моральную чистоту, гораздо большую, чем требуется для такого эгоистического чувства, как любовь, но обладающую возможностью найти достойный объект для полного саморастворения, короче, он был способен на большую дружбу. Как монахи средних веков научили христиан бескорыстно любить животных, так и этот юноша теперь научал его истинной дружбе. Присущим ему инстинктом проникать в сердца людей, по какой-то причине ему небезынтересных, он скоро постиг его главное свойство - преданность, и сам в ответ очень быстро привязался к нему, и это внесло ещё большую серьёзность в его жизнь, так что даже самые сильные слепые порывы сердца не смогли бы его сбить с пути. А путь его был пробит в скальных породах неизвестности - та случайная встреча в юности никак не забывалась. У него, этого юноши, было много общего с ним самим, молодым, но самым тесным его свойством стала нелюбовь к толпе, равно как и боязнь её, а это верный признак  стремления, которое уже есть, либо вскоре проявится, выдвинуться, уйти в отрыв от этого многоголового чудовища. Для такого, как он, это важнее всего, но в то же время и опаснее - ведь из страха не понравиться можно и преждевременно сойти с дистанции, однако его безукоризненная спортивная форма, упрямый смеющийся взгляд, непрестанное струение текучей красоты гибкого тела, подобно комете, пленительная прямота характера и глубокое презрение к мнению толпы были гарантией невозможности подобного абсурда - если бы на его пути внезапно появилось препятствие, он вряд ли смог бы удержаться от соблазна преодолеть его с разбега, настолько он был полон перехлёстывающей через край молодости, неудержимо рвущейся наружу. Его иногда блуждающий, но чаще пытливо-пронзительный взгляд (а если бы не это, он был бы подобен тысячам таких вот красивых  мужчин, чья простота загадочна, а благородство таинственно, чьи глаза сияют полнотой страстных обещаний и чьи благодеяния безграничны) останавливался на интересующем его предмете серьёзно и внимательно, как если бы, здесь и сейчас, он собирался поведать нечто важное, но когда его лицо герметически закрывалось от мира, глаза его превращались в настоящие бойницы, выдавая с головой его вечное беспокойное состояние. Косящий взгляд, направленный из глубины какого-то сверхчеловеческого мира, из его недосягаемой области, куда не проникали банальные представления в принципе, словно  испускал рентгеновские лучи, и мерцание этих отражающих дисков заключало в себе некие тёмные представления, возможно, неясные даже самому их владельцу, одно только можно было предположить - это было желание, тем более мучительное, в связи с очевидной его неосуществимостью превратить видимую им жизнь в клочок лежащего перед ним пространства. Это взгляд, тем не менее, давал ясно понять, что счастье, свободное от всякого материального бремени, это не что иное как бесконечное расширение личности, но также ясно в нём угадывалось понимание невозможности достижения этой цели, и потому его живое воображение без устали создавало всё новые и новые подмены, и тогда прозрачная текучесть его золотисто-янтарных глаз, зыбкая и таинственная, превращалась в настоящий омут. Когда к нему обращались, взгляд его едва заметно затуманивался и принимал тот слегка вопросительный оттенок, который выражал желание казаться удивленным, голова сама по себе послушно склонялась на бок, как бы склоняя выражение досады, на лице, но всё это была игра, потому что в его глазах уже была мудрость - а это и есть свой взгляд на вещи. Всё, что он думал или говорил, он мог бы смело обнародовать, ведь ничего такого, что могло бы умалит его достоинства, в его мыслях и словах никогда не было, и когда непознанный мир высоким кряжем вырастал перед ним, вторгаясь в его жизнь, он всегда с удивлением видел лица, совсем иные, непохожие на те, что запечатлелись в его воображении...

    Старый Арбат встаёт кривой полосой домов, то низких, то высоких, теперь вот уже цветных, как в старину - то охровых, то кисельных, то терракотового цвета, на закате все они блещут стёклами старых трогательных окон. Около церкви раньше продавали зелень. Теперь продают всё, что угодно. Он видел здесь её однажды, с большой хозяйственной сумкой. Она, возможно, здесь где-то живёт, в одном из этих непохожих друг на друга цветных домов. Люди зарабатывают здесь немного, просто на улице, своими умениями. Вот пара танцоров - щёлкнув туфлями, мужчина, глядя на свою партнёршу сверху вниз, высоко подпрыгивает, затем, резко оборвав свой полёт над брусчаткой, пикирует на партнёршу, и она, словно мумия, валится ему на руки. Затем они вертятся волчком. Ещё раз щелкнув ботинками, он припадает на одно колено, а дама, бледная, будто в обмороке, падает на него и метёт волосами улицу. Смутно лишь виделось, как пара замедляется и, выпрямившись мгновенно, быстро бежит по кругу, собирая деньги со зрителей, пока те не разбрелись. Всё, что свершается в пределах этого арбатского мирка, значительно и полно особого смысла. Каждый камень дома, казалось, обладает особым статусом всезнания, что делает сам личностью, не менее значительной, чем проживавшей здесь когда-то знаменитые люди. Делается страшно, когда смотришь на эти дома в полумраке, ещё до того, как зажгутся лупоглазые фонари, и это офонаревший Арбат ещё более страшен. Что тут произойдёт через минуту? Никто наверняка не скажет. А вдруг прахом рассыплются камни Арбата? Или произойдёт что-то вроде этого. Он шёл, подняв глаза, чтобы не видеть лиц прохожих, над золотым колокольным крестом реяли молодые ласточки, издавая странные тихие звуки вроде слабого визга, небесная даль смутно темнела синевой, а прямо над ним была лазурь свободная и ничем пока не занятая, и где-то там теплятся далёкие неведомые миры. А он не может выбраться отсюда - ни назад, домой, ни в поля с чахлыми берёзками, ни даже дойти до паперти здешнего храма, где утром будут продавать свежую зелень. Он не горевал о своём прошлом, он просто не знал, куда и зачем сейчас идти. Он даже пытался улыбаться своим мыслям, и это у него почти получилось, если бы только в изгибе рта не остался едва заметный след одинокого горя. Часы текли за часами, и холодная струйка пота побежала у него по спине. По небу плыли одинокие матовые облака, ветер сгонял их в сторону, за полоску домов. Уже поздно, луна, выплыв из-за крыши дома, где продают самоцветы, похожей на вершину холма, утыканного тут и там пнями, осветила края разорванных облаков, похожих на криво усмехающееся лицо великана. Уже поздно, но народу по-прежнему здесь много. Одни ушли, пришли другие. Однако чем жарче догорал закат, тем смелее проливался вокруг сумрак. Воздух быстро наполнялся чернотой и ночным мраком. Он хотел зайти в ночное кафе, но, вывернув карман и пересчитав на ладони свою убогую собственность, благоразумно передумал, ему казалось, что эта ночь продолжается целый век, но почему-то не уходил. Всё менялось и пахло безвременьем, отовсюду падали ночные неровные тени. Сокрушенный, он сел на широкий подоконник витрины, расположенный низко от земли, и стал смотреть на прохожих. В открытом окне напротив долго колыхалась занавеска, потом она успокоилась, как-то вся поникла. Наверное, там отворяли дверь и был сквозняк. Низко пролетела большая птица, посмотрев на него родным взглядом. Снова проехала уборочная машина, вода, стекая в сточную решётку, тихо жаловалась о чём-то своём, а он почему-то вспомнил про убитого молнией человека, который долго лежал на земле, и к нему никто не осмеливался подойти, это было давно, в детстве, они с матерью тогда стояли под навесом, пережидая дождь, и мать, опустившись на колени рядом с телом, быстро закрыла ему мокрой ладонью глаза. А в небе продолжались громовые столкновения...
   Сожженный солнцем, развеялся бездомный утренний туман. Ему стало казаться, что он бежит по полю, здесь кое-где растут чахлые берёзки, а ему навстречу медленно движется скорбь в чёрных ризах, повитых странным блеском, и он её видит ясно и отчётливо, и всё идёт быстрым шагом, потому что уже не в силах бежать, по намеченному когда-то пути. Ему ещё что-то мерещилось, тогда он напрягал свои мускулы и собирался встать но, передумав, начинал смотреть в другую сторону, думая, однако, всё о том же. Ему вдруг показалось, что мимо него сейчас промчится конь во весь опор, попирая копытами крепкую брусчатку  Арбата, но нет, это всего лишь уборочная машина, она уже проехала мимо, слегка обдав его приятной для разгоряченного лица мелкой моросью. Он стал смотреть в строну Арбатской площади - оттуда уже был виден рассвет.

  Однако то, что случилось дальше, могло бы фигурировать в образцах для работы  с  подрывниками-асами - в качестве примера создания феерической ситуации с поэтапным воспламенением.

  А потом наступил день, но это будет уже другая история.


 


Рецензии