Босяк

На дворе одного из красивейших задворков империи властвовал 1962 год – самый пик семилетнего плана развития народного хозяйства и «поимки хулиганов и бандитов».
Уже миновал Карибский кризис, никого не волнует судьба Че Гевары и Патриса Лумумбы, «кузькиной матери» и хрущевского ботинка; полеты в космос стали почти обыденным явлением и зловещий голос Левитана больше никого не пугает; Хрущева еще не сняли, и Кеннеди пока жив; уже сбит вероломный Пауэрс, правда расстрелян почему-то другой; выслежен Пеньковский и, кажется, «приведен в исполнение»; позади первый международный конкурс Чайковского и триумфальный визит Ван Клиберна; впереди – феноменальная победа Таля и его сеансы в нашей школе. Кажется, и американская выставка со знаменитым пластмассовым автомобилем отшумела, а телевизор все еще в диковинку.
Вот в такой общественно-политической обстановке вяло - понуро плелась жизнь провинциального города, во внутренний мир которого исподволь норовило проникнуть тлетворное влияние гнусного окружения, пытаясь оплодотворить его чуждой ему культурой.
Наш двор никак не мог отстать от вселенского разврата. Внося посильную лепту в развитие генерального направления на обочине мировой цивилизации, наше младое дворовое народонаселение мужского пола отчаянно примазывалось к нему путем освоения новых технологий и потребления их продуктов, независимо от их предназначения, происхождения, необходимости и ценности в демократическом обществе, наконец, без учета их влияния на успеваемость в школе, а также воздействия на психофизиологическое настоящее и моральное будущее нации.
Подростково - юношеский максимализм пределов не ведал. Если финтили с мячом, то не хуже Месхи; выбивали мяч из «девятки» - обзывались Яшиным; совершали индивидуальный прорыв – именовались Стрельцовым, даже если атака завершалась успешным «взятием» оконного стекла, после чего команда самозваных звезд трусливо рассыпалась, неожиданно обнаружив коллективный приступ жуткого голода, с чем и заявлялась к своим родителям.
Потом старший из нас станет мастером спорта по плаванию еще в школьном возрасте, что тогда было сродни любому подвигу Геракла. Другой пацан играл-играл с нами в настольный теннис, а потом взял и стал доктором физико-математических наук. Хорошо помню, с каким любопытством и настойчивостью, достойным лучшего применения в детские годы, он раз за разом повторял хорошо известный опыт с шариком, выпущенным из-под пальца, внимательно наблюдая за тем, как тот, откатившись на нужное ему расстояние, добровольно возвращался к пальцу, его отпустившему.
Как в лихорадочном бреду, я все по памяти бреду. Вот если бы тот пацан мог обратить время вспять!..
Но это было позже, а тогда, в 62-м мы, верные взятому курсу, приобщались к культуре курения, и никакое увлечение спортом, шариками и наукой не могло навредить этому увлекательному занятию.
Пропагандируя нездоровый образ жизни ее наглядной агитацией, завелся как-то среди нас Валерка. Первое упоминание о нем ассоциируется с воплями древней старушки, благополучно пережившей и «кровавое воскресенье», и «военный коммунизм» и теперь с чистой совестью доживавшей свой век в ожидании просто коммунизма.
Предание гласило, что «мадам Беличкина», проживавшая в полуподвальной части бельэтажа, исключительно из гипертрофированного чувства справедливости изгнала из дома родную дочь, оставив зятя. Дочь, ничуть не тоскуя по комфортам бельэтажа, быстро нашла себе другое пристанище, за что, собственно, и была лишена материнского благоволения. Впрочем, и зять недолго оставался благодарным сыном собственной тещи и при первой же подвернувшейся возможности (читай, женщине) слинял от прелестей бельэтажной жизни.
Такая неблагодарность со стороны родных только укрепляла веру в справедливость, поэтому «мадам», унаследовавшая это прозвище от своей бывшей хозяйки, не могла простить ни малейшего акта насилия, тем более вандализма, даже если он исходил от малолеток.
Захлебываясь от возмущения ко всякой несправедливости, насмотренной за годы несанкционированно пролонгированной жизни, старая «мадам» обрушила на Валерку весь свой праведный гнев, обусловленный противоправными действиями последнего. Обоснованно привлекая в свидетели совесть, она вынесла свое персональное обвинительное заключение, содержащееся в инвективных восклицаниях типа «убивец», «хулюган» и «держи вора», что было уже слишком. Между тем адресат ленивой походкой удалялся со двора с чувством исполненного долга, предварительно оставив отпечатки своих пальцев на лице соседского мальчика и глубоко спрятав в карманы брюк произведшие их вещественные доказательства.
Возник Валерка из небытия, как подснежник после очередного весеннего пробуждения. Так воспринимался во дворе период после «зимней спячки», когда соседи, из-за холодов значительно реже общались друг с другом. Вот тогда-то, под прикрытием укороченного дня, по-видимому, семья Валерки и перебралась в наш двор незаметно для меня. Однако первый же выход Валерки во двор незамеченным не остался, что, похоже, также входило в семейные планы этих лазутчиков. Можно только догадываться, в каких условиях приходилось жить семейству Валерки прежде, если на четверых им выделили «по улучшению» эту жалкую комнатенку с коммунальными неудобствами на общей веранде.
Отец – плотный, кощунственный партиец средних лет, прочно состоял на службе в непотопляемом ДОСААФе. Он частенько усаживался у амбразуры своего окна, снисходительно поглядывая на дворовый мир с высоты второго этажа и посасывал папироску за папироской в наполеоновской задумчивости стратега. Содействовали ли его мысли укреплению армии, авиации и флота, в том числе за счет мальчишек нашего двора, исключая, разумеется, собственных своих детей, сказать не берусь, но определенно у него зрел план, не задерживаться особо и в этом убогом для него доме. Скорее всего, наш милый двор был лишь очередным плацдармом в его бытовом марш-броске.
Мать – худенькая, миловидная русская женщина хозяйничала по дому и, освобожденная мужем от исполнения общественных обязанностей по преподаванию русского языка в школе, пронзительно-страдальческим голосом воспитывала детей, скандаля то с ними, то из-за них.
Валерка по комплекции был в мать, а его младший брат шел в отца. Жили мирно, с соседями дружили, возможно, были даже по-своему счастливы от того, что недавно состоялась война, а значит, другая будет нескоро. Эта логика тогда многих делала счастливыми...
Несмотря на мистическое явление Валерки, шуйца его была вполне материальна, а джеб, по мнению испытавших, достаточно внушителен. Однако, было бы наивным полагать, что роль личности Валерки могла ограничиться пусть и воспитательным, но все же вульгарным мордобитием - в интересах ли дворового сообщества или в личных целях. Вклад ее в становление будущих личностей и строителей запланированного коммунизма заключался в подготовке сверстников и малолеток к трудностям жизни даже в беспроблемном, по определению, и заждавшемся их светлом будущем. Приобретенные навыки призваны были способствовать преодолению непредвиденных в будущем нервных стрессов и иных расстройств психического свойства путем ингаляции табачного дыма.
Решение взваленной на Валерку миссии требовало оперативности, поскольку времени на возведение мечты человечества было в обрез – оставалось 18 лет, - а также самоотдачи и, в известной мере, самопожертвования, так как лучшим наглядным пособием всегда был и остается личный пример.
Задача Валерки осложнялась тем обстоятельством, что метод обучения требовал не только личного мужества, но и определенных материальных издержек, которые во все времена оказывались камнем преткновения на пути к прогрессу.
Но остановить задуманное Валеркой было невозможно, как и мяч, запущенный его «стрелецкою» ногой в окно соседское порой. Да уж, в целеустремленности ему трудно было отказать. Поэтому средства для Валерки значения не имели, тем более что выбирать особенно было не из чего.
Поскольку личных средств у Валерки не было, он положил глаз на отцовскую коробку  папирос с надписью «Казбек», которая, давно растратив свою первоначальную амортизационную сущность, служила теперь дешевым портсигаром курительных изделий соответствующей ценности и, практически, не иссякала никогда, благо пополнялась за счет продукции сразу двух табачных фабрик, по злой иронии судьбы расположенных на конкурентном для жильцов нашего дома равноудалении. Они и снабжали неразборчивого курильщика и непоследовательного члена партии разносортным товаром по цене, не только контрафактной, но и демпинговой.
Понятно, что в таких условиях содержимое коробки не совсем соответствовало надписи на ней, но это обстоятельство никого не смущало и не сбивало с толку. Напротив, каждый угощаемый в полном согласии со свободой волеизъявления, мог выбрать свое любимое изделие. Ассортимент, правда, был невелик, но когда предмет спроса халявно доступен, быть привередливым  невоспитанно. Но изобилие порождало самоуспокоенность и диссипацию бдительности на данном участке фронта и, в общем и целом, приводило к ослаблению учета и контроля, что шло вразрез с программными заветами вождя.   
Итак, ради счастливого детства в настоящем и будущем Валерка решился на мелкое семейное хищение. Угрызений он при этом не испытывал: не потому, что нечему было грызть, а поскольку «экспроприация экспроприированного» - дело святое, чему его учили в средней школе по общеобразовательной программе.
Тем не менее, свои практические занятия он начал с сухих липовых листьев, освоения технологии их трансформации в изделие и потребление последнего. Возможно, это был тонкий тактический ход на случай стукачества – хоть воровство не припаяют; или чуткий дидактический подход к освоению неизведанного и небезвредного; а, может, и банальная расчетливость – что на них продукт переводить, обойдутся и листьями. Не исключено, что Валерка сам еще не был психологически готов: боялся ответственности за совершение сразу двух предосудительных действий – воровства, усугубленного намеченной целью, и самой цели – совращения ребят с пути праведного.
Как бы там ни было, опавшие, до хруста обезвоженные листья липы набирали в нужном для развратного учебного процесса количестве, и, возбужденные и подгоняемые любопытством и нетерпением, мы кубарем скатывались в подвал. Там «ребята шумною толпой курили листья на халяву, и дым отечества такой приятным, сладким им казался».
И куда глядели родители?! Притом, что все семьи были полноценными, а у кого-то были даже дедушки и бабушки. Правда, взрослое население, как правило, было занято на общественных работах, благодаря издержкам послевоенного социализма, но отнюдь не все – так, женщинам без образования позволялось работать на дому. При этом все, вроде бы, пребывали на одном социальном уровне, о чем свидетельствовали, прежде всего, бытовые условия, одинаково плохие у всех.
Скрутив цигарку из клочка несгибаемой ленинской «Правды», Валерка набивал ее листьями, в пыль растертыми между ладошками и, постучав мундштучным концом по тыльной стороне ладони, совал в угол рта, как полагалось по тогдашним фильмам о беспризорниках. А ведь Валерку так и звали – «босяк»! Причем только его, а его братика – нет. То есть кличка эта была не родовой меткой и не видоизменением его фамилии, а личной, вполне заслуженной характеристикой Валерки.
Раскурив липовую цигарку, Валерка затягивался и, еле сдержав кашель, великодушным жестом передавал ее, как передают трубку мира представители какого-нибудь племени апачей, держа ее характерным образом – снизу. Генетически унаследованные идеологическая предпочтительность и принципиальность Валерки заключались не столько в последовательности и преданности идее, сколько в приверженности к ее атрибутике: так, если его отец выписывал и, возможно, читал «Правду», а дед, допустим, печатал ее в условиях подполья, то он, Валерка, использовал ее как курительную и туалетную бумагу. С одной стороны, налицо была явная преемственность, с другой – полный декаданс и профанация.
Непредусмотренная и самим Валеркой гениальность его тактического хода с липовой самокруткой состояла в том, что, сэкономив на настоящей папироске, ему удалось выявить будущих столпов табакокурения и отсеять недостойных, негодных и неприспособленных жить при коммунизме. Правда, в дальнейшем жизнь внесла коррективы в это скоропостижное умозаключение, но тогда при остром дефиците учебно-методического пособия и риске, связанном с его добыванием и утилизацией, качественная сторона раскола в виде персонального состава фракций принципиального значения не имела. Главное, что количественный паритет между ними был соблюден, и внешне, на людях ренегатство (бегство от испытаний) не ощущалось.
И все же полного консенсуса не было. В отдельных случаях раскол приобрел драматический характер, разделив единоутробных братьев непреодолимым барьером липово-правдинского дымного завеса, содержащего двойную, духовно-материальную отраву.
«Слабаки» пытались оправдать фиаско при прохождении теста своей нравственной природой и моральным совершенством октябренка или пионера, а в случае продолжения их обструкции грозились перейти к испытанным методам шантажа. Истинные же первопроходцы и пионеры стоически глотали суспензию сомнительного содержания, а потом еще и пускали ее всем в глаза, причем из ноздрей, что считалось особым шиком и приподнимало авторитет сразу на несколько пунктов. О колечках тогда нечего было и мечтать: такой степени разврата мы еще не достигли.
Как ни парадоксально для нашей историографии, упомянутое фракционирование ничуть не повлияло на интенсивность битья чужих стекол и носов: совместное времяпрепровождение сплачивало всех – своих и чужих, красных и белых, сторонников и противников, апологетов и диссидентов...
Несколько иначе обстояло дело в семьях, где раскол пришелся по живому, по взаимоотношениям между братьями, пропахав, местами, глубокую борозду, к тому же удобренную дешевым шантажом политического толка обычно со стороны менее стойких к табаку старших братьев. Эти несчастные один – два года разницы в возрасте были решающими не столько в становлении моралиста, сколько диктатора, требовавшего беспрекословного подчинения, что, несомненно, объясняется нашей принадлежностью к эпохе культа личности и доказывает нашу генетическую предрасположенность (через отца всех народов – общего, как-никак) к садомазохизму, что, в частности, проявляется в глотании ядовитого дыма и водворении в полость рта курительного изделия, ассоциирующегося при напряжении психоаналитической фантазии с сильно эволюционировавшим образом фаллоса.
Когда преданных делу коммунизма окончательно выявили путем чистки рядов, оказалось, что фракция дееспособных достаточно компактна и может собираться на явочной квартире без привлечения внимания чужеродных элементов, число которых возросло после развенчания предателей и вероотступников. Малочисленность фракции позволяла приступить к освоению следующего учебного курса, сменив липовые муляжи на табачные папиросы фабричного производства.
Локализация заветной коробки с вожделенными предметами разврата, принадлежность Валерке идеи и методологии обучения, сам метод и неопровержимая логика затеи склоняли к мысли, что лучшим учебным классом может быть только квартира Валерки, за что и проголосовали по совести и справедливости.
Валерка не возражал, понимая, что другого предложения все равно не дождешься, и из-за такой мелочи не собирался губить дело всей своей жизни. Это было выше его сил – отступиться от идеи никотинизации всего двора, конечно же, в рамках куда более масштабного проекта, а именно поголовного воспитания обкуренных коммунистов, как минимум, в ближайшем районе города.
В явочную квартиру пробирались гуськом без соблюдения каких бы то ни было правил конспирации: дверь всегда была гостеприимно распахнута, иначе духота в клетушках, отведенных славным строителям земного рая, грозила им адом еще на этом свете и преждевременным раем на том.
Валерка брал коробку – портсигар «Казбек» с вечно скачущим на фоне заснеженных горных вершин джигитом, видимо, призванным символизировать кавказское долголетие и объяснять его потреблением содержимого этой коробки. «Джигит», претендующий на роль рекламного героя, был подарен отцу Валерки самим военкомом города за выполнение плана подготовки последнего предвоенного призыва, о качестве каковой красноречиво и трагически свидетельствовали сводки Совинформбюро на начальном этапе войны.
Валерка настороженно приоткрывал крышку «Казбека», словно боялся расплескать всех демонов разврата сразу, и долгим подозрительным оком обозревал содержимое, будто ожидал подвоха.
Смысл этой части ритуала состоял в том, чтобы убедить себя, что имеющаяся в коробке наличность - вполне исчисляемого количества папирос и характер их расположения – хаотичный, упорядоченный, сумбурный, случайный – позволяют-таки изъять хотя бы одну из них незамеченной.
Критическими днями считались те, когда в коробке была единственная папироска или, напротив, не доставало именно одной. Несолоно хлебавши и бездымно повздыхавши, мальчишки без энтузиазма отправлялись готовить уроки.
Рискованно-опасной была ситуация при наличии в коробке лишь нескольких папирос, число которых легко было запомнить. Предельно безнадежный для воровства вариант заполнения соответствовал совершенно пустой или, напротив, полностью укомплектованной коробке.
Наконец, преодолев страх перед возможностью разоблачения, Валерка вынимал одну папироску, зачем-то оглядывал ее со всех сторон, нюхал гильзу, заглядывал в мундштук как в подзорную трубу, прищурив один глаз, а потом дул в него. Мы терпеливо, но с уважением ждали окончания этого маразма.
Похоже, переняв подсмотренную привычку отца, Валерка для солидности стучал мундштуком по коробке, после чего возвращал коробку в исходное положение на холодильнике. Затем он мял мундштук пальцами в двух взаимно-перпендикулярных направлениях – а спросить, и сам не знал, для чего – и, наконец, закуривал, предварительно задавая один и тот же идиотский вопрос - «Огонька не найдется?», заведомо зная, что у нас не найдется, а спички сам сжимал в руках.
Из страждущих в очереди за затяжкой никто не отваживался задавать глупые вопросы о смысле и цели проводимых ритуальных мероприятий, особенно с постукиванием по портсигару и продуванием мундштука с последующим его ломанием: когда являешься завзятым курильщиком, позорно не знать элементарных вещей. Да и вообще, лучше промолчать, на всякий случай, даже если сомневаешься в эрудированности педагога – наставника. Поэтому пристыженные собственным невежеством и подавленные не развенчанным авторитетом Валерки, мы, набравшись терпения, молча ждали завершения утомительного церемониала туманного предназначения.
Провалы и проколы агентов и конспираторов обусловлены не отсутствием профессионализма или потерей бдительности и даже не особым нюхом контрразведки, а банальной статистикой при наблюдении за одним и тем же привлекшим внимание объектом или субъектом.
Похоже, старый (по детскому восприятию) службист заметил, что с его реликвией происходит что-то неладное и решил набрать статистику по какому-нибудь параметру. Недолго думая, он сделал единственно правильный выбор и стал вести учет содержимого портсигара, чему когда-то учил так и не истлевший труп нетленного вождя.

В страстной четверг после занятий в школе (малолетки до седьмого класса учились в первую смену), задолго до окончания рабочего дня, когда все сознательное трудоспособное население пребывало обычно на работе, конспираторы нашли на своей криминализованной улице улику – совершенно целехонький, видимо, в бегстве оброненный цилиндрик «примы», и нет, чтобы отнести вещдок в ближайший околоток, поспешили с ним на сеанс по одному им известному адресу, чтобы, как истые и истовые вершители будущего альтруистического,  поделиться радостью находки со своим учителем и получить свою законную дозу.
По мере приближения к заветной хорошей квартире счастье ребят неожиданно омрачилось необъяснимой тревогой, непринужденно и подло закравшейся в их детские души,  когда предпасхальное солнце вдруг так некстати накрыла синюшная тучка, небольшая, но организованно-сплоченная и аккуратно собранная для осуществления какой-нибудь вселенской пакости.
Мальчики, слабо подкованные теологически, что естественно при атеистическом воспитании в сугубо антиклерикальной среде, но эмоционально легко уязвимые, быстро ощутили вялость в области нижних конечностей, словно найденная сигарета обернулась для них неподъемным бревном, несомым для экзекуции на искупительном месте, куда они теперь взбирались по Валеркиной лестнице, еле волоча за собой ставшие вдруг непослушными ноги.
На явочной квартире им предстояло испытание не для слабонервных. Валерка, пока еще во плоти и в одних трусах, худой, весь пунцовый, стоял посреди явочной комнаты, смиренно опустив руки по швам, как последний болван, то есть так, как полагалось стоять «косившему» призывнику перед военруком или медкомиссией.
Перед ним верхом на стуле, вынужденно широко расставив короткие ноги, восседал его отец в белой сетке-майке, под которой виднелись помочи, как подпруга плотно облегавшие упитанное тело. Руки отца – прогульщика покоились на спинке стула, нервно передавая друг другу сложенную в трубку газету «Правда». Такую конфигурацию приобретал рупор и передний орган партии, когда, выполнив свою миссию в борьбе с идейным врагом, приступал к уничтожению мелких бытовых насекомых, демонстрируя в этой ипостаси гораздо более высокую эффективность
Досаафовец недавно уяснил содержащиеся в свежем номере газеты-рупора последние наставления и директивы партии и, по-видимому, буквально восприняв их, опробовал на собственном отпрыске, с изуверской методичностью повторяя всего две фразы, особенно жестокие оттого, что были подслащены любовным обращением: «Никогда не лги, сынок, - ласково приговаривал он, отпуская очередную пощечину газетой «Правда». – Партия не поймет, Родина не простит!»
Передохнув, он снова приступал к горестной обязанности с помощью незапятнанного номера сермяжной «Правды», для пущей убедительности, доходчивости и разнообразия мерно чередуя удары слева и справа.
Экзекуция длилась, видно, давно и съела весь обеденный перерыв, что служило дополнительным раздражителем и основанием для обвинений, вменяемых в вину Валерке. Правда, правды в ногах Валерки не прибавлялось, и они стали у него подкашиваться. Это была жуткая картина деперсонификации кумира и декумиризации личности. Перспектива торжества коммунизма вместе с авторитетом Валерки проворно рушилась прямо на глазах изумленных ребят.

Вскоре семья Босяка беспрепятственно получила квартиру в новом доме, и они безотлагательно съехали с нашего двора. Больше мы Валерку не видели.

...Прошли годы. Коммунизм почил в бозе, и призрак его, маячивший на задворках империи в умах мальчишек, приказал одним из них долго жить, а другим – повременить. Даже социализм, пусть и с родовой меткой, но с человеческим лицом, уступил место демократии явно со свиным рылом.
Бесславно заглохла перестройка, народив не столько олигархов, сколько нищих. Берлинскую стену разобрали на сувениры, железный занавес – на удавки.
Благополучно распалась империя, и осколки ее, заблудившись в дебрях свободы, оказались на обочине политической Place Pigalle.
Во дворе давно срубили «курительную» липу.
Из мальчиков во дворе не остался никто...

В самом центре Москвы на улице Ильинка в юридическом тупике оказался Верховный суд всея Руси: девятый месяц, как на сносях, на алтаре этого храма правосудия беспризорной пылилась моя надзорная жалоба. Где-то здесь в лабиринтах судебной казуистики затерялось священное римское право. Беспрецедентность ситуации объяснялась тем обстоятельством, что прецедентного права в России отродясь не существовало.
Когда беспринципный суд руководствуется беспрецедентным правом, беспристрастность уступает место беспределу. Отсутствие, а точнее стыдливое отрицание прецедентного права свелось к беспрецедентному праву выдавать предубеждение за внутреннее убеждение судьи и толковать плюрализм мнений, по меткому выражению классика, «как всегда» - в интересах анархии и вседозволенности. В применение к независимому и самостоятельному суду это привело к абсурдной ситуации, когда по идентичным делам один и тот же судья выносил диаметрально противоположные решения.
Вообще, преждевременно введенная независимость и самостоятельность суда при отсутствии легитимных дефиниций совести и справедливости приводит к: а) безнаказанности, то есть святотатству, так как известно, что лишь Бог может быть безответственным, б) многобожию, поскольку в этих условиях по одному и тому же делу истин в последней инстанции может быть столько, сколько имеется судей. Так, спустя два миллениума лет, одолев очередной виток спирали вокруг собственной эволюционной оси, народ с удивлением обнаружил у служителей Фемиды останки нездоровой тяги к язычеству.
Воскуряя фимиам этой дуре, притворяющейся к тому же слепой, ежедневные толпы гражданского общества осаждали районные и городские, межмуниципальные и областные храмы правосудия, принося девственное здоровье, хрупкую жизнь, бесхозно-безвозвратое время, а кто и персональную совесть в жертву вечно голодной и ненасытной утробе справедливости.
Прилипчивые, как «орбит без сахара», на вид вполне нормальные люди превращались в глазах жрецов юриспруденции в каких-то безликих «физических» и «юридических» «лиц», иногда лишенных даже права голоса. Несгибаемые, как дышло, люди часами ждали в очереди, чтобы их признали пострадавшими и несчастными. В ответ их, бывало, относили к ненадлежащим, недееспособным, а то и вовсе квалифицировали третьей стороной, как в каком-нибудь тупоугольном треугольнике, который, не теряя зря времени, тут же сколачивался из юридически самых прожженных и полностью усваивался за углом на паритетных началах, после чего очередь за справедливостью заметно убавлялась.
Сужая проход в приемную высшей судебной власти, два традиционно упитанных атланта из последних сил удерживали полуобвалившийся балкон, нависавший над входом в эту преисподнюю судилища. Особо сознательные служители Фемиды настояли за перенос приемной под сень рушившегося балкона в надежде переложить ответственность за организацию вполне реального показательного страшного суда на плечи накачанных атлантов.
Сюда таскались наиболее одаренные сутяжники, профессиональные истцы и другой болезный люд, мастерски отсеянный изворотливым умом районного юриспрудента. Хватало всяких. Их можно было классифицировать по имущественному положению, наличию и престижности передвижного средства, принадлежности к адвокатуре или иной самозваной братии, организованным правозащитникам или неорганизованным кустарям-самоучкам; систематизировать на первичных и матерых, любителей, начинающих, продвинутых и просто двинутых, льготников и инвалидов физического, умственного и социалистического труда, просто инвалидов и моральных уродов; по регионам и субъектам Федерации; дифференцировать по возрасту или половому признаку, в том числе самих ведущих прием руководителей Суда.
На всю страну от Кенигсберга до Камчатки их выделили только два, но, по-видимому, самых достойных для жертвоприношения кандидата: мужчину лет 53 – с пугающей внешностью Берия и женщину под 80 лет, возраст которой, скорей отталкивал, чем пугал. Исповедуя здоровое малодушие, ей все еще удавалось ловко уклоняться от ударов судьбы.
Оба они были хороши! Сильно озабоченные судьбой страны и, особенно, государства, они периодически нуждались в долгосрочной психиатрической помощи по высшему разряду. Берияподобный иерарх напрасно листал просвечивающие пергаментом замусоленные страницы процессуального кодекса, безуспешно пытаясь отыскать в этой настольной библии правосудия индульгенцию своим бесчисленным прелюбодеяниям с Фемидой. Скоропостижно перебирая четки костяшками загубленных им жизней, он тщился понять, за что же его любит народ, так и рвущийся к нему на прием. Несмотря на такую бешеную популярность, он все еще был жив.
Его староватая коллега самозабвенно колдовала над жилищным кодексом своей юности, по которому еще в 30-х годах надыбила себе квартиру в центре Москвы, не считаясь с кодексом чести, совести и стыда, поскольку в годы ее молодости такового не существовало. Исповедуя здоровый пессимизм к составу окружающей среды, будучи от природы брезгливой, по образованию бдительной, а от воспитания щепетильной особой, она всецело и со сладострастием отдалась бесполой юриспруденции. Непреодолимая профессиональная тяга к моральной чистоплотности сделала свое грязное дело, оставив ее убежденной старой девой. Тяга к чистоплотности сохранилась, чего нельзя было сказать о самой чистоплотности. Корреспондируя вопрос посетителю, она, как начинающая наркоманка, закатывала глаза, искренне и справедливо недоумевая, как же она достигла такого почитания.
Унаследовав лучшие традиции в деле организации очередей, охочий до них народ в них не безмолвствовал, напоминая тем самым, что происхождение очередей за правосудием связано с роспуском прежних очередей за колбасой. Разница заключалась в том, что за колбасой люди делились соображениями, а за правосудием – жалобами.
- «Институт судебной власти, как и воров в законе, покоится на безоговорочном признании авторитета. И в обоих случаях компетенция авторитета простирается на толкование справедливости», - сообщил всем желающим мужик, который стоял первым у входа и сам подпирал одного из атлантов.
- «Компетенция авторитета зависит от его импотенции быть независимым и самостоятельным», - вроде бы возразил ему его визави, «помогавший» другому атланту.
Помолчали, соображая, чтобы еще выдать умное, не без оснований надеясь на поддержку публики, которая приглашение, конечно же, поняла, как опытный «очередник», но, поеживаясь от утренней прохлады, не спешила преодолевать остаточные явления ночной бессонницы.
Я, как бывший участник процесса в Конституционном суде, мог бы внести ясность, но мстительно молчал: за 4 часа заседания Палаты меня столько раз обозвали «уважаемым», что я вновь обрел утраченное было человеческое достоинство, но окончательно лишился чувства юмора.
Протиснувшись к двум инициаторам беседы, трое неизвестных, еле переводя дух, заявили, что они здесь когда-то стояли. – «Чуть не опоздали», - заметил один из них, поглядывая на свои часы. Он повернулся ко мне, которого только что бесцеремонно отодвинул в сторону и вместо извинения добавил: «С поезда, понимаешь, только что». – «Из Нижнего, - подтвердил его товарищ, - да-с, такие вот дела».
Сраженная несовершенством формальной логики своих попутчиков, их спутница принципиально молчала. Перси ее третьей восковой  категории похвально выделялись под плотно облегающим платьем, удачно намокшим в известных местах от обильного потоотделения, что при определенной живости воображения могло свидетельствовать о чем угодно, в том числе подтвердить и предложенную гипотезу. Абрис белой линии живота, не потерявшего еще эластичности, манил непорочностью геометрии Римана-Лобачевского, мучая неизведанностью ее внутреннего мира.
Поскольку я не возражал против вторжения прошедших сквозь меня варягов, то и публика, вздохнув горестно, промолчала.
Разделяя свою причастность к священному общему делу стихийного собрания, молчавший всю ночь мешочник с бутылками, вдруг назидательно заявил, титанически силясь поддержать затухающий интеллектуальный диспут: «Не тот прав, - сказал он, гремя посудой, - кто способен отличить злоупотребление правом от злоупотребления властью, а кто из этих двух зол сумеет выбрать меньшее». Обстоятельства его жизни были настолько тяжелыми, что их не мог бы облегчить даже веселящий газ. Похоже, он знал, что говорил, но так никому и не сказал. Тем не менее, публика была благодарна ему за спасенный мир, приветствовав его слова одобрительными кивками голов, и снова впала в летаргическую задумчивость, переваривая услышанное.
Решив почерпнуть тему для поддержания беседы, товарищ из Нижнего, оттеснивший меня, развернул газету насколько позволял теснившийся вокруг народ. По одежде, внешности, манере держаться это был чиновник высшего звена районного масштаба провинциального городка уездного значения областного подчинения. Бросались в глаза природный дар увлекать за собой массы и не совсем растраченный юношеский экстремализм. Ни к кому не обращаясь, он прочитал вслух заметку из хроники происшествий: «В автокатастрофе погибли три человека. Трупы не пострадали, но идентифицировать их личности пока не удалось», - и иронически хмыкнул, приглашая остальных последовать его примеру.
Его пример не стал заразительным для скуластого крепыша, которого «личности трупов» почему-то не заинтересовали. Сам-то он как раз благополучно добрался накануне из Саратова на личном авто и ночью всем любезно позволил в нем греться. Он настолько неожиданно обратился ко мне, что я, все еще находясь под впечатлением трагической заметки, с испугу идентифицировал его с воскресшим трупом:
- «Простите, Вы к кому на прием: к мужчине или женщине?», - он повторил вопрос, видя мое замешательство.
- «К ней не ходите! - опередив меня, сказала осведомленная во всем и во всем черном дама, явно идущая на прием к судье с целью вендетты, -  она в равной степени как несменяема, так и невменяема! Не ходите к ней... даже если Вас вызовут раньше меня». Очевидно, она была уверена в успехе своего визита.
Саратовец, похоже, ориентированный именно на женщин, от неожиданности явления траурной дамы обомлел и долго уяснял услышанное головным мозгом своего ума, после чего упал в бессилии, как тварь. Стоящие вблизи в ожидании подвоха предпочли посторониться, уступая ему место для падения.
В это время с Биржевой площади донеслась матерная ругань. Брань, хоть и площадная, была вполне адресной: каждый ее элемент был тщательно взвешен, со вкусом подобран и, главное, уместен. Пусть она и разносилась во все стороны с одинаковой в этом прозрачном воздухе умытого летнего утра скоростью и демократически беспрепятственной доходчивостью до равноудаленных объектов, но цель ее была ясно обозначена вербально, и даже некстати ударившие куранты на Спасской не могли заглушить ее.
Очередь не видела источник брани, его социальное положение и профессиональную принадлежность, но по выразительности речи можно было легко представить сапожника высшей квалификации. Не очень злоупотребляя средствами языка, он добился такой виртуозности мысли и полета ее фантазии, что определить объект его брани не составляло труда. По тому, как брань приближалась к месту нашей локализации, становилось ясно, что породившая ее причина всецело совпадает с той, что объединила здесь толпу.
Заспанный постовой честно пытался досвистеться  до возмутителя девически беспорочной и стыдливой Москвы - особенно в утренние часы, когда ее обитатели спят беспробудным платоническим сном, - но тот, как последний трус и подлец, все удалялся от владений пешего милиционера, прикинувшись тупым дураком, и, наконец, слился с нашей толпой, которая приняла его, как родного.
Это был рано возмужавший юноша лет 20 со вполне традиционной ориентацией, просто давно немытый. По той же причине давно не знавший женщин, он затравленно озирался на них, как бы сверяя реальность со своим представлением о ней. Наконец, очарованный гостьей из Нижнего без нижнего белья, он остановил свой изумленный взор на ее обезлифченной груди интернационального размера, реанимировавшей надежду недавнего еще коммунистического прошлого на обобществление женщин. Мещанская тоска и прочие обывательские чувства, пошатнувшаяся от недоедания центральная нервная система предательски выдавили нездоровую сентиментальную сырость на его слабохарактерные глаза и оппортунистически выдали отсутствие железной воли, которой следовало, по определению, неусыпно бдеть в организме его тела.
Почувствовав неладное, ее спутник машинально свернул в трубочку свою недочитанную газету, которая оказалась «Правдой»; засовывая ее в правый  карман пиджака, он исподлобья бросил на бомжа оценивающий взгляд.
Все в этом «правдолюбце» было подозрительно знакомым: и этот жест с газетой, и манера носить ее в кармане, и даже «косяк» в сторону бомжа – все так и вопило о суровой школе жизни и отеческой заботе о буднях воспитательного процесса.
В какое-то мгновение мне показалось, что должен последовать логический акт грубого рукоприкладства. И не ошибся.
- «В ногах правды нет, а между ними одна сермяжная», - с этими словами
разносторонне образованный чиновник среднего пошиба из средней полосы России нанес без видимой причины бескомпромиссный хук в самое что ни на есть причинное место бомжа, в результате чего супостат оказался в привычном для него ризположении.
Толпа беспристрастно оцепенела в несменяемом ступоре. Нецелевое использование органов конечностей, обнаруженное при открытии судебного присутствия, могло подмочить репутацию последнего и быть квалифицировано как хулиганство в общественно-полезном месте с применением силы без необходимой обороны лишь с неоправданной целью дешевой популяризации спорта.
Чтобы не отвлекать высокий суд зряшным делом, бесстрастное туло бомжа отволокли к воротам с высокомерной надписью: «Машины у ворот не ставить – принудительная эякуляция!»
- «С бомжа этого добра, что с козла – молока!» - опять со знанием дела прокомментировал грозное предупреждение коллекционер стеклотары.
- «Вообще-то, в чужой монастырь со своим уставом не ходят», - молвила жалостливая, но строптивая жалобщица из Рязани, но не найдя ни в ком сочувствия, неприкаянно ругнулась в присутствии атлантов, упомянув всуе бого-, а заодно и их, матерь. Послав всех глубоко цинично и основательно, она в здравом уме и твердой памяти добровольно и скоропостижно покинула сей мир в неизвестном направлении, вполне своевременно и опрометчиво оставив очередную толпу к высшей гуманности в недоумении.
- «Баба с возу..., - непредосудительно проговорил нижегородский чиновник и достал из левого кармана пиджака коробку «Герцеговины Флор». – Правило соблюдения чужих уставов справедливо для святых мест, но не бандитских притонов».
Ловким движение пальцев одной руки откинув крышку, он предложил мне угощаться: «Не обессудьте, - сказал он, не удивившись моему отказу, - сигарет не курю. Давняя привычка, знаете ли».
Я знал.
Выудив папироску и постучав мундштуком по крышке коробки, он попросил у кого-то огня, потеряв ко мне всяческий интерес.


Рецензии

В субботу 22 февраля состоится мероприятие загородного литературного клуба в Подмосковье в отеле «Малаховский дворец». Запланированы семинары известных поэтов, гала-ужин с концертной программой.  Подробнее →