Кафа, оливы, ракушечник, полдень...
* * *
Кафа, оливы, ракушечник, полдень.
Ртутная зелень, упорная желчь.
Горькой маслины аттический корень
зноем не высушить, не пережечь.
Кафа – олив серебрёные ветки,
лепка облупленных особняков.
В этом июле – знакомые редки
здесь, на кайме киммерийских песков.
В августе этом, на выдохе лета,
вязче дожди и шершавей жара.
Стал уязвимей зрачок амулета,
зыбче и злее навылет игра.
Лишь на веранде в затишье негордом
под деревянным, в сучках, потолком
ласточки с красно-коричневым горлом
сладили клювами глиняный дом...
Ночь над морем
Дозревает лоза во дворе на холме Карантин.
Итальянского угля-зубца не предаст цитадель.
Золотятся и тают наплывы закатных картин,
и по жилам кружит и пружинит пожизненный хмель.
Хорошо мне во тьме ничего для себя не хотеть,
доверяясь нездешнему пульсу полночных минут.
Там, где гавань с холмом океану сосватали твердь,
растворяются в вечности зыбкие "ныне" и "тут"...
И уместится в верности тысяча жалких измен,
и звездою уколет - меж датами жизни дефис.
Тени гроздьев исчёркали мел голубеющих стен,
и вдоль глин Карантина хромают репейники вниз.
Хорошо мне с хозяйкою лоз полчаса разделить.
Не беда, что не пьёт, не глотнёт ни слезы "Пино-гри".
Столь полна эта тишь, что пуста говорения прыть.
Я и сам не сболтну, вот и ты промолчи, мон шерри!
Я числом не совру, разве нотой пугну петуха.
Недозрелою ягодой поздний глоток закушу.
Оттого моя повесть о жизни - не то чтоб плоха,
но всё сносится мутью теченья ко лжедележу.
У подножья холма лижет синюю глину волна.
Деревянные рыбы баркасов увязли в песке.
Ну, а здесь, наверху, над репьями парит тишина.
И под ногтем заноза ни мне, ни тебе не слышна,
и зубец цитадели не пискнет у ночи в виске...
* * *
Айвазовский проспект Галерейная пересекает.
Протянувшись вдоль моря, нагрелся под Цельсием рельс.
Привокзальное радио снова "Славянку" играет,
чтоб в слезе расставанья чистейший блеснул эдельвейс.
Снова сутки свиданья с портовой фартовою Кафой
отлетают, подобно отрывку из ретро-кино.
Каплет в рюмку мою "Пино-гри" виноградников графа -
становясь, словно прошлое, правдой, густеет вино.
Словно плюсквамперфект, навсегда загустевшее время, -
эти минус три четверти века... Со снимка глядят
дед Иван и отец. В Феодосии, в здешнем эдеме, -
так же свеж их зубов рафинад, как загар-шоколад.
Не осталось уже никого с августовского фото,
где на лицах цыганских лучились весельем зрачки...
Веет вечер над Кафой две тыщи десятого года -
карусели приморской дрожат золотые жучки.
Окликаю и По, и печальника-странника Грина,
Александра - вослед Македонцу, Арапу вослед.
Я ведь сам - иноходец Ивана и сын Константина,
коих в Малом Стамбуле со мною как будто и нет,
но которые живы и набраны чётким петитом
в каждой строчке моей, в каждой рифме - один на один...
Полнолуние - над Феодосией. Свет - над реликтом
звероватого, в сетке столетий, холма Карантин.
* * *
Двор, полночь, юг. Цветок стихотворенья -
табак, горчащий нежностью нежданно...
В султанах, от луны и лампы тени,
на мел лачуги брошенные странно,
сплетаются причерноморской страстью
в любовные обманы-чародейства.
А лоз июльских пальцы и запястья
всё тянутся к белёным стенам детства,
где ничего - не поздно, не зазорно,
ни в брызги, ни в осколки не разбито,
где золотятся виноградин зёрна
сквозь мякоть, как зеницы неофита...
Уснула в доме Оля-оленёнок,
дитя-тинэйджер с Грузией в ресницах.
Слой кафкианской ночи Кафы тонок,
где - бархатцы, где сам я, байстрючонок,
пью пай свой меж хозяек лунолицых...
* * *
С окрасом зебры, с тонкостью жирафа,
с павлиньим оком понизу крыла,
мой парусник летит, и август Кафы
колышет у посудин вымпела.
Здесь на отшибе, у дворца Стамболи,
у минаретов и узорных стен,
тихи сады, от моря веет солью,
и зной времён течёт без перемен.
Ну, разве что торгаш, хозяин-барин,
не уберёг под феской головы. –
На то и век – не больно лучезарен,
бесстыж, разбоен, мерзостен, увы...
Жар неподвижен. Время – густо-медно.
От кофия слипаются глаза.
Но, суре вслед, орнаменты заветны,
и не повсюду сбита бирюза.
Снуёт мой махаон, цветок летучий,
легчайший геральдический зверёк.
Когда б не падший взор звезды падучей,
и я б летал... Хотя бы между строк.
За Феодосией
Кузнечики – хитиновый надкус
полынной жилы, мускус-мускулинум
собранья сочленений... Шорох муз
в бессмертнике – цветке первопричинном.
И охрою, и переспелой хной
холмы окрасит кафкианство полдня.
Всю Кафу, все кофейни за спиной
оставлю, вместе с будкой – в сутки сотня...
И вновь холмов, что Осип величал
овечьими, касается мой посох
и прочь ведёт от черномазых шпал
туда, где синевой сияет воздух.
В побег ведёт – в реликтовый распах
пространства, где – ни лающей собаки,
ни сапиенса с ложью на губах,
где море – сокровенно... После драки
ни шуйцей, ни правицей не машу.
Грядой бугристой жизнь брела сквозь годы –
без всяких шансов одолеть межу
враждебных чисел, внешней несвободы.
Но вот – кто есть, не мавр, не бедуин,
не кафр, лишь Кафы родич загорелый,
спешу опять, – в мальчишестве седин, –
по мергелю, по здешней глине белой
с зеленоватой примесью. Трещат
кузнечики, хранители аскезы
степного мира. Дышит, – непочат,
и некой свежиной богаче Креза, –
искатель-дух, неутолимый свет
за слоганом футболки, за грудиной...
Душа, на нас земной управы нет!
На сорок здешних бед – один ответ:
размах небес и Батько Всеединый.
Снова в Кафе
За слепцами, за Фанни Каплан -
очи чёрные, По или Грина.
Освежи мне, кабатчик, стакан!
Вот тебе насовсем моя гривна.
За эсэрами в линзах-очках -
агитатор от жеста и танца...
На железных базарных крючках
розовеет свежатина агнца.
Перламутром мерцает баран,
на рассвете ободранной тушей.
Возвращённою Кафою пьян,
чую cуть я - меж морем и сушей.
Саперави, как избранный труд,
настоялось и терпко, и густо.
В виноградных корзинках несут
молодильное мясо искусства.
Феодосия, Малый Стамбул!
На двадцатое лето разлуки
я опять нашей дружбе вернул
синих гроздей иллюзии-глюки.
Вдоль понтийских портов бандюки
катафалками катят в премьеры.
Но с холма Карантин будяки
вдаль алеют - за хлорку холеры.
И, как ветер с Босфора, хорош
первый день новых, Кафа, каникул,
где начхать мне на нищенства грош
и на притчи порочных Калигул.
Всё бродить бы по склонам твоим -
до утра, до рассветного дыма,
целя дальше - в Эски Кыырым,
в захолустие Старого Крыма....
Кафе на берегу
Над башней крепости трофейной,
над морем и над портом – Кафа
возносит пар своей кофейни,
шафраны, кардамоны кафра.
Возьми коричневую пенку
на блёсткий клювик мельхиора.
За ближним столиком спортсменка –
гляди – не против разговора.
И как тут, по привычке старой,
не спеть про галсы парусины,
про «Кохинор» в чалме корсара
и эликсир от Ибн-Сины?
Как не признать, что запах Понта
во сны вторгаются зимою,
как будто тяга горизонта
и соучастье в ней прямое?
Как не добавить чашек пару
от кофевара-котофея?
Преодолеет струйка пара
путь к Эвридике от Орфея...
И с обликом чуть виноватым,
она вздохнёт: «Теперь – едва ли.
А вот в году две тыщи пятом
кофейня славилась мускатом –
здесь «Красный камень» наливали...»
Александру Грину
Ветер занавеси клетчатые треплет
за распахнутою дверью у крыльца.
Трепет утра, молодого солнца лепет
у ключиц, у полусонного лица.
Ветер стенами дощатыми играет –
и, качнувшись корабельной плотью, дом
в полудрёме угловато уплывает
за магнитный каменистый Меганом.
Киммерия, я плыву, твой гость нечастый,
я не плачу об утерянном ключе!
Злюка-ястреб, желтоглазый, голенастый,
точит клюв на капитановом плече.
Киммерия, из лилово-дымной сини
веют свежестью имбирною зюйд-вест…
Итальянские глаза Карассарини,
чёрно-мраморный феодосийский крест…
Хороши арбузы в Кафе на базаре,
но недолго кофе пакостный хлебать –
вислоусый обоюдоострый парий
цепью якорною звякает опять.
Он забросит оспой меченную птицу
на костлявое и твёрдое плечо…
Будет то, что воле Божьей пригодится. –
Полдень! – Ветрено, лазурно, горячо!
Свидетельство о публикации №114091204199
Пора настанет - вспомнят в Риме про Генуэзские руины, или потащит злобный амок, на все века забыв о Грине, дописывать за Кафку "Замок"...
******************
С почтением
Рута Марьяш 12.09.2014 18:25 Заявить о нарушении
за отклик, за стихи.
С уважением, С.Ш.
Сергей Шелковый 12.09.2014 20:41 Заявить о нарушении