Мариам. 1. Ночь субботы 16 нисана 33 года

Автор не настаивает на том, что люди, описанные в этой книге, были именно такими, но предполагает, что они такими могли бы быть.
***
В комнате было противоестественно тихо
Очень молодой человек в рыжем хитоне и запыленном синем плаще нерешительно скрёбся в низенькую дверь:
-  Кифа, открой – это я. Ну это же я.
Юноша послушал тишину за дверью и ещё раз постучал согнутым указательным пальцем:
-  Это я, открой.
Темнота деликатно смазывала контуры предметов и приглушала краски. Однако даже всегда корректные и уместные полутона не смогли создать в этом помещении желаемого уюта и равновесия, и над всем доминировал отчаянно скорбный диссонанс. Он прорисо- вывался в изгибе спины женщины, пристроившейся в углу на скамейке, нерешительных движениях рук молодого человека, безнадёжной неприбранности комнаты и тщедушном, словно испуганном, мерцании фитильков масляной лампы.
- Оставь его, Иоханан, - бесполезно. Он уже сутки там сидит и ни на что не реагирует, – женщина на секунду оторвалась от мисок с чечевицей, которую она безразлично перекладывала из одной посудины в другую, – есть не хочет, пить не хочет, даже понужде не выходит, как будто жизнь в нём застыла. Хотя мы все сейчас, как кисель...Вот, перебираю зерно, а все мысли там.
Женщина заплакала, вытерла глаза, прокашлялась и опять зачем-то погрузила пальцы в чечевицу. В комнате было так темно, что не то что зерно, но даже собственные ладони она едва видела, однако в силу постоянной привычки к труду продолжала ковырять в миске.
Юноша тоже шмыгнул носом, мотнул головой, сгоняя слёзы, опять постучал по двери одним пальцем и взмолился:
- Кифа, так нельзя.
Ответа не последовало.
Из соседней комнаты появилась девушка, почти подросток. Лицо и фигура её растворялись в полутьме, но чистый живой голос свидетельствовал о самом нежном рассвете её юности:
-  Иоханан, поедем в Рим. Подадим жалобу императору, - девушка была настроена очень решительно, – по-моему, это единственное, что можно сделать. Пусть распотрошат всё паучье гнездо.
-  Уймись, Мариам, после драки кулаками не машут. Особенно такими, как твои. Теперь в этом нет ни капельки смысла. Одних негодяев уберут, других поставят. Ещё хуже будут. А человека всё равно не вернёшь, - возразила ей женщина, перебиравшая чечевицу.
В ответ на последние слова Мариам всхлипнула.
Она подошла к нише, где стояла лампа с пятью носиками, поднялась на цыпочки, чтобы очистить обуглившиеся фитили. Стало светлее. Проступили лица разговаривавших, блёклые и совершенно измученные. Юноша и девушка оказались на редкость хороши, только в его облике преобладали правильные классические черты, а у неё, напротив, в каждой чёрточке проскальзывало какое-то неуловимое отступление от нормы – нижняя губа была великовата, нос чуть заметно скошен вправо, широкие и вытянутые скулы несколько утяжеляли нижнюю челюсть, однако всё это вместе взятое составляло нечто неотразимо прекрасное.
Юноша ещё раз настойчиво поскрёбся в дверь:
- Кифа, у Мариам есть идея. Сомнительная, но обдумать ее стоит. А ты неправ, нельзя так... умирать.
Дверь медленно, словно нехотя, отворилась, тоскливо повизгивая. Мужчина, появившийся из неосвещённого помещения, занял собой весь дверной проём. Мертвец выглядел бы более живым, чем этот добровольный затворник. В мгновение все пять фитильков лампы тревожно вспыхнули – картина получилась на редкость зловещая. Кифа произнёс без интонаций:
-  А как нужно...
-  Ну, не знаю, - ответил Иоханан, немного отступая от двери, - но не так. Ведь жизнь не кончилась.
- Да, конечно... Но дальше - что?..
Молодой человек повесил голову. А Мариам приняла стандартную позу женщины, собирающейся атаковать противоположный пол, то есть уперла кулачки в бока, сощурила глаза и вытянула шею. Когда она заговорила, Кифе показалось, что его ударила молния. И не одна.
Некоторое время он только удивленно слушал Мариам, но столь мощный стимулятор подействовал должным образом. Кифа рухнул на скамейку, зажал оба уха и страдальчески посмотрел на девушку. Она остановилась на секунду – в течение этого времени Мариам меняла гнев на милость – а потом простонала жалобно:
- Кифа, если даже ты расклеишься, что мы будем делать?
Кифа не отвечал, но в глазах у него затеплились проблески мысли, очень безрадостной, безнадежной, но всё-таки мысли.Мариам вздохнула:
- Хорошо. Мы с Эм(Мать (евр))Йегошуа пойдём туда.
Девушка вернулась в соседнюю комнату. Кифа проводил её болезненным взглядом, очень медленно поднялся и, волоча ноги, направился к месту своего уединения. Дверь он, однако же, не закрыл.

***
В это время из Генафских ворот спокойно вышли четверо мужчин. Они не спеша следовали в сторону частных оливковых рощ, коротая путь в мирной беседе.

Возглавлял группу грек, Лабиритиос, доверенное лицо прокуратора Иудеи Понтия Пилата. По своему происхождению он был патрицием последнего изготовления, то есть не принадлежал к старинной римской знати. Дед его при Августе воевал с бандами галлов и, случайно услужив императрице Ливии Друзилле, достиг высших чинов, получил самые почетные звания, благодаря чему потомки его прочно влились в сенаторское сословие. Лабиритиос честно поднялся по служебной лестнице до преторской должности, посидел несколько лет в сенате и с чистой совестью отправился на покой по болезни.
Впрочем, успокоиться он не мог – его носило по всему свету, он совал свой нос в каждую необычную историю и непонятно как оказывался возле всякой мало-мальски заметной личности. Совершенно непреодолимое любопытство влекло его теперь в сад, где третьего дня был похоронен не то бродяга, не то преступник, не то волшебник, который обещал быстренько слетать в местный Аид и после этого вернуться в мир живых. Лабиритиос не особенно верил в такую возможность, но любознательность, как всегда, прокладывала ему дорогу в невероятное. Чтобы впечатлительный Лабиритиос что-нибудь невзначай не перепутал, прокуратор приставил к нему своего личного секретаря, вольноотпущенника Гермидия, тоже грека. Гермидий не давал себе труда анали- зировать увиденное или услышанное, но фиксировал всё, что проходило перед его глазами, как аллеманский певец, которого Пилат видел в Трире. Когда перевели его монотонное пение, то вышло приблизительно так: «Дождь идёт, осёл идёт, большой чело- век идёт», – и всё прочее, что «шло» перед ним. Тупо и понятно.
И вот Гермидий, спокойный и неповоротливый, как перегруженная торговая галера в мирной гавани, подгребал за Лабиритиосом к нужному месту. Их сопровождали два ученика Гермидия – молодые иудеи, которые стремились дотянуться до вершин греческой философии и риторики. Они иронически переглядывались и молча шли чуть поодаль.

Было необыкновенно тихо. Такая тишина возникает перед боем – вздрагивающая от напряжения и пронизанная могучим трепетом ожидания события, которое радикально изменит жизненные параметры всех задействованных лиц. Даже весенняя пестрота цветов, представленная уже довольно яркой палитрой в середине нисана(Весенний месяц - евр.), совершенно сникла, словно придавленная глыбой предстоящего.
- Как-то чересчур тихо и мрачно, - заметил Лабиритиос.
- Да, птицы уже должны бы подать голос, - согласился Гермидий.
Их слова мягко растворились в тишине.
Из Древних ворот по направлению к Генафским взбиралась ещё одна небольшая компания, очень оживлённая, в отличие от первой. Это были сирийцы – врач прокуратора Эйшу и его коллеги. Пилат решил основательно подстраховаться. Его озадачил казненный накануне иудей Йегошуа. Он не стал бы ворошить дальше закрытое дело, если бы не супруга, Клавдия Прокулла. Она твердила ему весь вечер:
- Неужели ты не соображаешь, что время от времени на земле появляются дети богов и смертных людей. И очень опасно идти против них, а тем более издеваться над ними. Ты понимаешь, что мы можем подпасть под гнев местного Божества, если это действительно Его Сын ?!! Ты ведь ничего толком не выяснил! Я же просила тебя, я же говорила...
Истерик жены Пилат побаивался. Он слыл копьенепробиваемым человеком – иногда о нём шутили, что он родился в заговорённом панцире, – но женские слёзы выбивали его из колеи. Он спокойно мог устроить кровавую баню в каком-нибудь варварском племени бумбо-юмбо, он не дрогнул бы даже перед македонской фалангой, (македонские пехотинцы наступали, выставив очень длинные, до 6м, копья. Такая ощетиненная копьями фаланга производила жуткое впечатление - примеч. автора) – однако скандал с женой неизменно вызывал у него очень неуютную слабость. Клавдия Прокулла не делала это специально, но когда на неё находило вдохновение, неизменно попадала в болевую точку, которую давным-давно обозначила ещё его обожаемая мамочка, третировавшая единственное чадо до полусмерти за малейший проступок. Когда он расстался с младенчеством и перешел на мужскую половину дома, отец приложил много усилий к тому, чтобы покрыть его душевные раны бычьей кожей. Плюс слоновой. Плюс василисковой. Операция удалась, так как отец применял чисто солдатские методы воспитания, а о пестовании души дитяти посредством нервотрёпки не заботился. Сын стал копьенепробиваем. Но болевая точка осталась, и все женщины, которые когда-либо впечатляли Пилата, попадали в эту ахиллесову пяту с первого же взгляда, даже не целясь. Клавдия Прокулла не была исключением. Глядя сейчас на её нервные пальцы, Пилат впервые за 20 лет их совместной жизни сообразил, что она постоянно повторяет тот жест его матери, которого он в детстве, как огня, боялся. Он отвернулся. Ему ничего не хотелось выяснять, так как для него все было абсолютно очевидно.
На Пасху над Иерусалимом почти зримо зависала гроза. Когда у местных варваров случались религиозные праздники, и на постоялых дворах города и окрестностей кишмя кишел народ, прибывавший со всех концов Pax Romana (Римский мир (лат.) – примечание автора), Пилату почти слышалось громыхание грома и мерещились шаровые молнии на улицах. Пройдя отцовскую школу, он научился собирать себя в кулак в такие дни, и кулак этот бил по правым и виноватым без разбора.
Поведение Человека, о котором хлопотала его супруга, не вписывалось ни в какие рамки преступнической психологии. В его молчании не было упрямства, в ответах не улавливался вызов. Он держался загадочно просто. Он еле стоял на ногах. Но говорил Он как власть имущий. Это прокуратор почувствовал даже через свой гиппопотамово-бычий панцирь. Уж что-что, а повадку власть предержащих он хорошо знал. Хотя... у казнённого Йегошуа были другие интонации и другие манеры. И прокуратор Иудеи не представлял себе, какими словами их определить. Его власть, пожалуй, действительно не от мира, как выразился Приговорённый. В сознании Пилата всплыло словечко, бывшее тут в большом ходу, которое иногда употребляла его жена (она сильно интересовалась местными обычаями) – verus, или, по- здешнему «цаддик» (праведный). Кажется, теперь он понял, что она под этим подразу- мевает. Надо же, - Праведник... Или сын богов? Интересно, это - одно и то же?
Тот Человек совершенно очевидно не был виноват. Преступников Пилат определял с полувзгляда. Он знал суетливую повадку начинающих воришек и спокойную деловитость матёрых грабителей. Особое подозрение у него вызывали самоуверенные актёрские выверты политических фанатиков вроде отпущенного на Пасху Вар Раббана. Он происходил из местного духовенства, бил на популярность и всеми фибрами души жаждал бунта и славы. Но это была мелкая сошка, хотя и вредоносная. Чаще здесь в Иудее попадались личности помасштабнее - религиозные изуверы – безрассудные до ненависти и помешанные на своих суевериях типы, ничью жизнь ни в грош не ставящие.
Когда Клавдия Прокулла снова открыла рот, Пилат резко предупредил её слова: «Всё. Я пошлю к Его могиле Гермидия и Лабиритиоса, пусть выяснят, что там происходит. И клянусь тебе всеми богами мира, если этот твой Праведник воскреснет, то на здешних монетах я никогда не буду чеканить своё изображение.» Клавдия Прокулла оформила губки бантиком – обиделась на резкость. Перед тем, как уйти на женскую половину, обронила: «Лучше отправь Эйшу». Пилат счёл эту реплику стоящей. Эйшу – заядлый экспериментатор и скептик. К местной мистике он относится спокойно, и на него можно положиться. Он предельно педантично выполняет поручения, но в отличие от Лабиритиоса, он умница и в состоянии трезво и рационально оценить увиденное. И он уж точно не забредёт в ночную таверну или в другое злачное место.
Действительно, Эйшу подошел к делу ответственно и впоследствии добросовестно запротоколировал свои наблюдения: «Мы все – врачи, стража и остальные – были здоровы, бодры, чувствовали себя, как обычно. У нас не было никаких предчувствий...» Врач попытался максимально отстраниться от ситуации и быть объективным.
Но всё-таки Казнённый интересовал Эйшу, - конечно, не с точки зрения тех слухов, которые о нём распространяли фанатичные почитатели, а как предполагаемый коллега, о котором он узнал кое-что интригующее. Эйшу не любил, когда при нём хвалили других врачей, но и профессиональной зависти он не испытывал. Потому что он был не просто первоклассным – он был лучшим и никогда в этом не сомневался.
Четыре года назад к нему обратился отец больной девочки – она страдала сильным душевным расстройством. Эйшу обычно не брался за подобных больных. Если болезнь спровоцирована каким-нибудь нечистым духом – а это для него было очевидно, - то даже за самые сумасшедшие деньги возиться с таким пациентом – себе дороже. Однажды в молодости он промыл желудок одному одержимому – всего лишь совершил примитивную медицинскую манипуляцию и никоим образом не пытался изгонять из него злых духов, - и после того неделю сам не мог оторваться от нужника.
Но та девочка его почему-то тронула. Она отличалась совершенно неправильной и нездешней красотой – такой красоты Эйшу никогда не видел – ни до, ни после. Подобное очарование врач отмечал у иудейских девиц сразу после обручения – странная, необъяснимая отключённость от внешнего мира, тем более загадочная, что появляется она в тот момент, когда нормальные люди переполня- ются жизнью до краёв. Кстати, жизнь в них тоже била ключом. А вот та девочка, казалось, была совершенным воплощением болезненной безумной отрешенности от жизни. Интуиция подсказывала Эйшу, что в сумерках её сознания можно найти некоторый просвет. Он даже ухватился за кончик её болезни и начал осторожно, как мститель, охотящийся за убийцей, разматывать клубочек этой беды. Но в какой-то момент он перестал ощущать нить своего расследования, вернее, исследования, и зашел в тупик. Эйшу счёл ниже своего достоинства обманывать отца бедолаги и до сих пор помнит, как тот молча собрал возвращённый гонорар, как бесшумно прикрыл за собой дверь, – тишина абсолютной обречённости.
И вот год назад он увидел свою пациентку совершенно здоровой. Она тоже узнала его и радостно выпалила, что Бог её вылечил усилием некоего Рабби Йегошуа. «Если этот Рабби нашел в Себе нужное для этой болезни усилие,  - подумал Эйшу, - то видимо, Он и впрямь со здешним Богом накоротке, потому что одолеть такую болезнь смог бы лишь Сам Бог».
Но пришла же в голову Клавдии Прокулле такая нелепость – наблюдать трехдневного Покойника! Пусть бы себе мирно отправлялся к предкам. Хотя вряд ли Он туда отчалит - скорее всего, Его душа будет бродить по земле и требовать возмездия. А ещё вернее, мести будут добиваться Его родственники и ученики. О-о-о-х, держись, спящий град Иерусалим! Впрочем, чего только Иерусалим не видел – и это переварит-передремлет и забудет по пробуждении.
Вскоре Эйшу узнал, что об этом Рабби судачит на все лады весь Иерусалим, если не весь Израиль. Некоторые полагали, что в Его лице вернулся на землю пророк Элия (Илия), называли и других пророков, а кое-кто шепотом возвещал, что Он и вовсе Мессия. Будучи сирийцем, Эйшу понимал атмосферу соседней провинции и сразу же сообразил, что сей Пророк не жилец. И действительно, Его казнили из-за каких-то иудейских разборок. Жаль. Пророк не пророк, а врач, видно, был приличный. И, возможно, не хуже него самого. Эйшу охотно пообщался бы с Ним. Да как-то руки не доходили. Жаль-жаль. Не успел.

Пока Лабиритиос и Гермидий мирно шлёпали к молодым оливам, где находилась могила, их обогнала третья стража, которая должна была сменить предыдущую. Люди шли вразвалочку, у одного солдата разболтался ремешок сандалии, и он наклонился, чтоб его подвязать, у другого сбоку торчал хлястик от подлатника, а замыкающий зевал и тряс головой, отгоняя сон. Интересно, с гулянки они, что ли, идут? С таким расхлябанным дозором ни Лабиритиос ни Гермидий ещё не сталкивались. С другой стороны, это же не солдаты римского гарнизона, а всего-навсего лишь храмовая охрана. Хотя возглавлял их центурион (5). По повязке на его руке Лабиритиос сообразил, что это второй дозор, а не третий, как они решили сразу. Значит, всю ночь здесь был только один караул. Ничего себе охрана опасного объекта! Любопытный Лабиритиос решил прояснить ситуацию. Дозорных сопровождал член Синедриона, добрый знакомый Лабиритиоса, Миферкант. Личность забавная. Ему был чужд местный фанатизм, он воспитывался в Риме и подобострастно любил всё италийское. И греческое, - разумеется, в доступной варвару мере. Дома он почти всегда носил римскую одежду и, говорят, довольно искусно драпировал тогу, хотя смешно, конечно, напяливать на себя тогу во внутренних покоях перед домашними. Тем более неримлянину.
На всё, что касалось внешнего вида, Лабиритиос обращал особое внимание. Не сказать, чтобы он был щеголем, нет, но как образцовый грек любил гармонию и законченность во всём. Прежде, чем выйти из дома, он предоставлял рабу свои волосы, чтобы подогнать их под последний стандарт красоты, искусно подмаскировав нахально выглядывающие проплешины. Потом нужно было с изысканной небрежностью уложить складки плаща, чтобы прикрыть дряблые бицепсы и довольно приличный живот. Тоги он здесь, конечно, не носил – провинциальное пижонство было ему чуждо, - а вот туника с красиво вышитой каймой всю ночь лежала под прессом и смотрелась на нём, как на статуе Фидия(6).
Миферкант поздоровался с ними по- гречески:
- Радуйся, досточтимый Лабиритиос, и ты, Гермидий.
- И тебе радоваться. Хотя, честно говоря, небольшое веселье тащиться среди ночи за город, чтобы ублажить каприз первой матроны. А почему затянули смену караула? Там уж, поди, носом клюют.
Миферкант потёр кисти рук ладонями и спрятал их в рукава. «Мелковатый жест. Некрасивый», - отметил мысленно Лабиритиос. Сам он в юности подолгу простаивал перед зеркалом, борясь с природной живостью и отрабатывая неспешные движения и впечатляющие манеры.
Миферкант передернул плечами и улыбнулся на вопрос Лабиритиоса.
;- Мы дали караулу немного отдохнуть. Они в пасхальные дни на ходу едят, пьют и спят. Неделя до того, неделя после, плюс сам праздник – для храмовой охраны почти неподъёмное испытание. Однако выдерживают. Прокуратор упёрся и из двух римских легионов не дал ни одного человека. «Имеете стражу, охраняйте, как знаете». А знать-то положено ему. Я, конечно, даже в мыслях не допускаю, что наместник провоцирут народное возмущение... Но нельзя отрывать храмовую стражу ради какой-то ерунды. Сотни две легионеров сейчас спокойно стоят у претория да ещё в двух-трёх относительно тихих местах, остальные спят, а наша охрана разрывается на клочки. Мы сюда переключили полцентурии и совершенно оголили мост через долину Тиропеон. Там теперь солдаты поставлены через пять метров, а по инструкции положено через два.
«Целых полцентурии на крохотный садик? Впрочем, если по двенадцать человек на стражу, то получается нормально. Они располовинили две стражи и увеличили отряд. Боятся всё же. Миферкант расплачивается лично и оклад, как пить дать, двойной или тройной. Нет, ерунду бы ты так не стал опекать. И римляне вам нужны не для охраны... А для чего, интересно? Хотите подстраховаться или свалить последствия на таких-сяких язычников? А если...» – Лабиритиосу пришла в голову дерзкая мысль, но он решил высказать её попозже. Он сочувственно взглянул на Миферканта, покачал головой, зевнул и сказал:
- Мне, видимо, особым образом благоволит Никта, потому что в те ночи, когда можно выспаться, я до утра воюю с бессонницей, а когда жажда ночного бодрствования меня благополучно покидает, тогда обязательно настигают неотложные поручения.
- Может, досточтимый мало молится этой ночной плутовке? Простите, я хотел сказать – богине, - лукаво поправился Миферкант.
Лабириотис покачал головой:
 - А ты прав. Стоит подумать о хорошем жертвоприношении. Или заказать статуи Никты и Морфея. Да. Статуи лучше.
- А еще проще подать несколько сиклей серебра в иерусалимский храм и преосвященнейший Йосеф Кайафа вознесёт за вас молитвы. Лабиритиос вздохнул:
- Это тоже можно.
Беседуя, они медленно приближались ко гробу. В слабом свете ранней зари они увидели стражу – два человека сидели, остальные лежали на земле. Гермидий заметил на последние слова Лабиритиоса:
 - А вы не спрашивали о своих недомоганиях Эйшу? Может быть, не помешает посоветоваться с врачом? Супруга прокуратора его хвалит.
- Спрашивать-то я спрашивал, но Эйшу ответил, что нужно съедать натощак ложку мёда с тёплой водой и укладываться в постель с заходом солнца, а я ночная птица. По ночам не только думается лучше, а вообще всё действительное и воображаемое обретает особые качества. Вот сейчас как раз моё время, и я... - слова застряли у сенатора в горле. Вдруг стало очень светло. Они не могли понять, откуда взялся этот свет. «...Но вскоре увидели, что он исходит от движущегося сверху сияющего облака. Оно спустилось ко гробу, и над землёй показался Человек, как бы весь светящийся. Затем раздался удар грома, но не на небе, а на земле. От этого удара стража в ужасе вскочила, а потом упала.
В это время к гробу справа от нас по тропинке спускалась женщина, вдруг она закричала: «Открылся! Открылся!» И в этот миг нам стало видно, что действительно очень большой камень, лежащий на гробе, как бы сам собой поднялся и открыл гроб. Мы очень испугались. Через некоторое время свет над гробом исчез, стало тихо, как обыкновенно. Когда мы приблизились ко гробу, оказалось, что там уже нет тела погребенного Человека», – так потом описал всё это Гермидий. Правда, он не обратил внимания на то, что один из его учеников в ужасе рухнул на колени и залепетал на своём родном языке:
- Машиах! Машиах! (Мессия! Мессия! – евр.)
Лабиритиос и Эйшу быстро подбежали ко гробу, заглянули, и великий врач озадаченно произнёс:
- И что же теперь будет?...
5 сотник
6 знаменитый греческий скульптор
7 захоронение иудея представляло собойпещеру, закрытую круглым камнем, который вкатывался на положенное место по специальному желобу.


Рецензии