Города. Южная Лифляндия

начало тут:
 1. Пролог - http://www.stihi.ru/2014/01/30/10634
 2. Пластун и Терней - http://www.stihi.ru/2014/01/31/2844
 3. Дальнегорск - http://www.stihi.ru/2014/02/01/7426

Южная Лифляндия и Большой Камень.
Сначала о Лифляндии.

Неразрывны. Для меня они всегда были неразрывны, поэтому и писать о них я стану в одном очерке. Теперь они неразрывны и подавно, потому что село Южная Лифляндия территориально вошло в ЗАТО город Большой Камень (ЗАТО – это закрытое административно-территориальные образование, кто не знает). Большой Камень стал городом не так давно, а раньше был по статусу таким же «пэгэтэ», как Пластун и Терней, хотя по размерам он приближен скорее к Дальнегорску. Камень там действительно когда-то был, и говорят, не просто большой, аааагромадный, с многоэтажный дом, стоял он посреди бухты, которую так и назвали – Большой Камень, и впоследствии бухта дала название расположенному в ней городу. Камень взорвали, когда строили один из заводов, так что видело его «вживую» только старшее поколение моих родных. А название Южная Лифляндия – это такая милая эстонская мегаломания (улыбаюсь, когда пишу). Дело в том, что согнанные когда-то в южное Приморье эстонцы назвали так посёлок в честь своих родных краёв, и это как бы… немножко пафосно, что ли, вроде того, как Джералд О*Хара из «Унесённых ветром», распираемый своим ирландским тщеславием, назвал выигранное им в карты поместье Тарой. Но на самом деле продиктовано памятью и любовью к Родине.

Почему образование там «закрытое» – можете справиться в поисковиках, не хочу об этом; въехать туда можно только при наличии местной прописки или пропуска, выписанного в городской администрации. Правда, закрытость эта – пшик и фикция, ибо даже я знаю как минимум две «пьяных» дороги, по которым можно объехать посты милиции. Пьяных – потому что по ним в основном ездят вездесущие автотуристы и подвыпившие на дачах-шашлыках местные мужики. ГАИшники там славятся своими злобствами и придирками, потому что местные – все друг другу родня, сватья да кумовья, разве их штрафанёшь? Даже если попытаешься, тут же позвонит или приедет какой-нибудь начальник, которого энтот оштрафованный знает. И как только попадается чужак – обдерут как липку. План-то надо выполнять. Муж моей двоюродной сестры работал в ГАИ, и, когда я выросла и получила прописку во Владивостоке, мы с супругом проезжали через пост, просто назвав фамилию и объяснив, что я сестра жены их сослуживца N.

Какие тайны там берегут – никому не известно, то есть известно всем, но если во Владивостоке сказать, что ты из Большого Камня, шутка почти всегда одна – «вы же должны звенеть и светиться». Радиация, мол, зашкаливает. Но я, прожившая там с десяти до семнадцати лет, чесслово, не звеню и не свечусь. Хоть онкологии и хронических заболеваний там объективно больше, чем где-либо: нет семьи, где один-два человека не умерли преждевременно от рака. А то и больше… Моя семья тоже перенесла горе, связанное с этим. Когда я училась в школе, к нам тайно, под покровом ночи и чуть ли не в багажниках машин, приезжали гринписовцы с аппаратурой, которая подтвердила, что и правда «зашкаливает», хотя чиновники уверяли, что всё в пределах нормы… Но  детей почему-то старались отсылать учиться и жить подальше. Норма – понятие растяжимое и условное. А владивостокцы зря смеются – морем от главного городского пляжа до Большого Камня не больше двадцати километров… Автомобилем – сто пять. Так что «звенеть и светиться», по идее, должен весь юг Приморья, включая его столицу.

Но зачем я о плохом? Не хотела ведь , да, видно, всё же повзрослела. Взрослые вообще мало склонны думать о хорошем… Когда мы переехали туда, мне было десять лет, мысли и впечатления были совершенно иными. В этих местах выросли мои родители, и в один прекрасный день решили вернуться в родные пенаты (в Пластун папа попал по распределению после института, он инженер-гидротехник). Раньше я бывала там всего пару раз, в гостях у бабушек-дедушек, а вот в десять лет попала уже на пээмжо.

Какие они для меня, Лифляндия и Большой Камень? Точнее, кто?
Я уже сообщила, что для меня любые города имеют вполне человеческие лица и характеры, постараюсь описать и этих. Будет дико сложно, чувствую. Может, поэтому я почти полгода и не бралась за продолжение описания своих передислокаций. Так что предупреждаю: будет оченьмногобукаф, и если не готовы, лучше не продолжайте чтиво. Я не обижусь, потому что пишу по большей части для себя, с некоторых пор мне удобнее думать в письменной форме.

Выше я обмолвилась, что города далеко не всегда имеют для меня лица каких-то конкретных людей, сливаясь в собирательные образы. Но Южная Лифляндия – исключение. И этот очерк – исключение, он будет более документален, чем остальные, и менее абстрактен. Здесь эти лица более чем конкретны, и их два: мужское и женское. Названия у неё тоже два: собственно Лифляндия и Новый Мир, она даже условно делится местными территориально на две части – изначальную (старая Лифляндия, откуда всё есть-пошло) и ту, что достроена уже в советские времена (колхоз). «Новый Мир» - это название организации, рыболовецкого колхоза, организованного когда-то старыми эстонцами. Как они вообще попали туда, эстонцы – история длинная, об этом даже отдельные книги написаны, скажу только, что часть их добровольно поехала туда на рубеже XIX-ХХ веков, а часть – мягко говоря, не очень добровольно в середине тридцатых годов прошлого века. Тут уж не нужно особо объяснять, да? Все понимают, что это были за времена. Эстонцы, видите ли, такой народ, что им совершенно всё равно, где вкалывать и ловить рыбу – на острове Сааремаа или на юге Приморья. Было бы море и рыба в нём. Была бы земля, пригодная к возделыванию, солнце, вода, здоровье и руки. И я говорю об этом с преклонением и восхищением, если кому-то показалось иначе: это очень трудолюбивый, достойный и честный народ, я горда, что в моей жуткой мешанине кровей есть и эстонская часть. Должно быть, именно она заставила меня, проснувшись сегодня в четыре утра, всё же взяться за продолжение. Вопреки расхожему мнению, эстонцы мало походят на немцев – больше на финнов, с ними схож у эстонцев и язык, и менталитет, и характеры.

Да начну же я о лицах?))
А лица условно два. Мужское – это лицо моего деда Эрика Улла, а женское – даже и не одно, это лица его сестёр. С двоюродными и троюродными бабками мне вообще страшно повезло, рассказ пиши хоть о каждой. В стороне от села располагался крохотный хутор, где жили две из них: Нина и Лёля, родные дедовы сёстры. И только в юности я узнала, что баба Нина – вообще-то Линданина, а баба Лёля – ни больше ни меньше, чем Леонтина, о как. Баба Лёля умерла много лет назад, за некоторое время перед смертью её парализовало после инсульта, и она потеряла память – всю, кроме детских воспоминаний… Она говорила только по-эстонски, по эстонски же вслух читала «Отче наш». Ей всё казалось, что они снова маленькие: и она, и Нина, и Эрик, и Альберт с Юганом, её братья. Они снова были детьми, играли и смеялись. Наверное, она была в это время очень счастлива, счастливой и скончалась тихонько. Она удивительно вкусно и изысканно готовила, что довольно странно для местности, где она выросла: таких нежных пирожных я не ела потом ни в одной модной кофейне, это дар Божий был, не иначе. Чуть-чуть и мне передался, но до бабы Лёли мне ох как далеко. А баба Нина жива до сих пор, хотя и бегает, согнувшись почти под прямым углом, и давно ничего не слышит – спина больная. Про «бегает» я не оговорилась, она и правда передвигается со своей больной спиной практически бегом, потому что дел всегда очень много, и надо всё успеть. Эта молниеносность тоже частично досталась мне: я ненавижу сидеть на одном месте, страшно от этого устаю, и даже гулять не умею медленным шагом. Но к доктору идти у бабы Нины и мысли нет: нужно за скотиной ходить, корову доить, траву косить, ягоду и грибы собирать. В гости к ней нужно ходить с ручкой и блокнотом: то, что она не успевает читать по губам (сама научилась, когда оглохла), нужно писать на бумажке, и она читает, потому что зрение осталось молодым и острым. Такого молока, как от её коровы, я, наверное, не попью уже никогда: сверху – чуть не половина ёмкости отстоявшихся сливок, а на стенках банки, из которой его наливали, остаётся плотный масленистый слой. Никаких сепараторов, только любовно через двойную марлечку процеженное… Живёт Линданина в каком-то своём, удивительно правильном мире, встаёт и ложится вместе с солнцем, а дома стоит запах моего детства, клубничного варенья, свежего творога и хлеба (печёт она в дровяной печке), зимой – вяленой рыбкой пахнет немного, досушивается в кухне. Хотя есть ли кому теперь приносить ей рыбку? Дед Эрик-то умер в позапрошлом году… Надеюсь, кто-то из родни ей помогает, потому что я – вроде предателя получаюсь, жить там не стала и вообще нахожусь за десять тысяч километров, но значит, «планида» такая…Каждый должен пройти свои города.

А я снова о грустном, да? Вернусь к лицам.
Лифляндия – это и троюродная бабка Эльфрида, которая вязала для нас с мамой чудной красоты рукавички по старым эстонским узорам. Одни такие рукавички, связанные, правда, не ей, а моей прабабкой Юлей,  я храню до сих пор: штопаные, но всё ещё яркие и нарядные, их в молодости носила моя мама, а у меня они лежат рядом с дедушкиным портретом как памятный подарок из прошлого. Хотя когда были особенно морозные дни, я их надевала: тёплые они настолько, что даже при минус сорока ладошки потеют. Лифляндия – это и моя прабабка Софья, всегда в белоснежном платочке и переднике, вечно что-то вяжущая и играющая с рыжим котёнком клубком ниток. Она тоже, как и я,  страдала тяжёлой астмой, но лечилась исключительно народными методами: отвар из берёзовых почек, что-то ещё… Вообще травница была, при её жизни в доме всегда были какие-то дивные настои и чаи, секреты которых умерли вместе с ней. Мама рассказывала, что, когда только появился телевизор, баба Соня расправляла передник, повязывала чистый платок, и садилась на табуреточку с серьёзным лицом, сложив сухие ручки на коленках, как дети в детском саду; а когда внуки поднимали шум, шикала на них: «Ну что вы балуетесь, вас же видят!» Они хохотали и пытались убедить её, что это не так, но баба Соня была свято уверена, что, раз она видит ведущих, они видят её тоже…

И, конечно, на сладкое - это моя родная бабушка, жена деда… Огород, заросли разной ягоды, во дворе беседка, увитая виноградом. Маленький голубой домик, где прошло детство моей мамы, похожий на жилище Жевуна из «Волшебника изумрудного города», только что не круглый, а из окошка выглядывает она – баба Вера. Ярче всего я всегда помню запахи и вкусы, и самой смешно, что воспоминания о бабе Вере (да и вообще детские) - какие-то сплошь гастрономические. Бабушка работала в колхозной гостинице, там было много приезжих «морских», «матросня» жила в общежитиях, а там – командировочные и комсостав из пришлых; и уходя на работу, меня не будила. Теперь я люблю спать на жёстком, могу на голых досках и камнях даже, а тогда мне нравилось нежиться в чём-то мягком – и милой узорности, запаха, воздушно-облачной лёгкости бабушкиной пуховой перины я не забуду никогда. Все воспоминания о бабушке – такие тёплые, что, кажется, могут действительно согревать… Она была очень маленького росточка, едва ли метр пятьдесят, с вечным полукруглым гребешком вместо ободка в аккуратно подстриженных густых серебристых волосах, а сверху – неизменный платочек. Летом – прозрачный газовый, весной и осенью - поплотнее, «со цветами», как она говорила, зимой – тёплый пуховый. Просыпаясь в жаркой перине, я умывалась над смешным умывальником, в который нужно было подливать ковшиком колодезной воды, и скорее бежала на кухню, потому что там мне всегда был оставлен завтрак: кружка густого молока, свежий хлебушек и два домашних яйца с оранжевыми желтками, сваренных «в жидкую смятку», как я люблю. Завтрак для бабушки был делом святым. Честно сказать, мне и варить яйца особо не нужно было: в течение дня я часто бегала в курятник, доставала ещё тёплое «с-под курицы» яйцо, тюкала острым концом о голубую дверь дедушкиного гаража и выпивала сырым, как из рюмочки. Кривитесь, брезгливые и городские, вам не понять, как это вкусно.  Деревенские дети вообще отличаются некой разумной и спокойной… жестокостью, что ли. Нет, не то слово…вот не как маньяки, а как медики, никакого смакования, никакой кровожадности. Например, когда бабушка резала курицу, никто из внуков не думал отворачиваться, пугаться крови или жалеть «птичку»: это было обычное повседневное дело, знающие поймут - курице сворачивали шею, отрубали голову на колоде для дров, а потом ошпаривали её и ощипывали над тазом с кипятком, чтобы легче выдёргивались перья. Сейчас кривятся вегетарианцы, а самое вкусное ещё впереди. Головы шли в похлёбку для собак. Праздник был, когда резали петуха: его шпоры и когти с лап дети надевали на пальцы и дурачились, изображая царапающихся хищных зверей. Про Фредди Крюгера тогда, ясное дело, не слышали. А потом чуть не дрались за петушиный гребешок,  «серьги» и потрошки из бульона. Бабушка старалась никого не обделить, всегда говорила, что внуков любит одинаково - гребешок резали на несколько частей, так как был он большой и мясистый, серёжки доставались обычно девочкам, а потрошки удавалось поделить безболезненно: кто-то больше любил сердечки, кто-то – желудки или печёнку.

Но и вегетарианцев мне есть чем порадовать: иногда я и мои двоюродные сёстры-братья собирались на бабушкину знаменитую тыквенную кашу. Взрослые её тоже обожали. Граждане, это действительно было божественно: каша варилась в большущей кастрюле - из риса, с кусочками домашней искрасна-жёлтой тыквы, парилась и томилась в духовке, а потом раскладывалась в эмалированные мисочки, чутка посыпалась сахаром и сдабривалась сливочным маслом…ммммммммммм… Как описать вкус? Невозможно. Одно скажу: самые отъявленные «мясные души» съедали по тазику и добавки просили. Тыквенные белые семечки промывались и сушились около печки, а мы после набивали их полные карманы и лузгали до онемения челюстей. Взрослыми считалось, что это крайне полезно от глистов, как и сырая картошка. Кому была охота подесертничать, бежали в сад и ели ягоду – малина трёх цветов, трёх же цветов смородина, клубника, приморская вишня (она другая, не такая, как западная, которая у нас не вызревала толком). Мне, как младшей (на ту пору, потом и помладше появились) под кустами смородины ставили маленькую скамеечку, и я обирала самую вкусную и крупную, чёрную, красную и жёлтую. Можно было наделать «мнухи», насыпав ягоды в кружку, сдобрив сахаром и слегка размяв ложкой – не в пюре, а чтобы оставались кусочки. Если залить полученную кашу-малашу молоком – получался дивный коктейль, сладкий, но полезный. Эту самую «мнуху» из ягод я делаю до сих пор, как соус к мороженому.

Бабушка была очень добрая, и даже когда ругалась, её всё равно никто не слушался, хотя и любили мы её без памяти. Дети - такие дети… Самое страшное, что она могла сделать, и последний шантажистский аргумент, к которому прибегала, когда мы совсем допекали – пожаловаться маме и папе. Но даже этой угрозы по большей части не исполняла, и большинство моих подвигов и преступлений замалчивала, чем  я бессовестно пользовалась. Когда я от неё приезжала, пробыв в гостях более недели, бедные родители были вынуждены заново меня воспитывать,  лечить от вновь приобретённого непослушания и вырвавшейся наружу истинной хитродявольской сущности. К ним возвращалось выучившее новые плохие слова, совершенно одичалое существо, загоревшее дочерна и неконтролируемое, исцарапанное и худое (отчего худое – вообще необъяснимо при таком роскошном питании),  с замазанными зелёнкой коленками, ни в какую не желавшее соблюдать режим,  нагло клянчащее жрать по ночам и ни в какую не признающее «марш в постель» в девять вечера. Но примерно через неделю оно при помощи «витамина эр», то бишь папиного ремня, и многократных увещеваний-взываний к совести обратно превращалось в их родного ребёнка, изо всех сил притворяющегося приличным.  А вот дед бабушку даже вроде как побаивался немножко, что нас несказанно удивляло.

Вы не думайте, я не только за ради повспоминать… Просто мои старшие родственники – это истинные лица Лифляндии. Их истории – это обычные там, но и показательные истории. Даже я - лицо немножко, по крайней мере, вышеописанное существо – точно. Маленькой я очень любила слушать историю знакомства бабушки и дедушки. На извечный девчачий вопрос про любовь бабушка отвечала: «Да какая любовь, люди познакомили, вот и сошлись». И в этом «сошлись» было нечто такое взрослое, что нравилось оно мне, пожалуй, больше историй внезапной грозоподобной страсти из книжек.

А было так: у бабушки до деда был муж Иван, о котором известно только, что пил он как чёрт и дрался не хуже, а у деда до бабушки была вполне себе жена, говорят, очень красивая. Кажется, звали её Ольгой, и была она рыжая, с длинными волосами, но о ней говорить было не принято по вполне понятным причинам. Иван был худой и очень высокого роста, от него бабушка родила старшую дочь, мою тётю Людмилу. Жить с ним было совершенно невозможно, хотя тогда терпели и пьющих, и дерущихся, к тому же он ещё и «гулял». Видимо, масштабы питья, битья и гуляний были вопиющими даже для тех времён, когда семью сохраняли любыми силами и способами. И бабушка совершила отчаянный по тогдашним меркам шаг, в двадцать пять лет уйдя от него. Жить одной было тяжело: бабушка была из «завербованных», приехавших когда-то с «Запада» в длиннющих составах, и особого имущества и богатств у неё, понятно, не водилось, помогать было практически некому. А дед, тогда ещё молодой мужчина чуть за тридцать, жил с маленьким сыном, моим дядькой Витей, в своём доме с большим огородом, но совершенно запущенном и без хозяйской в этом доме руки. Та его бывшая жена, Ольга, была им поймана «с солдатом» на месте преступления прямо в супружеской постели, он не смог её простить, и она ушла, забрав с собой дочь Валентину, а ему оставив сына. Так они «поделили» детей. Что там была за история, мне почему-то даже не интересно, меня интересует результат этого всего, без которого не было бы на свете меня. Дед после войны остался инвалидом: одна нога была существенно короче другой, в пятке и лодыжке навсегда остались осколки, которые давали о себе знать и ныли  «на погоду». Но это никогда не мешало ему работать, он сроду не жаловался на здоровье, и в остальном был крепким и здоровым мужиком – сухим, но жилистым, очень основательным и физически выносливым. До самого последнего он обрабатывал огород кайлом, а это вам не лёгкая тяпочка, кайло представляет собой что-то вроде тяжёлой кирки, которую в руках-то держать несколько часов – уже нелегко, а уж размахивать им весь день, окучивая - и подавно. Огород у деда был с такими идеально ровными рядками картошки, что казалось, будто вымерены они по уровню, и ни единой посторонней сорной травинки было там не найти даже с лупой – пырей, осот и молочай, и ещё какая-то мелкая живучая травка «неумериха», с голубыми цветочками, истреблялись нещадно. Лентяем дед никогда не был, и презирал их больше всех на свете, называя отчего-то «симулянтами», это, вероятно, заменяло слово «тунеядцы», выражая всю его эстонскую трудовую брезгливость по отношению к таким людям.

…Бабушка пришла к деду за руку с дочкой, познакомиться. Собственно, те самые «люди» за них уже давно сговорились, «ты одна, он один, оба с детьми, чего вам не жить»; оставалось договориться о деталях и времени переезда, приглядеться друг к другу – вдруг уж совсем бы не понравились, а жить-то всю жизнь? Когда открылась калитка, из дома навстречу бабушке выбежал маленький и кудрявый рыженький мальчик – сопливый, как она рассказывала, неухоженный, в сморщенных на коленках штанишках, причёсанный насколько возможно аккуратно, ну как там мужчина может за дитём следить? Он подбежал к ней, закричал: «Мама, мама!» и обнял за колени (наверное, дед научил заранее). И вот тогда, даже без всякого обсуждения деталей, баба Вера поняла, что останется в этом доме… Просто не сможет уйти. На следующий день перевезли вещи, которых было не так уж и много, буквально узелок. Через год родилась моя мама, ещё через два – младшая дочь Татьяна. И прожили дед Эрик с бабой Верой вместе много десятков лет. Вот и вся любовь. Но от этой истории у меня слёзы наворачиваются, а сколько их было, таких – не только в колхозе, вообще после войны… Бабушке ещё, можно сказать, повезло, мужики были, как известно, наперечёт: нарасхват шли и безрукие, и контуженные, и абы какие, а дед был работник хоть куда и собой совсем недурён, хромал вот разве.

Так вот плавненько мы переходим к мужскому лицу. Колхоз «Новый Мир», как вы помните, был рыболовецким, и почти все мужчины после школы заканчивали курсы матросов или «мореходку» и ходили в моря. Кто-то выучивался на механиков или штурманов, а после становился капитаном, там это своего рода элита. Дед Эрик тоже ходил в море, но в молодости, после войны, он был садовником в колхозных садах. Времён тех я совсем не застала, позже колхоз стал потихоньку разваливаться, сады были заброшены, заросли и совершенно смешались с лесом, до сих пор можно встретить в той части леса, где они раньше были, яблони и груши-дички. Но с растениями у деда была до самой смерти особая дружба: в его руках «принималось» всё. Росли крупными и сочными посаженные им ягоды, плодоносили привитые им яблони и сливы, о разной картошке-морковке и упоминать не стоит. Во дворе дома в честь нас, трёх внучек, он посадил три пушистые ёлочки – так они и росли, посаженные с разницей в пять лет: Света - старшая, Вика – средняя, и Лена - младшая. До сих пор растут, хотя дом продали чужим людям…

Если бы он жил в городе, наверное, мог бы многого добиться: человек он был творческий, умный, наблюдательный, с отличной памятью, хорошим голосом и музыкальным слухом… Очень тянулся к знаниям: рассказывал, как в детстве ездил в школу на деревянном самодельном велосипеде, пятнадцать километров туда, пятнадцать – обратно, и так через день. В юности они с другом писали песни, одну из них дед пел иногда на семейных посиделках. Эстонского я, к сожалению, не знаю, но он переводил нам текст, песня называлась «Осень танго» и была очень мелодичная и грустная. Потом вдруг его срывало на шуточные, залихватские, громкие, лихие и разбойничьи. Слов мы совершенно не понимали, а переводы знали с детства: странное «трум фаллера» - это вроде ругательства, но непереводимого, возможно, как наш «ёшкин дрын». Бабушка ворчалаи сетовала, что дед учит детей «эстонским матам», хотя эстонский – один из немногих чистейших языков, в котором вообще нет табуированной и ненормативной лексики. Нет в принципе, и поэтому, когда эстонцы вынуждены браниться, ругательства придумываются ими на ходу из обычных слов в необычных сочетаниях, что само по себе уже творчество. Была также среди дедовых песен какая-то загадочная неопознанная «сельга-мельга», шедшая у внуков всегда на ура. Смысл этой песни был примерно такой: «у соседской кошки четыре ноги, у нашей кошки – три ноги»… а про что дальше - никто не знал. Песню так называли по смутно улавливаемым русским ухом созвучиям, с бабушкиной лёгкой руки, она приговаривала: - «Ну вот, снова он свою сельгу-мельгу завёл», а мы покатывались со смеху. Вообще бабушка не очень-то любила, когда дед разговаривал на родном языке. Ей всегда казалось, что если говорят не по-русски, значит, непременно обсуждают её, собираются выпить или просто говорят о чём-то плохом. Будучи уверена в том, что когда непонятно – про хорошее говорить не могут, она была весьма недовольна, когда дед, встречаясь на улице с кем-то из родни или старых эстонцев, заводил чужую напевную речь. А сейчас её там и не услышишь, этой речи. В смешанных семьях детей записывали в паспортах русскими – было легче поступить в институт, да и вообще русским тогда было считаться во многих смыслах выгоднее. Жаль, что не сохранились традиции: когда-то при колхозе был эстонский хор; до сих пор, надеюсь, существует колхозный музей, куда мы каждый день бегали в детстве, и где я подрабатывала летом вместо школьной трудовой практики. Музеем заведовал Альфред Теодорович Крон по кличке «Крокодил», добрейшей души человек, но дед его терпеть не мог, потому что считалось, что старый Крон, отец Крокодила, написал донос на нашего прадеда, которого после по этому доносу репрессировали. Сколько в этом было правды – кто теперь знает? Но всё семейство Кронов было дедом страстно нелюбимо, хотя о причинах мало кто уже помнил. Справедливости ради хочется рассказать о Кроне немного, я много времени провела с ним в детстве. Альфред Теодорович хранил музей и его экспонаты с трепетом, там можно было узнать всю историю основания колхоза и его старых семейств – Тебаков, Ганслепов, Вальтонов, Пихелей, Гамсов, Юнманов, Улла (это наша), и многих-многих-многих других. Можно было проследить все хитросплетения родственных связей (а было в чём запутаться, только со мной в классе учились человек пять-шесть троюродных  и непонятьсколькиюродных братьев и сестёр). Крон был энтузиастом: ездил с колхозными детьми на раскопки, собирал рассказы стариков, фотографии, воспоминания… Но несмотря на все его усилия, эстонскую культуру там можно считать умершей… Когда-то был пели эстонские песни, шили национальные костюмы, хранили традиции, на улице часто слышалась эстонская речь, но дети росли уже почти полностью русскоязычными, а внуки и вовсе не знали ни единого слова по-эстонски. В отличии от корейской, армянской и многих других диаспор многонационального Приморья, эстонцы полностью слились, ассимилировались с коренным населением, не сохранив даже языка…
Но думали об этом мало: как я уже писала, было бы море да рыба в нём…

А дед и рыба – это совершенно отдельная песня (я снова улыбаюсь). В любую погоду в пять утра, а то и раньше; зимой – на лёд, в другие времена года – на лодке, он выходил на рыбалку. Рыбы всегда было очень много, он обеспечивал ей и себя, и детей с внуками, и ещё оставалось, оставшаяся продавалась на рынке. Но для деда, думаю, смысл был совершенно не в финансовой стороне вопроса, просто была рыба, и её нужно был ловить. Ловят её там интересно: на косе дед собирал при помощи толстого ножа грозди мидий, которые там вроде огурцов (тогда ещё не было повального интереса к морепродуктам, мидии и гребешки поедались разве что детишками на берегу). За борт лодки выкидывался «телевизор» (рыбаки знают, что это), и через него искали особенно большие «кусты» ракушек, приросшие к камням. Мидии вскрывались и раздербанивались «на запчасти», которые и насаживались на крючки в качестве наживки. У деда были самодельные снасти, сети он не признавал – только удочки-выдергушки собственного изготовления с тремя крючками. Леска подтравливалась так, чтобы грузило оказалось на дне, а крючки с кусочками мидий плавали на разной высоте, изображая некие живые трепыхающиеся деликатесы для камбалы. Рыба клевала как сумасшедшая! Иногда леску вытягивали сразу с тремя плоскими «лаптями» на ней. А зимой – корюшка подлёдного лова, одуряющее пахнущая свежими огурцами… Дед рыбачил на льду до последнего, даже в марте, когда это было уже опасно. «От государства», как он говорил, раз в пять лет, как инвалиду войны, ему выдавали новый «Запорожец» на ручном управлении (стаж вождения был лет шестьдесят!). Позже появились иномарки, а в этих смешных полуигрушечных машинках я проездила всё детство. Так вот, один из таких «Запорожцев», красненький, ещё с чёрными номерами, был благополучно утоплен в бухте – ушёл под лёд, вытаскивали всем миром. А на следующее утро дед снова пошёл рыбачить… По весне, в начале апреля, когда лёд уже относило, а на лодке выходить было пока (как бы) нельзя, деду персонально звонил начальник районной рыбинспекции, уважительно обращался по имени-отчеству и спрашивал: «Вы же помните, до 15 апреля на лодке в море нельзя»? Дед важно поддакивал, кивал, соглашался, заверял… а на следующее утро ровно в пять уже был на рыбалке. Такой человек. «Нельзя» для него было только тогда, когда погода бушевала. В эти дни он мастерил снасти, плёл авоськи из бечёвки, вязал веники, чинил обувь, пил кофе и что-то напевал себе под нос. Кофе он любил до последних дней, и лучше не было для него подарка, чем заветная банка с любимым ароматным напитком.

К старости, в отличии от сестры Линданины, он сохранил острый слух, а вот зрение уже было ни к чёрту. За рулём на дачу не поездишь – почти ничего не видел, в море выходить тоже никак – одышка… Даже машину в гараж уже не мог поставить – так и ржавела на улице под окнами… Но трогать её никому не разрешал – иногда всё же выбирался за рулём, хотя родня жутко боялась, что разобьётся. Родители пытались забрать его к себе, но на второй месяц он запросился обратно – привык быть сам себе хозяином, а не приживальщиком. Пришлось увезти – характер такой, что не послушать было невозможно. Там он и жил до конца дней, раз в два дня ходил потихонечку в магазин, иногда выпивал рюмашку с гостями, сам себе готовил и не принимал особо ничьей помощи. Мы с мужем приехали в гости и решили вывезти его на старую дачу на шашлыки, чтобы он хоть воздухом подышал, посмотрел на свой прежний домик, куда когда-то пришла к нему бабушка. У него загорелся взгляд, и он сказал: «Я сам поведу, на вашей не поеду!» Муж сделал страшные-престрашные глаза, а я согласилась. Мама бы в обморок упала, наверное, если бы узнала, что мы пустили деда за руль. Я села на заднее сиденье, мужа моего усадили на переднее - для подстраховки, дед завёл свой драндулет и повёз нас на дачу… Это надо было видеть: почти ничего не различающие глаза сияли, как у мальчишки, на лице было совершенно гордое и хулиганское выражение, озорная улыбка… Он снова был нужным, полезным, он САМ нас вёз! Дорогу за шесть десятков лет дед знал наизусть, (там небольшая просёлочная, километра полтора), мог и с закрытыми по ней проехать, поэтому я совершенно не боялась. Мы пожарили ему мяска, поели, он медленно побродил, прихрамывая, по уже заброшенному и заросшему огороду и саду… На обратном пути заехали к бабе Нине, попили молока, поговорили.
Должно быть, это было его последнее самостоятельное путешествие.

В последний раз я слышала его по телефону в день рождения, ему исполнялось девяносто. Спросила, как празднуют, он рассказал, что пьёт шампанское, а девчонки (моя мама и её сестра) – водочку. Мне стало смешно, раньше всё было с точностью до наоборот: он всегда понимал только крепкие напитки, водку или самогон, а мама с тёткой пили вино или шампанское. Поддразнила его, что мол слабенький стал, наверное, а он ответил, что в девяносто можно и шампанского напиться раз в жизни.
А меньше чем через месяц его не стало.

Вы знаете о шествии «бессмертного полка»? Такое прошло 9 Мая в нескольких городах России, в Петербурге тоже. В этом году люди пронесли по всему Невскому на транспарантах фотографии своих родных, которые прошли Великую Отечественную. Немногих оставшихся ветеранов везли впереди колонны на машинах, а сзади шли, по оценкам наблюдателей, около семидесяти тысяч человек – народ отозвался на эту инициативу с небывалым энтузиазмом. Конечно, во что ещё верить… Портреты вождей нести – и сотой части присутствующих не набралось бы, а вот своих Героев – дело другое. Люди смеялись и плакали, рассказывали друг другу о родных, делились историями. Или нет, Историей… Не напугал и проливной дождь. Я несла портрет деда Эрика, моя подруга – портрет своего деда, тоже уже умершего. Так и проносила весь день, даже на салют вечерний взяла его… Стояла на Троицком мосту и плакала. И сейчас плачу. Наши дедушки, прадедушки, бабушки и прабабушки были снова с нами, шли строем по Петербургу, и были живы, гордо улыбаясь с плакатов…

Деду бы всё это здорово понравилось.
Хотя в Питере он никогда не бывал.

А колхоз развалился, разворованный, как и многое в девяностых. Улицы словно вымерли: старики ушли, молодёжь разъехалась. Из почти четырёх десятков судов гремевшего на всю страну колхоза-миллионера осталось пара-тройка, да и то прибрежного лова… Стадион зарос травой, из профилактория сделали гостиницу для отдыхающих, безлюдные ранее берега заполонили и загадили приезжие туристы. Всё исчезло: и эстонские песни, и рыба, и старый дедов лодочный гараж.

Только память осталась… И фотографии.
Да ещё прабабушкины рукавички с эстонскими узорами.
Хотя это же немало?


Рецензии
Зашла к Вам почитать о Питере (с некоторых пор этот Город стал мне близким - в этом году туда уехала учиться моя доченька)...И вдруг - неожиданно - Дальнегорск, Большой Камень!..Я живу в Уссурийске, детство провела в Чугуевке, юность - в Лесозаводске..В Дальнегорске бывала, в море и озере купалась, в Тернее и Большом Камне пока не довелось..Вы хорошо пишете, Виктория, разве что, на мой взгляд, несколько пространно( хотя это может являться как недостатком, так и достоинством, т.е. на вкус и цвет..)) Я рада, что познакомилась с интересным автором, вдвойне - с автором-земляком!)

Ксана Володина   30.11.2015 03:43     Заявить о нарушении
http://www.stihi.ru/2013/01/25/6758
Это моя проба пера, миниатюра "Личное к Питеру". Обычно не даю ссылки на своё в рецах (не комильфо!), но тут как-то...В общем, буду рада, если прочтёте) Правда, два года прошло с момента написания, много событий произошло: я дважды побывала и навеки полюбила этот Город (вот хочется о Нём писать именно с большой буквы), дочка единственная поступила в Санкт-петербургский университет..В общем, надо продолжение писать...)

Ксана Володина   30.11.2015 03:51   Заявить о нарушении
надо) хотя бы для себя, память не так надёжна, как кажется. спасибо.

Виктория Черёмухина   30.11.2015 06:57   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.