Родом из войны

Детство моё раннее начиналось милостиво, благостно. Весна, трава распускается, над головой  поёт-заливается пташка.
        - Что это? – спрашиваю отца.
        - Жаворонок, - отвечает.
   1941год.. Отец пашет поле за огородами, невдалеке от дома. Тройка лошадок: «Сиваш», «Бурый» и «Павыч» послушно тянет лёгкий плужок «Букарь». Бежит, как будто гонится, за последним лемешком  борозда… И отец с лошадками, и жаворонок в небе, и солнышко, и тёплый ветерок нарождают  внутри тебя чувство, которое со временем назовёшь счастьем…
     А потом… Отец собрался идти к пруду  накосить немного камыша. Наверное, надо было починить камышовую крышу нашей старенькой хаты или  для коровы. Я увязался  за ним. Пока отец косил камыш, я пугал зелёных глазастых лягушек, сидевших у воды, запуская в них комья грязи…
        -  Сынок, пошли домой, - внезапно услышал я голос отца. Он уже стоял, держа косу в левой руке, на плече его, на правом, лежал связанный сноп камыша. Я подбежал к нему, он взял меня за холщовую рубашонку и  усадил верхом на плечо, на камышовый сноп. Это было здорово! Сидеть на плече идущего отца и видеть, как плывут мимо  вишни с поспевающими ягодами, редкие облачка в небе, и само солнышко как бы  плывёт  рядышком. До дома  было близко, оставалось  свернуть в переулок…
       И вот  она начинается для меня: Невнятный шум, нарастающие крики, навстречу бегут женщины, плачут, тужат, цепляясь за их подолы, бегут дети… Впереди – мамка  с  двухлетним  моим братом Алёшкой на руках. Отец остановился, матушка припала к нему, лицо у  неё  белое, заплаканное:
      - Андрий! Война! Немцы идут и всех подряд режут. Какой-то мужчина пришел со станции, рассказал… Ой, боже ж мий! Што ж теперь будет?!..
      Отец снял меня с плеча, сбросил сноп на землю и молча пошёл домой, к хате. Ушёл на войну…
       Однажды утром в воздухе потянуло гарью. Клубы  густого дыма нехотя поднимались за лесополосой, над  железнодорожной станцией. Мимо двора пробежали с тележкой Илько и Павло – мои двоюродные братья. Илько крикнул:
      - Элеватор горит, там  - битком пшеницы, и никого нет…
      С Володькой, моим братом, которому шёл одиннадцатый год, схватили «возык» и помчались за Ильком и Павлом. Картину мы увидели ужасную. Бушевал огонь, лопались стены и из провалов, как золотые ручьи, текло тяжеловесное,  только что засыпанное зерно  пшеницы. Люди брали кто сколько мог. И мы с Володькой мешочек привезли. Побежали  ещё, за другим, пока не всё сгорело. Но в проходе через лесополосу висел человек, голова набок, язык наружу… Мы испугались и побежали домой не по дороге, а напрямую, вдоль лесопосадки. В прогалине увидели  зелёный мешок с лямками для плеч, чем-то набитый. Мы поняли: рядом враг, и рванули через поле домой…
        В один из дней женщины хутора, с детьми, старушками и стариками побежали в село, где был сельсовет .. И опять уже слышанное: «Немцы идут! Всех режут…Бегите!»… А куда бежать?  У матушки  - Володя, я, Алёшка и вот-вот появится ещё малышка…
        Мёртвая тишина в хуторе. Даже собаки не лают. И в этой зловещей, пугающей тишине послышался отдалённый гул. Он не напоминал ничего, он был нам незнаком. Потом от лесопосадки, по дороге наискосок, на бешеной скорости, густо вздымая пыль, прямо в наш переулок понеслись странные  трёхколёсные «тележки» - мотоциклы. За рулём -  человек в каске, на заднем сиденье - человек в каске в запылённой куртке, с засученными рукавами. В коляске  - такой же, как я потом узнал, с ручным пулемётом наготове. Немцы!..
      Они были всякие. Неподалёку расположилась полевая кухня. Осмелев, мы  с Василём – дружком  подходили близко, и глядели на пожилого немца-повара, как глядят голодные дети и в России, и на Украине, и в Германии… Повар подзывал нас пальцем, лопотал: «Ком – ком». И мы подходили, он давал нам  перловой каши в мисочку  и велел идти домой: «Нах хаузе».
        Немцев в хуторе было немного. Они выбрали себе полицаев, и те следили за порядком. Лесов у нас поблизости не было, не было и партизан. Молодёжи немцы сулили золотые горы, только чтоб пареньки и девчонки ехали в Германию. Там они, дескать, станут богачами. Агитация была грамотной, до такой степени, что даже дочка старосты поехала в «дойчланд» обогащаться (красавица Ульянка вернулась в хутор в  сорок пятом измождённая работой на бауэрской свиноферме,  по-старушечьи высохшая и с дитём  германским  на руках,  которому хуторские ребята - сироты проходу не давали).
       Немцы тянулись на восток. Одна часть ушла,  другая пришла. Полевую кухню  установили на  том же месте, в саду бабы Оксаны. Мы с Василём, обрадованные, взяли мисочки  и пошли к кухне. А там никого нет. Мы ждали-ждали, - никого! А на столике возле окна  лежала большая грудка сахара. Соблазн такой, что устоять было невозможно…Василь сказал: «Ещё подождём», а я решился… Но только я взял в руку эту сказочную роскошь, как раздался чудовищный грохот за моей спиной. Я замер, не мог двинуться с места. Подошёл ко мне  с громадной кочерыжкой в руке молодой красномордый немец в белом фартуке и закатил истерику. Очевидно,  он читал мне наставление, что воровать  «плёхо-плёхо», и что он меня за это «пук-пук». Я плакал, а он «отчитывал» меня. Однако я заметил, что «гроза» его была не настоящей, повар едва удерживался от смеха.
      Василий давно убежал, а немец достал откуда-то конфетку в яркой  обложке, ещё раз погрозив  пальцем, торжественно вручил мне эту конфетку. Я стал класть её в карман, но немец запротестовал, показал жестами, чтобы я развернул и тут же съел её. Однако, когда  я взял в рот конфетку, не ощутил сладости: в красивой обложке была какашка. Я выплюнул её. И тут «даритель» пришёл в бешенство. Задыхаясь от смеха до слёз, он пытался заставить меня съесть   его подарок. Я не подчинился. Тогда он тяжёлым сапожищем, как мячик,   выбил меня из сада,  от  кухни на дорогу.
      Больше мы с Василём не разевали рот на чужой каравай.
      Однако и эта кухня с поваром-клоуном вскоре уехала, прицепленная к тяжёлой  крытой автомашине… С Василём мы вспоминали, как «наши» отступали, как сожгли элеватор с хлебом, как хуторяне проклинали тех, кто поджёг хлеб.…
     Вспомнилась мне и впечатляющая последняя ночь отступающих красноармейцев. Поздно вечером  к нашему двору подъехала автомашина. Два красноармейца попросились немного отдохнуть, чего-нибудь поесть. Матушка покормила их и сказала. «У меня тут  в сарае поросёнок, что с ним  делать?» Солдат, который помоложе, упавшим голосом проронил: «Завтра его съедят «фрицы»…Решили  «порешить» скотинку. Всё занавесили, произвели тщательную «светомаскировку» в сарае. Выстрел. Матушка плачет, а бойцы паяльной лампой  «смалят» хрюшонка., да так, что куры вместе с петухом от угара попадали с нашеста на пол.. Солдаты дали матушке большие банки из-под солидола, велели выпарить их, сложить туда поросёнка и спрятать подальше. Матушка закопала банки в огороде. Это спасло нас от голодной смерти при немцах.   
   Надо сказать, что немцы в хуторе не очень свирепствовали. На первых порах, когда их полчища  победно шли к Сталинграду по дорогам, накатанным гусеницами  танковых клиньев. У многодетных семей корову не отбирали. У  малосемейных отбирали тёлку или корову, если было две головы. Полицаями были наши хуторяне, при случае помогали, выручали где удавалось… А вот деда Хоменка не пожалели. Пошёл старик, потомствен –
ный  столяр-краснодеревщик, в деревянное деревенское «удобство». Они его, шутки ради, и пристрелили. Я пошёл пулю искать, а дверца закрыта на крючок. Я догадался, что деду Хоменке «капут». Однако, после Сталинграда, немцы стали другими: свирепствовали, грабили, насильничали.
     Как-то матушка послала меня  «достать жару», то есть углей, чтобы растопить печку – спичек не было. Я вышел на улицу, огляделся. Над хатой бабы Оксаны вился дымок. Я и пошёл к  ней. Баба Оксана отсыпала мне в горшок углей и я пошёл домой. Была зима, наверное, сорок второго года. Снегу много. Во дворе я увидел воткнутые в снег лыжные палки, а на снегу красовались самые что ни на есть лыжи. Фабричные! Пар десять. Я не удержался. Взял пару и сунул  в коровьи ясли  на самое дно под кукурузные огрызки-бустилы. Что было!  Пришлось сказать, где лыжи спрятаны. Если бы не полицай  - сосед Федька – шлёпнули бы. Остались две отметины от пуль,  что в злобе  всадил  немчура  в перекладину потолка…
     Весной, уже сорок третьего года, опять совратил меня бес.  В хату бабы Ванжихи, то есть к Федьке-полицаю, приехали на дрожках  полицаи  и немцы. В избе загуляли. Уже песни пошли украинско-немецкие… А лошади во дворе полураспряженные, сено жуют.  А сбруя – новенькая, отдаёт желтизной. «Квашия»! То есть материал, из которого плетут  в четыре сталки  батоги – мечта всей хуторской ребятни. И опять я не удержался. Взял кухонный нож, забежал со стороны сарая и в два мгновенья отхватил метровую полосу от постромки.
     Я не успел обрадоваться. Сзади прогремел выстрел. Я замер. Из-за сарая  вышел немец, застёгиваясь, подошёл ко мне, взял за шиворот и поволок в хату. На пороге толпились полицаи и немцы с оружием в руках.
«Партизанен!», - заорал  офицер, тыча мне в грудку пистолетом…И тут меня спас Фёдор. Со слезами я объяснил ему, что отрезал «квашии» на «батиг». Фёдор понимал мою душу, насквозь скифскую, и отправил меня с полицаем Коренем в  пустой колхозный амбар.
     Ночь в амбаре я провёл с крысами. В полной темноте, они тёрлись о мои босые ноги, пытались укусить.
     Утром по ступенькам амбара застучали шаги. Замок проскрипел и дверь открылась. На ступеньках стоял Федька – полицай, озабоченный. Мимо него прошмыгнула матушка. Била она меня не понарошке, так, что даже Федька  вынужден вырвать меня у неё. Осталось в памяти: «Сыночек! Убьют они тебя! Фёдор! Спаси его, ведь он глуп…Ведь – на батиг»!..
        Через некоторое время появились немцы. Они смеялись. Из-за спины  их вышел здоровила  с ошейником (часть конской сбруи) в волосатой руке,  и так меня  «обработал», что большего и не надо. Меня отпустили. Мы с матушкой  поплелись домой. Дома уже родимая ещё  ввалила  мне «налыгачем», чтоб помнил, что это не хуторские мужики, что это враги, и что им убить человека, даже мальчишку, ничего не стоит.
       Был  и такой эпизод. Конечно, в  это трудно поверить, даже мне самому. Но был он, ей-богу был! Зимой, наверное, сорок третьего года, в  нашу хату ввалились  немцы. Они внесли соломы, разбросали по полу, потребовали сала. Такового, понятно,   не было.  Матушка сварила картошки (ещё была), и солдаты уселись на полу вокруг  чугунка.  Принялись трапезничать. Ели молча. Потом завязался разговор, он становился всё громче  и громче, послышался хохот. Мы с братьями, Володькой и Алёшкой,   сидели на печке. Наша тётушка Параска  рассказывала нам «про войну». И тут меня осенило:  Я снял с ноги черевик, свесился  с «комина» и с криком: «Тикайтэ, нимци, бо кыдаю гранату!» швырнул башмачок к чугунку с картошкой. Немцы рухнули на спины, замерев, ждали  взрыва. А когда увидели, что никакой гранаты нет, что я  доверительно улыбаюсь с печки …
     Всыпали они мне  здорово. Офицер вынул пистолет, матушка вырвала меня  у солдат и накрыла собой. Прогремели  выстрелы, но… в потолок. Уцелел. А всё тётушкин рассказ. Обиднее всего было то,  что когда немцы ушли, матушка выпорола меня  ещё и верёвкой. На всю жизнь мне запомнилась моя «шутка».
       Хутор наш освободили от немцев в начале  сентября 1943 года. Лавина  «тридцатьчетвёрок» пронеслась через огороды так, что свёкла летела из-под гусениц, затем  въехали автомашины – «полуторки», «студебеккеры», другая техника.  Пронёсся на «виллисе»  с двумя автоматчиками Ватутин.
      Вернулась советская власть. Пришла нам «похоронка»: «8 апреля 1944 года ваш муж Куленко Андрей Иванович погиб в бою за освобождение Крыма».  И подпись: «Сержант Моисеев Алексей Степанович». Оттужила матушка да и в поле.
      Вдовы  -  в поле с утра до ночи, - пропалывают бесконечные рядки подсолнуха, свёклы,  кукурузы…Где шли бои, на окровавленной земле - осот полутораметровый,  жара, скудная еда. А дальше – хуже. Голод.
      Первым умер дед Савка, богатырь казацкого роду, не умещавшийся на  двухметровом диване, «червонный конник». Умер ночью. Утром уже  был холодный.
      За ним – тётка Параска, талантливая женщина, знавшая множество сказок, притчей, частушек, сама сочиняла, -  покинула белый свет. Матушка плакала,  причитала: «Кто ж нам  теперь  будет сказки рассказывать»…
      Потом пришёл черёд Алёшки. При освобождении от немцев мы, ребятня, попали под артобстрел. Осколок снаряда  вырвал у брата  кусок тела выше колена. Потерял много крови. Его лечил военный фельдшер, говорил, что необходимо усиленное питание…А питания не было никакого. Когда кончался, делал судорожные «глотки», так как будто бы он что-то ел. По  жёлтому лобику его ползла вошь. Я хотел её убрать, но мне не позволили старушки: мол,  так положено, не трогать.
       И вот уже снова беда на пороге. Подступала наша очередь. Мы лежали кто где в тёмной хате – открыть ставни уже не могли . Матушка сказала мне: «Сынок, у нас на огороде, наверно, уже поспевает  жито. Ты сильный, попробуй нарвать колосков, сварим кашки»… Но сил у меня хватило только доползти до порога. На пороге у меня зарябило в глазах и  я провалился в черноту. Матушке и нам, детям, оставалось жить совсем немного…
      Но Бог есть! И Он не оставил оставшихся! В отпуск приехал, служивший  в Армии сверхсрочно, матушкин родной брат «дядько Сашко». Пришёл  проведать, как поживает его сестра с детьми. Он-то и нарвал колосьев жита, сварил кашицу, накормил всех с ложечки. Через недельку мы  начали думать, что ещё поживём!
      У меня была хорошая память. Я запомнил до мельчайших подробностей всё то, что  несло людям муки, страдания, связанные с войной, с послевоенным лихолетьем, научился понимать, принимать чужую боль. Душа моя завязалась и окрепла именно на этом.Родом из войны, я имел право сказать в  своих стихах искреннейше:
                «… боль чужая
                Мне больнее, чем своя…».


Рецензии