Писать не по лжи

Гран В.В.
Писать не по лжи… Рассказы, миниатюры, повесть-пародия, 1 часть (2008-2009 гг.)

Посвящаю своей жене
Карповой Надежде


Валерий Гран – автор семи сборников стихов: «По листве отшумевших строк…», «Моря разбег вдоль Крыма», «На перепутье», «Из Белогорья», «Строфы», «Под прямым взглядом» (это два самиздатовских сборника), «В вечность строкой…» (2004-2009 гг.), в которые вошли поэмы, драма в стихах, повесть в стихах, эклоги, а также пяти сборников рассказов: «Туман над крестами», «Малой прозы глубины», «Все – при своем…», «Пороки человеческие», «Старики села», куда вошли и драматургическое – комедия, трагедия, драма и главы из повестей (2003-2009 гг.).
Периодически публиковался – и публикуется – в газетах. Из серьезных литературно-художественный изданий публиковался в журнале «Брега Тавриды».
Серьезно занимается литературой с 2003 года.
Шесть первых сборников стихов и рассказов Валерия Грана полтора года были представляемы в Интернет через московскую электронную библиотеку.
Представляемый сборник включает рассказы, миниатюры, первую часть повести-пародии «Литературное Бежевогорье», - большинство из написанного им в прозе с августа 2008 по май 2009 годов, и является в некотором продолжением предыдущего прозаического сборника «Старики села…»

Гран В.В., 2009 г.




Общее горе.

Первая утренняя маршрутка, с несколькими пассажирами в ней, минуя крайние дома села, вырывается в обрамленный кустарниками и деревьями простор дороги, а тонкошеий седоусый мужчина у окна на сиденьи за водителем (смуглолицым и черноусым) все высказывает полнотелой женщине в очках на сиденьи напротив, по виду помоложе его, как соседские парни и девушки, облюбовав беседку рядом с принадлежащим ему домом, уже месяца два вечерами собираются там, не давая отдохнуть после работы.
«Вроде, взрослые, по восемь-девять классов окончили… Визжат?! Выродки какие-то… поколение! Разве мы такие были? – хмурит от косматые брови. – До двух часов ночи порой… Визжат?!»
«Поговорили бы, и сними самими, и с родителями, - отзывается полнотелая женщина в очках. – Неправильно, конечно…»
«Да говорил! – со вздохом машет рукой мужчина. – Попритихли нанемного, а потом – еще сильнее. Поняли: раздражает одинокого беззащитного старика, - так поддадим еще жару! – он покачивает головой, кисло усмехается, вспоминает: - Когда еще Стасика – сына единственного нашего,  схоронили, погоревали с женой-покойницей, а потом и думалось как-то: судьба. Но, значит, и старость в спокойствии, без детей, внуков… Куда там?! – полувскрикивает он. – Своих внуков нет – так чужие спокойствия не дают, - подытоживая: - Вот такая политика получается… Обделены судьбой… А при коммунистах еще и из зарплат ежемесячно по тринадцать процентов – за бездетность?!»
«И сейчас высчитывают, - сообщает ему женщина в очках, удивляясь, что тот этого не знает. – Еще больше, чем тогда…»
«Как?! – удивляется услышанному и седоусый мужчина, сразу осовываясь, вдавливаясь в сиденье. – Выходит, я горбачусь… два года до пенсии… в недомоганиях весь… езжу за тридцать километров ежедневно… на стройке… чтобы пенсия побольше, - продолжает он прерывисто,  -  а государство с меня – детным?! в помощь, в поддержку… Чтобы дети-внуки этих детных визжали мне под окнами до двух часов ночи… В благодарность?! – он стучит себя ладонью по колену, вспоминая, как ему кажется, главное: - Так это что… Иногда эта молодежь и на скамейке напротив Парфеныча… раньше механизаторами с ним вместе, а сейчас глушит самогон ежедневно. Трое внуков у него из этой визжучей компании. Я вышел во двор – слышу, визжат возле его окон. Думаю: нехай визжат, рядом не с моим, а со своим… А тут слышу: окно у Парфеныча открывается, и он с перепою матом на них: чего, мол, тут галдите?! Идите в беседку к Степановичу! То есть, ко мне… Его внуки, а визжать – идите к Степановичу под окна?! Вот такие люди!» - с возмущением заключает он.
«Русские люди… - понимающе, с легким акцентом и легким злорадством тихо поправляет его водитель маршрутки, напрягая смуглое лицо. – Русские люди…»
Женщина молчит. Она не обделена в жизни детьми, их у нее двое, правда, воспитывает и растит одна, а потому разные вспомогательные пособия на них от государства для нее очень важны. Озлобление на седоусого мужчину, как ей кажется, своими словами замахивающегося на моральную правомочность и получаемых ею пособий, кипит в ней, но она, сдерживая себя, выговаривает: «А дети, думаете, легко?! Сколько времени, сил, здоровья, пока подрастишь его…Жизни потерянной… И благодарности никакой…» - и обиженно посмотрев на мужчину, быстро выходит из маршрутки в поселке, направляясь к виднеющемуся за поворотом зданию парикмахерской, где она и работает, а тот уныло смотрит ей вслед, то на мясистые плечи, то на крупные, как у породистой кобылы бедра, и думает сочувственно: конечно, не легко. Кто ж спорит? Вырасти выродка такого… Визжат?! – И высказывается вопросом вслух неизвестно к  кому, ибо в маршрутке, кроме него, остаются двое: водитель да прыщавый парень лет шестнадцати, едущий в город в техникум, где еще недавно учился, за какой-то справкой: «Но почему и за мой счет?! Десять тысяч зелени на каждого ребенка?! Путин же, Медведев сейчас – не от себя… А из таких, как и я, - плаксиво оценивает он, поглядывая на прыщавого парня. – Кирпичи, раствор таскаю… Доживу ли до пенсии этой?! Дом вон оставил без присмотра… Два раза уже обворовывали. Телевизор, кофемолку, электрочайник прибрали, - перечисляет он, поясняя, что теперь уже и нечего брать; разводит руками: - А что делать?! Пенсию-то надо хотя б в тысяч около пяти… Два раза уже обворовывали. Милиция приехала, покривили губы: было бы из-за чего розыск? Ну, конечно… А мне как без телевизора? Одно утешение было…»
«Может быть, эти соседские, что визжат, и прибрали?! – предполагает прыщавый парень грубым гортанным голосом.
«Не, - задумчиво отвечает на это седоусый мужчина. – Первый раз – цыгане, наверное. Разъезжают, высматривают… Металлолом, пух… А второй раз – может, и они. Жуликоватая сейчас молодежь…»
«Может, и они, - со смешком повторяет за ним прыщавый парень. – Ты же, батя, отдай им каждый месяц процентик из зарплаты, так как бездетный… Так-то, батя…»
«Так-то, - машинально повторяет за ним седоусый мужчина, подозрительно приглядываясь к парню, и вдруг строго выспрашивая: - А ты-то чего: бездетный?!»
«Я… - губы парня расплываются в улыбку, и он наклонившись к уху седоусого мужчины, полушепотом прибавляет: - Я два раза сифилисом… Не смогу детей…»
«Ишь ты, - помолчав, сочувственно произносит на это тот. – Молодой – да ранний…»
Когда маршрутка останавливается в городе, прыщавый парень предлагает седоусому мужчине: «Может, батя, того… бутылку на двоих… за общее горе».
«И не знаю даже, - вылезая за прыщавым парнем из маршрутки у магазина, талдычит неопределенно тот. – На работу надо. Хотя – по чуть-чуть… Вот такие люди…»
«Русские люди, - переключая скорости и выезжая на дорогу по направлению к вокзалу, снова с легки акцентом и с легким злорадством, но теперь громко, поправляет его водитель маршрутки, также напрягая смуглое лицо. – Русские люди…»

5 августа 2008 г.


Воспоминание.

Тысяча девятьсот семьдесят девятый год. Витебская тюрьма. Этапная камера, заполненная битком заключенными и подследственными, направляемыми во все стороны: на запад, на север, на юг, на восток. Играют в домино под интерес, покупают у тюремных ментов чай по пять, а то и по десять рублей за пачку (в торговле в те времена она стоила копеек пятнадцать-тридцать). Расслабуха. Чифирят, курят. Говорят в тюрьме произошло какое-то чэпэ по вине пентициариев, т.е. сотрудников внутренней службы, так что те особо не придираются. Сигаретный и табачный дым, как и везде по советским тюрьмам, - как в парилке банной от пара. Снова открывается дверь, впихивают новых заключенных еще из одного этапа. Один их этапирующихся молодой паренек, служил в группе советских войск в Германии, совершил там преступление, осужден на пять лет, везут на родину, в Россию, отбывать срок. Просит закурить. Его охотно угощают: никто в камере ни разу за границей не был. Спрашивают, как там немчура живет; слушают, интересно. А паренек курит сигарета за сигаретой – проголодался на курево, аж зажмуривается от удовольствия, когда затягивается, и повторяет раз за разом: «Наконец-то в Россию. В Бресте, в Минске в тюрьмах душу отводил, но не отвел еще… - и признаются с возмущением: - Фрицы-то эти что делают! Не как у нас – кури в камере сколько душе угодно, было бы что. Там не так, в камере курить нельзя. Только в туалете, когда на оправку водят семь раз в сутки. Да и из восьми зэков в камере у них лишь трое курили… Прикидываете?! – пялит он глаза на находящихся здесь, добавляет со смешком, беззлобно: - Мало их в войну били, фрицев этих…» - он садится на унитаз в углу камеры. Сидит долго, не выпуская сигарету изо рта, смакуя вовсю новые свободы, российские.
Вот так. Два великих воинственных народа двадцатого века. Одна система политическая, одна идея: социалистическая. А люди очень различные, пусть и преступные. В массе. И отношение к них их же властей очень различное. У нс: травитесь, курите, живите в табачном дыму, медиков-то много институты выпускают, надо, чтобы и больных было много, в заключениях-то не вечно находятся. У них же: не надо лишних болезней, лишних больных. Но главное – люди, народ. Там из восьми заключенных только трое курили. А в этапной камере витебской тюрьмы было набито человек шестьдесят, и только трое не курили. Хотя: какое особо значение? – табачный дым как в парилке. Все им дышат. Обобщать не стоит единичным. Но все ж!

20 августа 2008 г.


И такое…

Пожилой сельчанин, недавно по возрасту вышедший на пенсию и занимающийся волокитой по ее оформлению в размере, не превышающем трех тысяч рублей (намного ниже официального прожиточного минимума) недовольно вспоминая о своих мытарствах, сидит в одиночестве на лавочке возле своего огорода и курит. По дороге на велосипеде проезжает уборщица медицинского пункта; останавливается перед ним, сообщая и ему, что мол, завтра в медпункт приедет машина из города, будут делать бесплатно флюорографию населению; пусть и он-де приходит.
Ага, думает сельчанин, прищурив глаза и подозрительно поглядывая ей вслед, учителям, медиками, бездельникам в основном, в тепле сидящим и не перетруживающимся почти поголовно, зарплаты повышают и повышают, и – от количества больных! Вот придешь, просветят тебя, и напишут тебе какой бронхит, а то и туберкулез, которых у тебя нету… «От количества больных! – вслух повторяет он, и кричит уже скрывшейся за поворотом уборщице: - Нету дураков! Пока не припрет по-серьезному – никуда! Опасные времена вокруг… И чем образованнее, чем выше человек в обществе, тем опаснее… - он выбрасывает окурок, тяжело кашляет, и также тяжело заключает: - Россия… Никому верить нельзя, - прибавляя потише, брюзжанием под нос: - даже себе…»

15 сентября 2008 г.


Пускай знает.

Когда Ефимыч, пятидесятивосьмилетний сгорбленный старичок, прирабатывающий, дожидаясь пенсии на завалюшной сельской ферме по уходу за скотиной по три-четыре часа в сутки и получающий за это полторы тысячи рублей, услышал по телевизору, что прямо на матче умер некий двадцатилетний хоккеист, то очень переживал, сочувствовал. Когда же узнал, что этот двадцатилетний хоккеист, играя, гоняя шайбу по льду, получал за это семьдесят тысяч долларов в месяц, то, сопоставив такой заработок со своим, аж дар речи потерял, напился, а на следующее утро, проспавшись, первое, что сказал: «Да пускай бы они все там передохли, жулики! Семьдесят тысяч!»
А когда тем же вечером премьер Путин выступал по телевизору, как всегда рассказывая гражданам, как он трудится на благо их, то совсем взбеленился, размахнулся нугой и ударил по телевизору, выведя его из строя, чем нанес и серьезный удар по своей же супруге, так как та очень любила смотреть телесериалы про милицию, очень ловко разделывающуюся с бандитами и разными жульничествами. От нее же о происшедшим стало известно соседям, которые сначала сочувствовали ей, но потом стали относиться к Ефимычу с пониманием; и часто, увидев того во дворе, уважительно подшучивали:  - «Ну ты даешь?! Самого премьера ногой…» И тот на это сразу выпрямлялся, становясь как-то внушительнее, покряхтывал рассудительно, и отвечал даже как-то горделиво: - «А что ж! Пускай знает, - и пояснял обобщающе: - Я ему – от всего российского ся-ла!»

28 октября 2008 г.


Мрачное настроение.

Пожилой сельчанин, недавно вышедший на пенсию, рассорившись с женой, с приезжавшим на побывку на выходные сыном, в мрачном настроении, выкуривая сигарету за сигаретой, лежит на диване в одиночестве и смотрит на экран телевизора на столе напротив, ушами и глазами тупо внимая информацию о конфликте с Грузией, о приближении мирового экономического кризиса, о поступательном движении страны к лучшему и т.д.; но когда вдруг во все эти натянутости неожиданно врывается сообщение, что в России ежегодно от врачебных ошибок умирают более семидесяти тысяч человек, настораживается, с усмешкой покачивает головой, несогласливо выговаривает: «Э, нет! Не от ошибок… Половина случаев – врачи нарочно своих пациентов на тот свет! – он вдумчиво замолкает, и вскоре продолжает потише, как бы оправдывая высказанное: - Мы же, русские и иные россияне, часто на взводе, часто недовольны… И всегда найдется чем! Особенно если не подкрепились спиртным. Во вражде с ближним, в недоверии, каждый себе на уме, слово скажет, а три промолчит… - он снова замолкает, закуривает новую сигарету, признается сам перед собой честно: - Я бы сейчас тоже кого – бах! – душу отвести, отвлечься по-серьезному! Да сидеть же придется… Я же не врач, не милиционер – на худой конец, такие дела…» - он тяжело вздыхает, виновато посмеивается, довольно покряхтывает, и обратно пялится на телевизор, обратно прислушиваясь к своему мрачному настроению.

14 ноября 2008 г.


Усача.

Вторая половина декабря. Снега еще нет, да и не было – может быть поэтому и холодновато, хотя всего около пяти градусов мороза.
На автобусной остановке пожилой мужчина в кепке и старом сером пальто, с мясистым гладковыбритым лицом, на котором многочисленные порезы, время от времени вскидывая зеленоватый глаза на стоящую рядом молодую смуглолицую женщину в синей курточке и белой шляпке, покачивает головой и бурчит прихихикивая: «Усача, усача…»
Так как та нисколько, словно к ней и не относится, не обращает на него внимания, то он приближается к ней поближе и проводя ладонью руки по своему подбородку и щекам, сообщает намекающе: вот, мол, побрился…
А когда женщина, резко отстраняясь, брезгливо окидывая его колючим взглядом, скрывается в подъехавшей маршрутке, уже громко, - также покачивая головой и прихихикивая, - высказывает остающимся пассажирам: «Ну, хорошая баба! Все при ней! Но вот усы?! Нехорошо… - он замолкает, разводит руками. – Хотел сказать, чтобы сбривала… Да засмущался, и не успел…»
И тощий мужчина в серой курточке, понимающе захихикав, подхватывает в ответ хрипловатым голосом: «Усача, усача…»

16 декабря 2008 г.


Старая песня, но…

Сельские старики. Ему – за семьдесят давно годами перевалило, ей – к семидесяти ковыляет. Но работящие еще: держат корову, свиней, гусей, кур. Потомкам своим в городе помогают. Да и пенсии по сельским мерам хорошие: около семи тысяч рублей на двоих. Он когда-то долго бригадиром в колхозе работал, она – заведующей фермы. До спиртного не охочи, разве по праздникам. Нормальная семья. Правда, если остаются одни, ругаются матом напропалую.
«Где этот колхоз? Ветром сдуло… - иногда досадует старик, если мат отбросить. – Помню, вечером машину зерна пригонишь, высыпешь в сарае, курочки клюют. Ко-ко-ко, ко-ко… А теперь – дорого все. Отруби дешевые – и то сто шестьдесят рубликов за мешок?!»
«Не говори! И скотинку скоро накладно держать станет… Правительство города поддерживает, а село – да и фиг с ним, - соглашается старуха, если тоже мат отбросить. – У нас вон в селе более двухсот дворов, а лишь десятая часть из них как-то живут, в достатке, как мы, а остальные – перебиваются, спиваются…» Увидев в окно, что почтальонша принесла квитанцию оплат за газ, электричество, вывоз мусора, она выходит из дома, направляясь к почтовому ящику. Вскоре старик, надев очки, заполняя квитанцию, вычитывая внизу ее, где поставщики, печатно поздравляя потребителей с наступающим годом, сообщают, что с января месяца цены значительно на все увеличатся. Он говорит об этом старухе, и они оба дружно начинают ругать и нынешние власти, и все мировое буржуйство, захватившее ныне единолично господство в мировом масштабе.
«Война такая при Сталине, - ворчит старик, если мат отбросить. – А закончилась – перед каждым Новым годом правительство объявляло о понижении цен… А сейчас – каждый год повышение?!»
«И не одно, а несколько в год?!» - ворчливо подхватывает старуха, если также мат отбрасывать.
В общем, избитая уже, известная песня. Наверное, мотив ее в общем не глубок, да и обречен. Но ежели напоминать о ней, то лишь глуховатой белгородской прессе, которая настойчиво не слышит этот общий сельский мотив, который в разговорах почти единодушно вытягивают честные пожилые труженики села, жившие и «тогда», и «сейчас», которым есть что сравнивать на своем уровне. И сравнение это почти всегда не в пользу происшедших перемен.

18 декабря 2008 г.


В монастыре.

Накануне Успения. В монастырской трапезной паломники: освободившиеся из заключения, бомжи, просто шляющиеся по обителям, два студента, и молодой еврей (настоящий: меднокурчавоволосый, глаза выпуклые, смуглолицый и т.д.), приехавший из Москвы попробовать в послушники, чистят еще живую, только что выловленную в пруде рыбу, чтобы на праздники после поста монахи смогли сполна порадовать свои души.
Рыбы много, чистят давно, всем надоело. И все – по мере воспитанности, знаний, вредности – в общем беззлобно сбрасывают словесно свои раздражения со всех сторон на молодого еврея. Тут и обвинения, что именно евреи распяли Христа, что сионские старцы якобы замышляли уничтожение православия на Руси, что бабушки Маркса и Ленина были еврейками, что Березовский награбил миллиарды долларов у русского народа и смылся за границу, и т.п.
Тот старается оправдываться: мол, хоть сам он и действительно еврей и по отцу, и по матери, но крещен в православии; что родина христианства – Израиль, что и у Володи Высоцкого в роду было много еврейской крови, что на одного Березовского приходится тридцать русских олигархов, также недавно ограбивших русский народ на миллиарды долларов, и т.д.
А следующим ранним утром, в полутемном храме, мистически освещаемом зажженными свечами, те же освободившиеся из заключений, те же бомжи, те же просто шляющиеся по обителям, те же два студента, девушки и парни из организации «Черная сотня», приехавшие в монастырь распространить свою шовинистическую газету, монахи и монашки в черных одеяниях, с крестами и без, многие из которых по бытующей традиции тоже при случае не прочь покусать еврейство, падая на колени одни за другими перед иконами вдоль стен, на каких изображены не же самые евреи: апостолы Петр и Павел, бесноватая Магдалина, апостолы Андрей, Иоанн, все апостолы гурьбой, почтительно прикладываются к ним губами, лбами. Еще внешне почтительней склоняются они и обцеловывают разные иконы с изображением еврейки Марии-богородицы. Не с меньшим почтением все они приближаются и к иконе с изображением одного из ее сыновей – еврея Иисуса (Христа). А потом и к иконе, изображающей бога-отца-вседержителя, - также в сущности еврейского?!...
Среди антисемитизмов нет ничего более отвратительного и бесстыдного в своей алогичности, чем российско-православный!

20 декабря 2008 г.


Все хорошо…

Пасмурный, безснеговый день начала декабря.
С экрана телевизора, теперь в качестве премьер-министра, как недавно еще – президента, на вопросы россиян отвечает Владимир Путин. Отвечает долго, более трех часов. Впечатление тягостное: или вопросы специально отобраны? или собравшиеся в зале пресс-конференции и те, кто обращался напрямую из регионов? Словно: слово скажу – а пять промолчу… Даже коротко по статистике: по уровню коррупции Россия в мире – под стопятидесятое место?! Около семидесяти тысяч россиян ежегодно умирают от врачебных ошибок?! По количеству преступлений и убийств на единицу населения – по сравнению с Западной Европой – у нас их в сорок раз больше?! Когда около пятидесяти процентов россиян проживают в официально означенных рамках бедности, кучка богачей – процентов десять – на удивление цивилизованным сообществам – сорят деньгами налево, и направо?! Можно бы было длинно продолжать, но главное: насколько во всем происходящем виновно высшее российское руководство?
Народ молчит, будто его и не касается, за исключением нескольких серьезных вопросов, все сводит в узкоматериальную плоскость: пенсии, заработные платы, пособия, которое в основном – лишь следствия всех основных проблем…
Что ж: как говорится, все хорошо, прекрасная Матильда.

23 декабря 2008 г.


Вместо эпитафии.

Недели две назад хоронили патриарха. С размахом, словно государственного человека, существенно в благую сторону повлиявшего на жизнь отечества. Но в чем же это влияние? Да в основном в том: когда Россия по своей же глупости из главенствующей державы мира превращалась в третьесортную, а ее народ часто находился на уровне физического выживания, православная церковь под руководством почившего патриарха не зевала: из семнадцати остающихся монастырей на ее территории были возрождены, выстроены заново более семисот, а количество новых церквей и приходов выросло во многие десятки тысяч…
Конечно, не детские ясли и сады, не спортивные клубы, не библиотеки и кинотеатры, которых в России только около тысяча шестиста, - но зато есть где русскому человеку помолиться, исповедоваться, причаститься – на выбор! Чтоб в царствии небесном прочно место за ним!
Святые отцы говорят, что там намного лучше, чем в земном…

25 декабря 2008 г.


В иллюзиях…

Сериалы по телевизору показывают: «Бандитский Петербург», «Ментовские войны», «Улицы разбитых фонарей» и т.д., а если и не криминальной тематики, если просто текущая информация, исторические программы, и если все это соответствует действительности как-то, в чем и добропорядочный обыватель не сомневается, ибо составное экрана не так ярко перед его глазами, и в его маленькой, скромной, вялой жизни. И создается у него впечатление, что он живет в какой-то ужасной стране, среди исчерпанного на благое и доброту народа, в подчинении у вороватой власти в разных ее ответвлениях, да и сам он выходит неполноценный человек. И он не думает, что впечатление обманчиво на все сто процентов. В его маленькой жизни полно несуразицы, - так еще и с экрана она?! И недоволен обыватель. Жалится вплоть до президента: что нам показывают?! На чем детей воспитывать?! Бездуховность, безнравственность?! Совсем распоясались телебуржуи!
Не любит обыватель правды! Не нужна она уже ему! Наелся ее, что тошнит от одного вида!
В иллюзиях – пьяных, информационных, религиозных – для большинства жить приятнее, проще, спокойнее, чем если смотреть правде в глаза, - пусть грубой правде, часто переигранной, выпячиваемой в зрелищное иногда.

26 декабря 2008 г.


Атеистическая церковность.

Чем религиозное сознание отличается от атеистического, если коротко и по-простому.
Идет, к примеру, мужик по сельской дороге к магазину. Оступился на рытвине, ногу подвернул. Ругает себя – под ноги не смотрел, власть местную, систему политическую – дорогу не чинят, жену – оборзела, в магазину послала, когда и сама бы могла сходить… Атеист! А имел бы он религиозное сознание. Подвернул ногу: не знак ли свыше? - не ходи за водкой! В сугубо христианском варианте: подвернул ногу – не за грехи ли? не за то ли, что жену имеет в пост? И т.п. Вот основное отличие! Так и в общечеловеческих масштабах, в историческом одного народа, действиях масс и отдельных личностей.
Ежевоскресно показывают по телевизору проект: имя Россия?! Очень неудачное название! Ну, назвали бы: великие россияне, самый великий россиянин в мнении народном… Но ладно. Один из двенадцати, так сказать, присяжных по делам известных исторических лиц – митрополит Кирилл, ныне – патриарший местоблюститель, и ему несколько не по сану… Да не священнослужитель, - а монах в высшем церковном чине с многолетним стажем. Впрочем, и оговорка и поправка религиозность не определяют. Принял участие в проекте – так принял. Но если уж – то оценивай религиозно! Куда там… Типичное атеистическое осознание, с упором на выгоды и симпатии церковного?! И – в патриархи, вероятно*!

27 декабря 2008 г.


Черт побери…

Молодой, здоровый. Не пьет, не курит, в православную церковь – ни ногой. Положительно.
Но – скинхед. То есть, если грубо: Россия – для русских. Остальных – мочить, щадя немного славянские и цивилизованные народы. О чем и говорит, не скрывая. Ужасно, но понятно.
А копни поглубже этого скинхеда: хоть и фамилия традиционно русская, и на «ов» в окончании, но мать у него, оказывается, украинка; отец – тоже в примеси некой коренной алтайской народности; старший брат – на литовке женат; а сам он – где-то возле Киева местом рождения?! И думаешь: черт вас побери! Ну, за русскую идею, ну, истинные арийцы, так сказать… Так соответствуйте: чтобы хотя бы до четвертого колена, кроме русских, в роду никого! Скинхед…

29 декабря 2008 г.


Во попал…

Скудновато мужик с женой живут на селе. Но независимо! А независимость, как великий поэт определил – величайшее слово на всех языках, у всех народов. У нормальных, конечно, народов. Коз держит, кур, уток; на огороде картофель выращивает, морковь и свеклы разные; сено косит, молоко пьет. А хлеб, подсолнечное масло, сахар – и прикупить можно. Живет, в ус не дует, подальше от этой баламутной цивилизации.
Но тут жена стала на мужика нападать. Говорит: ты чего себе думаешь?! Возрастом-то на шестой десяток пошел. Сколько у тебя стажа?.. А пенсия когда подойдет?
Чего мне думать, отвечает мужик, и там работал, и там работал, и по частникам сколько, и сейчас работаю – у себя по хозяйству, - всю жизнь работаю.
Вот именно, у частника, там и там, ворчит жена. А справки, отметки об этом где? И что ты думаешь?!
Чего мне думать, слегка злится мужик: пристала. Пусть власть думает, это же она всю эту кутерьму нахлабучила…
Это, может, там на западах прогнивающих власть о народе думает, а у нас – лишь бы недовольство пригасить: туда заплату поставят, сюда… А тебе, ткнула она ему фигу, под нос, во что будет, а не пенсия!
Тут же и кризис еще мировой надвинулся. Поспорил мужик с женой, покричал, и решили они продать пару коз, денег у родственников в Белгороде одолжить, и в индивидуальное предпринимательство двинуть, те более что родственница жены из Шебекино давно подбивала ее купить напополам с ней за пятьдесят тысяч место в аренду на строящемся у автовокзала новом рынке. Так и поступили. Родственница оформила место на себя, выдав жене расписку за половину суммы, а главным – предпринимателем решили они его выдвинуть: мужик! Он поначалу начал было отказываться, но когда жена строго сказала, что они сами будут и работать, и все, а мужик только как главный, смирился. Вот и стаж уже будет тебе идти, добавила жена.
Рынок новый обещали оборудовать в декабре, потом перенесли на январь. Но мужик зря времени не терял, поехал в налоговую инспекцию предпринимательство оформлять, - чтоб чин по чину все, как законопослушный гражданин.
Тысячу рублей на все это угрохал, но за неделю до Нового года женщина из «окна» в налоговой протянула ему на подпись удостоверение частного предпринимателя, сообщая: с этого дня он, мол, предприниматель. Взял он ручку подписью своей бумагу увековечить, а та и не пишет. Будь он городской, или цивилизованный какой, то так бы не поступил, но мужик он и есть мужик: перевернул документ, и давай на нем ручку расписывать. Как увидела это женщина из налоговой – так и набросилась на него: вы что делаете, на документе?! Ну что за народ?! Что за народ?!
Какая власть – такой и народ, хотел было ответить мужик, но вспомнил, что все ж в государственном учреждении находится, а потому промолчал, извинился, взял у нее для заполнения следующие листы – учета. И она ему говорит при этом: до Нового года обязательно заполните. Посмотрел мужик на этот учет, а там от него требуется указать, с какого дня он занялся предпринимательской деятельностью. А что ж тут указывать? – обратился мужик к налоговой женщине из «окна», я еще ничем не занялся, сижу дома, курочек кормлю, навоз в сарае убираю, и неизвестно еще когда займусь… Вы с сегодняшнего дня являетесь индивидуальным предпринимателем! Вот и заполняйте, - уклончиво ответила ему налоговая женщина. Засомневался мужик: что-то не то! Удостоверение я получил – но при чем здесь деятельность? Налоги – это же не шутка! Они и ментов похлеще! Подпишешь – потом до нитки обберут… Стал он перечить женщине налоговой, чем совсем вывел ее из терпения; она захлопнула перед ним «окно» и уже оттуда: выговорила ему: вон на стене образцы, и заполняйте по ним! А то в первое «окно» идите – объяснят вам…
Приблизился мужик к этим образцам на стене. Смотрим, ищет, и именно такого нету, а есть учет, но только похожий, некоторые графы на нем не в той последовательности, и фамилия там другая: Иванов. Мужик он и есть мужик – пишет. А потом до ума как дошло… И поперся он в первое «окно». На завтра – выходные, а через три дня после – вообще большие выходные: нету ее, ответила ему оставшаяся женщина, пошла… Ну, мужик – к ней: уважьте, пожалуйста, не пойму, вот индивидуальное предпринимательство оформил… дальше куда? А дальше, с готовностью подхватила женщина, вам надо декларацию заполнить, и налог заплатить… При слове «заплатить» мужик подумал: нема дурных! Я и так вам уже тысячу рублей заплатил… Прижал локтем остающиеся у него в кармане двести рублей. А женщина уже сует ему разные брошюрки: идите вот туда, на улицу Свободы, теперь, мол, в электронном виде только налоги платят… И прибавила: квартал кончается, вы должны успеть… Кому платить? Мужик опять посильнее прижал остающиеся у него в кармане двести рублей, покосился по сторонам и, забыв, что ему надо учет заполнять, поперся побыстрей на эту улицу Свободы. Оттуда его направили обратно на улицу Ленина, в некое «ООО», где мужика совсем взяли в оборот: он подписал – деньги-то платить не надо, нехай сотрудничают – договор о сотрудничестве, в котором он уже числился руководителем (неизвестно, правда, кого и чего – но это мужику очень понравилось!), и ему начали заполнять на компьютере декларацию налоговую, по которой выходило платить – так как он не работал – некий «нулевой вариант», тысяча восемьсот рублей. Мужик слушал, смотрел на экран компьютера, прижимал локтем в кармане двести рублей, с радостью осознавая, на что он их вскоре использует, мысленно говорил жене: ты уж не обижайся за непредусмотренную растрату, но после таких мытарств… И думал, тихо посмеиваясь: оформляйте-оформляйте, только не думайте, что я вам платить буду… Нема дурных! Однако тут у этого «ООО» вышла заминка: надо было точно указать, какой деятельностью мужик занимается, и к какой категории эта деятельность относится. А какой он деятельностью занимается? Сувенирчики разные, картиночки, шкатулочки будем продавать, предположил мужик. Оптом подешевше купил, в розницу подороже продал. Разница – себе. Как все… Но подобное, видно, не устраивало «ООО»; оно созванивалось с налоговой инспекцией, и успокаивало мужика, который раз за разом нетерпеливо прощупывал двести рублей, ожидая, когда же завершит все эти совсем непонятные ему дела, и отблагодарит себя должным образом: не беспокойтесь, мол, можно и после Нового года заплатить, до двадцатого числа. И затем посоветовали еще сходить в налоговую, узнать: каким же он видом деятельности занимается, какой категории этот вид. Дай все ж узнаю, в будущем, может, и пригодится, подумал мужик, и поплелся пять в налоговую инспекцию, у магазина с вино-водочным отделом останавливаясь, порываясь то туда, то сюда, но ответственность государственная в нем все же взяла верх. Устав от происходящего, мужик в налоговой постучал в «окно», и сказал женщине там: вы говорили, что до Нового года надо, а с «ООО» созвонились с вами, и сказали: можно и после налоги платить…
Я вам налоги говорила, что ли, платить?! – возмущенно уставилась на него та. Учет заполняйте… Ага, что с сегодняшнего дня уже индивидуальным предпринимательством занимаюсь… - проговорил мужик в закрывшееся «окно» и, мысленно послав всех подальше, быстрым шагом направился к магазину благодарить себя за всю галиматью, в которую окунулся по своей и не своей вине. Купил небольшую бутылочку водки. Зашел за угол близлежащего дома, перевернул ее себе в горло, ощущая, что в мозгах его снова становится светлее, да и на душе легчает. Осмотрелся по сторонам, расстегнул ширинку на брюках, будто кот, пометил бетон дома. И совсем ему легко стало. Словно молодой, раскачивая плечами, направился он к остановке, вспоминая, что в этом «учете» есть оговорка, что он как руководитель может перепоручить свои обязанности кому-нибудь, и решая, что он так и сделает, перепоручит их своей жене: она женщина умна, рассудительная, грамотная, с высшим образованием, разберется. А когда уже сидел в маршрутке, мчавшей его к селу, то мужику даже смешно становилось от всего происшедшего. Он потихоньку посмеивался, и также потихоньку пришептывал: правдиво говорил премьер, не оставит без внимания малый бизнес в кризис правительство… Только сегодня удостоверение индивидуального предпринимателя получил. Ни товара, ни места, ни дохода… А уже налоги плати?! Ха-ха-ха, - тихо посмеивался он, смутно осознавая, что происшедшее с ним просто недоразумение, где-то он не так понял, где-то его. Но и не совсем недоразумение…

30 декабря 2008 г.


Если сравнить…

По российскому телевидению нередко с ироничной укоризной показывают украинское руководство, якобы доведшее украинский народ до крайней неопределенности. Даже до того в этом преуспели, что недавно показали некоего журналиста, напрямую спрашивающего Ющенко: «Господин президент, скажите, сколько народ должен дать денег вам, правительству, Раде, чтобы вы со своими разборками оставили Украину в покое и все уехали из нее куда подальше?!» Интересный вопрос… Пусть бы и какой российский журналист или телеведущий – хотя бы косвенно, не так прямо и грубо (в России что, проблем нет, кроме низкого материального уровня жизни большинства населения?!)! – задал чем-то похожий вопрос российскому премьеру, или президенту…
Если, к примеру, сравнить прессу Белгородской области России и украинского Крыма, то о-очень большие различия. Первая, в сущности, ничем не отличается от газет советского времени; а если независимая «Голос Белогорья» с юмором и без и песочит какую-то власть – так советскую, которая уже двадцать лет и близко у власти не находится. Другая же – действительно свободная пресса, не поверхностно предоставляющая информацию о происходящем, и не второстепенное происходящего, выделяющая колонки на страницах и для мнений читателей, для их стихов и рассказов!
Более скажу: украинская пресса чаще слушает и слышит народ, а не власть; когда российская (оцениваю по белгородской) – власть. И как бы ее не задеть лишним словом, и не под представляемым властью углом посмотреть на нее… И при всех издержках и недоразумениях, с пробуксовками украинское общество движется к гражданскому; тогда как российское – к некому мягкому авторитаризму с клерикально-православной окраской.
Месяца два назад жена из Крыма привезла газетку, несколько листов из нее – вернее, - тапочки уворачивала. Читаю: некий корреспондент по поводу возвращения премьером Тимошенко народу еще советских сбережений пишет: хорошее  и справедливое дело вы затеяли, Юлия Владимировна, чтобы повысить свой авторитет за счет госбюджета. Вот только интересно: когда вы, многие депутаты, многие члены правительства, мэры, наворовавшие свои миллиарды во времена прихватизации, начнете делиться ими с согражданами, которым ничего тогда не досталось?!
Можно ли представить, что какой-нибудь журналист – в районной или областной газете – задаст подобный вопрос российским президенту, премьеру? А ведь грабительская прихватизация – незаживающий гнойный нарыв на теле российской государственности. О нем же ни пресса, ни телевидение, ни власть громогласно и не упоминают – как не было. Жириновский, правда, на выборах несколько повозмущался, а потом примолк – видимо, вспомнил, что также неплохой куш тогда урвал…
Вот такие сравнения… Власть ли российская давит? не потерпит ли? гадость ли какую подстроит осмелившемуся? Или пресса в лице своих представителей почти всей сворой предпочитает перед ней хвостами повиливать, в природе, можно сказать уже подобное? Трудно ответить. Наверное, и то, и другое – перекликаются.
Можно на все эти сравнения возразить: ну, говорят там, пишут – а толку то что?! Тоже правильно. Но хоть говорят, хоть пишут! И это и есть свободная пресса, и свободный народ. А справедливость, изменения – это уже – уровень жизнь – другие вопросы. Для восточного славянства – особенно российского – демократии я вообще трудно перевариваемая пилюля. И нужна ли она ему…

31 декабря 2008 г.



Но…

В наступившем году российский президент особенно порадовал военных. Теперь, начиная с рядовых контрактников и заканчивая старшими офицерскими званиями в основных видах войск, получать они будут от семидесяти до двухсот тысяч рублей в месяц, то есть не меньше, чем военные в развитых странах, с давней рыночной экономикой, оговорился он.
Разговора нет: военнослужащие, участвующие в вооруженных конфликтах за интересы России, а тем более семьи погибших в них должны быть материально вознаграждены, порой не считаясь с затратами и не вдаваясь в сравнения. Однако для мирных военнослужащих такие повышения имеют одно большое «но…» Например, в той же развитой германии простому безработному, чтобы у него не было морального повода к воровству, муниципалитет выплачивает около пятисот евро в месяц, - пятнадцать тысяч рублей в российской валюте. У нас же на периферии грузчик на тяжелых работах (и душа при этом нет, чтобы пот после смены смыть) если получает десять тысяч рублей – так хорошо, а средняя зарплата работающих вряд ли превышает четыре тысячи… Вот такие они президентские радости для кого-то…

2 января 2009 г.


Нету там…

К одинокому пришебекинскому сельскому мужику-пенсионеру приехал племянник в гости. Да не просто племянник, а значительный, можно сказать: в самой Италии гастербайстерствовал полулегально пять лет, а работая на уборке помидоров получал по сорок долларов в день. Так что пусть не вякают Москва и Санкт-Петербург.
Запили мужик с племянником его от души. И между этим мужик все допытывается у того: как, мол, там итальяшки этие самые живут. Лучше живут, отвечает племянник, там такого нету… А чем лучше, чего такого нету – и не отвечает, не успевает ответить, так как стакан за стаканом в горло опрокидываются – лишь бурчит что-то непонятное.
Сорок долларов в день… А попили они недельку, попили другую – деньги у племянника стали заканчиваться. Мужик также еще пенсию не получил. Затосковал было племянник, лежит на диване, тупо в телевизор смотрит. И в это время там сериал «Бандитский Петербург» начали показывать. И так этот сериал захватил племянника, что и про спиртное забыл – лыч в экран и смотрит. Шебекинские же чубайсики, - видимо, тоже хочется сериал посмотреть, но при работе… А российскому человеку не напакостить порой, имя для этого возможности, сограждану своему, - и жизнь не в жизнь, - раз! – и отключат электричество, раз – и отключат… Ругал их матом племянник и по-русски, и по-итальянски (слова иностранного за пять лет ни одного на чужбине не запомнил, а вот мат иноземный – кроет не хуже чем на родном языке). Хватал мобильник, надеясь дозвониться, чтобы те послушали, как он их изысканно ругает, - куда там, не дозвонишься. Однажды, обессилев совсем от досады, племянник снова принялся повторять: нету там такого, нету там такого… Мужик навострил уши и наконец услышал продолжение: если бы итальянские чубайсики так часто отключали электричество, то население бы их исками через суды разорило. Не подаешь электроэнергию – обоснуй прежде веской причиной! Предупреди! Нету там такого…

3 января 2009 г.


Хитрые ходы.

Год назад, когда маршрутка мчалась из села к районному городку, в ней на задних сиденьях сидели те же: старушка в сером пуховом платке и старик с палкой в руке.
Тогда старушка говорила, крестясь: «Оказывается, на краю мироздания живем… По телевизору показывали: потом вот-вот может все смыть… Ох, господи!» - она тяжело вздыхала, снова крестилась рукой наотмашь.
«Ну да, смотрел, - скрипучим голосом подхватывал старик, усмехаясь. – Ангел вострубил… Ха-ха! Хитрый ход, чтоб отвлечь народы от классовых настроений, от противостояния не только нашей новой – от прихвата – буржуазии, но и вообще: не до настроений, мол, социальных – угроза самому существованию человечества на носу!»
Теперь же старушка говорит, уже не крестясь: «Только понемногу в стране по городам к нормальности вроде – пух! – кризис мировой… Что же это такое?! Газ, электроэнергия – все дорожает! И жизнь сама…»
Хитрый ход! – подхватывает опять старик. – Забуксовало буржуйство, забуксовал капитализм… А к социализму ему прийти с поклоном: бери вожжи в свои руки, без тебя никак, - тоже не в интересах, в крови уже манипуляции да жизнь разгульная. Но оправдаться как-то надо кодле разноплеменной, жирующей на плечах своих народов… Воз-то буксует, стоит, смердит, гниет…Вот и придумали, объявили, - уверенно заключает он, - мировой экономический кризис?! Хитрый ход!»
И снова старушка толкает его в бок, покачивая головой: «От ужо зануда! Что не произойдет нехорошее – всюду ему происки мировой буржуазии мерещатся! Коммуняка неисправимый! – и она бурчит: - Хуть бы пост раньше какой занимал, партейный был, а то – механизатор простой…»
«Дело не в посте, и не в партийности, - скрипуче объясняет ей старик, - а во взгляде правильном, глубинном, умеющем различать… хитрые ходы!»

28 декабря 2008 г.


Пишут…

Ежемесячно пишебекинскому сельскому мужичку пред пенсионного возраста, живущему в деревянном ветхом доме с гражданской супругой, часто болеющей, большую часть года проводящей по больницам, но в отличие от него получающей уже пенсию около трех тысяч рублей, приходило отпечатанное на бумажном листке извещение по поводу уплаты за пользование газом, электроэнергией, да и вывоз мусора в последние полгода еще присовокупили по маленьким суммам, хотя подобным полгода еще присовокупили по маленьким суммам, хотя свой мусор они выбрасывали или в яму за огородом, или в навозную кучу.
Однажды мужичок решил прочитать, а что ж там пониже всех расчетов меленькими буквами на том же листке пишут. Надел очки, прочитал медленно, и аж взбеленился на самого себя: оказывалось, в написанном уведомляли потребителей, что если-де их доход материальный превышает десять процентов оплат за коммунальные услуги, то такие потребители имеют право на субсидии, - а по его беглому разумению выходило, что они с супругой не десять, а более тридцати процентов оплачивают. Прикинул мужичок поосновательнее – действительно: за газ они платили ежемесячно по тысяча рублей, плюс, примерно, по сто – за электроэнергию, плюю пятьдесят – за вывоз мусора; а доход единственный – пенсия супруги. Не ошибся, более тридцати процентов. Конечно, мужик тоже не сидел в ожидании пенсии сложа руки, как говорится, держал кур, индюшек, кроликов, кабанчика выращивал. Периодически возил яйца на базар и продавал оптом старушкам-торговщицам, еще пореже также поступал и с мясо кроликов и кабанчика, да и сами они частью всего этого пользовались. Правда, большая часть вырученных денег уходила на закупку зерна, комбикормов, отрубей для тех же птиц и скотинки. Но это же не доход, соображал мужичок, советуясь со своей гражданской супругой, а та уже толкала его культей в спину: иди, дурья башка, нечиталка необразованная, получай от государства пособие: на лекарства, мол, около половины ее пенсии улетает…
С утра пораньше на следующий день покормил мужичок кроликов, кур, индюшек, убрал навоз из-под кабанчика, согрел воды в тазу, помылся, переоделся, одеколоном побрызгался, и ринулся прибегом на остановку автобуса, чтобы в город, в отдел социального обеспечения пораньше успеть.
Успел, нашел, зашел… Да, видимо, не вовремя: или отвлек двух упитанных, напомаженных, с блестящими кольцами на пальцам рук женщин в кабинете этого отдела от важного разговора о какой-то вечеринке, где даже некий «Сергеевич» самолично присутствовал, или благоухание тройного одеколона сразило их носы, - они не дали и пять фраз ему произнести, объяснить причину, замахали на него недовольно вопросами с двух сторон, порой и привставая из-за компьютеров.
«А почему вы не работаете? – возмущалась одна. – Работали периодически… у частника… Идите к нему, и несите справку за пол-года о заработках! Нету работы… Пахать за четыре тысячи в месяц – здоровья у вас нету?! Ездить далеко, хозяйство не на кого оставить, обворовать могут… Пособие – только для работающих, пенсионеров, инвалидов!»
«Но там же написано: если больше десяти процентов, а я – за тридцать плачу! Конечно, как же я дом без присмотра, если бы даже и нашел где работу. И телевизор могут украсть, и холодильник… Куры, индюшки, кролики… - Кто ж за ними присматривать, - не сдавался мужичок. – И яйца свои, и мясо! Я и не заработаю столько… - и уверял: - Действительно, вы не сомневайтесь, наведите справки по компьютерам, что вам стоит: вжик – на кнопку, вжик, - больше тридцати процентов платим. Доход, в сущности, один: пенсия моей жены, около трех тысяч…»
«Вот и несите заверенные подтверждения о пенсии жены, - подхватывала вторая, тут же хватаясь за следующее пояснение мужичка: - Гражданским браком живете? Ну, не знаю… - разводила руки в стороны, - такого нет, это не учитывается…»
«Если не учитывать пенсию жены, - приводил доводы мужичок, - то я не тридцать, а тысячу процентов от дохода плачу!»
Хотел еще мужичок возразить – да куда там? – надоел! Накинулись на него дружно упитанные женщины с блестящими кольцами на руках: не положено вам никакой субсудии! Не дурите нам голову!
Вышел мужичок из кабинета в полнейшей досаде, постоял обескураженный на коридоре, и обратно – в кабинет, договорить. Но что договаривать – и не знает; стоит - то на одну женщину посмотрит, то – на вторую, а те уже снова какую-то вечеринку принялись вспоминать, на которой обратно некий «Сергеевич» самолично присутствовал, - не до него. Поглядыват искоса недовольно. Покачал мужичок головой, и выговорил первое, что на ум пришло: мол, не при той якобы народной власти у государства ничего не просил, ни тем более, у этой, якобы демократической…Проживет! Но зачем пишете печатно: если ваши оплаты за услуги превышают десять процентов дохода… И осекся под усмешками двух упитанных женщин из отдела социального обеспечения, поясняющих ему в один голос: «Мы, что ли, пишем…»

28 декабря 2008 г.


Кстати…

Пожилой, костлявый, длинноносый, работящий, непьющий. Ветеран Отечественной войны, хотя в ней напрямую и не участвовал – по возрасту малолетнему на то время. Но много читает о ней еще советских книжек, которые берет в сельской библиотеке. Часто в разговорах возмущается немецкими фашистами: как же так можно было?! Планы под уничтожение целых народов?!
Когда у соседа через пару дворов кто-то украл большой чугунный чан и почти всех кур в сарае, доказывал хрипловатым голосом собравшимся: «Цыганы это! Разъезжают по селу: то то им, то то… Высматривают – и…»
Если кто возражал, приводя и другие возможные доводы: сколько, мол, в селе пьянствующих, не работающих, не занимающихся даже личным хозяйством, никак не соглашался, повторяя: «Цыганы! Они все – воры. Этническая направленность на преступное. Любого хватай – и на тюрьму, на пожизненно. Редко ошибешься…»
Вот и немецкие фашисты когда-то похоже думали о целых народах со своих западноевропейских – иногда и заметно оправданных – самомнений. И о нашем, русском народе – тоже, кстати…

8 января 2009 г.


К тому же…

Когда Штаты под надуманной причиной ввели войска в Ирак, а вскоре и казнили его правителя, некий журналист из возмущения своего американского достоинства писал о нем: диктатор! он даже руку при встрече протягивал всем, чтобы целовали?!
Один – на весь Ирак.
В России же восемьдесят семь процентов населения (столько у нас православных, если статистика не брешет) целуют руку не президенту, царю и т.д., а каждому священнику, и не видят в этом – а как иначе понимать? – никто же не заставляет! – ничего, унижающего достоинство?!
Впрочем, оно и понятно: мы же не только великий народ в отличие от тех же американцев, которые даже к единственно правильной православной церкви относятся порой хуже, чем к сатанистам разных мастей, а к тому же и на святой Руси живем! О чем при случае не преминают напоминать и некоторые настойчиво пролезающие в освободившееся патриаршье кресло высокопоставленные церковники, не некоторые высокопоставленные чиновники. До полного абсурда не хватает лишь добавить, что мы, россияне, - вообще святой народ; а та галиматья, которая творилась и творится у нас не прекращаясь, - так это от святости все великой…

12 января 2009 г.


Смотря для кого.

Полнотелой, сгорбленной, неуклюжей тетке Тамаре возрастом за семьдесят давно перевалило. Во рту остался один свой леченый-перелеченый зуб, уже более месяца болевший почти без перерыва. Не выдержала, поехала из села в городскую поликлинику вырывать. Ждала в очереди полдня, пока стоматолог не принял. Он не согласился с настойчивой просьбой тетки Тамары, уважительно сказал: вырвать – всегда успеется, а зуб-то последний… Посмотрим. Направил ее на рентген, который в городе на тот момент не работал. И тетка Тамара три следующих дня проездила в областной центр – нашла, просветила зуб. За  это время кто-то увел у нее в селе из сарая козу, поприбирал кур – проживала-то она одна, на милость божью дом оставляла. Увидела – и боль в зубе прошла. Слегла. Через месяц обратно наведалась к тому же стоматологу с рентгеноскопией. Целый день прождала в очереди. Оказалась в кабинете, когда у того смена заканчивалась. Он посмотрел на рентгеноскопию, покачал головой, сказал: зуб спасти не удастся… Потом присмотрелся получше к снимку – засомневался: не отчетливо очень. Как она не уговаривала, посоветовал настойчиво еще раз в областной центр: зуб-то последний.
Тетка Тамара и не помнила, как домой доехала: то ли от обиды, то ли от безысходности, - сама-то зуб не вырвет, хоть и пошатывается, злодеюга. Обратно слегла. Следующим вечером включила телевизор, по которому показывали другую старушку, только не в земле всю жизнь провозившуюся, не на фермах с коровами да телятами в колхозе, - а мегапевунью, Зыкину, перенесшую недавно сложную операцию. И та говорила знающе в экран: «Какие у нас, в России, хорошие врачи!..»

14 января 2009 г.


Большая политика.

Все же встречается порой в российском человеке простом что-то мудрое, прозорливое. Вроде лишь сельский житель, по отчеству Анатольевич. На пенсии. Механизатором работал, животноводом. Образования в сущности никакого по современным меркам – неполное среднее. Правда, читает: газеты, книги; в телевизор посматривает. Но и спиртным частенько подзаправляется. Однако как скажет, так хоть в обозрение газеты центральной, хоть на экран вместо ошивающейся там информационности, через фразу поглядывающую, повиливая хвостиком, на верхнюю власть: метко, глыбко, лаконично, с юмором – пусть и грубоватым.
Сидит он прошлогодней осенью у себя возле дома на лавке; сено только что собрал в копну – курит. Подходит к нему сосед, тоже пенсионер; говорит: «Вишь как оно… Хохлы совсем от рук отбиваются… Ющенко ихний на православные праздненства пригласил Византийского патриарха, чтобы его Филарета в независимые от Москвы патриархи… Только что по их «интеру» смотрел…»
«Дурья башка этот Ющенко. Такие замыслы надо вдали от прессы, - покачивает головой Анатольевич неодобрительно. – Сейчас ничего не получится у него. Наши главари Путин и Медведев уже наверное у патриарха нашего по такому случаю; сказывают: ты давай, мол, святейший, отправляйся в Киев и разрушь весь этот сговор, а мы тебя по своим каналам поддержим…» (Как в воду глядел: через день по российскому телевидению показали московского патриарха, прибывшего в украинскую столицу; и разрушил вскоре…)
В недавно наступившем этом году, еще в подпитии, играет Анатольевич со своим четырехлетним внуком, поглядывая искоса во включенный телевизор, в котором сообщения про газовый конфликт с Украиной, которая прибрала в свои хранилища весь российский газ на ее территории – сотни миллионов кубов, перекрыла транзит газа в Европу, и та зябнет от подоспевших по такому случаю морозов; а убытки Газпрому в сотни миллионов долларов.
«Ну это уж совсем беспредел! – возмущается Анатольевич перед внуком, поясняя с открытым ртом слушающему его внуку: - Россия русский язык туда, русские союзы, патриарха, влияние… Но такое: газ воровать, и прохода ему в Европу не давать, - совсем беспредел!..»
Через недели две после того, когда перетаскивали вместе с сыном раздобытую по дешевке кукурузу в сарай из машины, тот сказал ему при перекуре: «Вишь, батя, какое время сейчас – никому верить нельзя! Даже наши правители… Говорили и тот, и другой: газ Украине – только по мировым ценам! А приехала их Тимошенко на переговоры – на двадцать процентов снизили…»
«Ну че ж, - усмехается Анатольевич. - Тимошенко еще, хотя и мегаворовка, бабенка ничего, все при ней… Путин – разок, - он хлопнул открытой ладонью правой руки по зажатому на большом пальце кулаку левой, повращал ее по нему, припечатывая, - десять процентов слетело, - помолчал чуть и продолжил: - Медведев… за старшим товарищем… разок, - опять хлопнул открытой ладонью правой руки по зажатому на большом пальце кулаку левой, повращал ее по нему, припечатывая, - еще десять процентов слетело, - и заключил веско: - Политика! - помолчал снова, подумал, и подкорректировался немного для полноты: - Большая политика…»

25 января 2009 г.


Посмотрим.

Как и ожидалось, на российском патриаршем престоле – митрополит Кирилл. Можно только предполагать, какие церковные и государственные интриги и соображения накручены вокруг этого избрания; что стоит за самоснятием своей кандидатуры всебелорусским митрополитом Филаретом с призывом к его приверженцам отдать голоса в пользу митрополита Смоленского и Калининградского, после чего третьему претенденту – митрополиту Калужскому и Боровскому – оказаться в сане святейшего вряд ли светило (и вообще насколько правомочно это «самоснятие с призывом…», напоминающее примитивный сговор?), но ясно одно: в лице митрополита Кирилла победило атеистическое государственное православие (что заключает, например, его высказывание: мол, он уверен: будущее человечества – в руках самого человечества… Да и само избрание – не по жребию, а подсчетом суммы голосов – не включает вмешательство случая, воли божией, если в религиозное…), которое дальше еще активнее будет внедряться в общественную жизнь. К чему это приведет – неизвестно. Однако действительно благие всходы очень сомнительны. Тем более, мы имеем исторический пример подобного – 1917 год. Хотя, как сказывал недавно Александр Солженицын, привздохивая: русский народ теперь уже не тот… Или как говорил недавно один плохенький белгородский поэт хорошему, но узкообзорному земляку-прозаику: рад был узнать, что ты своими рассказами в «Наш современник…» пробился». Может быть, и «пробьется» - или «прибьется», - как это повсеместно в нынешней России происходит; или – на радостях – новый патриарх осознает бесстыдный, унизительный для имеющего элементарное чувство достоинство народа православный ритуал – целование руки священству, - и, повинившись, отменит его?! Посмотрим.

29 января 2009 г.


Рассуждает.

Всю осень и почти целый первый месяц зимы погода выкидывала удивительные кренделя – было на редкость тепло; так что некоторые старожилы села подумывали: не пришло ли предсказываемое учеными в начале года потепление, от которого новый потом мог залить водами океанов нашу планету. «Что-то тут не то… - еще в первых числах ноября предрекала Светлана Владимировна, женщина-пенсионерка, но при силе и подвижная, вспоминая: - Такая теплынь при Михаиле-меченом была, когда он на престол… И завертелось…»
«Ничего не будеть, - не соглашался с ней ее супруг, Игорь Вениаминович, бывший механизатор и также пенсионер, также мужик подвижный и при силе, и пояснял: - Потому что было уже, с грузинами стычка, - и прихихикивал грубо: - Дали мы им просрацца! – тут же пускаясь в пространные политические рассуждения, из которых вытекало, что Медведев и Путин все же большой просчет: - России нужно было сразу, когда Европа признала независимость Косово, безотлагательно признать независимости Осетии и Абхазии. А то вышло, что мы – агрессоры: как не крути, но юридически обе эти республики составное Грузии. – И снова повторял: - Но дали просрацца!» На что супруга его, Светлана Владимировна, часто иронически замечала: «Поглядишь на сельских наших стариков – о государственном разговоры?! Будто своих дел и проблем нета… Странный такой наш народ!»
«Новый потоп» был отодвинут тем, что в последней декаде декабря неожиданно навалило снега, ударили морозы; а вот что «ничего не будеть» - в этом Игорь Вениаминович очень даже ошибся: мировой экономический кризис, проявившийся в селе лишь повышением цен на продукты и товары в магазине, непостижимым путем все же спутал в мыслях надежды на лучшее завтра, и чтобы как-то выпутаться из него, Игорь Вениаминович со Светланой Владимировной стали экономить – на хлебе, крупах, чай не покупали, а заваривали травяные, от кофе совсем отказались; Россия сотнями миллионами долларов, предусмотрительно накопленными правительством в Стабфонде, помогала ведущим предприятиям, банкам выжить; цивилизованные мировые державы принялись одна за одной внедрять в свои рыночные экономики социалистические методы, прибирая многое под государственный контроль, а в некоторых европейских странах Карл Маркс стал самым популярным историческим лицом, а тираже его «Капитала» превысили намного все другие издания. Российский же премьер-министр в Давосе на совещании лидеров двадцати крупнейших держав по сему поводу предупреждал: не стоит идеализировать и видеть в подобных мерах панацею; мы, мол, в Советском Союзе, давно прошли это, когда вся экономика, да и общественная жизнь, под пятой государства; и ни к чему хорошему это не привело…
По этому же поводу, с самого раннего воскресного утра вычищая в сарае кроличьи клетки от помета, Игорь Вениаминович ворчал: «Так у нас всегда! Коммунизм – тюк! – под зад ногой: чтой-то в нем не то; рынок нам подавай! Не надо нам передового! Как весь мир чтобы – со свободой! Наворотили, что у самих в глазах ужас, а в глазах мира цивилизованного: подальше надо от этой Рашн, ничего хорошего от нее не жди! Стали постепенно поправляться, на ноги прочно становиться – не уровнем и нормальностью жизни населения, а мощью военной да стабильностью экономической более менее, - тут Штаты – раз! - и диверсию: заворотили кризис, не забывайте, мол, кто пахан главный на Земле! А Европа – на коммунизм?! Не насильственно и аляповато, как у нас когда-то, а созревает совестью до принятия его действительно великой общечеловеческой идеи… И выходит, мы пересели на чужой поезд, когда на своем бы и надежнее, и вернее…»
А после, присев там же на деревянном ящике, поглядывая, как кролики в клетках хрумкают свежее сено, курил, вспоминая, как недавно в телепередаче «Имя Россия» победил Александр Невский, и снова ворчал себе под нос: «Ну, правильно, мифологизированное, туманное лицо. На единицу исторической правды девять единиц вымысла. Лучше бы уже Илью-Муромца избрали, а то и Святогора-богатыря из народных сказок. Если на Западе выбор: в Англии – на Черчилля, в Италии – на какого-то современного ученого, - на конкретное историческое лицо, действия которого обозримы, то мы – в необозримости. Отсюда все и идет – беды наши, - подытоживал он. – Разбросанность сознания и осознания, не ищущих правдивого, а приукрашенного иерархическим церковным краснобаем, - лишь бы чувство восприятия тешилось…»
Недели с две назад у Игоря Вениаминовича погиб кролик, что у него случалось очень не часто, хоть и никаких прививок он им не делал, - наверное, просто везло. И все же погиб… Отчего? – допытывался мысленно он; вроде бы, и трава не росная, зима, а сухое сено, но живот вздулся? И только недавно догадался: в корм попали сушеные чистотел или лютик едкий. Теперь, давая сено кроликам, он его всегда внимательно просматривал: козам, коровам – ничего, а кролики гибнут.
Он сидел напротив клеток; смотрел на находящихся там бурых, серых, белых кроликов, и все они были ему как родные. «Так привязываешься порой, - тихо мямлил Игорь Вениаминович. – Бьешь – и жалко; а после – хоть вой, в рот не лезет… - и бурчал то ли на себя, то ли на свои годы: - Раньше такого не было, и не задумывался: скотинка – как тварь низшая, и растишь-то - на убой, на мясо. Но вот с возрастом… И они ведь понимают! Тащишь кролика за уши из одной клетки в другую – одна реакция, а если… чтобы молотком по голове – другая: упирается, скулит. Понимают».
Посидев еще несколько, Игорь Вениаминович встал; принялся вычищать кроличий помет из клеток, складывал его в мешок, который потом тащил на огород, высыпал прямо на снег – будет весной подкормка для растений.
В это время супруга его Светлана Владимировна, приболев на Рождество, сегодня пыталась восполнить праздничное: промывала водой тушку гуся, забитого вчера вечером супругом; обсушивала ее, накалывала вилкой, натирала солью, перцем, добавляла майоран, нарезала яблоки, очищала их от сердцевины, начиняла ломтиками вместо извлеченных ранее внутренностей гуся, ложила туда также несколько луковиц, горсть орехом. Набитую дополна тушку зашивала нитками, смазывала маслом. На противне укладывала гуся в духовку, поглядывая на часы и замечая, когда температуру надо будет по чуть снижать, помня, что к обеду должен приехать из города сын с невесткой, и с Виталькой – ее десятилетним внуком. Несмотря на то, что года с Игорем Вениаминовичем они имели внушительные, но сошлись в супружество после тридцати, и потому потомство имели позднее.
Еще перед новым годом она съездила к младшей сестре в Тулу. У той было трое взрослых детей, четверо внуков. От дочери, от среднего сына. Жили в Москве. Хорошо зарабатывали. А вот младший сын, который в детстве подавал столько надежд: и на пианино играл, и спортом занимался успешно, - попал так попал, на пожизненно. Уже около десяти лет отбывал, так сказать. По «заслугам» - разговоров не было, как и о том, за что именно тот был осужден. О в начале осени сестре удалось проведать его, узнать. И когда Светлана Владимировна гостила у нее, та все плакалась ей, и даже возмущалась: «Нельзя же так?! Понабирают туда садистов из внутренних войск, многие из которых если бы не в правоохранители, сами бы – в убийцы да насильники, и те – издеваются над этими пожизненниками?! - и объясняла подоходчивей: - Не то чтобы избивают, увечат без повода… но как в армии: пол плохо вымыл – перемой, еще раз перемой, еще раз; кровать в камере не так заправлена; неправильно руки за спиной держишь при выводе… И так порой большую часть дня, если невзлюбят… Над взрослыми людьми?! Сын говорит: хуже смерти такая жизнь! – и снова плакала, вытирала слезы рукавом платья, рассуждала: - Показывали по телевизору в Латвии какого-то пожизненника. Аж сорок старушек убил, ограбил… Камера большая, книги, ручка с тетрадями, телевизор… Может, и неуместно массовому убийце и грабителю такие условия. Но зачем же ежедневно издеваться, как у нас?! Почему в России такая наклонность к зверству?! В отдельном человеке – можно понять, встречается… Но когда в ответ на его зверства… не расстреливают, а оставляют жить, чтобы садистам из внутренней службы тюрьмы было над кем издеваться?! То есть, от имени государства ведь подобное! Как же подобное понять?! В Америке электрический стул, в Белоруссии расстреливают, но если к конвенции европейской – против смертной казни, с правом на жизнь в тюрьме до конца дней, так не превращать же человеку эту жизнь в ежедневные пытки и унижения?!»
Светлане Владимировне вдруг вспомнилась передача по телевизору «Пусть говорят» о сексуальных насильниках над детьми. Она смотрела тогда, слушала, и в голове у нее не умещалось: разве такое может быть?! Но более всего вонзились в сознание периодические выкрики некой артистки из зала: она бы их, этих насильников, за яйца подвешивала, и пусть висят, пока не сдохнут! Она бы их за яйца!.. За яйца!..
«Перед всей страной, перед всем миром?! – вздыхала полушепотом Светлана Владимировна. – И не просто артистка, а заслуженная артистка России?! – и недоумевала сама перед собой: - Да что ж это с нашими людьми стало за каких-то двадцать лет? Ведь не были такими… - и рассуждала: - Или были… Только таилось в людях, копилось, так как социалистическая система жестко к свободам, особенно – к порочным, преступным».
Когда Игорь Вениаминович вернулся в дом из сарая и переодевался в чистые одежды, Светлана Владимировна налила в кастрюлю три литра воды, добавила туда пятьсот граммов вишневого варенья, сто граммов меда. Поставила все на плиту. А еще через минут десять, когда супруг уже улегся на диване с газетой в руках, насыпала в кастрюлю понемногу корицы, имбиря, гвоздики, - т.е., приготовила на свой лад так называемый русский рождественский напиток сбитень.
Вскоре и сын с семьей подкатил на своем коричневом «Жигули». Игорь Вениаминович вышел отворять ворота.
Сразу же уселись в комнате за стол, на который при помощи невестки на большом подносе Светлана Владимировна выставила гуся, сбитень, соленые огурцы, помидоры, капусту квашенную. Открыли бутылку водки, разлили по рюмкам; а внучку Павлику бабушка налила в кружку еще горячего сбитня. Тот первым выпил и, не обращая внимания на старших, принялся за гуся. Ел с аппетитом, причмокивая, так что мать не удержалась от замечания: «Ну что ты – словно не кормят…»  «Пусть ест, пусть ест, - поощрили его дедушка с бабушкой. – Ему расти… И свежее мясо, свое. Вы же в городе покупаете на рынке – а какое его качество?! Не во вред ли? Времена-то вокруг какие: всяк норовит своего ближнего хоть в чем обмануть, обойти, поиметь, - и заключил понимающе: - Рынок, конкуренция».
Сын сообщил как бы между прочим, что у них на заводе произошли сокращения в связи с кризисом; и его тоже сократили. «Но я не оказался дураком, как многие, - объяснял он. – В администрации сказали, пишите по собственному желанию, расчет будет с прибавкой денежной. Я не повелся, дождался сокращения. И не ошибся: теперь почти пять тысяч ежемесячно буду получать как безработный. – Он помолчал, поглодал мясо на ножке гуся, добавил: - Деньжат несколько скопили, отдохну месяц-другой. Десять тысяч рублей получал – пахая, буду пять, - но не пахая, - и засмеялся: - Даже на пользу этот кризис…» - посмотрел на жену, которая, щуря зеленоватые глазки, уже перечила: «Не надо, не надо. Недели две – и иди, ищи работу. Пять тысяч – не десять, - оговариваясь, поглядывая на Светлану Владимировну: - И дело не только в деньгах. Наши мужчины как: работает – так держится, а без работы – и пошли в пьянки, - и советовала мужу, поворачиваясь к нему: - Неофициальную работу где ищи, не оформляясь. Будет и как безработному идти, и за работу будешь получат… - и обратно смотрела на Светлану Владимировну: - А то что ж получится… Я на своем рынке крутись, мерзни, продавай, мужик же дома будет сидеть?!»
«Неправильно, конечно, - поддерживала ее та, рассказывая, что дочь соседей уже пятого ребенка родила. Материнский капитал от государства получила, займ на триста тысяч рублей. Пособия разные. Перед декретом по знакомству на денежную работу устроилась… И теперь всей семьей живут на ее детях, ни она сама, ни родители, ни муж – не работают… - заключая: - Все по-разному крутятся, выживают… Главное: не упиваться, пошевеливаться, и не пропадешь».
«Ну да, - подал голос и Игорь Вениаминович, обратно разливая водку всем по рюмкам: - Бизнес на детях?! И ребенок еще не родился – а уже осквернен: не с любовью его появление ждут, а чтобы им попользоваться, получить от государства… - и он сплюнул, ругаясь: - Пособия какие-то, вспомогательства, льготы… И вновь кто-то обойден, вновь кого-то кинули, кем-то пользуются… А двадцать лет назад могли бы самым справедливым государством стать с рыночной, капиталистической экономикой! Следовало лишь огромаднейший социалистический потенциал по-честному разделить между каждым членом общества. Не по равному, но и никого не минуя! Куда там! – махнул он рукой, опрокидывая рюмку сводкой себе в рот; и продолжал, заедая спиртное гусятиной: - А в социалистической Европе – в той же Польше, Чехословакии – все относительно по-честному обговорили, разделили, никого не обойдя: ни заключенных, ни сумасшедших даже в психдомах… Вот и думай… - выговаривал, переваренное в его осознании из прессы, из радиопередач. – Капиталистическое общество – жесткая справедливость: какие льготы?! Да и зачем они? Ты отдай каждому, что ему при разделе вышло бы – держава-то какая была: СССР! Нет: двадцать процентов хитрых, ушлых, преступных, приближенных к Боре расхватали, а сейчас откупаются по чуть: льготами, пособиями и т.д. с позиций целесообразности государственной… И снова какая-то огромная масса населения, уже не входящая в эти государственные целесообразности, - кинутая, обойденная, брошенная на произвол…» - он замолчал, тяжело переводя взгляд то на супругу, то на невестку, то на перебравшегося на диван и скучающего внука, то на сына. И тот сказал: «Что-то не пойму я этот кризис… Откуда появился? Чего ему вдруг стало надо?»
«Чего надо? – не мешкая взвился на тупость сына (экого балбеса вырастил?) Игорь Вениаминович. – Того и надо, что буржуйство обожралось бесстыдствами своими, запоносило изо всех дыр, - и он начал сбивчиво перечислять те причины, которые выводил сам себе ранее: - Манипуляция огромными средствами… идет? Идет. А трудом она подтверждена? Да мало совсем. А жирующие и праздные новые богачи? Артисты? Спортсмены? Они что, производят что-нибудь, трудятся? Толпы тех же юристов, правоохранителей, военных, жуликов разных мастей, положений, и даже духовных званий… Те же так называемые врачи, учителя, профессора, газетчики и другие бумагомаратели и спекулянты… - пыхтел невнятной скороговоркой Игорь Вениаминович. – И именно они намного… намного! – повторюсь… во всех отношениях живут лучше, значимее тех, кто действительно что-то конкретно производит?! – и подытоживал, запутавшись, видя, что никто за столом уже особо его и не слушает, вздыхают (завелся дед?!): - Не ошибка, просчеты, а провидение, сам бог, может быть, не согласны с подобным положением! – и экономический сбой, кризис… как предупреждение: не борзей, мол, человек! Разве после Иисуса не посылались тебе пророки, тот же Карл Маркс, к примеру…» - он обратно замолчал. Взволнованный высказанным, налил себе одному водки, выпил, и с появившимся неожиданно аппетитом принялся за гуся, не ожидая от сына такой трезвости оценок, которую тот проявил, высказывая вскоре: «Кризис – он ведь что? Шанс извне навести в стране хоть относительную справедливость, прибрав к рукам государства весь крупный бизнес… Но Путин с Медведевым и это упустили, недальновидно в первую очередь ринувшись именно его и спасать?!»
«Молодец! – (не совсем балбеса вырастил!) приподнялся со стула от услышанного Игорь Вениаминович, пожал протянутой через весь стол рукой руку сына; и продолжал, выискивая доводы откуда-то со стороны: - Троцкий когда-то прозорливо: незрелый духовно российский народ. Был и есть. И Россия – лишь как детонатор для взрывной революционной волны по всему миру к обществу социальной справедливости… Не надо! – остановил взмахом руки Светлану Владимировну, хотевшую что-то возразить. – Настоящий патриотизм не там, где возгласы: слава России! Великий русский народ! Святая Русь! и прочие дешевые краснобайства вплоть до подленьких в ее настоящем стишков: нет красивей и лучше на свете России… А там, где трезвый и правдивый взгляд в ее историческое и настоящее с устремлением убрать из них минусы и приумножить плюсы! – Он замолчал, оглядел сидящих за столом, продолжил, опять выискивая доводы откуда-то со стороны. – На Западе же народы менее исчерпаны духовно, намного прочнее привязаны к общечеловеческому, которое в конечном счете и фундаментирует духовность. После ужасов и мракобесия средневекового католичества они воспряли и возродились Ренессансом, и тем были очищены от инквизиций, сожжений. У российского же народа исторически никогда не было периодов очищения, из одного ужаса с криками «ура!» мы переваливали в другой, в третий, козыряющие то государственной мощью, то наглостями и излишествами бесящейся от жира элитарствующей шоблы… - он замолчал, сам не понимая, куда клонит, морщины сдвинулись на его узком лбу, и найдя нить рассуждений, ухватился за нее, договаривая: - Так вот. На Западе, если преобладают у народов социалистические ценности, то они очень даже хорошо могут теперь там привиться, не кочеврыжа при этом, как мы когда-то и права человека во всем объеме, и некий допустимый индивидуализм не во вред ближним… Посмотрим. Одно скажу: охвативший мир экономический кризис всеми своими негативами цепляется именно за капитализм и за хаотический диктат рынка. Социализм…» - выговорил он, но жена сына, которой до чертиков надоело все это выслушивать, грубо перебила Игоря Вениаминовича, не соглашаясь: - «Да пошел он к черту, этот социализм! Мой старший брат – рисовал, художник… Правда, не состоял в той сучьей своре из союза художников…ж Не пил, не курил, что среди творствующих – редкость. Правда, и не работал постоянно: три месяца перерыв в стаже, четыре… Упекли коммунисты на полтора года?! И сломался, пошла жизнь под откос, по уголовной вонючей линии… Социализм…»
«Недогляд, - понимающе развел руки в сторону Игорь Вениаминович. – Что ж, первая попытка за всю многотысячелетнюю историю человечества к основополагающим братству и равенству между людьми…» Он встал из-за стола, принес из чулана еще одну бутылку водки, разлил всем по рюмкам,  провозгласил: «Чтоб и через год приждали…», выпил. За ним выпили и все собравшиеся.
Когда вечером сын уезжал, Игорь Вениаминович, уже шатающийся из стороны в сторону и немногословный, положил ему в машину две сумки с яблоками, картофелем, морковью, луком, собранными на дорогу супругой, а та, провожая невестку с внуком, говорила тихо и просительно той: «Я это к чему, что соседская дочь пятого ребенка… И вам бы подумать… Тем более, пособия от государства, и если умело воспользоваться…»
«Умело воспользоваться, - услышав, скривил губы Игорь Вениаминович; и грубо отрыгнулся: - Раньше хоть родина требовала героев, но все равно п----а рожала придурков, а теперь уже родина и не требует ничего… хоть придурков, хоть ублюдков – лишь бы побольше в количестве… Дожились» - от сплюнул, поплелся в дом, а невестка, обнимая Светлану Владимировну, уклончиво отвечала: «Ох, мама… Спасибо за продукты. Да куда… Дети ведь – головная боль, а если она не одна, а несколько. Сейчас не мальчиши-кибальчиши среди них – а плохиши почти поголовно…»
«Ладно, ладно», - не перечила ей Светлана Владимировна.
Легла она спать поздно, убрав посуду со стола, промыв ее и повесив над печкой высыхать. Лежала, долго не могла заснуть, выслушивая храп на соседней кровати от Игоря Вениаминовича, поругивая его негромко: «Вот гадюка, вот гадюка, вот гадюка… Храпит, и храпит, и храпит… А еще о справедливости рассуждает?! Но какая же справедливость, если и храпит, и храпит, и храпит гадюка такая, гадюка такая, гадюка такая…» Под эту ослабевающую скороговорку она и уснула, сразу впадая в сон, в котором посреди их двора играл на пианино ее внучек Павлик. Вокруг него расхаживали курочки, гуси, утки. Кролики в клетках, выставив в решетки мордочки, прислушивались к его игре. Светило солнце. Но вдруг помрачнело все, листву деревьев всколыхнул ветер, из соседского двора послышались крики. Это дочь соседей орала на ораву бегающих и кричащих ее детей: «Надоели! Головная боль от вас одна… То там нагадостят, то там… Идите вон к соседям, и им доставляйте головную боль». И те кучей и с криками понеслись ко двору Светланы Владимировны. Со свистом стали перелазить через ограду; вооружившись палками, начали гоняться за ее курами, гусями, утками, бить их; а когда всех перебили, набросились и на Павлика, играющего на пианино. Тот испугался, звал на помощь, крича: «Братья мои, и сестры, придите ко мне, помогите мне! Если бы нас было много, разве бы мы не дали отпор этой наглючей саранче, напавшей на меня?!» И никто не приходил ему на помощь, потому что всех намечающихся сестер и братьев Павлика его мать уничтожила абортами.
Это понимала Светлана Владимировна, и во сне снова корила невестку: «Видишь, я сколько раз говорила тебе: рожай, рожай! Кто сейчас поможет твоему сыну, моему внуку?! У соседей детей – как саранчи…» Они стали избивать палками и Павлика, и тот растянулся по земле окровавленный, без движения. Светлана Владимировна хотела ему помочь, и почему-то не могла, словно смерть сковала ее, и потому она дико закричала, просыпаясь следом и понимая, что все лишь привиделось, все сон. На соседней кровати также похрапывал Игорь Вениаминович; и полностью придя в себя, она обратно принялась негромкой скороговоркой поругивать его: «Вот гадюка какая; храпит, и храпит, и храпит… А еще о мировой справедливости рассуждает? Но где же эта мировая справедливость, если храпит, и храпит, и храпит, гадюка такая, такая гадюка», - пока не заснула.

4 февраля 2009 г.


Вот так…

Снова сгорел дом для престарелых. Теперь в республике КОМИ; и также много жертв. Президент с телеэкрана возмущен, перечисляя причины происшедшего, которые ему предоставили уполномоченные лица: плохая электропроводка, наплевательское отношение местного начальства к своим прямым обязанностям, человеческий фактор… Требует строгого наказания виновных.
По подобным «причинам» можно десятую часть населения России закрывать за решетку; хотя настоящая причина, наверное, в другом и намного проще: сорганизовавшиеся чиновничающие и начальствующие вынудили стариков нотариально отказываться от принадлежащего им ранее, порой очень даже недешевого жилья; разместили после тех в дом престарелых; а чтобы без претензий возможных и недоразумений, - сожгли…
Вот так и живем. Одно утешение: вновь мы в военном отношении при внушительной силе, да и государство само вес набирает. А что жизни нормальной нет, - так была ли она когда в России по-настоящему для всех как-то, а не для большей или меньшей кучи населения?! И возможна ли?! Потому что все русский народ может: даже сам себя опустить на колени, как пишет в одном из стихотворений востребованный журналами, пафосноголосый, среднеуровневый поэт в книге со странным названием – «Я – русский!» (если бы чечен, или адыгеец, или чуваш, или мордвин, или, или, но кичиться принадлежностью к главенствующей нации в государстве, все составное которого и вращается из нее и вокруг нее, - удобно ли?!), - пишет: мы, мол, опустились на колени, чтобы снова встать с них… Встать для чего? Чтобы жить нормально, или хотя бы попробовать жить нормально? Куда там! «Чтобы снова броситься в бой! – патетически заключает поэт. И возникает вопрос: на кого броситься?..
Да, видимо, на тех, кто живет нормально, кто хочет жить нормально, кто рассудительно и трезво призывает к тому без лживых, дешевых и в конечном счете всегда агрессивных лозунгов словесного – именно словесного! – патриотизма, который у нас снова становится и уютным прибежищем разного рода проходимцев.

6 февраля 2009 г.


Союз писарчуков.

Русоволосая, не то чтобы красавица по нормам нынешних мод, но приятная в своей непосредственности, загадочности, наполненная просторами и украинскими, и российскими на их стыке. Музицирует, рисует, пишет стихи. Лауреат многих музыкальных, художественных, литературных премий, от киевский и московских до закордонных: в Бельгии, Канаде, Германии, США. Где только не публиковалась в газетах, журналах, антологиях, где только не выступала в центральных домах искусств. Состоит и в украинском, ив российском союзах писарчуков. «А поэтессе-то всего двадцать три года!» - восклицает один из пожилых официальных российских писарчуков, лишь после шестидесятилетнего возраста пробившийся в «Литературную Газету», в российскую премию, представляя девушку на страницах своей газеты, а также публикуя там лучшее ее стихотворение. И тут нельзя не удержаться, чтобы не привести его полностью (если оно лучшее, то какие же худшие?(:
«Я хочу чтоб всегда вырастала звезда
над твоим молчаливым окном
чтоб стучали шумели всегда поезда
и тянулись сплошным волокном
из далеких и нерастворимых краев
незапамятных детских краев
где жуков находил и встречал муравьев
и апостолов и воробьев
и летели апостолы в белых плащах
словно перистые облака
улыбались легко говорили «прощай»
Тимофей Иоанн и Лука
исчезали в дыму за дорожной чертой
где растут полевые цветы…
Я хочу чтобы ты никогда ни за что
я хочу чтобы ты чтобы ты…»
Не удивляйтесь, оговаривается под стихотворением писарчук, сейчас, мол, многие так пишут, без знаков препинания. И это объяснимо: новое компьютерное поколение часто «ни в зуб ногой» ни в грамматике, ни в синтаксисе, ни в поэзии, как, впрочем, и старое иногда. Писарчуки…

7 февраля 2009 г.


Это понятно.

Решил мужик в индивидуальные предприниматели. Еще ничего не заработал, а около трех тысяч рублей потратил на разные оформления, и даже в пенсионный фонд заплатил. Набегался. Но дело и к завершению подошло: осталось в налоговой инспекции еще некий учет оформить. Заявился он туда с утра пораньше так что ждать в очереди долго не пришлось, через минут двадцать и его приняли. Сказали: надо сделать на компьютере дискету декларационную – и опять к ним. Двинул мужик в компьютерное «ООО», с которым раньше пришлось заключить соглашение договорное, так как напрямую теперь в налоговое нельзя – лишь через посредников. Прождал там в очереди минут с сорок. Сделали ему эту дискету; вернее: заполнили что-то на ней. Заплатил он, естественно. Пришел обратно в налоговую инспекцию. Прождал снова в очереди минут пять-десять. Был принят. Взяли у него дискету; поместили в компьютер, просмотрели, и объяснили со вздохом: что у вас на дискете, то и на листе бумаги надо отпечатать. Двинул мужик обратно в компьютерное «ООО». Прождал тоже в очереди, как полагается, если не имеешь второго счастья, как говорится, - наглости. Отпечатали ему дискету на лист бумаги. Вновь заплатил за это, естественно. Снова вернулся в налоговую. Прождал там в очереди с час. Приняли. Взяли у него лист, поставили на него печать. Но сказали со вздохом: положено же два таких листа, чтобы и у вас один. Двинул мужик обратно в «ООО». Около часа теперь в очереди прождал. Сделали ему и второй лист. Обратно пошел в налоговую инспекцию. Еще около часа прождал в очереди. Но успел, приняли перед самым закрытием. И на втором листе печать поставили, только этот лист ему вернули.
И не сказать, что нарочно мужика погонять разные служащие при информации, по зловредности, но целый день мужик потратил… Ну и что, скажут, не избили же его, не обокрали, в милицию не забрали без документов. А что побегал – так у нас порой подобно месяцами бегают. Дурдом! Пока сидишь дома, отъединившись да закрывшись попрочнее, нормально вроде; а как вышел из него – на улицу, в магазин, в люди, в учреждение какое, - глядишь, и началось… Не по телевизору, а с тобой самим. Но в чем же причина подобного? Почему у нас так, и почему мы такие? И кто виноват? Вот кто виноват – это понятно: жиды!

9 февраля 2009 г.


Члены!

Молодой, белобрысый, резвый. Издал недавно за свой счет – вернее, за счет отца с матерью – первую книжку стихотворений, усыпанную этими самыми примитивными стихотворениями с рифмами «твое-мое», «пришла-не дошла…»; не без находок, правда, изредка, даже оригинальности, и в рифмах, но мнит о себе, что талант! Дело молодое, все на вырост, все во взросление. Его лишь у примитивных пафосноголосых нет, у которых стихи двадцатилетнего возраста порой по качеству превосходят стихи сорокалетнего.
Сидит в редакционном кабинете одной из газет напротив давнего члена союза писарчуков, который вчера на презентации новой книжки тоже давнего товарища по союзу кульнул не в меру, а сегодня с утра не опохмелился – денег нету; потому и паршиво на душе, голова болит, да еще приходится выслушивать белобрысого балбеса от рифмоплетства про стишки какие-то, про Бродского, про Кузнецова каких-то. Зачем они ему нужны? Денег-то нету! Черт бы их всех побрал! Наконец он не выдерживает и ворчливо говорит молодому белобрысому поэту с прицелом на опохмелку: «Вот ты одну книгу издал, вторую давай. Я одну рекомендацию дам, еще кого найдет для второй, и в союз писателей тебя…»
У молодого поэта аж дух перехватывает от такой перспективы; и покуда этот дух перехвачен, давний член союза продолжает: «Будешь около полторы тысячи рублей в месяц получать. Небольшие деньги, но задарма! Угощать, конечно, будешь – отмечать-то надо…»
«Конечно, конечно… Какой разговор! – спешит восторженно заверить молодой поэт. – Я сам скоро в хорошие деньги, папашка мой – при своем бизнесе… Я вообще эти полторы тысячи вам буду отдавать. Мне зачем… Главное – член… Шолохов был членом, Горький был членом, Вознесенский был членом…» - и несет подобную чепуху, несет, пока тоже член, пусть и далеко не так известный, не перебивает его напряженно: «Деньги-то есть?»
«Есть, есть, - с готовностью и понимающе шарит по карманам молодой поэт, вытаскивая купюры: - Вот десять долларов, …сто рублей… еще сто рублей… еще… пятьдесят рублей…»
«Ну, хватит, - останавливает его давний член. – Сбегай в магазин внизу; купи водочки, пива, закусить чего…»
«Сичас! – услужливо срывается со стула молодой поэт, бросаясь к двери; летит вниз по ступеням лестницы, будто крылья вместо рук выросли, заходится от восторга; а изо рта так и вырывается, так и вырывается: - Член союза! И удостоверение выдадут! Томке покажу! А что: кто ты такой? Член!»
А в это время, выставив на стол два стакана, давний член союза писарчуков разговаривает по телефону еще с одним местным давним членом, предлагающим ему посоучаствовать в принятии в региональный союз некоего крупного фермера, издавшего месяц назад книгу о животных. Он говорит: «Книга – ерунда, словно учебники по животноводству советские… Зато ферма сама! Двухэтажный особняк! Трактора, машины, коровы, козы, сметана, молоко, яблоки, груши… А пруд! Только и тягаешь рыбу одна за одной! Вот бы где у кого собираться!»
«Заметано! Примем!» - поддерживает давний член давнего члена, прекращая телефонный разговор; потирает рука об руку, поглаживает ладонями припухшее лицо, вспоминая, как они год тому принимали в союз стройную, светловолосую, современную женщину, преподающую в университете; и он чиркает ручкой на листе бумаги перед собой слова враскорячку: члены попробовали; были довольны, удовлетворены; порешили: принять единогласно! И он хрипловато, как пел Высоцкий, хохочет.
Тут и молодой поэт заявляется с бутылками водки в руках, с пивом, с закусками; выставляет все на стол. «Иди дверь на ключ прикрой, - велит ему давний член, разливая водку по стаканам. – А то зависть вокруг, так и норовят один сотрудник к другому не вовремя…»
«Да нет, вы пейте, не смотрите на меня, я и не пью почти», - вежливо отказывается молодой поэт.
«Ну, ну, - протягивает ему стакан давний член. – Не пить – оно тоже нельзя. Какое творчество без спиртного у русского писателя… Трудно тебе в союзе придется, на обочине всегда…»
Выпивают. Молодой поэт – чуть пригубив, а давний член – махом целый стакан. И вскоре уже он, оживший, раскрасневшийся, довольный, посвящал молодого поэта в сокровенные литературные тайны, которые и не вычитаешь нигде, рассказывая с хрипотцой и прибавлением мата: «Толстой и Достоевский – два гения российской словесности, а одни одного на дух не переносили… А Бунин – их обоих не переносил… И Чехова не переносил… А Бродский – хитрый жидок – к Ахматовой пристроился… Та же… ну, сам понимаешь, баба – дура такая! – в возрасте, понравился молодой, рыженький утешиватель. – и в Нобелевские лауреаты его выдвинула… А Гумилева бы никто и не стал расстреливать: не лезь лишь, куда не просят! Нет, упорный был гад, как станет на своем… Чего делать? Отвели в тюрьму, портки стянули, перегнули, и «опустили»… Думали: успокоится. Где там… Пришлось расстрелять… (при слове «опустили» давний член, словно веслами на лодке, помахал руками перед собой; а молодой поэт, вылупив глаза во все глазницы, стал испуганно поглядывать на дверь…) Тот же Пушкин, Лермонтов – таланты! Кто спорит? Но вредные оба такие гады были, - спасу нет! – тянул давний член, покряхтывая, и опять наливая себе в стакан водки. – А Евтушенко – вообще гад, сволочь такая жидовская! Даже требовал, чтобы Стася Куняева посадили за разжигание межнациональной ненависти?! Во ему! – давний член союза писарчуков опрокинул стакан с водкой себе в горло, закусил его колбаской, помахал угрожающе кукишем кулака у себя над головой; подозрительно присмотрелся к молодому поэту, подумывая с изменой: фиг его знает, может, тоже жид? И продолжил потише: - Я не против евреев. У меня их много знакомых хороших… Один, два, три, пять… На рынке еще, - принялся перечислять. – Мы против жидомасонов! По телевизору видел, когда теледебаты на президентство? (молодой поэт непонимающе кивнул). Вот, там тоже жидомасон… За жизнь нормальную, в семье, среди детей… А мощь отечества ему – до винта! Быстро его Жириновский осадил! Грит: завтра еще убежите, а изберут президентом если – границу на замок, и по Соловкам!» - он замолчал, полил в стакан еще водки – до половины: целый рабочий день впереди. Выпил. Начал усиленно заедать. Молодой поэт тоже решил вставить слово, промямлил нерешительно: « - А я думал, Евтушенко хороший поэт…»
«Ты что, - сразу же замахал на него обеими руками давний член союза писарчуков. – Вы просто не знаете ничего! Настоящая-то фамилия у него какая? Гангус! – выговорил он, брезгливо морщась. – А Гранин… ну, тот, кому президент премию на днях?.. знаешь, кто на самом деле? Герман!» - выкрикнул с ненавистью он, как самое страшное обвинение.
«Вот оно что», - в тихом замешательстве выдавил из себя молодой поэт, и обратно испуганно посмотрел на дверь, на ключ, торчащий в ней, прикидывая: успеет ли убежать, ежли что, или как…

10 февраля 2009 г.


Обо мне!

Маленький, сморщенный. Возраст – всего пятьдесят шесть лет. Ни здоровья, ни сил, ни инвалидности. Жилья тоже нет – живет у младшей сестры в крайней комнатке, напоминающей конуру. Но всю жизнь тяжело и неквалифицированно проработал с шестнадцати лет: и официально у государства, и в заключениях, и у частников, а стажа даже на минимальную пенсию не наберется. Да он и не думает о ней – дожить еще надо. Однако не пьет, не курит, упирается, не ложится покорно под судьбу; и себя обеспечивает, и сестре с придурочными детками ее выделяет по чуть. Пристроился в малюсенький бизнес: с утра покупает на центральном рынке областного центра мешок картошки оптом (что подешевле), везет на районный рынок и продает на вес, - двести-триста рублей навар ежедневно.
Не ошибся в этом известный местный писатель, поэт, журналист, многолетний член государственных творческих союзов; зорко и профессионально, - но, кК всегда, поверхностно (да и было бы о ком?) просмотрел его предпринимательскую суть; чиркнул наскороту заметочку в областной газете (за одну ее, наверное, получив гонорарных денежек в трое больше, чем бедолага за целый день на ветру и дожде от картошки), где вначале лишь предположил о нем: «Видимо, пенсионер…», а в середине уже уверенно писал: «Значительная прибавка к пенсии…» (ничего страшного: сейчас и крупные премии в литературе и киноляпах, пестрящих разными недоглядами, шибко охватывают…); а в заключении – то ли призывая, чтобы правоохранительные органы обратили внимание и лишили бедолагу последнего, может быть, заработка тяжелого, то ли с ностальгией по советским временам, когда такие, как он стихослагатели, писарчуки, журналисты в большинстве в сущности на поэтических и прозаических спекуляциях жизнью, совестью, ответственностью шиковали на широкую ногу (так и сейчас, вновь сбившись по творческим кодлам, - только на короткую ногу…), - присовокупил: мол, в недавние времена подобное называлось – спекуляцией…
Кто-то на рынке вычитал, принес ему газету, тыкнул пальцем в заметку: о тебе! Почитал, сравнил – о нем! Показывал всем вокруг довольно: в газете пропечатали! Сожалел только, вдумываясь: ну что ж он? Не подошел, не расспросил? Неправильно… А какие громады на виду?! Пусть бы на х взгляд?!,  пока кто-то поумней не разъяснил ему, что журналюги нынче хитрые, они знают, кого словом, не глядя, - по рылу, а перед кем этим словом, как угодливая собачка хвостиком, - повиливать…
Но все же вечером, промокший, прохолодавший, купив на треть заработанного конфет придурочным детям сестры, принес газету домой; показал на заметку, объясняя: «Обо мне!»
А в тот же вечер известный местный литератор, прославивший его, посоле трудового дня, проведенного им в теплом и уютном кабинете редакции газеты, где они всей редакцией с начала трудового дня до обеда, а после обеда до окончания трудового дня обсуждали принесенные некой студенткой стихотворные ляпусы, лучшим из которых был:
«Когда тебя увидела,
в глаза мне бросились
нелепые ботинки…»,
и все сотрудники в конце концов согласились с его авторитетной прозорливостью об этих ляпусах: что это, мол, неограненные алмазики… (и он приобрел себе еще одну почитательницу, тем более что папа у студентки, вроде бы, был крупным бизнесменом), - сидел на мягком диване в небольшой, но уютной комнате своей квартиры; вспоминал, как он на днях выступал в школе перед ребятишками, рассказывал тем о подвиге Александра Матросова; и напряженно думал: снова заговорили о патриотизме, нужно и мне срочно что-то придумать по этому поводу! А в мозгах его вертелось и вертелось стихотворение, присланное в редакцию неким школьником, оказавшимся смекалистей и быстрейшим, чем он, со звучащей рефреном явно патриотической строкой – ни с какого боку не придраться: нет красивей и лучше России! нет красивей и лучше России! нет красивей и лучше России!..    
12 февраля 2009 г.


Ни одного.

Не особо заметно еще в селе, но кризис подступил и туда: не как обычно периодически, а значительно подорожали продукты в магазине; торгующие там экономили, принимали в завозы поменьше хлеба, и если кто из сельчан не толпился в очереди сразу же после этого, то через час-два хлеба уже не оставалось… и для покупки, и в магазине на лежание на следующие дни; но самое главное – некоторые средневозрастные жители села, имевшие работы в городе, лишились их. Да и вообще жизненная обстановка в селе, нагнетаемая прессой и телеэкраном, где кризис звучал рефреном, приобретала оттенки нервозности, также ив разговорах.
Соседи старики-пенсионеры Михеевич и Степанович, дымя сигаретами на границах двух своих участков, куда – так выпало – дождливым февральским днем оба одновременно взялись вывозить на тачках из сараев навоз, задиристо обменивались мнениями.
«А что они думали?! – скрипел голосом Степанович, шлепая нижней – беззубой – челюстью по верхней – зубатой. – Сплошные фикции, не подтверждаемые трудом! Деньги гребут именно те, кто ничего не производит, - и он начинал перечислять этих «непроизводящих»: спортсменов, политиков, журналистов, художников, писателей, артистов, юристов, судей, милиционеров, военнослужащих, учителей, и даже врачей – только не всех, а кроме хирургов, и зубников. – Без них никак не обойтись человеку, - объяснял он, продолжая: - Что они думали?! Раньше банк ограбить – так дерзость какая нужна, мозговитость, подготовка, опасность – само собой по высшему, а сейчас: сидит какая-нибудь цивилизованная сволочь перед компьютером, тепло, уютно; тыкает в клавиши пальцем, глядишь – и упер из банка миллионов с сорок?! Или жулики банковские сговорились и уперли, чтобы вкладчикам: нету… - и заключал взволнованно: - Что это за дела?! Да за такое – четвертовать! Да… Вот и дала экономика сбой – кризис…»
«Отсталые мы с тобой, - не соглашался с ним напрямоту Михеевич. – А ты – так совсем.  Так думать – всю жизнь человечества свести к сеянию, паханию, строительству, доению, выращиванию злаковых, животных, приготовлению пищи, обогреву, и еде… Подобное уже было при коммунистах сталинской выпечки, когда простой физический труд – во главу угла… И появился известный нам с тобой не понаслышке Стаханов, который стал вести себя как барин: в разврат, в гульбища, пока Сталин его напрямую не предупредил: не дай бог еще услышу – на Соловках будешь рекорды по добыче ставить… Семьдесят лет каких-то, и на сбой, - хрипел он, покачивая головой с нахлобученной на нее старой шапкой-ушанкой. – А вся история человечества исходит из того, что простой физический труд – наказание для человека, проклятье, и кто обречен на его – человек второго сорта… Еще древние греки так…»
«Вот потому у человечества и история такая – кровавая грязная возня, теперь очень умело приукрашиваемая цивилизацией, - скрипел в ответ Степанович. – На этом проклятье все остальные, не принадлежащие к нему и даже сторонящиеся его брезгливо и живут, и пляшут, и поют, и рисуют, и пишут, и науку создают, - соглашаясь вяло, что нельзя жизнь человечества к сеянию, строению, выращиванию, доению, - не ветхозаветные времена, но изгнав это в самый крайний угол, - жизнь чревата!»
«Такова, тем не менее, жизнь, - разводил руки в стороны Михеевич. – Справедливости в ней по сравнению с несправедливостью, тем более, в российском варианте этого, - как сливок в бидоне молока…» - и они расходились с тачками в руках по своим сараям, чтобы через минут тридцать снова здесь встретиться и, задымив сигаретами, высказаться. Разговоры – разговорами, но именно тогда, уже закончив вывозить навоз из сарая, Михеевич и осознал, что никак он толком к наступающему кризису не подготовился. А вот Степанович подготовился давно: корову с бабой своей держит. Хоть худую, неухоженную, а и зимой по семь литров молока надаивают от нее за сутки. С детьми в городе делятся. Вспомнил он и о том, что его двоюродный брат, живущий в соседнем селе, недели с две назад предлагал ему купить за пол-цены теленка от только что отелившейся коровы. «За пол-цены, - вслух прикинул Михеевич, - это за тысяч пять. Надо будет подумать, обкумекать с бабой…» - сам он не мог, ибо баба (супруга его) уехала к сыну в город на несколько дней, поддержать морально, так как сын после увольнении с завода по причине кризиса запил, и невестка позвонила, просила приехать.
Заварив себе вечером чая и потягивая его на диване перед включенным телевизором, заедая все черствыми пряниками, купленными им вчера в сельмаге, он думал все о том же: с третьей недели теленку уже можно будет давать и каши, но лучше при этом и по чуть попаивать молоком, у соседа Степановича будет покупать по пол-литра, - не откажет тот, наверное. Плохо от этого теленку не будет, думал он, вспоминая свой давнишний опыт: дело в том, что после службы в армии Михеевич, до того как закончил заочно педагогический институт и был принят в сельскую школу преподавателем русского языка и литературы, он шесть лет проработал в животноводчестве, на ферме, заведующим которой впоследствии и стал сосед Степанович. Если бы молоко от разных коров, а от одной – конкретной – плохо не будет…
За окном вечерело, и на телеэкране появился один из главных увеселителей российского народа Галкин, недавно воспылавший пламенной любовью к старушке-примадонне, бывшей на лет сорок старше его, и крутившей ее – эту любовь – на все постсоветское пространство. Он шутил от удовольствия, хохотал, пародировал. Михеевич смотрел на него брезгливо, и думал: ну, понравилась тебе старушка, потираешь ее силиконовую грудь и ляжки периодически, - так не на всю же страну об этом?! Он представил, что если бы сейчас рядом с ним была старушка на сорок лет постарше его – стопятилетнего возраста, ее вялую морщинистую грудь, беззубый рот, костлявые в синих прожилках ноги, и его передернуло до того/ что он не удержался и сплюнул с дивана на половик внизу, хотя числился в селе за старика культурного, тут же подумывая, что он не учел облагораживающее действие силикона и иных буржуйских изобретений.
Вскоре на экране появился и экс-воздыхатель примадонны, пылавший к ней любовью прежде, когда та была на лет пятнадцать моложе, но также на лет двадцать пять старше его; и начал, подражая всероссийскому острослову-пересмешнику Задорнову, вроде бы восторгающимся русским человеком, но с поддевкой, подхихикивая над ним, - начал распевать голосисто: «Галка – гордая птица, галка – гордая птица…»
«Ревнует, - понимающе высказался в экран Михеевич, - Ну, певуны…» - вдруг вспоминая, как месяц назад показывали, что в жирующей Москве уже и храмы есть, посвященные примадонне, где столичные бабенки толпой двигают к ее изображению – иконе на стене, распевая в один голос, молитвенно сложивши руки на груди: помоги нам, Алла, помоги… - А чего помочь-то? – задавался вопросом Михеевич. – Может, тоже хахалей находить то на двадцать пять лет моложе, то на сорок аж!.. – и предположил, подумывая о Киркорове: - Глядишь, вскоре рядом с православием начнет загуливать новое вероисповедание: пугачевство… сюда и Емельяна-смутьяна, глядишь, приплюсуют… И если супруга божество, то супруг ее – не бог ли? А Киркоров – бывший, а Галкин – настоящий… Потому и поет, ревнует, - подытожил Михеевич, приговаривая: - Поревнуешь».
Он переключил канал, подальше от всего этого бесстыдства, и на экране появился еще один хохмач – от острословия примитивного, с бумажкой в руке, - Задорнов. Минут пятнадцать он втирал внимающему его острословным спекуляциям залу о том, что русский язык – в начале всего, доказывая с хитринкой: «ту хэв…» - откуда англичане взяли? Да от нашего блатного «хавать»; а сад « «гадэн» - от нашего «первый», и так далее галиматью, что Михеевичу как когдатошнему преподавателю словесности было сразу ясно. «Каждый зарабатывает, как может, - тихо рассуждал о Задорнове он. – Тоже надо талант иметь: передр сборищем людским, пусть и примитивным, напор, в карман за словом не лазить…» - но когда тот, вспоминая перед миллионами телезрителей детство, принялся рассказывать, как они с другом мальчиком в пионерском лагере, переделав слова песни из «орлята учатся летать…» в «козлята учатся летать…» распевали это между собой, прихихикивая и подтрунивая в своих трудолюбивых, исполнительных и охваченных великим единым порывом ребятишек пионеров, не выдержал, закричал громко в пересмешника на экране: «Над кем и чем насмешничаешь, сволочь?! Вы сами козлята! От работы – лишь бы увернуть, над идейностью – подхихикать, и пристроиться, пристроиться потеплей, в армии не служить… Были и вы среди нас, сволочи! Но над чем насмехаешься?! Мы… да, может, туповатые в чем, ограниченные, бесхитростные… создали великую державу! Мощную экономику! Мы, мы, - он запутался, задохнулся, но продолжал кричать: - Что же создали вы, жулье и пересмешник, за последние двадцать лет, что?! Только разрушали! И еще пересмешничаешь?! Вы и есть козлята, и ваше время козлиное, жульническое!» - неожиданно для себя переходя на позиции своего соседа Степановича, который в рассуждениях ко всему относился более примитивно, но и менее либерально.
Михеевич переключил канал на «Культуру», где именно о ней и рассуждали, в главнейшем составном – литературном, и некий доктор неких наук, почетный член и того, и того разглагольствовал размеренно в аудиторию: мол, культура основана на культе, и если есть в произведении писателя обращения к религии, если она в основе, созидающей творчество, - то перед вами и есть настоящее произведение, принадлежащее культуре, а если, мол, религии там нет, или враждебность к ней, - то ширпотреб, на примитивного, массового читателя… И опять Михеевич резко не огласился с этим; выкрикнул в экран: «Что квохчешь, курица ученая, но дурная?! Что квохчешь?! Раскрой глаза! Вольтер, что ли, из почитания религии? Ницше – из почитания? А наши… Толстой, Лесков, Пушкин, первая сказка которого про попа и его работника Балду, - из культа? – он помолчал, подумал, продолжил потише: - А Достоевский… Козыряют им нынешние теоретики православия: православный! Какой православный?! В лучшем случае, все творчество бегал от христианства и обратно, перехватывая своими персонажами то от Канта, то от других серьезных западных философов… - и заключал: - Более скажу: есть в произведении заигрывание с религией – примитивен автор, словолукав, - ширпотреб, хоть «буккера» ему присуждай по знакомству, хоть «ясную поляну…» - Михеевич взволновался, и за несколько минут уплел оставленные было пряники перед ним; запил их остающимся в кружке чаем; выключил с досады телевизор, вяло прибирая в руки массивный литературно-художественный журнал, издающийся в областном центре. Полистал его, обращая внимание на статью некоего местного и многократного доктора наук, и члена разных ученых обществ, и разных институтов, и автора разных энциклопедий («Хоть всего оклеивай спереди и сзади, а на задницу – и в три слоя…» - усмехнулся Михеевич), где тот писал в поддержку учителей: что-де те, учителя, создают непреходящие ценности, закладывают величие будущего России через детей… А зарплата в среднем – всего восемь тысяч рублей… в областном центре?!
«Что создают, что закладывают… - засмеялся на это со вздохом Михеевич. – Квохчет абы что курица ученая и дурная! Разве ж я учителем не был?! Полегчей, скажу тебе дорогой ученый, чем в курятнике с курами, или на ферме со скотиной, - и переходил на себя: - Ну, учительствовал… Возьмешь программный учебник, и по нему урок ведешь, рассказываешь, и от себя добавляя… То же и историк, то же и другие школьные преподаватели… Какие уж тут создания? А как открылось сейчас – мозги однобоко, в сторону социалистического беспрекословно пудрили ученикам. Также и историки, и другие гуманитарии… Также и нынешние их последователи пудрят по программному, только с ударами, почти всегда бесчестными, по социалистическому, отвергнутому… - и раздумывал вслух: - Компьютерное время. Кто хочет, и имеет доступ к Интернету и сам может учиться, без всяких учителей, шляния в школы… А если для чего и нужны эти нынешние учителя, так чтоб балбесов этих, подрастающее поколение, в рамках до взросления попридержать в школах, смягчить переходный период… А то налетят миллионами, как саранча пакостить… ныне-то на десять мальчишей плохишей больше одного мальчиша-кибальчиша не выйдет… Ох, не выйдет! – со вздохом подтвердил он. – Разорят государство похуже войны, гитлеровского нашествия.. – Михеевич засмеялся своим мыслям; опять уставился в статью, вскоре выговаривая, вновь выходя рассуждениями на исходные позиции соседа Степановича: - Соберутся эти учителя в школе, в тепле, в спокойствии, и кроме прочего, поглаживают мысленно гениталии: баба – мужикам, мужики – бабам… - соглашался: - Хотя время-то лихое, школьники шаленые пошли, непослухмяные, пакостливые… Но в областном центре не меньше восьми тысяч оплата… - и он вновь повышал голос, переходя на автора статьи: - Курица ты ученая и дурная, встань из-за стула в своем ученом кабинете, подойди к окну, раскрой глаза! Там внизу водопровод прорвало, и на дожде, на холоде простые разнорабочие скопом долбят, копают мерзлую землю, чинят! И за это тоже не более восьми тысяч рублей в месяц получают, как и твои учителя?! Не более…»
А когда, отбросив журнал, раздосадованный, засыпал, то все вздыхал вслух: «Что ж мы за страна такая?! И писатели есть, и поэты, и артисты, и ученые… А вот чтоб хоть один по-настоящему глубоко мыслящий из них, по совестливому… не от своей именно души, а от общероссийской! – ни одного! Ни одного!» И уже совсем передвинувшись в сон, вдруг расплывчато переключился мыслями на Солженицына: большой писатель – слова нет… И мужественный по большому счету… Но посмотреть в суть, в последовательность… как основное совестливости в человеке, в жизненно-литературное… и что выходит коротко… Вынес творческое, пробился с ним, но не подошел к соцреализму глубинами вскрытия… Развернулся на сто восемьдесят градусов во вражду к нему, лишь темное высвечивая творчеством, под рукоплескание Запада… Был выдворен туда, в идеологию, в сущности, где и изваяния его высились… Присмотрелся к этим изваяниям – запротестовал, и там темное выпячивать принялся да покритиковывать… Вернулся в Россию, которая вся на западный образец… Тоже не понравился этот образец, протестовать начал… Но где же последовательность, где же последовательность, где же последовательность… На том и заснул. Хотя какая в России, в душе русской последовательность? В неком вчера со слезами на глазах большинство народа кричали «ура!» Сталину… В некое сегодня уже большинство народа кричат «ура!» выбравшемуся на место того и хулящему Сталина Хрущеву… И даже некие иноземные узкоглазые китайцы-азиаты, проецирующие российское на себя, когда им в некое сегодня предложили тоже поменять позиции в отношении Сталина, наотрез отказались: так же нельзя, мы лицо потерям…
И проснувшись на мгновение, Михеевич неожиданно проговорил: «Надо беречь свое лицо, надо беречь…» Наставительно проговорил, сразу же загромождая это наставление клокочущим и угрожащим кому-то храпом.

17 февраля 2009 г.


Крадут.

За минувший год в жизни молодого поэта Изюброва произошли значительные перемены. Он закончил техникум, по протекции разбитой тетки пристроился работать в доходное место, если мозгами шевелить, - в геодезический отдел БТИ. Не растерявшись и быстро «пошевелив мозгами», он нашел денежки на издание небольшого сборника своих стихотворений в пятидесяти экземплярах (правда, не в официальном лицензированном издательстве, а в самопальном, - но какое значение, не это определяет талантливость…), переменив там свою фамилию на более благозвучную – Шекин. И кроме всего, он впервые поучаствовал в местном международном (хотя эта международность определялась всего лишь тремя субъектами бывшего Союза) фестивале песни и поэзии под названием «Нежность оголяя, где чуть не стал лауреатом, как и предполагал опекающий и его там местный член союза писаруков России (но не первое слово оказалось у того в жюри…), зато многое понял в том, как и по каким критериям становятся нынче лауреатами, - пусть и не до конца во всех хитросплетениях. Но что достоинство стихов далеко не главное для лауреатства (да и как ему показалось, сами члены жюри не очень-то в них «рубили», в стихах, то есть) – понял прочно, уяснив для себя: влиятельные знакомства следует заводить, а иначе никакого продвижения на поэтическом поприще не последует. И завел, тоже с членом союза писарчуков, но более важным, чем местный их, - из областного центра.
Сейчас он, прежде созвонившись, и ехал к нему, чтобы показать – и подарить – свой сборник стихотворений, на протяжении всей дороги выслушивая из магнитофона в кабине водителя приблатненные песенки, одна из которых, с припевом: «Воруй, Россия! Воруй…» - повторялась и повторялась.
На одной из остановок в автобус вошла приятной внешности женщина, со слезами на глазах; попросила водителя довезти ее до дома бесплатно, так как ее недавно на рынке обокрали: и деньги, и кредитную карточку, и мобильник, - все вытащили. Тот косо оглядел ее и, скривив губы, великодушно кивнул головой. Она уселась на краюшек сиденья. Со всех сторон пассажиры принялись утешать женщину. Какой-то седоусый мужчина в кроличьей шапке рассказал, что его сын продал машину, не посмотрел строго, когда получал деньги, и из стал тысячарублевок больше половины оказались поддельными. А какая-то полнолицая и полнотелая женщина в шубе подхватила за ним: да это, мол что? Мелочи… Когда Зубков был российским премьером, так отправили с Москвы на Дальний Восток от имени правительства шесть миллиардов рублей, и пока они туда шли – так целый миллиард пропал?! А из магнитофона в кабине водителя вновь понеслось, заглушая остальные утешения: «Воруй, Россия! Воруй…»
Важный областной член союза писарчуков России встретил его в своей квартире вежливо, пригласил на кухню, угостил чаем, поблагодарил за подаренный и подписанный ему сборник. Но когда Изюбров сказал, что отправил несколько экземпляров в «Лит.Газету», в «Наш современник», в некоторые столичные газеты, по адресам наобум, замахал на него обеими руками: ты что? ты что? «Лит.Газета», «Современник» - не по твоему уровню, может, и ничего… А в газетах, если понравится, вмпг сдуют, сволочи такие журнахлюстные, и запустят от своих имен… слегка изменив. У них же и компьютеры, и все – мировая паутина. Да, да! – повторял он в вылупившего от изумления глаза Изюброва. – Сейчас по столицам все крадут! Известные на весь мир писатели (он сделал ударение на первую гласную букву), сотни тысяч экземпляров тиражи, а нанимают «рабов», те пишут за них почти целые книги, и под их проходные, известные имена… - утверждая безоговорочно: - Крадут!»
По некой случайности возвращался Изюбров к вокзале на том же автобусе. И обратно из кабины водителя неслись приблатненные песенки, припев одной из которых: «Воруй, Россия! Воруй… повторялся, и повторялся.
Выйдя из автобуса, Изюбров, все еще находясь под впечатлением однообразных совпадений, нахлынувших на него в этот день, машинально, разведя руки по сторонам, проговорил тяжело и удрученно: «Кра-а-дут!..»
И, видимо, в этот момент кто-то, сходивший с автобуса следом, вытащил у него из кармана кожаный кисет с деньгами, ибо, когда Изюбров подошел к кассе автовокзала, кисета не оказалось. Впрочем, и денег там было немного – всего около двухсот рублей. В БТИ, при выездах на геодезические съемки, «пошевелив мозгами», они с товарищами по работе всего за четыре месяца перехватили около десяти тысяч рублей на четверых, - в десять раз больше ему выпало. Крадут!

18 февраля 2009 г.


За Россию

Умер сельский старик. Съехались взрослые дети, родственники; скинулись – знатно похоронили, с отпеванием, с поминками богатыми и сытными, при обилии спиртного. Кажется: ну и что. Многие нынче умирают, их по-прежнему в России больше рождающихся, хотя государство щедро помогает деньгами родителям, если нового россиянина или россиянку те, так что уже непонятна причина: из-за ребенка ли самого, или из-за субсидии за него. Вот только оставшаяся старушка-жена его рассказывала: «Болел сердешный последнее время очень… за Россию. Как услышит негатив какой – по радио, по телевизору, - прямо взволнуется весь до дрожи, взывает почти стоном: да когда ж это прекратится?! когда же в жизнь нормальную?! почему власть попускает?! А то передали на прошлой неделе: дом для престарелых в КОМИ сгорел, а потом – в Астрахани где-то… Он все заснуть не мог, догадки строил: довели народ?! Нарочно жгут?! А то начала, что народ сам и виноват, повторял раз Ра разом: у нас же всюду курят: в комнатах общежитий, в гостиничных номерах; в больничных палатах, в тюремных камерах, в домах инвалидов, не вставая с кроватей порой?! Всюду курят?! И все твердил жалобно: что ж за народ мы такой?! что ж за народ?! А в прошлую среду показали врачей из Самарской области, вымогающих деньги у пациентов… И ничего этим врачам?! Объявили по телевизору: большие деньги медики крутят, круговая порука… Советовали: идете на прием- диктофон тайно с собой берите… И не выдержал уже он. Как закричит: очему власть попускает жуликам разным при положениях, должностях, званиях: Путин, Медведев… Тут и схватило его: не договорил, упал… Инфаркт во второй раз… Разорвалось сердце от боли… за Россию.

24 февраля 2009 г.


Литературное Бежевогорье.
(Повесть-пародия)

1 часть

1.
Осень лупила дождем по стеклам уютного теплого кабинета редакции областной газеты, где за столом, заваленным бумагами, газетами, журналами, сидел старый сотрудник, давнишний член союзов писателей и журналистов России Юрий Михайлович Адыгеев, и писал рецензию на недавно вышедший сборник стихов местной поэтессы Вероники Кобзаревской, решая поместить некоторое из него в ближайшем номере.
Иногда он отвлекался, брал в руку номер «Литературной Газеты» и, откинувшись на спинку кресла, поглаживая черную, усыпанную сединами бороду, с усмешкой прочитывал вслух опубликованную там подборку стихов некоего молодого жителя областного центра Виталия Сытенко:
«Прозрачный дождь на желтом фоне
В глазах навеки сбереги.
И если ты никем не понят,
Ты все равно пиши стихи.

Промчатся солнечные кони,
как годы на воде – круги…
Прозрачный дождь на желтом фоне
Навеки сердце сбереги… -
и комментировал профессионально:  - Ты, ты… Фоне, кони, не понят… Ерунда какая! Молодой, да ранний… Думал: серьезная газета – Литературная… на весь мир еженедельно! И подобное публиковать? Пролез?! – он возвращался к автору, поднимаясь мысленно к руководителю литературной студии, где тот состоял, председателю областной писательской организации поэту Виктору Мучанову и произносил иронически: - Ну да у того полно знакомств! Волосатая рука… - Адыгеев рылся в журналах, книгах, находил там стихи Мучанов, и также читал их вслух сам себе:
Засыпал снег стремительно
Всю улицу уже.
И как-то удивительно
И сердцу, и душе…

…На душе непогода и слякоть.
Наливаю в бокалы вино.
Мне бы в пору сегодня заплакать,
Только я не могу все равно…

…И снова я вспомнил родимый свой дом,
Где детство промчалось счастливо,
Где рядом с березкой под нашим прудом
смеялась плакучая ива… -
и также комментировал: - Юные стихи, стихи возраста… А никаких изменений положительных, накоплений, никаких находок в рифмах, образах. Просто, примитивно, избито, хожено-перехожено. Впрочем, - оговаривался он, вспоминая литературные встречи с Мучановым в разных живописных местах, когда тот брал в руки гармошку и заводил песню, а взбудораженные спиртным находящиеся там поэты и писатели дружно подхватывали за ним. – Впрочем, русский народ таких поэтов любит, на местном уровне. Особо не копает ни в ширь, ни в глубь. Чуть приподнят поэтически, на каждый может дотянуться… Голимо средний уровень. Такие поэты обычно удобны, своего отличительного голоса не имеют, потому их почти единогласно выдвигают в руководители писательских организаций. А те, - прихихикивал он, - освоившись, тащат таких же среднеуровневых в публикации, в официальные подплачиваемые государством писатели, в лауреаты литературных премий… Может, и мне премия… выйдет… «Роза Розова» - выговорил Адыгеев название премии, одним из учредителей которой был крупный чиновник и в нынешнем аппарате Президента, и в советском, которому он, отлучаясь в Москву, подарил недавно свою документальную повесть об отечественной войне, свой последний сборник миниатюр и публицистики «Три озарения». – Еще есть люди влиятельные, какие непременно положительно отзовутся… - ему вдруг стало стыдно своих высказываний, но он одернул себя: - А как же?! Жизнь такая в Руссии… По блату, по знакомству, по компанейству… Талант – дело третье. Под лежащий камень вода не текет… - и он бурчал с досадой: - Начал шевелиться, требовать, через влиятельных… так хоть на шестидесятилетие в «Литературной Газете» опубликовали… Еще потом, еще… В центре своя кодла, как у нас своя… Но массовые печатные органы у них?! – будоражился Адыгеев, опять просматривая публикацию Виталия Сытенко и прибуркивая: - Пролез… Молодой, да ранний… - и удивлялся: - Ну хоть бы стихи были – действительно… А то ерунда самая что ни на есть, - и он опять читал с усмешкой:
И если ты никем не понят,
Ты все равно пиши стихи…
- замолчал вдруг, тяжело и задумчиво покряхтывая, вспоминая, что надо готовить номер, и обратно обращался к Веронике Кобзаревской, которая была женщина молодая, симпатичная, кровь с молоком, как говорят, и уже потому только этому Адыгеев в рецензии не скупился на похвалы, давно понимая и полагая, что хоть строгость и справедливость в оценках поэтического вещь хорошая, но пользы от нее никакой – ни тому, кто дает, ни тому, кто получает. Никакой выгоды. Поэты – люди часто неуравновешенные, с придурью в голове, амбициозные, особенно молодые, - лишь врага наживешь. А на хрена лишний враг? И так время пришло, что человек человеку – вражина. Встаешь утром и не знаешь, куда вечером уляжешься… И Адыгеев начинал вслух произносить строки из стихотворения поэтессы:
Высоко над облаками
Машут сильными крылами
Птицы белые.
Покидают свои гнезда,
Улетают прямо к звездам
птицы смелые…
Это ж надо?! – не выдержал Адыгеев, и хотя уместнее бы было написать: серое, посредственное, но выводил ручкой, набрасывал в тетрадь заковыристо: - Складывается впечатление, что стихи Вероники существуют в самой природе; они, как полевые цветы, не нуждаются в хрустальных вазах, ибо прекрасны сами по себе…» - и тому подобную дребедень, представляя, как та, прочитав это, будет довольна. Ему начинало смутно мерещиться, будто он оказывается на диванчике рядом с Кобзаревской в этот момент, и та со слезами благодарности на глазах смотрит на него, готовая на все. И он не теряется, подстраивается к ней поближе, поглаживает ее, поглаживает руками по разным местам, потом:  ха! – и сделано дело. Адыгеев разводит в стороны руками, словно действительно что произошло, думает оправдательно: ну и что, что я на пенсию вышел. Не пахал, не сеял, с молодых лет к писарчуковству пристроился, силами не израсходован, как грузчики разные, механизаторы, каменщики и другие нетворческие, неодаренные свыше сверстники, пропахавшие всю жизнь. Да и ты, думает он о Кобзаревской, которая теперь мерещилась ему развалившейся на диванчике, оголенноногой, с задранными на груди платьем, а что, за так тебе должен такие рецензии: как полевые цветы, можно сказать, с писательской совестью своей конфликтуя?! «-Нет, подруга, за все надо платить! – говорит он, помахивая указательным пальцем правой руки перед своим носом в одиночестве кабинета. – Э, нет, подруга… - и ему начинает мерещиться Кобзаревская развалившейся с раскинутыми по сторонам ногами на диванчике, но тут звонит телефон. – Да-а?! – Адыгеев недовольно берет трубку. Звонит редактор и издатель местного журнала «Перерзвонница» Василий Никанорович Шувалов, сообщая ему, что решил удовлетворить требование Адыгеева и включить его в редакционную коллегию журнала.
- Так-та! – положив трубку, потирая ладонями одна о другую руки, разговаривает сам с собой Адыгеев, расхаживая у стены по кабинету: - Я что, никто здесь?! Не надо обходить! Сколько сборников выпустил! Двадцать лет скоро как в официальном писательстве! В скольких журналах мои подборки! И в «Литературной Газете» сейчас, на весь мир! А этот, - он переходит на Шувалова, имея ввиду основное произведение того роман «Дутые великаны». – По областным нашим масштабам – конечно, а пошире взять… слабовато… Школа какая-то на себе… Директор ее краеугольный персонаж, а с первых же глав представлен как балабол, краснобай, где отрицательный персонаж – председатель – на голову положительней его. И вся остальная коллизия романа – словно оправдать недоработку вначале. Поверхностно, не углубленно ни в персонажах, ни вообще, - Адыгеев морщится. – С кроликов каких-то в аналогии с советским государством?! И никакой связи… Диссидентство иносказательное задним числом… Косов хорошо отозвался… - пыхтит он. – Ну и что?! Да меня сам Бузнецов принимал в союз писателей… Говорит: я русских парней не топлю! Вот! – подытоживает запыхавшись он, и выкрикивает громко свою фамилию: - Адыгеев! – прибавляя тут же: - Русских парней не топит…»
Он усаживается обратно за стол. Отдышавшись, выискивает подборку своих последних стихов, помещенных им же в предыдущем номере газеты почти на целую страницу, читает вслух:
« - Вот теперь никому я не должен.
Ничего!
             Время есть почитать
Льва Толстого всего.

Ну а можно
и билет до Усыпова взять..
а потом принимается еще за более емкие свои поэтические шедевры:
- О Есенине
А памятник в Рязани есть.
В Москве стоит.
А в Петербурге
снесли поспешно «Англетер»:
наверное, чью-то совесть мучил.

Не знаем, не помним, не верим.
В стране девальвация слов.
И смотрит с укором Есенин,
И хмурится молча Рубцов…
Хорошо! – оценивает Адыгеев, повторяя: - Девальвация слов… - он роется в кипе бумаг, отыскивает последний номер журнала «Перезвонница», где член союза журналистов России Анна Сухнова опубликовала большую статью и его творчестве. Конечно же, как и принято в местной печати, если разговор о членах союза писарчуков, хвалебную от начала до конца, но, видимо, устыдившись на завершение, оговорилась: может быть, это и не великая поэзия, но… В который раз задумчиво прочитав это, Адыгеев покряхтел, повздыхал укоризненно, и произнес: - Может быть, и не великая… - прервался и добавил: - А может быть, и великая! – Посидел без движения важно и молчаливо. Потом просмотрел свой набросок рецензии на стихи Вероники Кобзаревской в тетради, внес туда для важности высказывание своего давнего и именитого знакомого, редактора московского журнала «Имяненник» Вячеслава Игоревича Кунаева о том, что поэзия должна быть простоватой; согласился с ним вслух: - Правильно! Простоватой… Как у меня. Наверное, потому, что простые и естественные стихи легче запоминаются…» - предположительно заключил и, чрезвычайно довольный собой, покряхтывая и поглаживая вьющуюся рыжую бороду, направился в туалет покурить.

2.
Когда-то покойный ныне поэт Сюмойлов (еврей по национальности, если можно называть так человека лишь по одному из родителей относящемуся к еврейству и совершенно не знающего еврейского языка) по протекции такого же еврея Луцкого (также поэта)  пригрел, пригласил в свой дом и пристроил к обласканной советской властью официальной литературной шатии приехавшего в столицу из провинции с относительно неплохими стихами Вячеслава Кунаева, ввел его в свой богемствующий круг, в свое хлебосольство, под покровительство. Когда поэт Сюмойлов умер в одной из прибалтийских республик, Вячеслав Кунаев в своих воспоминаниях по заглавием «Маркитанты» отблагодарил его по полной, выпучивая не лучшие стороны из жизни, печатая выдержки из личных дневниковых записей того, называя время от времени «дезик» и указывая раз за разом: еврей, еврей, еврей…
Об этом, сидя за столом напротив Кунаева в телевизионной студии, куда их пригласили высказаться о национальном вопросе в России, рассуждал депутат государственной Думы Глеб Алексеевич Карпович, тоже периодически литературствующий, публикующийся, выслушивая, как Кунаев доказывал, что в России русские – как государственнообразующий народ, - и православие должны иметь законодательно утвержденное преимущественное положение, порой соскальзывая в перечисление тех народностей, населяющих Россию, перед какими русские должны иметь преимущество.
Русские и так в преимуществе, думал несогласливо Карпович. От имени русских государство, государственный язык, подавляющее большинство в численности. Вопрос в том, насколько мы русские, задавался он вопросом, переходя на себя. Я, например, родился в России, служил в армии в России, институт закончил в России, но отец у меня белорус, хотя также с молодости жил в России и работал, мать из Украины… Так кто же я? Выходит, не русский. И взрывался мысленно: белорус, украинец, чуваш, адыгеец, ненец, якут, татарин, дагестанец – какое значение для слишком многонациональной России?! Россияне – и все! Граждане России! Осознавая, что у Кунаева и подобных ему свои отсчеты. Они не могут жить, если не посеют вражды, не поссорят кого-нибудь с кем-нибудь. И масштабы посевов – массовые! Целые народы под охват! А какой для подобного самый лучший способ? Да национальный! Не надо и пакости особо придумывать, натравливать, стоит только раз за разом повторять, что гражданин России такой-то – русский, а гражданин такой-то – украинец, а гражданин такой-то – грузин, а гражданин такой-то – чуваш, а гражданин такой-то – чечен (сколько их по российским просторам! А фамилии какие, даже если самые известные: Чубайс, Греф, Познер, Высоцкий, Розенбаум, Миллер…), - ох, вражда вскоре пойдет, тем более поленья для костра русского и антирусского шовинизма в России всегда под рукой, и разложены кое-где, и бензином политы. Остается лишь спичку поднести. И Запад в этом, как всегда, сразу же нам поможет. И в этом критик, поэт, общественный деятель, патриотствующий бесконечно редактор московского журнала, распространяемого по всей России, Вячеслав Игоревич Кунаев преуспел на диво, с улыбкой вспоминал Глеб Алексеевич Карпович. В уместившихся в сорок страниц журнального текста воспоминаниях «Маркитанты» пишет ли он о поэте Павле Антокольском, или о Борисе Грибанове, о Юлии Ким или Веронике Тушновой, или о ком-то другом, никак не может, чтобы не упомянуть: вот представители еврейской интеллигенции. Пишет ли о Владимире Лукине, нынешнем уполномоченном по правам человека в Госдуме, тоже без ссылки на национальность того не обходится. Пишет ли о домработнице в доме СюмойловаМарфе – также без упоминания ее национальности не обойдется: русская. Упоминает ли некоего Бруно Ясенского – не преминет пояснить: польский еврей. Пишет ли о неком преподавателе в институте неком Петре Алексеевиче Николаеве – тоже не пропустит: мордвин. (Видимо, русские фамилия, им, отчество еще не удостоверяют, что носитель их русский). Пишет ли о Варлааме Шаламове – как же не упомянуть национальную принадлежность того? Много по национальному вопросу познал Карпович, прочитав всего лишь несколько номеров кунаевского журнала «Имяненник». Оказывается, даже и у всенародно любимого Высоцкого было в роду «много еврейской крови». Вот только почему-то в упоминаниях о Солженицыне не указывается национальная принадлежность того? Отчество-то – Исаевич? Подозрительно. Не еврей ли как-то тоже…
«Помешательство какое-то, - шепчет еле слышно себе в губы Карпович. – И вся провинциальная интеллигенция почти поддерживает это помешательство?! – он вспоминает, как журналист одной из Бежевогородских газет, родственник его жены, доказывал ему, что все в России захватили жидомассоны, они развалили Союз, державу, и советовал ему: надо не ерунду разную читать, а журнал «Имяненник», и думает: разве не русский Ельцин и иже с ним при попустительстве русского Горбачева развалили Союз?! Абрамович – это так, в стороне, успел тоже кое-какой кусок жирненький прихватить… - и снова шепчет себе в губы, не слушая того, что говорит Кунаев в телеэкран: - Откуда ж у тебя такие данные о всех? ФСБ, что ли, снабжает… Выходит, и я не русский? Фамилия-то: Карпович… - от подобной мысленной галиматьи ему становится не по себе, он покачивает головой, но когда диктор обращается с вопросом к нему, размеренно говорит в объектив, за которым миллионы телезрителей: - В национальном альтернативы у России нет! Мы не немцы, не поляки, не латыши, не грузины, не литовцы… Слишком много нас на общей территории… Не русский, украинец, чечен, еврей, белорус и т.д., - а россияне! Все, кто граждане России. Интернационализм! Иначе – взорвемся… Есть Русский, или антирусский шовинизм, проявляющийся агрессивно, - государство должно жестко реагировать. Никакого отдельного возвеличения, привилегий. Привилегированными должны быть все россияне! – он замолкает; смотрит на Кураева, возражающего что-то, на раскосые глаза того, на раздвинутый по бокам череп, и вдруг полушепотом думает: - А ты-то кто?! Надо же указывать! Редакционная коллегия: Кураев… В скобках: русский. И всех по порядочку! – ему становится смешно, когда он представляет, как это может выглядеть, и удреживаясь, чтобы не расхохотаться, вспоминает откровения Кураева о себе. Мол, какой-то еврейский поэт, увидев мать его, по внешнему виду признал ту за еврейку. А ведь с возрастом подобное, особенно в женщинах, очень различимо. Да и тебя почему-то самого еврей Луцкий привел к еврею Сюмойлов, и тот тебя пригрел как родного… Разве не подозрительно?! Не подставной ли ты казачок? – и снова еле слышно, но уже не шепотом, произносит: - А ты кто?!»
По мыслям же Карповича скользит и скользит то, о чем он часто в последнее время думает, и не стремится об этом думать, однако оно само наскакивает, а именно: умер Солженицын, нет в России ни одного более-менее великого писателя; еще раньше намного умер Бродский, нет в России и ни одного более-менее великого поэта. Ни одного мыслителя нет, ни одного серьезного ответственного перед происшедшими событиями политика… Так, кусают один одного, разборы ведут, кодлы разные сколачивают – побольше бы влияние, повыше бы пролезть, помассивней бы укрепиться, урвать. И патриотизм часто – та же разменная монета, и ничего больше, ибо, как оно не будь, патриотом всегда выгоднее быть… Карпович усмехается: патриоты с миллионодолларовыми состояниями за рубежами России… Он молчит, тупо поглядывая в телеобъектив, ожидая, когда же закончится телепередача, чтобы с глаз долой. Думает: и народ русский, российский, во множестве ничем не отличается от тех, кто над ним, только пьянства больше, грубости, и ставки намного поменьше, также покусывают один одного – по причине, а чаще и без нее: психология, генетическая наследственность такая. И жульничество почти поголовное в крови.
Передача заканчивается, Карпович быстро уходит с телестудии. И уже оставшись один, вдыхая освежающий воздух осенней Москвы, говорит сам себе тихо: «Кто знает. Может, и есть в России где настоящий поэт, настоящий писатель. Честные, глубоко копающие словом и рассуждениями происходящее, происшедшее… Но разве эта кодла, захватившая власть в литературе, искусстве, прессе, даст пробиться, услышанным быть. Посредственность не любит настоящих, а не дутых талантов. А настоящий талант при деньгах, связях, положении тоже невозможен здесь: ссучится непременно. Замкнутый круг…»

3.
Богаревич ВалентинАнатольевич, приобщившись к литературе писанием стихов в восьмом классе средней школы, в десятом уже был опубликован одним своим стихотворением в городской газете. Во время службы в армии его публиковали в армейских газетах. Изредка публиковали и потом, после увольнения в запас, даже однажды в областной газете, а однажды и в республиканской. Он поступил на заочное отделение факультета журналистики, не поступив в Литературный институт, хотя творческий конкурс туда прошел. Он хотел, чтобы его знали, признали; и отработав смену на комбинате (а работал он тяжело, вулканизаторщиком шин, так как любил деньги, а двести-двести двадцать рублей в те времена было не мало), он по пять-восемь часов в сутки писал: стихи, поэмы, повести в стихах. Собралось уже много, три папки по триста машинописных страниц, можно было и потихоньку заявлять о себе, но – то ли он перетрудился, став несколько нервным, то ли судьба так повернула – Богаревич совершил преступление, был осужден. Мириться с судьбой такой, лишившей его возможности заниматься литературой (в советских заключениях писательства, даже если в них не было ничего крамольного, не приветствовали; несколько раз у него на этапах забирали тетрадки с рукописями; однажды он вступил из-за этого в драку с конвоем…) Богаревич не стал на путь исправления, как отмечалось, не шел, режим злостно нарушал, совершал преступления, и годы его осуждений усиленно росли. Отсидев четырнадцать лет, не став дожидаться окончания срока, который был уже не за горами, он под удачный случай совершил удачный побег (до того было еще два, но неудачных), и оказавшись на свободе снова в тридцать шесть лет в лихом девяносто третьем, помыкавшись несколько с загуливающими братками и понимая, что нет в крови у него преступного, что это не его, по сделанным ему поддельным документам устроился на работу, и в свободное время вновь занялся стихотворчеством, порой лишь сожалея, что тысяч с десять стихов, написанных им в заключениях, бесследно пропали. Права, через месяц у него и новых было уже более ста. Он периодически, под разными псевдонимами отсылал их в разные газетки, и его публиковали. Через полгода еще он ушел в монастырь, где и проработал почти семь лет, не прекращая писать стихи, публикуясь также, пробуя, если выпадало время, писать прозу. В двухтысячном году, уже не имя и поддельного паспорта, затерявшегося где-то в монастырях, он, разочаровавшись полностью в православии, выдержав что-то неимоверное для подобных заведений (за семь лет в монастыре он умудрился ни разу не поцеловать руку священноначалию, т.е. под благословения не подходил), Богаревич ушел из монастыря наобум, почти без денег. Жизнь быстро скрутила его, он обратно оказался среди уголовников, но в одном из притонов в драке сломал руку, и… отъехав к месту своего побега, сдался там в отделение милиции явкой с повинной, зная, что срок его закончился еще пять лет назад. На допросах держался твердо, повторяя одно: преступлений не совершал, работал, отказываясь пояснять и конкретизировать последнее. Его проверяли, фотографировали, рассылали опросы – нигде и ни в чем преступном замечен он не был. В сущности, как оно и было. И еще через полгода, весной начавшегося третьего тысячелетия, он прямо из зала суда был выпущен на свободу, в бомжевание. С чем он вскоре развязался, устроившись не неплохую работу, получив жилье. И еще раз занялся в свободное время литературой, снова начиная с чистого листа. В одной из республиканских газет любовного, эротического, что ли, направления, его стихи очень приглянулись, и за полгода Богаревича там опубликовали раз двести. Под последним его псевдонимом – Валентин Бран. Он опять пробовал писать прозу, но проза не стихи, тут время надо, и жизнь хотя бы более-менее обеспеченную, а не в прокуренной комнате среди пьянок, драк. Чего Богаревич через год не выдержал, сова пускаясь в бродяжничество, заглядывая и в монастыри, пока не осел в более-менее сносном для него, где он работал, не целовал руки священноначалию (не подпадал под вопиющее унижение достоинства, внедренного православием!), и снова писал, снова порой публиковался в газетках. Неизвестно, чем бы это все кончилось, но однажды со своим товарищем по монастырю, зайдя вечером в бар городской, они там подрались с четырьмя подвыпившими местными парнями. Подрались победно, однако именно Богаревичу не повезло: оступившись на лестнице, он неудачно упал, поломал теперь и правую руку, да еще и сухожилия на предплечье порвал. У Богаревич не было местной прописки, и везение на этот раз не обошло его: Богаревича не только определили в местную больницу, а и относительно не затягивая, почти без денежного подношения, ему сделали операцию. Правда, через неделю выперли оттуда наспех: мест и для настоящих – с регистрациями – граждан не хватало, - но он уже оклемался, пришел в себя, и рука, хоть и в гипсу, держалась на плече прочно, не висела чуть ли не на поясе.
Неспособный к работе, Богаревич почти сразу же стал ненужным и лишним в монастыре. Зима к концу декабря ударила сильными морозами, идти ему было некуда, и потому ему разрешили там пожить несколько, пока снимать гипс. Гипс с плеча у него перед самым Новым годом снимал ножом товарищ его, с каким вместе они в баре ввязались в ту злополучную драку. Рука очень болела, не двигалась. Начальство монастырское ничего не говорило, но сидеть нахлебником было не в понятиях Богаревича и он, как и прежде, потихоньку начал работать подсобником на строительстве новой трапезной, таская ведра с раствором левой рукой; заодно – и правую разрабатывая.
Наступил две тысячи третий год. За месяц безделья в келье Богаревич переписал в общую тетрадь разбросанные по листкам стихи, какие еще можно было разобрать, написал много новых, и очень многое передумал. Возраст его приближался к пятидесяти годам. За плечами – никого и ничего. Совершенно. Один лишь паспорт, без прописки, да и паспорт советского образца, который скоро должен быть – в недействительный. Короче: честных перспектив никаких; жди, когда и где посадят, хоть и не делаешь никаких преступлений. Такова, к сожалению, Россия, если попадешь в подобное положение: был бы человек, никем и ничем не прикрытый, правоохранители преступлений понаходят, у них всегда много еще не навешанных ни на кого, да и просто нераскрытых. Идти в преступное он не хотел, хоть и оставались кое-где хорошие, уважавшие его – и авторитетные – знакомые. Может быть, и потому не хотел, что это было бы последним предательством главного, как он считал, в нем: литературы. Он не пил спиртного, не курил, старался по мере возможности поддерживать себя физкультурой, однако это мало что меняло. Жизнь заходила в тупик, и больше гонориться в ней даже перед собой было нечем и незачем. И как посоветовал ему однажды писатель из Брянска, с которым разговорились и который обещал опубликовать в своем журнале первые его завершенные рассказы и некоторые стихи: ищи т женщину!
Тогда Богаревич этого не собирался, пусть и встречи недолгие время от времени с женщинами имел, часто украшенные стишками. Унизительным как-то подобное считал: пристроиться в одиночество слабого пола, когда сам вроде бы сильный. Но когда и рука обездвижела, - любовь любовью, подумал он, но если антипатии нет и женщина приятна, почему бы не в семью, что ж плохого? Она меня поддержит, я – ее по-своему, мужик все же! Выбрал в городской газете по объявлению несколько, которые и с жильем, и обеспечены, и написал стихотворно. Опыт имелся: за долгие годы заключений тысячам заочниц писал, всегда не от своего имени – другие заключенные просили.
Через неделю на главпочтамте он получил письмо от одной, с предложением встретиться. Встретились. Женщина была интеллигентной, приятной по виду, как ему показалось, моложе его (хоть оказалось потом: была несколько старше). Да Богаревич и не присматривался особо: нету антипатии – главное. Не молодые, а в возрасте уже. Тем более что с монастыря ему предложили уходить. Да ты и не православный какой-то, сказал наместник, под благословение ни разу не подошел… Православный, ответил Богаревич, по крещению… Только мужик мужику ручки целовать – это что-то не то?!
Еще через пару дней он перебрался к женщине, которая жила одна в двухкомнатной квартире, ни в чем не нуждаясь. Устроился – все ж не хорошо иначе! – при ее содействии в детском садике через дорогу, сторожем. И вновь занялся литературой. Теперь уже прозой. Некоторые его стихотворения стали публиковаться периодически в газетах, а рукописный рассказ «Мученический венец», который он принес в музей Хлебникова, где и собирались часто местные писарчуки, был встречен на –ура. За недели две Богаревич написал еще одиннадцать рассказов на темы монастырской жизни, которые вскоре вошли в сборник его рассказов, встреченный городской литературной общественностью очень даже хвалебно, а то и с восхищением. Некоторые говорили: «Ничего лучше в современной русской литературе по этой теме нет…», а о нем: «Чехов, Кафка и Лесков в одном лице…», однако в местных газетах опубликовали лишь два рассказа из сборника, да и то самых худших. О самом же лучшем, ставящем ребром вопросы перед властью – церковной и мирской, - перед всем русским народом, и речи не вели; отвечали: «Вряд ли у вас где такое опубликуют, хоть деньги давайте…» Хотя рассказ в общем безобидный и честный. Вот такая она свобода печати в России, получалось.
С встреченной женщиной через полгода, не сойдясь характерами, они расстались. Боагревич, прихватив свои рукописи, которых оказалось очень много, почти без денег обратно оказался в бомжевании. Опять пошли монастыри, случайные подработки. Серьезные занятия литературой закончились. Женщину он уже не искал, однако судьба распорядилась иначе; и он в Приднестровье, куда его к тому времени завело бомжевание, сошелся на жительство со второй своей женой, как он оценивал, а в общем – с третьей, ибо у него была и первая, еще до осуждения, хотя ни с одной из женщин у него отношения не были зарегистрированы. С третьей женой он прожил более четырех лет в Приднестровье, а затем они, так как оба по гражданству были россияне, переехали жить в Россию.
За это время Богаревич издал пять сборников стихов, поэм, стихотворной драматургии, четыре сборника рассказов с прозаической драматургией. Публиковался в газетах и в журнале в Приднестровье, потом – в России. Все под псевдонимом Валентин Бран. Теперь в России его опубликовал Юрий Михайлович Адыгеев, который, прочитав первый его сборник рассказов, сказал: «Все совершенно. Не к чему придраться… Но вряд ли кто возьмется хоть что из него опубликовать…» Вот такая прогрессия свободы печати в России.
Впрочем, это уже была Бежевогородская область, где власть не сторонилась писательской организации и прессы, всячески – и материально – поддерживала их, и те были, если прямо и грубо сказать, почти стопроцентно ссученными.
Кроме того, перед уездом из Приднестровья Богаревич был принят в республиканский союз писарчуков, а через некоторое время шесть его сборников стихов и рассказов были помещены в Интернете электронной библиотеки при союзе писарчуков России, о чем с ним был заключен договор на три года, который через полтора года прервали почему-то (хозяин-барин, но сами вышли на него, понравилось им, - а то до срока прервали?!), - так что за пять лет серьезных занятий литературой у него кое-какие достижения были, если все сводить к внешнему их, что, конечно, не главное.

4.
Еще более заметные внешние достижения были у корреспондента районной газеты города Подшекино «Красное Зарево» Алексея Викторовича Стасова. Он был членом российского союза писарчуков, получал ежемесячно за это членство некоторую сумму денег, за счет областного бюджета выпустил несколько книг прозы, и писал, как и все сотрудники прессы Бежевогородской области, пригретые губернатором, примитивные интервьюрные заметки, глубоко не копая в проблемы. Но сегодня он словно взбесился, вспоминая несколько разговоров с Богаревичем, в которых тот с юмором и колко рассказывал о монастырской жизни. «Да что ж это я?! Как мыслей своих не имею? Власть не задень, милицию не задень, церковь не задень?! - ворчал он, и, сидя в своем кабинете, закрывшись на ключ, строчил вдохновенно статью под названием «Тьма-тьмущая» по поводу смерти патриарха, зная, что никогда ее не опубликует, и даже порвет по написанию, чтобы не волноваться, порвет ее.
«Хоронят патриарха, - писал он от руки, быстро бегая ручкой по бумаге. – Многодневно, по государственному. И Сталина, принявшего Россию с сохой, а оставившего с атомной бомбой, - употреблял он выражение Черчилля, вспоминая, что Стали умер в тот же год, когда он родился. – С экрана телевизора настойчиво повторяется деятелями современной культуры, так сказать, литературы, так сказать, православной духовности, так сказать: мол, великого человека в последний путь провожаем… У непосвященного, не приближенного к главенствующим шоблам ныне культурствующих, литературствующих, православно духовенствующих вопрос возникает: а чем же так велик усопший? в чем заслуга его перед отечеством? какие большие и благие дела совершил он во благо его? и следом слышит он главное, и не может не согласиться: действительно дела огромадны… Оказывается, еще начиная с так называемых лихих девяностых, - когда коммунистический босс областного масштаба Ельцин, наплевав на исповедуемую им и не однажды клятвенно заверенную в верности идею, в которой затесался среди руководящих на среднем уровне, понимая, что повыше ему в ней не пробиться (а какой майор не мечтает влезть в генералы?), поставил вопрос ребром: или пан – или пропал! Валить ее – идею эту! А посля – на авось, как всегда, куда-нибудь выведет…; и когда потому вскоре мощнейшая держава превратилась в нищенку, попрошайку, в груду разваленных и растасканных некогда богатейших заводов, комбинатов, колхозов, а народ ее – в вопиющую от ужаса толпу, не брезгующую часто ничем, чтобы выжить; когда детские сады, спортивные клубы прибирались под выстрелы и взрывы разборок наиболее наглыми, ушлыми, коварными, чтобы частенько переоборудоваться в ночные клубы, публичные дома и т.д. (перечислять последствия негативные изменений – положительных-то по сравнению немного – пишущая машинка не выдержит), - усопший патриарх сочувственно не вздыхал, солидаризуясь с бедствующей Россией, а, пользуясь трагичной для общества и благоприятной для религиозного ситуацией, используя неоплачиваемо на самых тяжелых работах труд десятков тысяч выброшенных на обочины жизни сограждан (да еще в благодарность за это протягивая им для поцелуев ежемесячно во много раз увеличивающиеся количеством руки новых духовных особо?!), под его святейшим руководством всего за каких-то пятнадцать лет было построено, возрождено, восстановлено более семисот монастырей, а приходы и церкви стали исчисляться цифрами с пятизначными нулями! Действительно, дела огромадны… Правда , не посвященный, не состоящий, не приближенный может сказать: на хрен они нужны?! Что, людям молиться негде? Есть желание – молись: дух божий обитает и бывает, где желает…
Так-то оно так, но это уже не православный подход, измена даже – не только вероисповеданию, России! Она же православная.
На это непосвященный может не согласиться, сославшись просто на демографическую составную новейшей российской государственности, где еще недавно в некоторых регионах на шесть умерших приходился всего один новорожденный, повторяя: зачем нужны эти монастыри? Лучше бы детские сады, ясли строили!
Но непосвященный – он и есть непосвященный. Лучше бы не задавал вопросы, а в экран телевизионный пялился, где проститься с телом бездыханным великого человека после духовных чинов подходят президент с супругой (которая, говорят, очень богомольна, и несколько напоминает этим последнюю российскую императрицу. Правда, Гришка Распутин пока еще не маячит на горизонте…), премьер-министр с супругой; и не просто подходят, а торжественно целуют матерчатый плат над ним.
Лишь православный атеист Лукашенко (как честно, лаконично, метко он себя охарактеризовал в религиозном! Всей бы российской правящей элите – и светской, и церковной – повторить за ним!), когда Путин приблизился к нему и шепнул на ухо: ты, мол, батька, иди сейчас после меня приложись; а остающиеся, кто помельче по чину, пусть после тебя, - замешкался над телом патриарха, видимо, думая: чего я сюда приперся? (Хотя знает – чего… Что ему демократия, конституция? Взобрался на белорусский престол, и уже более четырнадцати лет на нем безвылазно. Какие-то Путин, Медведев, Ющенко… Именно он старожил, всем ближним президентам президент. И еще четырнадцать лет не слезет с престола. А если кто посчитает, что замного слишком, так соберет всенародный референдум, а народ от батьки не откажется, как и батька от народа. И это уже не шутка, а тот случай, когда авторитаризм надежней, законней, стабильней справедливей демократических норм. (Замешкался над телом, потом быстро ткнулся в плат губами. Повернулся, хотел уже было назад, но принятую роль-то хоть как надо доиграть: пусть атеист, но все ж православный! Потому ляпнул кое-как правой ладонью себе по плечам крестное знамение, отдал, так сказать, приобретшему неуместное влияние опиуму дань, и с глаз долой.
Скорбят, плачут: великого человека Россия потеряла: было семнадцать монастыре, а стало более семи сотен…
Ох, тьма ты тьмущая среди цивилизации электронной, гниль непролазная, ложь неотвязная, бесстыдство скоморошеское сверху донизу. Так и у пишущего эти строки: взгляд и оценки происходящему могут быть разные, но не всегда они уместны… А впрочем, ведь патриарх же умер, он прямиком в царствие небесное, от этой поганой грешной земли, как учит христианство и что является его основной целью. Так чего скорбят, плачут, кислые рожи строят?! Смеяться надо, радоваться, веселиться за участь патриаршего ближнего своего: он к богу самому под сияющее крылышко!
А все потому, что не верит никто в основополагающие догматы христианские: ни в царствие небесное, ни в геену огненную. Пристраиваются лишь к вере, когда она вес во мнении властей начинает приобретать, по выгодам и позывам своим, понты, грубо говоря, колотят.
Но опять вопрос у непосвященного возникает: стоит ли для колочения разных понтов выстраивать многие сотни монастырей, десятки тысяч храмов, обучать и пристраивать к ним еще большие десятки тысяч оплачиваемых служителей?
Ох, тьма-тьмущая среди цивилизации электронной!,,»
Стасов перестал писать, положил на стол написанное, принялся полуслухом прочитывать его. Вдруг у него сильно кольнуло сердце. Он помял правой рукой левую часть груди, и неожиданно со все возрастающим страхом подумал: не бог ли это предупреждением? Мол, куда прешь? – на патриарха самого, да еще во время кончины того, когда принято… или хорошее, или ничего… Вспомнил многих современных артистов, признающихся, что когда играли безбожников, то после шла черед неприятностей в жизни. И, тяжело вздыхая и поругивая себя в суеверности, начал рвать листы с только что написанной статьей.


5.
С утра вдруг поднялось давление; сердце не то чтобы побаливало, а работало с перебоями. Ощущая эти перебои, Василий Никанорович Шувалов настороженно замирал, ему казалось, что в один из них сердце перестанет биться, и это будет все, конец накопления его лет, которых набралось уже более восьмидесяти. А что было среди их количества, что останется после него? Скучный роман, долго писавшийся, восторженно принятый и почти сразу же отвергнутый, мягкая поэтическая повесть, статьи, исследования, миниатюры, журнал… А впрочем, совсем немало, и хотя бы в области он писатель первой величины. Но не того хотелось, не того ожидалось. И дело даже не в славе, или признании – не выразил он себя и наполовину. Ему всегда кто-то мешал в творчестве, ставил палки в колеса. «Немцы, всюду немцы… И евреи!» - зло проговорил Василий Никанорович, забывая о перебоях в сердце. Он поднялся с дивана, приблизился к компьютеру, и принялся нахлынувшую досаду пристраивать в недописанную статью, начиная с университета, куда еще в молодости поступал. «А там профессор русского языка – немец, - выдавил он на клавиатуре принтера. – После окончания направили в школу – немцы… Закончил работу над романом, сунулся в издательство – немец… (Он доставал блокноты из шкафа, приводил фамилии всех этих «немцев» в России, места их работ, даже номера телефонов, намереваясь все это опубликовать в ближайшем номере издававшегося им журнала, для внушительности решая вставить туда и расшифрованные им имена известных литераторов. – Евтушенко – Ганкус, -  продолжал выдавливать он на принтере. – Даниил Гранин – это Герман, а Бакланов – это Фридман… -  и подытоживал: - И всю жизнь, куда не двинусь, - всюду «находится немец»… Они и определили судьбу».
На какой-то момент Василию Никаноровичу стало стыдно за написанное. Разве это литература, подумал он, разборы какие-то, выпученные однобоко. Но он отогнал эту стыдливость: где сейчас в России литература? Писательствующих много, а литературы никакой. Его взгляд упал на разложенную по столу областную прессу, просматривая которую он всегда заключал вслух: «Сучья пресса! Так беззубо, вяло и при коммунистах не было. Пятая власть перед четырьмя первыми, как псы угодливые, хвостами повиливают». Думал: губернатор пригрел местных литераторствующих, через год их книжки издает за счет областного бюджета, ежемесячно выплачивает суммы за членство в союзе писателей… И те отрабатывают: не со стороны народа происходящее, а со стороны власти, на уровне скупой информации. А, может, по-другому и не могут уже. В природе… И еще думал, что он ведь тоже член союза писателей. А потом думал, что вообще в России быть как-то честным, самобытным творческим человеком – как проклятие, изгойство: и власть бьет, и народ пинает. А когда добьют, и допинают, сталкивая с поверхности вглубь земли, - некоторых в кумиры возводят.
На глаза Шувалова попалась газета Адыгеева, в которой тот к юбилею области поместил подборку стишков местных поэтов, себя не исключая, конечно же. «Но хоть что-то со своих выгод представляет, стихи, рассказы… А другие газетки уже и не представляют творческое, - лишь реклама, короткие информации, объявления…» - проговорил тихо, начиная просматривать стихотворную антологическую подборку с Мучанова, главного писателя области; и тут же комментировал критически, хотя сам в сущности никогда стихов не писал, но считал, что понимает поэзию. Выговаривал сам себе со вздохом: «Для постороннего – вроде бы и складно, и звучит, и слова хорошие, простые, о крае родном, о родине… Но поэт начинается там, где слова для него обесцениваются! И потому – пафосноголосо, посредственно, третьесортно, ни проблеска в настоящую современную поэзию. Кручею, певучею; вереска-берега… - он вглядывался в техническую сторону стихов – на рифмовку их, и произносил с досадой: - По тридцать лет в союзах писателей состоят, а правильно рифмовать даже не научатся, ляпают абы как! Представить столяра, сделавшего стол: одна ножка кривая, другая – прямая, а третья – вообще длиннее намного трех остальных… Что бы о таком столяре сказали? У поэтизирующих же – пролазит, поэтами себя не стесняясь называют… Ну хоть бы рифмы какие новые, ни разу до того не употреблявшиеся, как у того же певца революции Маяковского… горлана-главаря, так сказать. И этого даже нет… - он вчитывался в другое стихотворение, другого поэта, также комментируя с иронией рифмы: - Убли-приголублен, рожью-дороже…» - посмеивался, вчитываясь в следующего представленного поэта, который рифмовал: - Предстала-стрекотала, приходил-пригубил… О-е-ей! – не выдержал уже Василий Никанорович, возмущаясь: - Еще сто лет назад великий Рильке говорил: напичканное глагольной рифмой стихотворение одним этим уже примитивно! – и переходил к стихотворению следующего поэта, рифмующего: жизнь-рубежи, ни разу-князя… Добрался наконец и до стишка самого Адыгеева, в котором тот образно сравнивал Бежевогородский край с болотом, в котором тот соловьи поют, и лилии цветут, а самого себя с куликом… Рифмы у Адыгеева, как почти всегда в ео стихотворениях, хромали, словно медведь ему в детстве на чувство рифмы наступил. – Царстве-власти, иду-поутру, - произносил вслух, стараясь найти хоть какое-то подобие рифмы Шувалов, и не мог, - не было и близко ее там! Хотя в общем ему стихотворение понравилось – находкой какой-то творческой, что в последнее время в стихах Адыгеева не встречалось. Понравилось, но тут он вспомнил газету Адыгеева парумесячной давности, в котором рефреном повторялось: нет красивей и лучше России, подтверждал с высоты своего шестидесятилетнего возраста: мол, просто сказано, но и верно и правильно! – Нет России красивее и лучше, а то уже – болото она?! Ну, стихоплеты! – выругался он громко. – Так и метят в литературные святцы на любви и хороших словах о Родине пролезть?! – Шувалов вспомнил и другого поэта, представленного здесь, давнего члена союза писателей, окончившего некогда литературный институт, лишь на лет пять младшего его самого по возрасту, который тоже теперь об отчем крае красивом, и т.д., а лет десять назад в одном из стихотворений писал: вокруг гадость, гнило, подлость… И Шувалов спрашивал: - А где же это – вокруг? В Америке, в Японии? Да нет же, в то же прекрасном крае, среди того же великого русского народа… Изолгались! Изолгались! Изолгались! И так у любого почти! Кроме Бродского, - вдруг признавал он неожиданно. – Пусть жидяра – но не нашел я у него в стихах таких крайних расхождений! Солженицын… Жить не по лжи?! – продолжал он твердить сам себе. – Но как же не по лжи, если правда, которую представляли вы, Александр Исаевич, выпячивала лишь минусы советской власти?!  А какая же это правда, когда она половина?! И у того же Айтматова, и у многих-многих других, прикормленных советами, преобладающе выпячивались плюсы… Вот и все! Великий же художник от просто талантливого очень тем и отличается, что вмещает – все! И «Последний день Ивана Денисовича…» - тоже ведь не правда лагерной жизни, вернее – поверхностная правда… А! – махнул рукой Шувалов, вспоминая статью Адыгеева в его газете о Солженицыне, где Адыгеев откровенничал, что он-де еще в семьдесят девятом году прочитал эту повесть в «Новом мире», прятал ее, чуть не пострадал, и она такое неизгладимое-де впечатление на него произвела о масштабах издевательств коммунистов над собственным народом, так отозвалась в его плоти и крови – ну, все заполнила! – И Шувалов спрашивал сейчас вслух Адыгеева, которого тоже, конечно же, не было рядом: - Так что ж ты об этом ни в одной своей газетной статье? ни в одном сборнике стихотворном?! Лишь только сейчас начал, когда буржуйство прочно обосновалось в России?! И чуть не плача от досады на всю эту литературную гниль – и местного масштаба, и общероссийского, - которая без мыла лезла в задницы признаний, публикаций, премий, выкрикивал: - Ложь, ложь, ложь!»
В дверь квартиры Василия Никаноровича Шувалова в этот момент позвонили, отвлекая от резкого разговора, который тот вел с воображаемыми коллегами по литературе, зная, что наяву подобное никогда не скажет, особенно Адыгееву, входящему теперь в состав редакционной коллегии его журнала и набирающего в главенствующих литературных кодлах, приближенных к правительству, вес.
Шувалов приблизился к «глазку» на двери, всмотрелся в звонящего мужчину средних лет с противоположной стороны, спросил: кто, по какому поводу? Мужчина ответил, что он вчера звонил по телефону и договорился по этому адресу принести свои стихи, рассказы. «А-а… - вспомнил Шувалов вчерашний разговор. – Заходите, - открыл дверь, провел мужчину на кухню, усадил за стул напротив: - Давайте рукописи…»
«Да у меня не рукописи, а изданные – не очень хорошо, правда, с ошибками в тексте, но недорого, по материальным, так сказать, возможностям, - изданные сборники стихов, рассказов…»
Шувалов взял один, другой, начал просматривать, выслушивая от автора, что тот литературой занимается недавно, но серьезно. Вот теперь они с женой переехали в Бежевогородскую область, купили домик в селе; он имеет хозяйство, кур, гусей, коз… А между делом – пишет.
«Я не знал, что здесь есть солидный литературно-художественный журнал… Зашел в сельскую библиотеку… Вот и позвонил вам… Наверное, было бы приятно быть опубликованным у вас, - продолжал пришедший. – В сущности, периодически меня публиковали по газетам, газеткам, а в серьезных литературных изданиях – только несколько раз».
«У-гу, - Шувалов вчитывался в стихи, в рассказы. – Ну и неплохо, самобытно, опечатки мы исправим, - отвечая пришедшему, что название журнала «Перезвонница» никак не связано с церковностью, он и сам не относится к ней с симпатией. Он перевернул обложку одного из сборников, и прочитал фамилию автора: - Бран… Валентин Анатольевич?! – поднял глаза на мужчину напротив, испросил резко: «Еврей, что ли?!» Мужчина замешкался, ему был непонятна происшедшая в Шувалове перемена, ответил удивленно: - «Нет, бран – это псевдоним, - и спрашивая: - А что, Бран – еврейское!» А Шувалов уже взял ручку, тетрадь, спрашивал пришедшего мужчину: «А фамилия, имя, отчество… Адрес, где проживаете… Год, место рождения…» Как-то машинально Богаревич отвечал, думая: может, для гонораров… Но все ему это не нравилось: словно на допрос попал?! Ему захотелось забрать принесенные сборники, уйти, но зачем-то сдержал себя – все же старый человек, и русский писатель – мало ли какие заморочки?!
Шувалов же уже проникся подозрением: может, евреи подослали?! И останавливал себя, глядя на мужчину: ну что я, глупости какие?! Но спрашивал: «А какое отношение к евреям имеете?» «Да никакого… - отвечал мужчина, еще более6 удивляясь. – Но какое значение…» «Ладно, ладно, - провожал его к двери Шувалов. – Извини, я занят… Но адрес твой есть, сообщу, если печатать…»
Ошеломленный, Богаревич остановился на лестнице в подъезде. Ему снова захотелось вернуться, забрать свои сборники. Еврей – не еврей… А я думал: известный уважаемый писатель… Это что, литература тут такая в российской провинции?! – думал Богаревич. – Сумасшествие какое-то! Еврей – не еврей? – самое основное?! Насколько литературно, насколько талантливо – по фиг! В Приднестровье – никто никогда. Бран – и Бран! В союз писателей приняли – и никто даже не спросил, что это псевдоним, а тут все данные позаписывал?! – мысленно возмущался Богаревич, спускаясь по лестнице вниз. – Порядочность какая-то! А тут… Никогда евреем не был – и вдруг еврей?! Да какое значение?!» - он не понимал происшедшего.
По дороге к себе в село Богаревич остановился в райцентре, зашел к корреспонденту газеты «Красное Зарево» Алексею Викторовичу Стасову. Разговорились. Между делом сказал, что вот был в Бежевогороде у известного уважаемого писателя и издателя, крутящегося среди управленческих кругов; тот увидел фамилию: Бран – и сразу: еврей?! Он кисло усмехнулся, покачал головой.
«Ну, мы тоже сначала подумали, - совершенно серьезно подхватил Стасов. – А потом посмотрели на фотографию – какой еврей? – русский!...»
«Вот так да, - раз за разом в маршрутке, везущей его к селу, повторял Богаревич. – Евреем стал в России?! – и снова накатывало возмущение: - Но какое значение?! Если бы даже и еврей… - он вспоминал своих предков – не было у него в роду евреев; и ему становилось жалко всех этих евреев. – Что ж они вам сделали плохого?! – ему становилось понятно, почему великий Бродский, прожив около тридцати лет в России, не смог опубликовать ни одного стихотворения, когда толпы литературствующих посредственностей публиковались, сытно жили, разъезжали по домам отдыхов от имени союза писателей. – Вот такие они русские писатели, - шептал Богаревич. – О совести, справедливости, душевности… А копни – такое говно бродит порой! Русск4ая пишущая душа…» - с какой-то непонятной странной досадой осознавая, что он ведь и сам – русский, в основном. И по месту жительства, и по месту рождения, и по близким предкам. И писать на ином каком языке он, к сожалению, не умел.
В это же время Василий Никанорович Шувалов сидел в одиночестве на той же кухне; потягивал крепко заваренный чай, заедал его сладкими пирожными. Ему было стыдно за происшедшее. «Бран – ну и что? Почему именно еврей, - тихо шептал он. – А если и еврей – ну и что?! Напал на человека… Что подумает… Хотя – кто он такой?! Пусть что хочет, то и думает. Псевдоним, - бурчал. – И фиг тебя тут кто особо публиковать будет… Надо знать, какие псевдонимы выбирать». Он просматривал данные приходившего к нему со стихами и рассказами мужчину, покачивал головой, вспоминал лицо того, оценивая: да нет, не еврей, и думал, вспоминая высокопоставленного сотрудника ФСБ, которого он недавно опубликовал в своем журнале: надо будет позвонить, спросить, пусть справки наведет… Мне тоже абы кого в журнале моем помещать – не по чину… Да еще если еврей…

6.
Несколько месяцев перед новым годом для Юрия Михайловича Адыгеева стали самыми благоприятными за всю литературствующую жизнь: его начали публиковать в престижных московских изданиях, вручили денежную премию, - он пробился. Нелегко это было. Сколько пришлось унижаться, угодничать, заглядывать в рот наезжающей порой на Бежевогорье разной столичной сволочи. Когда несколько его стихотворений опубликовали в так называемом либеральном журнале (т.е. который делал бизнес на либеральном направлении в литературе), где помещали напрямоту даже такие строки: Россия – сука!..., он, понимая, что среди либералов ему не пробиться, повернул на сто восемьдесят градусов и принялся усиленно пристраиваться к так называемым патриотам из «Русского союза» идругих (т.е. к тем, которые делали бизнес на патриотическом направлении в литературе и от которых – почему-то так исторически выходило?! – получалось вреда России больше, чем от всех этих евреев, немцев, грузина Сталина, вместе взятых); перед приехавшим в город Бежевогор духовным предводителем всего этого сборища редактором журнала «Именянник» Вячеславом Игоревичем Кунаевым, будто шестерка какая, все оправдывался: «Опубликовали эти либералы… Я и не хотел… Сами…» И от покровительственно успокаивал его: «Ты же не пишешь: Россия – сука!... – И посмеивался мститетльно: - Это даже очень хорошо, что они такое публикуют: реакция дурня-поэта на гниль окружающего… Правда жизни.. Вот этим мы их и прижучим – за горлятины жидовские!» - и сжимал всей пятерней правой руки воздух перед собой. «Прижучим, прижучим, прижучим… - поддакивал со стороны Адыгеев. – Прижучим!» - а сам думал: и чего напали на поэта этого злополучного?! Десять лет уже долбят и его, и издания, что публиковали?! Нехорошая строка, спора нет, - но всему же предел должен быть! Да и сами эти долбители, как напьются порой, чего не несут на матушку-Россию?! Да и подобное сплошь и рядом можно было услышать в лихие девяностые?! Но простачок поэт написал… А написанное пером не выдолбишь топором! Метко русский народ подметил! И он мысленно наставлял себя: надо осторожнее быть с тем, что пишешь, неизвестно, куда повернет… Ты написал, и забыл, и даже давно уже не думаешь так, а к тебе через десять лет с вопросом: вы, гражданин поэт Адыгеев, написали?! Собираешь камни к старости, собираешь, чтоб огородиться, да и было чем кого по голове огреть в случае чего… А тебя самого этими камнями! И он вздыхал про себя: опасное дело на Руси писарчуковствовать! Не любит их ни власть, ни народ, - если честно, искренне, открыто с творческим в себе… Живых – не любят!  Правда, потом, мертвых, могут и возлюбить… Он представил себя мертвым, лежащим в гробу. А над ним плачущие почитатели его таланта; вернее, почитательницы, которые собираются и собираются, уже толпа целая, тысячная, десятитысячная, и единый вопль стоит над площадью: «Адыгеев умер, поэт Адыгеев умер…» Так что тогда ему и в представлении расхотелось представлять себя мертвым, и будто Иисус, он восстал из гроба… И в тот момент вдруг его воображение перестало подчиняться ему; он представил, как толпа недавно плачущих над ним женщин ринулась на него: «Живой! Живой!», словно хищные птицы вырывая части его тела по частям, а какая-то с криком: «У меня, у меня!»;   десятитысячная толпа женщин ринулась за ней… «Фу! – поморщился тогда Адыгеев от представившегося машинально ему, и жестко поддержал Вячеслава Игоревича Кунаева: - Прижучим!»
Пробился! Не стихами. Они в общем были слабоватыми у Адыгеева, слабее в общем, чем у других известных бежевогорских поэтов, которые на примитивном уровне и рифмой владели искусней, и звучанием строк были приятней для слуха, и вообще, но все это было на среднем, избитом, хоженом-перехоженном российской поэзией уровне. Если образно представить их у Парнаса, у ворот настоящего признания (не хитролукавствия российско-православного – а Музами!), то честный и сведущий страж у этих ворот, может быть, и пропустил кое-кого из них – а то и всех – на шаг-два прогуляться у подножия Парнаса. Но если бы кто из них решил проскочить повыше, то честный, сведущий и неподкупный страж непременно бы огрел его палкой по горбу: куды со свиным рылом в калашный ряд?! В общем, стихи Адыгеева были слабее… но иногда, каким-то необъяснимым и для него самого образом ему удавалось вырваться, воспрять над дешевой пафосноголосой примитивностью, которая даже такую строку, как «поэт-часовой вселенной…» или строфу: «…пиши волнением и чувством, / мечтой, взлелеянной в тиши, / чтоб холст, как зеркало искусства, / был отражением души»… (из какого, интересно, сборника стихов поэтов восемнадцатого века автор сдул эти «тиши-души», «чувством-искусства», приляпав к тому же от себя аляповатость в рифмовку?) возводила в некий шедевр поэтический от современных общепризнанных мэтров. Например, такое его стихотворение:
«Поднимавшийся в атаку
с отрядом пехоты на Балтике,
конвоировавший английские суда в Арктике,
повоевавший с японцами на Тихом океане
и списанный на берег из-за контузии
при тралении американских мин
                у Корейского полуострова,
боцман Федор Михайлович Груздев,
надравшись в заплеванном павильоне
                Октябрьского парка,
не обходил лужи.

Он брел, пошатываясь, посредине улицы,
распевая: - Раскинулось море широко, -
и машины уважительно его объезжали.
А завалившись в глубокую вымоину,
рвал полосатый тельник на груди, ревя:
- Врагу не сдается гордый «Варяг»!...»

И это уже не строки, не стихотворение, не слова с радиоэфира: «Никогда ни о чем не жалейте!...», а сама жизнь! И именно присутствие ее в стихотворении и определяет его как настоящее, великое, хотя увенчанные лаврами нынешние краснобаи, легко расшвыривающие определение «гений» то в Есенина, то в Рубцов, а то и даже в Высоцкого, не очень различают подобное. Да и сам Адыгеев не различал, и подобные прорывы были у него единичны. Однако, снова же если рассуждать образно, именно его, который как поэт был в общем слабее многих других известных, причисленных к официальному союзу писарчуков поэтов, непредвзятый страж у парнасских ворот избрания пропустил бы ненадолго с этим стихотворением на вершину Парнаса, где занимали места истинно великие по своим временным и географическим промежуткам: тот же Данте, тот же Гете, тот же Байрон, тот же Пушкин, Рильке, Йейтс, Фрост, Оден, Бродский, создавшие свои поэтические миры параллельно нашему и отображающие его в более глубинных проявлениях и множественности вариаций, - что, наверное, и является основным признаком отличия великого поэта от талантливого, от среднеуровневого, от рифмообразоплетствующего, или даже не умеющего и это. Пробился Адыгеев воспоминаниями о писателях и поэтах, с каким его сталкивала относительно длинная литературствующая жизнь, - воспоминаниями однобокими, но добродушными.
Адыгеев опять сидел в своем кабинете у письменного стола, снова заваленного кипами писем, газет, стихотворных сборников разных авторов. На глаза ему попался и сборник ранних стихов Валентина Анатольевича Брана. Он раскрыл его в который раз, начал читать вслух выборочно:
«Похожий на сероватый брезент,
неба навес на части расколот
солнца блестящим диском.
Когда я порой приезжаю в тот город,
то он, словно музыкальный инструмент,
хранящий память о близком… -
полистал страницы, и принялся задумчиво за другое стихотворение:
«Вечером по дороге
мягкий кружит смех.
Время иные сроки
мерит, и чисел бег
груб до мгновений,
стирающих след,
когда изменений
ждать правды нет…

пока ищет встряски
полей борозда.
Все притчи и сказки –
от Будды, Христа
началом, хоть те
их брали на грудь.
А на доброте
в политике путь… -
он замолчал, в который раз осознавая: вот настоящая поэзия… И ритм, и рифма, и образность – все на высоте. Осознавая также, что он никогда ни одной строки этого Брана не опубликует больше в своей газете; и проговорил жестко сам себе: - Одно его стихотворение, два, пять – и не я здесь буду первым поэтом! Не на-а-до!» - Адыгеев вообще если и помещал в своей газете какого-нибудь более-менее значимого поэта, то старался выбрать у того что-нибудь похуже, послабее, не исключая и известных в России поэтов. Разве что для Александра Кушнера сделал исключение, и это было единственное совершенное стихотворение из всех, опубликованных им за последние годы.  Все для того, чтоб его, Адыгеева, в общем ляпусы не затенялись. И потому охотно публиковал начинающих авторов, даже если это была откровенная галиматья.
Он отложил в сторону сборник стихотворений Валентина Брана, проговорив: «На начальном пути в творчестве явно талантливым быть намного хуже и бесперспективнее, чем явной бездарью…» Явной бездари для публикаций у Адыгеева хватало. Как и многим литературствующим при газетах и журналах (особенно столичных), ему из разных мест разные люди, не соприкасающиеся вплотную со всем литературным дерьмом, а потому и судящие об его носителях как о людях необыкновенных, особо одаренных (и так оно и было – только очень редко) присылали письмами и бандеролями свои рукописные стихи и рассказы; и Адыгеев был порядочнее многих лиретатурствующих: если в чьих-то слабоватых, технически неграмотных пробах пера мелькали изюминки, творческие находки, он очень рердко в измененном варианте обрабатывал их, потом представляя как свои. А вот когда опубликовал в своей газете один из коротеньких рассказов Валентина Брана, то, задумавшись, вскоре позаимствовал у того идею (да и своя газета под рукой!), стал пописывать маленькие сюжетики из ежедневных наблюдений, - вот и гонорарный заслуженный приработок, и нагрузки никакой, и не надо по заданию редакции якобы тегаться, ездить куда-то, особенно когда время не летнее.
На днях члены местного союза писарчуков отмечали сорокапятилетие своего товарища по союзу Антона Степановича Подкалюжного, по этому поводу презентовав его новую книгу прозы, изданную тысячным тиражом за счет областного бюджета. Адыгеев решил и делом заняться: взял ручку, чистый лист бумаги, принялся набрасывать статью и Подкалюжном, начиная, как и всегда делал, с главного, приписывая под фамилией того: член союза писателей. Дальше уже и излагать ничего не надо было: член! – и этим все сказано, от сюжета до содержания, но Адыгеев – газетный-то лист надо заполнять ринулся перечислять названия прежних книг Подкалюжного, а также, в каких изданиях тот публиковался. Приводил выдержки из текстов того, и тут же объяснял несведущему читателю (который, возможно, вопросит: да разве так пишут?!»): пишут-пишут, и давно! «Это намек на направление - сюрализм…» (Тут Адыгеев задумался: какправильно: сюрализм или сюрреализм? Но махнул рукой: время разберется, - если и не было сюрализма, так вот он, - получи! – от Адыгеева…) И продолжал писать: мол, возможно, у Антона Степановича и не все получается, но писатель-де пишет как может; поэтому, дорогой читатель, принимай творчество Подкалюжного (да и всех нас, членов союза, хотел приписать он, но не стал), как оно есть. И в этом Адыгеев был действительно прав: вываливают по тысяч сто из областного бюджета Бежевогорья на посредственные ляпусы официальных членов союза писарчуков, размещают эти ляпусы – и стихотворные, и прозаические – по книжным магазинам, по библиотекам бежевогородским, где хоть десять лет ежедневно ходи, ничего не сыщешь из Бродского, из Музиля, из Бодлера даже, не говоря уже о Ницше, иное что содержательное, серьезное, не читанное массово на периферии; и где самым большим писарчуком является местный архиепископ, примитивные религиозно-православные ляпусы которого издаются и десятитысячными тиражами.
Вообще-то Адыгееву не нравился Подкалюжный: задиристый, пересмешник, все что-то хитрит… Однако, как Адыгеев метко отметил в одном из стихотворений: смысл писательства и его символ для местной писарчуковствующей братии сводился не к тому, чтобы почестнее и ярче представить словом действительность во всех перипетиях проявлений, и одним, может быть, этим подсказывать выход из их неказистостей, а чтобы: хвалить свое болото, как кулики, хвалить собратьев куликов по болоту, - на словах, а мысленно, возможно, подумывая: а чтоб ты сдох, а чтоб ты сдох! Тогда восхваление оставшихся куликов будет слышнее, и ответные реакции властей и народа – тоже обильнее. И как бы не были порой бесстыдны и примитивны эти восхваления, однако восемь человек из десяти даже один на один предпочтут выслушивать именно их, чем трезвые и справедливые обличения, или винегрет из восхвалений-обличений.
Адыгеев взял в руки новый сборник прозы Подкалюжного, подаренный тем ему, бегло прочитывал помещенные там рассказы, в одном из которых автор повествовал, что хотел он встретиться со знакомым, а тот не пришел вовремя, опоздав аж на двадцати минут, вопрошая и перечисляя, сколько бы он за эти двадцать потерянных минут мог бы сделать полезного: и морду бы кому набить, и ребенка кому заделать, и стаканчиков пару водочки в себя опрокинуть… В следующем рассказе в уже ином варианте Подкалюжный муссировал тот же сюжет: теперь уже зритель писал письмо режиссеру: мол, отдал он за билет двести рублей, два часа потратил на просмотр фильма, а фильм ему не понравился… И сколько бы он мог полезного сделать за этих потерянных два часа?! В следующем рассказе… Следующий рассказ Адыгеев и читать не стал, выругался с усмешкой: «Вот гадюка! Исписался, не можешь писать – что высасывать из пальца, лишь бы книгу за счет государства издать?! Уступил бы очередь какому другому товарищу по союзу, у которого есть что сказать, или было… Например, мне… - нес он тихо, обращаясь к себе. – Который тоже давно исписался, и давно тоже высасывает из пальца… Но есть старые черновики, в которых…»
Это, конечно, Адыгеев записывать не стал, а для полноты, для заполнения, для увеличения суммы гонорара поместил в номер газеты и три рассказа Подкалюжного с собственными комментариями, вдруг серьезно задумываясь и о бежевогородской газетной братии, и о себе самом: материала составил на целую страницу… А зачем? Рекламу Подкалюжному дать… Так еще хоть что-то! А другие?! Усядутся у компьютера, что-то вычитают – и в газету, еще что-то вычитают – и в газету… Почти и не обрабатывая?! Но это же прямое воровство, дорогие мои! Или отлучится из теплого кабинета, возьмет интервью у какого начальничка, - и в газету… Молодые, здоровые! Выйдите в окружающий мир! влейтесь в гущу сограждан! Примерьте хотя бы на себя их ноши! Откройте уши, и услышьте хотя бы что они говорят, а не те, кто над ними ради них… Расследование какое затейте! Задайте неудобный вопрос губернатору, мэру, правоохранительному начальнику какому! Куда там… Сидят, уставившись в компьютеры… Уютно, тепло, и мухи не кусают…
«Кулики! - вдруг громко вырвалось из Адыгеева. – Кулики!»
Проходивший по коридору из курилки сотрудник редакции открыл дверь; спросил настороженно: «Юрий Михайлович… Или послышалось…»
«Послышалось, послышалось, - отмахнулся от него Адыгеев. И когда тот исчез, проговорил уверенно: - Кулики! Но странные какие-то, и не поймешь: хвалят ли свое болото, или поругивают с оглядкой вверх… Но кулики!» - и продекламировал стихотворное новое, возникающее в уме: - Не баба, не мужик, (а газетный кулик). Что очень и очень похоже. (Но и я сам такой тоже…»

7.
У родителей жены, куда они с ней снова приехали в Бежевогород, было и уютно, и тепло. Квартира на восьмом этаже девятиэтажки всегда нравилась Глебу Алексеевичу Карповичу, хотя была и небольшой – всего три комнаты. Теща, как всегда, поселила их в комнате с южной сторон, с двуспальной кроватью, шкафом, зеркалом на стене, со столом у подоконника, на котором лежали вразброску книги, газеты, обычно просматриваемые здесь отцом жены, почти всю жизнь проработавшим в журналистике. Когда вечерами по их приезду они собирались в гостиной, то тесть, выпив коньяка, часто пускался в воспоминания о своем журналистстве в советские времена, с привздыханиями провозглашая: «Жизнь бурлила! Прадники отмечали широко, всем журналистским сообществом. Все финансировалось из Москвы. Организовывались творческие конкурсы с большим призовым фондом! А сейчас, - и голос его начинал уныло поскрипывать. – Союз есть. Более четырехсот человек в нем по области… журналистов, а финансирования из Москвы нет, из областного бюджета – малое. Творческие конкурсы с достойным призовым фондом не организуешь… И льгот сейчас у членов союза журналистов также почти никаких. А в советское время: бесплатный проезд в транспорте, бесплатно…» - перечислял он.
«Да, да, - кивал на это головой Карпович, а сам думал: льготы еще вам?! Пишут, видишь ли, они! Я тоже пишу, и даже гонорары не беру, если в серьезных изданиях публикуют. Журналисты они… Радовались бы, что жизнь так: не у станка, не на стройке, не у прилавка. Льготы еще?! Какая бесстыдная наглость! И говорил: - Я-то сам в никаких союзах не состою, хотя мог б. И вообще, сами союзы эти не очень понятны, апеллируя к тому же советскому, когда сборища официальных писателей травили Пастернака, Солженицына, многих….»
«Было, было, - соглашался с ним тесть. – Но союз, объединение – важная защита. По одиночке власть быстро поубирает неугодных, и никто не узнает», - тянул свое, а Карпович думал: нужны вы власти? Если что и пишете, так внутренний контроль, который велеречиво именуете совестью, зорко доглядывает в первую очередь, чтобы как ощутимо эту власть не задеть…
Сегодня тесть еще был в редакции, где продолжал работать, хоть и давно вышел на пенсию: писать угодливые беззубые статейки – не мешки с зерном таскать; жена с тещей готовили на кухне вечерний ужин, и Карпович, растянувшись в халате на кровати, просматривал местную бежевогородскую прессу, пробегая взглядом по стишкам некой поэтессы, которая, как сообщалось в аннотации, за первый же сборник стихов была принята в союз писарчуков российских и которая сейчас писала: «Как цветет, отцветает / и спелые вишни роняет, / и листвой устилает дорожки, / покоем дыша, / старый сад мой любимый…» - а то и с не меньшей аляповатостью: «Преображен / будет род человечий / преображенною / русскою речью…» - правда, уже аляповатостью с патриотическим уклоном, в чем кулики, чутко прочувствовав направление государственной политики (не правда, справедливость – а патриотизм!) вновь принялись состязаться до хрипоты, реализуя свои главные болотные сущности; а в аннотации под ними говорилось: мол, эти строки задевают душу, и сердце, заставляют радоваться и печалиться…
«Они одно заставляют – вздохнуть от досады! – тяжело выдохнул вслух Карпович, отбрасывая газету. – Рифмовать бы прежде чем писать стихи научилась! И за первую же книгу подобной галиматьи – в союз писателей? Хорошо, что я не стал вступать туда, когда предложили, в это сборище посредственностей… Тоже аббревиатурно «СП» - засмеялся он, и начал дальше шифровать: - Свора проходимцев, сволочь пишущая… - и замолчал, оборвал себя, ибо нехорошо подобное, пусть и сам с собой, и никого рядом, и можно позволить себе гаденькие вольности; пустился шифровать противоположно: - Смелые писаки, свойские парни, слоны пера, самые прочные, - думая: ведь в России пишущий человек по-разному всегда был и есть как изгой, как объект для нападок, подозрительности. Даже если он влез в официальное признание и окружающими – народом, и властью – над ним, что обязательно провоцирует в нем угодливость обоюдную. Но в России есть места, где честно пишущем просто не дадут возможности писать, затравят, и скорее окружающие, чем власть: это тюрьмы, другие подобные им учреждения, если выпало ему в общежитии жить, в армейской обязанности. Снова заговорил сам с собой: - Писать – даже не рисовать! Всего лишь ручка нужна и тетрадь, пятнадцать рублей на неделю – расходы. Человек всюду должен иметь право писать! Почему же известные писатели, поэты ни разу не подняли на всем видимый щит этот вопрос?! Тот же Солженицын, который сам через все это в лагерях прошел, писал – и прятался, мысленно писал?! Человек, которые хочет писать, должен законодательно иметь для этого право: в тюрьме, в больнице, в камере смертников, - куда бы судьба его не свела! Ведь для действительно призванного писать не писать часто хуже смерти! – громко уже высказывал он в одиночестве комнаты. – Но никто из писателей не поднимет этот главный для них же самих вопрос: право человека в любых местах и условиях писать, и любыми способами тем, кто посягает на это право, давать отпор?! И в любом случае, даже если завалил посягающего гада, - не выше наказание, чем превышение самообороны?! – хрипловатым голосом не унимался Карпович. – Никто?! И потому: не союз писателей – а свора писарчуков!»
А в это самое время, когда начинало вечереть, Вячеслав Игоревич Кунаев, оппонент Карповича по национальному вопросу в телевизионной программе, побывав в редакции издаваемого им столичного журнала «Именянник», где внес на рассмотрение редакционной коллегии предложение продолжить начатое им в антисемитской статье «Маркитанты…» указывать под любой фамилией, что упоминается на страницах журнала а национальную принадлежность носителя ее, например: Федин (русский, но есть мордовская примесь), Артемов (фамилия русская, но сам стопроцентовый еврей), Грищенко (фамилия украинская, но сам почти стопроцентовый русский) . Кураев (фамилия почти русская, но есть якутская помесь) и т.д., а под сомнительными фамилиями: Круг, Миллер, Греф, если нету возможности выявить точно национальную принадлежность, просто ставить: или немец, или еврей, шел по московскому парку, среди наступившей весны, среди сосен и берез, вдыхал всей грудью чистый воздух и думал: нет ничего лучше, чем жить спокойно, без возни политической, бытовой, идеологической. Но вот он влез в национальные вопросы эти чертовы и выхода из них нет, наваливаются со всех сторон, прорвы такие бездонные! Хватают за горло… Навстречу же ему по безлюдной аллее перекачивающимися с ноги на ногу походками приближались три молодых скинхеда крутого направления, с битами в руках: Юрка, Колька и Тихон. Недавно они хорошо размялись, поколотив некоего узкоглазого, потом – некоего кавказца, пригрозив каждому напоследок: Россия – для русских! Валите отсюда! Следующим раз попадетесь – без пощады тогда! Так что настроение у них было, как обычно после подобного, приподнятое. Однако когда поравнялись с Кунаевым, Юрка, присмотревшись к скуластому лицу того и припухлостям у глаз, несколько суженых, обратно встрял, преграждая дорогу: «А-ну стой! Калмык, что ли?!» «Вы что, ребята?!» - не понял Кураев, но скинхеды – крутые парни, долго не разбираются: последовал удар битой по спине, а потом и по ногам; Кунаев повалился на мокрый снег, осознавая, что дело опасное, эти отморозки завалят и какой ты идеологической принадлежности не спросят, даже если одной и той же, и принялся объяснять: «Я же свой! Из русского союза! Мы сами за чистоту России, против всех этих калмыков, башкирей, татаров…»
«Не похож ты что-то на русского…» - опуская биту, проговорил над ним Колька, а Тихон потребовал: «Документы, чурек?» Вячеслав Игоревич Кунаев достал из внутреннего кармана пальто паспорт, передал ему. Трое молодых балбесов в полутьме стали рассматривать его. «Вячеслав Игоревич… Имена русские…» - рассуждал глубокомысленно Колька. «Но фамилия подозрительная, - не соглашался с ним Тихон, - Кунаев, - и объяснял: - Я вот – Тарасов, ты – Сизов, Юрка – Ефремов… А то – Кунаев какой-то?!» - и он выжидательно уставился на Юрку, который был саамы образованным из троих, учился на втором курсе некоего столичного вуза, и в группке слыл за знатока по национальным принадлежностям.
«Сейчас так все перемешалось. – начал авторитетно высказываться Юрка. – Посмотришь на иного – ФИО русские, а у самого: волосы черные, глаза – как угли… Сущий цыган! Ну кА тут не огреть его битой по спине?! А потом вспоминаешь и переживаешь: правильно ли ты поступил? – он тяжело вздохнул, и продолжал поконкретнее: - Кураев… Он кунак происходит. Но кто кунак? – и отвечал: - Ну, типа, у этих разных черножопиков – друг, кент…»
«Ты чего, сука?! – тут же замахнулся битой на привстающего Кураева Тихон. – Под русского хотел проканать?!»
«Что вы, ребята, я же свой! свой! Русский! – опять опустился на снег Вячеслав Игоревич. – Причем фамилия? Вы на национальность посмотрите, на национальность…»
«Нету тут, в паспорте, никакой национальности, не указывают, сложности нам лишние создают… Да и указывали бы если, - доверия нет! Тут зоркий глаз нужен… - авторитетно процедил сквозь зубы Юрка, бросая паспорт в Кунаева: - Да ну его, пацаны, пускай живет…» - и пнув того ногой каждый по разу, все трое стали медленно удаляться по аллее.
Вячеслав Игоревич Кураев лежал у сосны, из глаз его по щекам стекали слезы, и он повторял надрывно: «за что боролся – на то и напоролся, за что боролся – на то и напоролся, на старости…» - ему хотелось бежать во все ноги и руки от национализма, шовинизма, антисемитизма, но чем дальше от него удалялись скинхеды, тем он сильнее чувствовал, как опутали они сознание, направление мыслей – не выпутаться. Поднявшись же, протерев носовым платком пальто, медленно побрел по аллее в направлении дома, вспоминая с нежностью жену, которая, наверное, сейчас сидела напротив телевизора, переживала, просматривая какую-нибудь поделку телевизионщиков – «широкую реку», например – и не понимая, что сценаристы и режиссеры, поставившие низкосортную фильмовую продукцию на конвейер, городят сюжетные заборы из разных досок – коллизий, бездумно меняя характеры одних и тех же персонажей, будто сегодня он кавказец, а завтра, глядишь, - уже русский; и бессвязно шептал: «Озлобление – вот что правит нынешней Россией; люди как псы, и без причины покусают», - забывая, что и он, чтобы озлобление это достигло таких масштабов и мощностей, потратил немало и сил, и средств, и стихотворных строк, и даже здоровья…

8.
Иногда выезжая из своего села в Бежевогород за продуктами, если оставались деньги, Богаревич Валентин Анатольевич покупал в киосках разные газеты, а порой – и «Литературную Газету». И тогда вечерами, после того как покормит скотину, кур, уберет навоз из сарая и приготовит им еду на утро, когда свое писать не хотелось, он просматривал их. Бежевогородская пресса, как всегда, пестрела сучьей окраской, но на этот раз Валентин Анатольевич был удивлен, почти сразу, на третьей странице, одной из газет натыкаясь на смелую и острую статью, как показалось вначале, в которой журналист, правда, не от себя, а от некого финна, напрямую, без предисловий, разил строками не кого-нибудь, а самого вице-спикера думского Владимира Жириновского. Финн, надо сказать, попался интересный: ни баб ему русских не надо для приятного времяпровождения, ни водки (финны ведь в этом деле – за воротник с градусами закидывать – не уступают русским!), - главный у него вопрос: почему русские люди такие глупые, что даже за Жириновского голосуют, давая тому тем возможность и в Думу пролезть?! Ну, и естественно, шло перечисление скандальных похождений и Вольфовича и его команды. Еще при некотором прочтении статьи Валентин Богаревич был разочарован: смелость и острота оказалась лишь разновидностью сучьих проявлений; в статье журналист не просто резко нападал на Владимира Вольфовича, а ревностно защищал местного губернатора, у которого с тем была давняя вражда, правда, зачем-то приводя высказывания Жириновского о губернаторе, что, мол, разворошит бандитский клан того, что тому-де давно место в тюрьме, - вот такая она хитрая сучья пресса: хвалит, хвалит, защищает, защищает, но при этом умудряется и так покусать, как и не кусали до защиты этой?! Хвалил, короче, защищал губернатора, а в завершении статьи призывал: в следующий раз на выборах не отдать ни одного голоса за Жириновского! Но почему? Ради простой правды, или что тот явно не достоин, или ради уважения к собственному губернатору, который при всех издержках все же поддерживал на Бежевогорье нормальные – по сравнению с многими другими регионами – уровень жизни, порядка, спокойствия какого-то. А что, не скупясь бюджетными средствами, подмял под себя и официальных журналистов и официальных писарчуков, так ведь в России не поймешь, что больше во благо: сучья пресса или так называемая честная, которая сядет на бурлящую негодованием волну (порой  и с прицелом эту власть свалить, а самим – или их заказчикам – на место этой власти, - еще хуже будет!), и долбит разную власть и разный бизнес, долбит вплоть до копаний в пятнадцатилетней давности мусорных ящиках тех, - все равно нет нормальной прессы (если не учитывать отдельные столичные издания), которая бы аргументировано, честно, исходя из особенностей российских, с позиций и верхов, и низов, и среднего класса, с предложением разумного общеприемлемого выхода!.. Сучья пресса при таком раскладе даже благодатнее: не нагнетает в обществе, не разжигает давно перевалившего все разумные пределы недоверия. И власти, если она действительно хоть в общем на благое, намного больше это благое постепенно в жизнь…) Не ради правды, и не потому, что Жириновский-де недостоин, и не из-за губернатора, - а чтобы у этого самого цивилизованного финна, если он в следующий раз надумает посетить славное Бежевогорье, не возникло вновь удивления по поводу загадочной русской души, которая свои поддержки даже Жириновскому оказывает?!
Со вздохом отложив газету, Валентин Богаревич думал: по пятнадцать лет в Журналистике, а ляпают в статьях галиматью, оскорбительную даже для русского народа: ну, американца бы придумал, француза, - а то – финна… в смотрящие?! И заключал вслух: «Вот до чего доводит сучье направление в журналистике, если вдруг на что серьезное перо, - одни кляксы!»
Богаревич принялся листать «Литературную Газету», натыкаясь в ней на статью об Андрее Битове, где тот делил всю русскую литературу на два вида, с чем Валентин Анатольевич мысленно не согласился: два вида?! Но порассуждав, устремляясь на главное, также разделил ее на два вида, только по-другому, как и современную журналистика: на сучьи и не сучью (не повиливающую угодливо перед властями, сильными мира сего, а то и перед всем народом). Представителей первой во всей их разношерстности – подавляющее большинство; представителей второй – очень мало. В последние времена к таким, рассуждал Богаревич, из крупных писателей, можно было отнести Александра Солженицына да Юрия Бондарева, разве что. А на Бежевогорье – единственно, в некий литературный период жизни, - разве что Валентина Никаноровича Шувалова, «Дутые великаны» которого в начале восьмидесятых годов прошедшего столетия были все же и смелыми, и злободневными, при всей узости тематики. «И с литературной стороны в общем значимыми, - вслух оценивал Богаревич. – Вот только оговорки в романе: если читатель представит, как читатель понимает, любезный уважаемый читатель… - просто констатируя: - Неуместно! Примитивно! Неужели маститый писатель не понимает?! Из-за таких мелочей – и на в общем хорошее произведение негатив в восприятии… - он вспоминал встречу с Василием Никаноровичем Шуваловым, когда приносил к тому свои книги, и теперь оправдывал странное поведение того: - Что ж, старик, за восемьдесят уже… Запал на борьбу с евреями да с некими немцами, которые в каждом мерещатся… - Богаревичу становилось смешно, и он вдруг начинал полемизировать с Андреем Битовым, по которому выходило, если в разновидье Богаревича, что и Пушкин – к сучьей литературе: - Да нет! Есть и «Капитанская дочка», где Пушкин очень уважительно и с симпатией и к народному восстанию и к предводителю его Емельяну Пугачеву… А ведь времена были – беспредела самодержавного, барства обнаглевшего… Не надо! !Я – такой…» - хотя понимал, что и его деление спорно. И он вспоминал писателя-фантаста, издавшего несколько книг тысячными тиражами, как-то известного, подарившего и ему свои книги. Богаревич почитал: черти какие-то, вампиры, саблями машутся, колдуют, чистые духи… И в разговоре спросил напрямую: в жизни столько всего! И несправедливостей! Народ простой уничтожается технически, - а ты про каких-то духов, чертей?! Тот аж поперхнулся, но ответил: я – писатель, а не журналист! Вся эта блевотина российская – вот где! (провел ладони ребром по шее) Убежать от нее в чертей, в духов, в вымысел, в бред, а не творческим своим в ней ковыряться. Так и до сумасшествия недалеко, возразил Богаревич. Э-э, нет! – не согласился с этим писатель-фантаст. Скорее в сумасшествие – от реальности нашей, которую в творчество… Ну да, писать о чертях, о давно минувшем, о будущем, якобы, и спокойнее, и безопаснее. Умершие не спросят, и потомки – тоже: ни тех, ни других с нами нет, подытожил тогда Богаревич. И зачем вообще писать: ложь?! За ложь люди денежки платят, не остался тогда в долгу и писатель-фантаст, - а за правду, глядишь, и почки отобьют… в лучшем случае, или затравят… Люди не любят правду о них же! Неприглядна она…
Когда-то очень давно, еще в прочносоветские времена, молодым, сильным, спортивным, послеармейским, Богаревич работал и на пилораме, где тоже была тяжелая работа, но также неплохо платили. Там он и встретил очень удивляющего на то время его своими высказываниями старика (тем более, дед у Богаревича был ветеран войны, с орденами, ранениями), лет двадцать отсидевшего по сталинским лагерям – в основном – и не жаловавшего в разговорах – особенно, пьяных – правящую тогда коммунистическую власть, да и вообще, Советский Союз; озлобленного часто на всех и вся. Старик в общем был неприятен Богаревичу, но считал: если свела судьба, и есть такое, (он) то поэт должен честно! Тогда Богаревич в свободное время писал очередную поэму (в нем по-молодости вдохновения было: три ночи – и поэма в строк четыреста, да еще с утра на работу шел!), куда и вставил – ради жизненной правды – старика того, в одной из глав: организм советский уверенно пашет. (Праздничные огни то там, то тут). А он шептал: когда же наши, (когда же наши с Запада придут?! Это лишь единичный рефрен. Богаревич почитал эту поэму своему бывшему одношкольнику, тоже поэтствующему (который потом, рассказывали, в известные областные писарчуки выбился). Тот был в восторге странном (или бежать – или в ладоши хлопать), но когда Богаревич еще сообщил ему, что он отпечатал поэму эту на пишущей машинке и один экземпляр отправил ценными письмом на радиостанцию «Немецкая волна», которую тогда порой слушал, то стал сторониться, смотрел как на самоубийцу. От этого Богаревич и сам слегка струхнул, но быстро взял себя в руки, так как считал, что нет ничего позорнее для пишущего, чем бояться творческого озарения, которое свыше… И что?! Да ничего! Письмо его, конечно же, наверное, не пропустили, но никто его никуда не вызывал, не преследовал, не сажал в тюрьму. А что он там оказался через од – так по своей вине. Правда, он за этот год ничего подобного больше не писал, но не потому, что боялся или его кто-то преследовал, - просто подобное было не его мировоззрением. Но если встретилось в жизни такое, - он дал право на существование в своем творчестве и ему.
Вспоминая вдруг сейчас о том далеком, он понимал, что все было в узком кругу, и неизвестно бы еще как все обернулось, как если бы ту поэму опубликовали где на том же Западе, однако когда встречал в некоторых воспоминаниях, что кто-то из литераторствующих прятал свои первые пробы пера, задевающие послевоенное сталинское, в сарае в гильзах от снарядов, или, тем более, о травлях, преследованиях пишущих не подпевки идеологические коммунистическому режиму аж в конце семидесятых годов прошлого столетия (т.е. в его время), хоть судьбой он как-то всегда в стороне от общелитературного, на отшибе, то сомневался: не публиковали – это ясно! Но что травля, преследования, заключения именно за то, что пишешь «не то», для себя, читая лишь в узком кругу, даже если бы кто и донес, - скорее, все эти преследования большей частью находились в головах самих этих пишущих! Солженицына он не имел ввиду, - то тогда был слишком крупный масштаб, слишком талантливое и при этом – все на «не то». А вот Бродский… тут вина не столько государства, видимо, часто думал Богаревич, так как правда было: три месяца не поработал без причины – тунеядец, да еще антиобщественный образ жизни, возможно, а вина писательствующих в то время официально признанных посредственных сук, членов союза писателей, которые не прикрыли талантливого молодого человека с задатками гения, не публикую его даже в газетках! Вот чья вина!
Так думал Валентин Анатольевич Богаревич. И ему было как-то радостно, что пусть и потеряно многое из написанного, пропало, было уничтожено, отобрано, украдено – не одна тысяча стихов наберется, но он писал как вдохновение, так сказать, ложилось на сердце, на слово, не угодничая перед требованиями идеологическими и т.д., искренне и справедливо, насколько это ему было дано. И когда-то даже не на жизнь, а на смерть – в буквальном смысле! – боролся за простое право писать. Не угодничал ни перед властями, ни перед окружающими (народом, если обобщить), что еще достойнее, хотя, проведя многие годы в разных человеческих стадностях, очень не любил, если без спроса совали «носы» в его черновики, и даже одному такому в заключениях переломал за такое и челюсть, и ребра, и тем продлил себе срок пребывания в стадах человеческих.
Он думал и о том, что так называемые им представители сучьей литературы, как и журналистики, обычно посредственны, ибо привязаны осознаниями не к общечеловеческим ценностям в их историческом, а к периодическим; а когда достигнут некоего признания, достатка, то им чаще всего и определяются все устремления в творческом. Представители сучьей литературы, говоря высокопарно, хоть их в сравнении с другой разновидностью – не сучьей, очень и очень много, редко бывают призваны к писательству свыше. И потому еще они также обычно посредственны. Они почти не удостаиваются достойных компетентных высоких признаний, зато все среднеуровневое – и в разные стоны от него – за ними. Их много, у них основные рычаги влияний, и они толпами пригревают себе подобных из начинающих, молодых, - так как угодничание тех перед ними. И давят по-разному и не пропускают, замалчивают тех, у кого нет сучьих замашек и кто ответственнее, глубже, прозорливее и талантливее их.
Ему на ум пришло стихотворение, недавно написанное и где-то затерявшееся в черновиках, и он начал проговаривать его вслух: «Есть образов рать/ из жизни для роста./ Но честно писать/ не очень-то просто./ Полегче, скользя/ поверхностным взглядом/ на то, что «нельзя»,/ на то, что не рядом;/ не ставя вопросы/ ребром в пыль ответа./ Весенние грозы/ поглотят и это/ мелькание слова/ к угодливой фразе,/ с которыми снова/ в начальном быть классе…/»
Валентин Анатольевич Богаревич прислушался к радиоприемнику, по которому «маячные» ведущие, перемешивая свои балабольства, смешки, анекдоты о неком враче, зашившем в брюшной полости оперируемого шапку-ушанку со звонками радиослушателей, рассуждали вновь о современной российской медицине, статистически по вине которой ежегодно погибает более пятидесяти, - а то приводили: около семидесяти тысяч россиян, а каждый диагноз, даваемый врачами, ошибочен.
Большинство слушателей возмущались; кое-кто из дозвонившихся – медработники – сетовали, что у врачей-де малые заплаты. («Ага, участковые врачи даже на периферии получают по двадцать пять тысяч рублей в месяц, - усмехнулся на это Богаревич, - когда простые рабочие на тяжелых работах всего по шесть-десять тысяч…») Кое-кто спрашивал: знает ли об этом президент? На что ведущий ухмылочным тоном пропародировал: «А что об этом думает товарищ Сталин…» Кое-кто даже уничтожает простой российский народ… Час поговорили в эфире, высказали разные точки зрения, посмеялись от имени ведущих, поерничали (они же тоже, наверное, как многие российские патриоты: народные артисты, депутаты, крупные бизнесмены в России не лечатся, а прихватило – или в Германию, или в Штаты, или в Израиль…), - честная поверхностная информация, глубоко не копающая и жесткие вопросы не задающая.
«А литература, настоящая, не сучья! – ведь она должна обязательно подсказывать выход! – вдруг вслух подумал Богаревич. – Потому что это уже действительно тупик – дальше некуда! – российского общежития… Психологический тупик, с которого можно лишь или в вырождение национальное соскользнуть, или, - он задумался, покачал головой, и договорил с болью: - Если мы туда, в это вырождение, еще не соскользнули подавляющим большинством, - вырождение, в котором разумное, доброе, справедливое, созидательное, трезвое оказывается исчерпанным…»

9.
Настроения у Алексея Викторовича Стасова не стало продолжительно еще со вчерашнего обеда, когда он, поев уже сала, присмотревшись, обнаружил в нем некие красные пупырышки, по поводу которых жена его – детский врач – предположила: не свиной ли это цепень? Снова напомнив ему, что нельзя есть сало, не поджарив предварительно его, ибо на рынках могут продать черт знает что, мертвячину даже зараженную, к примеру, и сообщая, что «цепень» этот проникает аж в мозг человека, приводя к слабоумию. «А как же я буду писать из слабоумия? – вопрошал и теперь Стасов, сидя в одиночестве в редакционном кабинете и просматривая принесенную ему верстку следующего номера газеты «Красное Зарево», и ему хотелось писнуть не добродушную, как обычно, а разоблачительную статью о работе местного рынка, но он вспомнил, что зам.директора там – знакомая его жены, а с директором он сам знаком, брал у того интервью, и два месяца назад хвалебно отозвался о нем и рынке в газете, и потому принялся бурчать себе под нос о другом: - Да и кризис этот чертов!  К нам наведался… Раньше по полторы тысячи рублей в месяц платили за членство в союзе писателей, а теперь – лишь по пятьсот рублей стали… Раньше в два года для членов союза писателей за счет областного бюджета можно было книжку в тысячу экземпляров бесплатно, а в этот год – неизвестно еще… А при советской власти, - вспоминал он, продолжая полу разборчиво бурчать себе под нос, - вообще членам союза писателей, союза журналистов зеленая улица всюду, перечисляя: -  Квартиры, путевки в санатории, премии, бесплатные проезды… А сейчас что?! – повышал он голос. – Да ни хрена! Никаких почти привилегий! И мы же ни просто какие-то пишущие, издающие за свой счет, а – журналисты, при газетах, при печатном слове! Стараешься, чтобы не задеть лишним словом никого из властей, из должностных лиц… Конечно, и те часто на это отвечают добром, по возможностям должностным, - оговаривался он. – Но это ж мелочи! За какую-то ерунду: без очереди в поликлинике примут, или гаишник узнает, не оштрафует, когда прешь на машине за сто километров, да еще и остаканившись при этом чуть… Да ну вас всех к лешему! – в который уже раз в последнее время ругался он. – И из-за этого наступать на горло собственному слову, правде жизненной, давать информацию о происходящем со стороны властных, должностных, не замечая простой бесправный народ?! – он брался за ручку, думая, что вот наконец разберется сильной, острой статьей с безобразиями вокруг, но в голову ничего конкретного не лезло, кроме некоего национального «вопроса», и он рычал приглушенно, чтобы за стеной не услышали другие работники редакции, солидаризуясь то с редактором столичного журнала «Именянник» Вячеславом Игоревичем Кунаевым, то с издателем бежевогородского журнала «Перезвонница» Василием Никаноровичем Шуваловым: - Жиды! Во всем жидомасоны виноваты… Немцы- жиды, немцы-жиды!» - поглядывая на верстку следующего номера газеты, за выпуск которой он был этот месяц ответственным. И вдруг Стасову пришло на ум - дерзнуть, переплюнуть и Кунаева, который осмеливался лишь в своих статьях отмечать поголовно национальную принадлежность упоминаемых лиц, и Шувалова, который – видимо, для маскировки, - в своем журнале называл евреев и иже с ними – «немцами», и в очередном номере газеты «Красное Зарево» каждого упоминаемого на страницах отметить и его национальной принадлежностью: главного редактора Пришибейко – украинец, журналистку Приходову – русская, городского подшекинского мэра Присычкина – смесь украинца с русским, школьную преподавательницу Зугмень, сотрудничающую внештатно, - еврейка, зам.начальника отдела милиции Зугдеева – чеченец… Национальное – так национальное! Народ должен знать, кто есть кто! Проблема была только в том, что Стасов не знал национальных принадлежностей почти никого досконально, и потому, не падая духом, лепил предположительно, судя по окончаниям фамилий, но так как и тут у него возникали сомнения во многом, то к отрицательно упоминаемым стал приписывать или «немец», или «еврей», к положительным – «русский» или «белорус», а к между ними – «украинец» или «смесь…»
После четырехчасовой правки номер был готов. Алексей Викторович Стасов посомневался, повздыхал, попугался, но в конце-концов – перекрестился, произнес громко: «Всю журналистскую и писательскую жизнь наступал на горло собственной мысли, идеи, слова! Пошли вы все! При коммунистах живем, или при свободе слова?! Так разве творились при коммунистах такие безобразия?! Не творились…» - вопил он до того, что стал хрипеть; и своей веской по районным масштабам – писательской из союза писателей, и журналистской из союза журналистов подписью – со своими национальными приписками и запустил номер в печать, еще не осознавая, что этим произвел беспрецедентный в истории мировой журналистики, прессы, книгопечатания, ничего подобного до того не имеющих ни в Америке, ни в Европе, ни в Азии, ни даже в Африке, факт: за каждой фамилией – и национальная принадлежность! Не знало об этом и подшекинское население, и те, которые выписывали местную газету «Красное Зарево»; не знал об этом и Стас Ильич, местный пенсионер, отец городского мэра, как обычно, к одиннадцати часам вынувший газету вместе с другими изданиями из почтового ящика и, пока поднимался по лестнице подъезда к своей квартире на четвертом этаже, просматривающий бегло ее, чтобы отбросить в сторону, ибо, по его мнению, там, кроме информации, не было ничего интересного, живого. Однако на этот раз так не сталось: проскользнув взглядом по фамилии своего сына на первой же странице – Присычкин, он наткнулся на приписку за ней в скобках: смесь украинца с русским… «Да что ж это такое?! – возмутился на приписку Стас Ильич. – Никогда у нас в роду хохлов не было. Мордвины были – батька мой мордвин. Бульбаши были – жена моя бульбашка. Но хохлы… Разве у сестры моей муж бы – хохол… Так при чем, скажите, здесь сын?!» - и он бросился по лестнице вверх к своей квартире, разбросал там по углам и «Комсомольскую правду», и «Российскую Газету», и даже «Литературную Газету», и, наскороту напялив очки, крикнув супруге: меня – не тревожить! – принялся внимательно изучать очередной номер маленькой газетки «Красное Зарево», изредка высказывая: «Ишь, ты, смотри… Начальник милиции наш оказывается чеченец, а Зугмень – еврейка… Ну, правильно, так и есть: Зугмень – она и есть Зугмень… А начальник пожарной команды Гарунь, оказывается, немец… Ну, не, не, - не соглашался он с этим. – Я же знаю Виктора Еремеевича… Просто такая фамилия, а на самом деле он кацап, стропроцентовый кацап, и отец – кацап, и мать – кацапка… Неправильно это… - и через часа три посоле просмотра газеты от поднял трубку телефона и позвонил в здание городской администрации своему сыну, спрашивая сразу: - Ты сегодняшний номер местной брехаловки читал? – и услышав отрицательный ответ, настойчиво посоветовал: - А ты прочти, прочти! Прелюбопытнейшая, я тебе скажу, там информация представлена! Прелюбопытнейшая…»


Времена и люди.

2007 г. Белгородское телевидение представляет некоего поляка, пытавшегося провезти через границу аж двести тысяч евро без всякой декларации. Когда у того спрашивают: почему незаконно, не оформили? – отвечает сбивчиво, покачивая головой: мол, не надо, быстро бы я у вас и денежек своих лишился, а может быть, и себя… А теперь отмечено, зафиксировано, запротоколировано; штраф взыщете и довезу…
Вроде бы ахинею несет. Но вспоминается две тысячи первый год, лето, поезд «Санкт-Петербург-Днепропетровск». Двое атлетически сложенных украинцев везут где-то из-под Мурманска около семидесяти тысяч долларов. Все задекларировано, взыскано, по закону.
Почти на каждой крупной станции в вагон заходит милиция, направляется сразу к ним, что-то ищет, предъявляет, сомневается в чем-то, предлагают им сойти «до выяснения», и ушлые украинцы отстегивают правоохранителям где сорок, где шестьдесят, где пятьдесят долларов, чтобы те «не выясняли», наверное, прикидывая, что и правильнее будет, и безопаснее.
На границе с Беларусью российские таможенники и милиция «за не выяснение» взыскивают напоследок – после долгого препирательства и торгов – около двухсот долларов.
Вскор к ним наведываются и белорусские таможенники и милиция. Они не так нахраписты, предлагают «выяснить» шепотом, внимательно косясь по сторонам, но пятьдесят долларов «за не выяснение» все же прибирают.
Все следующие остановки на территории Беларуси никто к ним не наведывается, и двое украинцев, начиная подумывать, что связь между государственной правоохранительной мафией прервана, подсчитывают потери, переругиваются между собой, но соглашаются все же, что в общем неплохо отделались. Однако: не говори «гоп», покуда не перепрыгнешь: в Гомеле белорусские таможенники и милиция снова наведываются к ним, также шепотом, косясь по сторонам, предлагают «выяснить» что-то. И «выясняют» на шестьдесят долларов.
«Наконец-то граница родной неньки Украины!..» - облегченно вздыхают долларовозы. Не тут-то было. У мафии родины нет – она интернациональна: почти на каждой станции к ним в вагон заявляются правоохранители для «выяснения»… Правда, «выяснение» теперь стоит несколько дешевле: то по двадцать долларов, то по пятнадцать, то по двадцать восемь – по земляцки.
Все пассажиры вагона с живым интересом наблюдают за происходящим; пари заключают, когда поезд подходит к станции: будут ли выяснять – или нет?
Двое злополучных мужчин выглядят уже не атлетически сложенными, а издерганными, затравленными. Они пытаются объяснить проводнику и соседям по плацкарту, что честные законопослушные граждане, офицеры в отставке, заработали, везут, задекларировали. Те сочувственно покачивают головами, а про себя думают: может, и честные, а может, и не честные; где сейчас честного человека у нас встретишь с такими деньгами?! Но кто-то разумно советует им: не ехали бы вы до конечной; там высадят, завезут в отделение милиции… А кто-то разумно поправляет: повезут, но не довезут…
Совсем сбитые с толку и перепуганные долларовозы, когда поезд, не доезжая до конечной станции, вдруг останавливается по техническим причинам, пошушукавшись с проводником, заплатив тому за помощь двадцать долларов, будто преступники, один за одним выскакивают в приоткрытую тем дверь, тут же быстро направляясь к шоссейной дороге неподалеку, нервно размахивая руками перед проносящимися машинами.
Оставшиеся в вагоне пассажиры живо обсуждают происшедшее, не жалея бранных слов. Кто-то осуждает: зачем декларировали, может, и так бы провезли… Кто-то не соглашается с этим. Старик вкоричневой кепочке и синеватом спортивном костюме говорит обобщающее: «А еще негодуем: почему цивилизованные народы относятся к восточным славянам, как к чуме?! Где еще подобное у более-менее цивилизованных народов можно увидеть?! – он еще что-то хочет добавить, но обрывает себя, глядя на мелькающий в окне вокзал Днепропетровска, по перрону которого трое милиционеров спешно направляются прямо к их вагону. И когда те входят, сразу же направляясь к местам, где должны бы находиться двое мужчин, везущих доллары для последнего «выяснения», говорит им, криво улыбаясь: «Упустили…» - а когда уходят, зло цедит сквозь стиснутые губы в покидающих вагон пассажиров: - Где еще в современном мире даже у более-менее цивилизованных народов встретишь подобный размах мафии, исполняющей при этом надзор над государственной законностью?! И в чем выход из этого…» Но никому уже его общие вопросы не интересны; поглядывают на него, как на шмеля зудящего; и лишь какой-то в очках и при бородке моложавый мужчина, двигаясь к выходу несколько впереди его, оборачивается и отвечает с безразличием: «Ни в чем, а в ком, - бегло конкретизируя: - Только в Сталине, к сожалению, в его методах с подобным…»
Теперь слышится по радио, по телевизору, от прессы: это-де когда-то было, нынче мы – иное государство, правовое. Интересно все же: куда ж подевались те милиционеры, таможенники (и сколько подобных им в разных служебно-государственных вариациях), которые на всем следовании поезда «С.-Петербург-Днепропетровск» в две тысячи первом году заходили в вагон и вымогали деньги – не наглея, надо должное отдать, - у законно задекларировавшихся долларовозов. Да никуда, наверное. Может, кого-то и уволили; кого-то, кто слишком, - посадили, как Ходорковского. А остальные, кто попластичней да менее гонористей, живут и здравствуют, повысившись в званиях, навыках, знакомствах, должностях, доходах. И так во всех разновидностях их по России, по Украине – в меньших масштабах, по всему постсоветскому пространству. Времена меняются, и люди вместе с ними, подсказывали древние. И само по себе это уже благо. Только лучше, если бы наоборот: менялись люди, а вместе с ними и времена. Прочнее бы!

25 февраля 2009 г.


Придурки.

Горит Россия, то там, то там, если даже по выборочным телерепортажам судить. Гибнут люди. Президент распоряжается: проверить, наказать, причины устранить. Проверяют, устраняют. И немаловажная причина: зарешеченные окна. Спилить! Спилили, не слушая доводы директора инвалидного дома, завхоза, на первом этаже, де металлические решетки были.
Загорелось бы когда, нет ли – еще неизвестно, а вот через два дня после того – жулики не дремлют! – разбили стекла, влезли, обворовали – и телевизор утащили, и магнитофон, и пишущую машинку, и сейф, и разной всячины по мелочам. Так это государственное учреждение; но поговаривают, пожарные службы уже и на частные владения, на приватизированные квартиры, где окна на первых этажах домов обычно зарешечены, наезжают: спилить?!
Мы – не страна дураков, как в девяностые годы прошедшего столетия, перехватывая из не такой прямолинейной строки Бродского, часто ляпали борзописцы, то с болью, то с насмешкой; и не страна придурков, как очень хотелось приписать здесь после «спилить?!», но то, что придурков у нас слишком-слишком! – много, - с этим никакое серьезное и честное осознание спорить не станет. И не просто придурков самих по себе, на действия и высказывания которых порой унизительно и внимание обращать, - а придурков при разных званиях, должностях, при значимых социальных положениях. И то при набирающем в России силу и вес авторитаризме, у которого во главе угла не большинство россиян (народ), а барствующее меньшинство, не только не смешно, а даже и страшно.

26 февраля 2009 г.


«Ворошиловский стрелок».

Был – и есть – фильм «Ворошиловский стрелок». Что скажешь о его главном герое? – молодец, старик! Но то все выдумка режиссера. В российской же действительности, как, наверное, и в любой, подобное намного прозаичней, придурковатей, и в оценках – тоже. В ней «Ворошиловский стрелок» (так его без оговорок величают и в сети «Интернета», и в программе НТВ, и односельчане!), также мстит: убивает главврача местной больницы, - семь лет до этого туда, оказывается, привезли его дочь с передозировкой наркотиками  (?!), и не спасли в реанимации; убивает крупного местного бизнесмена и двух начальствующих милиционеров, - года четыре до этого в пьяной драке?! (на дискотеке, оказывается, убили его сына, и три жертвы по-разному, на его взгляд (пусть даже и верный) виновны в том, что убийцу сына – в пьяной драке, напомню, - не посадили…
Но – «Ворошиловский стрелок»?!

27 февраля 2009 г.


Свеженькое.

Александр Прохорович, памятуя, как прошлую зиму хорек разорил их на двадцать курочек, приговаривая: «На бога надейся, а сам не плошай…» этой зимой, которая оказалась пожестче и морозы до нового года и после него атаковали почти еженочедневно, тащил в сарай свою своенравную собаку – смесь нечистопородной овчарки и сенбернара – по кличке Лада и, закрывая дверь, содержал ее там вместе с коровой и с новыми молодыми курочками, закупленными им по весне в количестве двадцати птиц и уже подросшими.
Животные и птицы в сарае быстро сдружились, и если Александр Прохорович приносил пойло корове, то вокруг собирались и птицы, поклевывая ломтики хлеба; а если Ладе – то вокруг и ее, - правда, та порыкивала на них, те отступали в ожидании, она доедала свою пищу, оставляя на донышке кастрюли и им.
Зерно с осени подорожало, закупили они его с теткой Тамарой, его супругой, немного, и потому курочек не баловали: разбрасывали тем ячмень или кукурузу в наполненной до краев литровой банке утром и вечером.
Когда Александр Прохорович морозным воскресным утром, разбросав зерно по соломе на земле в сарае, принялся кормить корову, а Лада, отойдя в угол, присев на задние лапы и поднатужившись, пробовала справить нужду, то курочки, уже расклевавшие ячмень, окружили ее, и пока из той колбасками вываливались отходы, расклевывали их на лету, так и до земли не долетали.
«Ну, животные, - с улыбкой покачивая головой, произнес Александр Прохорович, глядя на них. – Животные… - сходил в летний домик, набрал еще в банку ячменя, еще разбросал его в сарае: - Клюйте».
В это время тетка Тамара, выпекая на кухне блины к приближающейся православной масленице, несколько дней назад узнав от двоюродной сестры, что убивших зверски ее сорокалетнего племянника двух женщин приговорили: одну – к одиннадцати годам заключений, а другую – вообще к шести, так как та в тюрьме родила ребенка, вполуслух недоумевающее рассуждала сама с собой: «Пьяные… Зачем он их пустил к себе в дом? Жил после развода с женой один… Может, и вправду думал попользоваться сексуально… Слово какое противное придумал… Да и мало ли что пьянчужки молодые… убийцы… могли наговорить?! Подтверждений-то никаких! Но убили жестко, сорок ран от ножа… И ограбили, деньги забрали, магнитофон, мобильник… И одиннадцать лет?! А другой – вообще шесть?! Амнистии, ерундистии, хорошее поведение – и через года три на свободу… Выходит, жизнь человека у нас почти ничего не стоит?! Зверски, в его жилище, без всяких оснований, причин убили…»
Это она и высказала вернувшемуся из сарая в дом и усевшемуся у стола перед тарелкой с горячими блинами Александру Прохоровичу, который только со вздохом усмехнулся: «А ты только узнала об этом?! Читал, в Америке какая-то пятнадцатилетняя девчушка связала мужчину, опоив таблетками, ограбила, убила, - к электрическому стулу! А старушка-астматичка на автобусной остановке… а там – не у нас: курить не абы где! – пояснил он, - закурившего там попросила не курить… Тот отмахнулся. Старушка… а там – не у нас: каждый может оружие иметь, - чтоб справедливость для любого гражданина! – снова пояснил. – Старушка достала из сумочки пистолет,  и – пык! – в него… Труп! На год присяжные осудили! – он помолчал, и опять пояснял: - А потому - что за права свои законные! Мотивы – в основе всего! И права человека! – и добавил трескуче: - А у нас – никаких прав у простого человека нету… Даже себя самого защищать – не-ету! Весной минувшей, когда парень тот залетный с ножом… А если бы не рванул он убегать, и завалил бы я его?! Осудили бы, как пить дать! – взволнованно заверил он, тут же задаваясь вопросом: - А за что?!»
«Ты бы завалил… - буркнула тетка Тамара. – Как бы тебя не завалили… Он молодой, а тебе уже за шестьдесят».
«Ну и что, - не согласился Александр Прохорович, – они сейчас тухлые, гнилые, сволочь такая… Убегать…»
Как-то весенним утром Александр Прохорович возился по хозяйству во дворе, тетка Тамара убиралась по дому. В их дверь возле ворот постучали. Александр Прохорович открыл, видя перед собой смуглолицего парня лет двадцати, предлагающего купить новую кожаную куртку за рублей восемьсот. Куртка была хорошая, стоимостью в тысячи две самое малое, - Александр Прохорович сразу определил. А если уворованная, или еще что, - какое ему дело, не он же крал. Тем более недавно они с теткой Тамарой прикидывали по их семейному бюджету купить ему куртку, а тут вдруг сама в руки, за бесценок. Александр Прохорович задумался, а парень напористо на него: чего, мол, у калитки стоять, рисоваться, давай в дом войдем. При этих словах Александр Прохорович и подумал, что связываться не стоит, а смуглолицый уже и нож достал, прется: «Двигай, дед!» Только не знал он, что Александр Прохорович и боксом, и самбо в молодости, и если бил кого с левой – так обязательно не устоит… Он отошел на шаг назад, и – бабах! – боковых по бороде парня. Тот и повалился набок. А Александр Прохорович прикрыл на секунду дверь, и за прут металлический, - всегда у калитки на всякий случай, - и обратно открывает калитку, этим прутом замахиваясь… Как вскочил смуглолицый парень, как побежал, только подошвы туфель сверкали! В машину – через домов пять стояла – вскочил, и рванула она…
«До сих пор не пойм, - проговорил Александр Прохорович, - откуда он взялся?! Куртку предлагает, а сам в дом?! Если бы не убежал, а на меня – так бы и задолбил его прутом. А что делать?»
«Что делать… Откуда… - повторила недовольно тетка Тамара. – Бычка-то продали тогда, тридцать пять тысяч… Вот кто-то из наших доброжелателей в селе и дал наводку…»
«Вроде ж, никому зла не делали, живем не богато», - недоумевал Александр Прохорович.
«Не делали, не богато… - раскладывая по мискам блины, разливая по кружкам чай, сама усаживаясь на стул рядом с мужем, бурчала тетка Тамара, пускаясь в рассуждения: - Человек – он хищник по природе. В нашем поколении это хищничество жестко вырубали, словно и нету его. Что было ложью. И встречаясь посоле с грубостями и жестокостями, мы оказывались беззащитными, но протестовали как могли… Или сдавались… злу, всегда при этом осознавая его. Мы имели нравственную прививку. Поколения наших детей, внуков – в основном не имеют этой прививки. И то, что они видят, слышат, читают сейчас – особенно разрушающе для них. Я вот думаю об этом кризисе, - сворачивала она рассуждениями на другое. – И тревожно как-то на душе. Сон недавно… Ангел будто светящийся на фоне земного шара, по которому, как муравьи, люди бегают, ползают… Если приглядеться, то различимо, как они убивают множество животных, купаются в их крови… Они убивают и себе подобных… Жрут, обманывают, хитрят, похотливо хватают радости жизни… А от всего этого будто стон к Ангелу, и тот покачивает головой: слышу! И смотрит пристально вниз, на землю. А там люди, только более молодые, более здоровые, окружили толпы людей, только старых, немощных, и толкают эти толпы к пропасти… И старые, немощные осознают приближение гибели, с плачем просят молодых: мы же растили вас, трудились на вас, - не убивайте! Но те сбрасывают и сбрасывают их в пропасть… И оттуда – страшный стон к Ангелу, и тот снова покачивает головой: слышу! И снова вопль к нему от земли: доколе?! от животных: доколе?! от птиц и рыб морских: доколе?! Слышу! – говорит Ангел. И еще говорит: судия уже послан к вам, имя его – кризис!...» - тетка Тамара замолчала, а Александр Прохорович лишь махнул рукой: мол, это боговерие все твое, читаешь религиозные книги, и снится глупость разная, но подумавши произнес: «Мне и самому как-то порой не по себе… Успокоительные выступления разных властей, вплоть до того, что кризис обновит… Кого? – зажравшуюся Москву?! Не понимаю, - повышал он голос, включая телевизор, - но кажется, нынешняя власть просто хитро колпачит народ: прибрали огромные средства из экономики – и в стабфонд? Забрали половину оттуда – на поддержку олигархов? Или некомпетентность, или… - он замолчал, уставившись в экран телевизора, по которому певица Валерия просила российских граждан давать отпор работорговле, сообщая, что в России ежедневно триста человек попадает в рабство. – В месяц, значит, девять тысяч, а в год – сто… в рабство, - машинально развивал услышанное Александр Прохорович, вдруг тараща глаза и громыхая голосом: - Это что – провокация?! На всю Россию… Тогда власть должна официально разъяснить, и разобравшись, привлечь эту Валерию к порядку! А если правда?! – Александр Прохорович встал со стула, заходил по комнате, понизив голос, обратился к тетке Тамаре: - Если правда… сто тысяч россиян за год попадают в рабство… то что делают эти Медведевы, Путины в Кремле?! – он снова понизил голос, и обескуражено выдавил из себя: - Выходит, нынешняя власть в целом преступна…» - и он надолго замолчал, тупо и сосредоточенно уставившись в телевизор, по которому теперь показывали школы Башкирии, рассказывая, какая свобода там в национальном: школы и на украинском языке, и на татарском, и на башкирском, и даже на литовском. А в украинской школе дети дружно декламировали: «Наша матка – Украина, а наш батька – Башкырстан…»
«Это что – глупость, измена?! – вырвалось у Александра Прохоровича. – Ющенко уже два года назад последнюю в Киеве русскоязычную школу закрыл, а на территории России: наша матка – Украина, а батька… - он никогда не был националистом, понимая, что подобное губительно для слишком многонациональной России, но то, что он сейчас увидел, очень возмутило его. – Россияне! – повторял он. – Каждый гражданин, какой он национальности не будь! – и вновь кривил непонимающе губы: - Это что – глупость, измена? Глупость, измена…» - пока тетка Тамара не хлопнула его ладонью правой руки по спине: - «Чего забубнил?! С ума двинул, что ли… Иди в сарай, может, курочка какая яичко снесла, квохчет… Свеженькое…»

28 февраля 2009 г.


Писать не по лжи…

Молодой поэт районного масштаба Изюбров последние дни февраля был совсем сбит с толку, совершив непредвиденный и ненужный ему проступок: он изменил своей девушке Татьяне, однокурснице по техникуму, которую в некотором роде считал вдохновительницей многой его любовной лирики. И не просто изменил, а с ее же подругой. Потому так и переживал: скажет – не скажет, и поругивая про себя эту подругу: «Ну, стерва, стерва. Крутилась-крутилась, я и не хотел, но как задымило – спасу нет. Перегнул через стул, и весь дым – в дымоход, – пускался он в образное и рифмованное, - туда и туда, а получилась беда, ох, беда.. Сказала: не скажет, - успокаивал он себя, прикидывая: а может, ему самому напрямоту Таньке (так он звал сам с собой свою девушку), так, мол, и так, был грех, а повинную голову меч не сечет… - Жить не по лжи! – провозглашал он следом, поддерживая значимого писателя, недавно ушедшего из жизни, тут же сомневаясь: - А вдруг Танька как разобидится, как разобидится, и от ворот – в поворот…» И выходило, что жить не по лжи – трудно. Тем более, в России, рассуждал он. Та же, к примеру, геодезическая служба его. Работа не тяжелая, не пыльная, - но что такое шесть тысяч для молодого человека?! А «мозгами пошевелишь» - десять в карман за месяц кладешь. Так это начало, рассуждал он, спрашивая сам себя: а если на шесть тысяч рублей согласен, по честному чтоб… И усмехался: «Выживут с работы, и все! Пойдешь ямы копать, растворы месить за те же деньги. Честные в России, как и непьющие, - лишние. Ведь Россия, - оценивал он вслух, - как автомобильная дорога, где вроде бы правила есть, и ограничение скорости, а никто из автомобилистов почти и внимания на них не обращает, ездят «как бог на душу положит», - по душе! Что для русского человека главней всяких правил! А душа эта порой – не приведи господь, чтобы рядышком с ней, - так вымажешься… - с тяжелой усмешкой вздыхал он. – И более того, если ты один из десяти начнешь по правилам… не во время, когда гаишник надсматривает, - тогда большинство в правила!.. первым и попадешь в аварию, еще и виноватым останешься?! Не выгодно жить не по лжи, особенно в новейшей России, - вскоре с досадой осознавал Изюбров, - будешь перебиваться от зарплаты до зарплаты, - уже не соглашаясь со значимым писателем: - Хорошо вам, Александр Исаевич, было говорить: не по лжи! В возрасте преклонном, порывы пригасли… У меня же – они наскакивают и наскакивают, как кобылицы какие. Подруга Таньки… крутилась, крутилась – и докрутилась. А мне мучайся: не по лжи?! Так же и на работе: шесть тысяч рублей – не десять! Глядишь, поднакоплю деньжат, и новую издам, такое дело. Пройдут годы, - заключал он. – Стану, как и вы, известным, уважаемым, читаемым, почитаемым, обеспеченным, - а значит, и независимым, - и тогда и буду не по лжи!..»
Но если нельзя жить не по лжи, через некоторое время думал про себя Изюбров, то писать не по лжи – он обязан! А как же?! Зачем тогда вообще писать, - если по лжи. Хотя он помаленьку начинал осознавать, что нынешние официальные писарчуки и живут по лжи, и пишут по лжи, так как сказано в Библии: всякое изреченное слово есть  ложь. И даже не поэтому, может быть, мысленно оговаривался он, а потому, что большинство из них – по преемственности – до того пропитаны ложью – и не могут не по лжи писать. «Однако я не буду по лжи писать!» - выводил он формулу творчества для себя, решая попробовать писать прозу. И чтобы было точно не по лжи, рассуждал далее он, надо писать о том, что хорошо знаешь, и о том, кого хорошо знаешь. А кого Изюбров хорошо знал, если не касаться самых близких, - да соседей своих, с которыми рядом прожили его отец, и мать, и он с самого рождения более двадцати лет. «Ну, и семейка, - характеризовал их Изюбров, перечисляя соседей6 – Дед Федор, бабка Маруся, зять Игорь, дочь Светлана, у которой пятеро детей. Наплодила их, как кошка, - прихихикивал он. – И все жулики на жуликах. Вечером: свись – и полезли по садам соседским… Взрослые курят, выпивают, мат на мате, - и при детях. Но работящие! И свиней держат, и гусей, и на огороде. Сын их старший, что с ними не живет, - в ментовке, при звании…» Как-то года два тому назад Изюбров, после свидания со своей девушкой возвратившись домой поздно ночью, увидел у соседского двора большую фуру с крытым кузовом. Оттуда дед Федор, его сын-мент, зять Игорь и старший внук спешно таскали мешки, несколько мотоциклов, мебель; потом вытащили какого-то человека, рука которого безжизненно свисала вниз, и сын-мент все оглядывался по сторонам, что-то тихо говорил деду Федору в полутьме, тот успокаивал его: не боись, закопаем, и ни слуху, ни духу, - а в это время Изюбров притаился у забора, наблюдал, прислушивался с замирающим от предположений сердцем, боясь пошевелиться, - вдруг заметят, кому нужны свидетели. И никому после не говорил, однако мнение о сущности всей этой соседской семейки составил прочное. С описания той ночи он и начал свой рассказ, озаглавив его «Преступное рядом»,придумав новые имена и деду Федору, и его сыну-менту, и бабке Марусе, и всем им. Потом упомянул, как зять деда Федора Игорь ругал матерно свою жену Светлану за то, что та очередного ребенка родила не в две тысячи седьмом году, когда Путин постановил выплатить каждой роженице десять тысяч долларов, а в самом начале две тысячи восьмого. «Не могла как потерпеть, задержать – столько б долляров отхватили на халяву?!» - ворчал он, и та не оставалась в долгу: «Как ты потерпишь, если плод так и лезет из тебя… Я рожаю, а вы все живете, пьете за это! За детей больше вас вместе взятых, с вашими работами, получаю!» «Писать не по лжи!» - подбадривал себя Изюбров, цепко поддевая на острие пера соседей, подумывая по написанию занести рассказ в районную газету, и, может, там и опубликуют, а то местные журналисты пишут абы что: всюду хорошие люди, работящие, добрые в основном, если не рубрика «из зала суда», - но возникает вопрос: почему же мы так плохо живем в России, когда все в основном такие хо-о-ро-о-ши-ие? «Потому что по лжи пишут!» - отвечал Изюбров, и тут его вдруг замкнуло новым вопросом: опубликуют, к примеру, соседи прочитают, и сыну их – менту передадут: так, мол, и так, Изюбров-то сынок, оказывается, сука – не напрямую, но сдает, рассказик намарал. Вроде б и не мы, а вчитаться – самые что ни на есть мы, и про ночь ту как-то выведал сволочь! «Мочить его надо!» - с пьяного глаза определит сын-мент. Изюбров представил, как он со своей девушкой идут по темной улице, подъезжает милицейская машина: «Документы?!» - «Какие документы, мы гуляем…» - «Ничего не знаем, произошло преступление, проедем в отделение для выяснения…» Их заталкивают в машину, но везут не в отделение, а подальше за город, в лес, дают им лопаты, заставляя рыть яму. А когда яма вырыта, забивают его теми же лопатами, а его Таньку насилуют вчетвером, а потом и ее забивают, закапывают их вместе в одной яме. А сын-соседей-мент после потирает руки, говорит: так, мол, и надо с суками, в рассказе меня пропечатал, и не с хорошей стороны, а с плохой… От представленного воображением Изюброву расхотелось дальше писать рассказ, ручка в его руке задрожала, и он отбросил ее в сторону по столу: ну их с этой «не по лжи!» - неприятностей только наживешь. Но через минут десять Изюбров уже корил себя: ну что ж ты? Трус! Взявшийся за ручку и оглядывающийся назад – неблагонадежен для писательского поприща! Но и разумность нужна, мера: касаться всего, и ничего не задевать конкретно, если нет на то разрешения свыше… «Но что такое свыше? – вслух задумался Изюбров, и ему хотелось ответить, что это бог, совесть его, ответственность, но ответил он совсем другое: - Свыше – это кто сильнее, у кого больше прав, власть… - и возмутился этим: - А для чего тогда писать?! Если в слове как сучка, как шестерка?!» - и он решил ударить рассказом по власти, и не по какой-то там, а по верховной – по президенту, по премьеру! И ударил на полторы страницы, так что пыль с них только полетела. «Писать не по лжи!» - выговорил Изюбров, понимая, что никто его выпад против верховной власти, конечно, же, публиковать не будет, а если бы и опубликовали, то он бы не испугался, потому что освещать темные стороны верховной власти намного безопасней, чем, например, тех же своих пьяных и способных на всякую подлость соседей. Но Изюбров этого не понимал, а лишь думал: когда жить не по лжи – никакой разумной возможности, то писать не по лжи – святая обязанность пишущего. А как же?!

3 марта 2009 г.


Бессмертна, но…

Верховная законодательная российская власть, продолжая безответственность исполнительной, принимает закон, запрещающий изолировать граждан в психиатрические учреждения без разрешения судов, так как некие «черные риэлторы» (это, видимо, соорганизующиеся в бандгруппы разные госслужащие: медики, сотрудники жилищно-коммунальных служб и правоохранительных органов и т.д.) до того обнаглели, что уже массово заполняют незащищенными россиянами психлечебницы, прибирая себе их владения, недвижимость. (В Китае, кстати, за подобное массово казнят, и не только прямых участников, но и косвенных. Но там власть не повязано грабительской прихватизацией, демографическими спадами, да азиаты – они и есть азиаты, - что с них возьмешь? И вообще случается ли там подобное даже в единичных проявлениях?)
На лесной поляне, огражденные со всех сторон соснами, елями, снегом, крутыми машинами, разгоряченные свежим воздухом, охотой, коньяком, полыхающим в середине костром должностные медики, юристы, иные приобластные государственные служащие ведут разговор и об этом. Упитанный, в зимней армейской форме с пьяной усмешкой вытягивает: «А нам – по х...! Понахватали там в Москве под себя, и нам мешают пользоваться, каналы перекрывают… Будто один только… - он тычет ладонью в сидящего рядом на поваленном сосновом стволе сухопарого мужчину в очках, облокотившись на дорогое трехствольное ружье гложущего мясо недавно убитого кролика: - Ты не против, Сергеевич, если и тебя в долю?! Без разрешения суда нельзя».
Тот также пьяно усмехается, вздыхает, отвечает уклончиво: «Куда ж денешься… Зависит от доли.. Мы ж – одна семья. – приговаривая, когда выпивают еще коньяка, известное: - Мафия бессмертна…»
Бессмертна-то бессмертна, но такого ее размаха, разгула, бесстыдства, безнаказанности, должностного государственного прикрытия, как в новейшей истории, Россия, наверное, не знала. Прямо государственный бандитизм – точнее не скажешь. И главная жертва его – простой, бесправный, незащищенный народ.

5 февраля 2009 г.


Голая правда.

С год назад у старика-пенсионера (некурящего, мало пьющего спиртное, берегущего свое здоровье) умерла жена, а единственный сын уже лет десять как погиб. Он остался один, но в трехкомнатной приватизированной квартире почти в центре года, где и пианино, и мебель, и картины – по триста долларов даже некоторые. Был у него еще родственник, двоюродный племянник, работающий заведующим отделения в больнице. Однако старик недолюбливал его, и однажды прямо заявил: помру – ничего тебе не перепадет! Государству все… Это и сгубило. Если бы белохалаточный племянник решил действовать черерз давно всем известный первый государственный канал медицинского убирания людей бандитами при должностях – психушный, то старик, может быть, и не сдался без боя, так как несколько приготовился к нему, застраховался, но тот решил действовать через другой – малоизвестный непосвященным: туберкулезный. Вскоре к старику пожаловали оттуда. Вежливо спросили, когда проходил флюорографию в последний раз. Ответил. Ну, год уже прошел, развели гости вздохи в стороны: непорядок, это же опасная инфекция, способна незаметно в организме… Как так, не понял старик, не кашляю, не курю, водой холодной ежедневно обливаюсь, самочувствие нормальное… Надо провериться, настойчиво объяснили ему, мы пофамильно всех, государственная обязанность, ибо дело серьезное. И заверили: мол, аппарат у них новый, заграничный, дорогой, облучения – никакого, будто час летом на солнце. Обязан – так обязан. Пришел старик, сфлюорографировался, отдал гражданский долг, так сказать. Каково же было его удивление, когда тем же вечером к нему снова пожаловали медики, сообщая, что он тяжело болен туберкулезом, представляет опасность для общества и потому должен быть незамедлительно госпитализирован; лишь повторял сбивчиво: как же так?! Не кашля, ничего, хорошо чувствую, причины-то должны быть…
Через месяца два после того старик неожиданно умер в туберкулезной лечебнице, где его так прочно изолировали (конечно: опасный?!), что и позвонить соседям ни разу не смог, будто и по телефону эти палочки – коховые, или как там их называют? - передаются. Рассказывали, что белохалаточный племянник вскоре продал квартиру старика почти за полтора миллиона рублей. В нем-то и была причина.
Услышанное стало забываться – и вдруг снова о том же: мужчина лет под сорок на остановке после трехмесячного пребывания в туберкулезной лечебнице возвращался со старушкой матерью домой в село. Рассказывает: в палате людей набито, наркоманы, разные, курят и курят… (Вот такие лечения: «курят и курят…») Но это ладно, тут генетический менталитет большинства русский людей с направлением на гниль: дымят сигареты в камерах, в палатах, в комнатах общежитий, в квартирах, в тамбурах электричек, а то и в вагонах, однако что рассказывает его старушка-мать намного интересней. «Да никогды он не болел никакими легкими, не кашлял, работал по хозяйству, свиння, корова, хоть жизнь личная не удалась, але работящий, не то что другие хлопцы по селу – пьют, не просыхая, - доверительной скороговоркой сообщает она, пуча в недоумение морщинистые губы. – Приехали – обязаны профлюорографироваться! Профлюорографировался – забрали…»
Но зачем?! Да просто, наверное: времена бизнеса, а в российском варианте – и жульничества должностного; и медики – тоже часть его. А больные – их товар, доход. А русский же человек если на что хорошее, законное – подозрителен, тяжел на подъем, а вот на ловкачество, на хитрость, на жульничество – он и американца обставит, и германца, и всему миру нос утрет и соплей на носовом платке не заметишь. Сорганизовались медики, и кого убирают, кого используют, а кого и так: больше товара – больше дохода, больше возможностей поживиться и сейчас, и в будущем. Здоровые тоже не помешают, поудобней даже психушек: сфлюорографировали – откуда человек знает?! Не болел, не кашлял – ну и что?! Флюорографии виднее! А то и перепутают больного со здоровым: ничего страшного: туберкулез – не СПИД. Через три месяца – вылечат этого человека здорового. А если таких здоровых с двадцать, тридцать – и благодарности от руководства пойдут, и помощь материальная, и премии. Бизнес от медицины.
Все это, конечно, предположительные рассуждения по поводу случайно услышанного, и всему ли можно верить, что люди говорят. Мог бы какой официальный журналист в расследование. Мог бы, но в этой области вся пресса, к сожалению, сучья (если грубо), в том смысле, что она первые четыре власти предпочитает никак не задевать, как и просто должностных лиц. И если бы какой местный журналист в эту тему – то просто сходил бы к главврачу, взял у того интервью, попил с тем кофе, а то и чего покрепче, - вот и вся статья, такая у них журналистка – сучья! И, конечно, часто в меньших долях – по всей России. Как один депутат рассказывал: канал, мол, новый запустили на телевидении: «Голая правда». Ну, говорит, думаю, наконец-то доберутся до коррупции государственной, до бандитов при должностях; власть к ним мер не принимает – так хоть народ пусть слышит, видит! Включаю, - голая стервочка-телеведущая вращает ляжками по экрану, и с томной улыбочкой рассказывает, как американцы казнили Саддама Хусейна… Голая правда!

6 марта 2009 г.


Могла бы идти…

У Переходько, журналиста областного значения и давнего члена, и кроме этого, писарчука итак же давнего члена, издавшего более десяти сборников стишков (правда, в некоторых из них на девяносто страниц малого формата стишки порой составляли не более десяти строк на страницу, т.е., шестую часть ее, - что ж, и так можно набирать количество), заболела печень. То ли после презентаций товарищей по литературному производству (в прямом смысле: ведь иных товарищей готовили к изданиям коллективно?!), то ли по другой причине, но печень прихватила сильно, дышать невмоготу. Доплелся Приходько до телефона и вызвал «скорую помощь». Час ждет, два – нету. Измучился, хотел уже за ручку браться, пропесочить хорошо медиков, но те, видимо, почувствовав опасность, приехали. Осмотрели, прослушали – и в больницу. А там в приемном покое он не один – много больных. Ждет снова Переходько: пять минут, двадцать, сорок, час, - печень не отпускает, а про него как забыли. Не стерпел он, возмутился в молоденькую медсестру: «Сколько ждать?! Я поэт, между прочим! Поэт!»
Та обратила на него внимание: может, при положении, - поймешь их на вид. Пошла посоветоваться с другой медсестрой, немного постарше: вон тот, рыжебородый, права качает. Поэт какой-то. Это что?
«Как тебе сказать, - принялась объяснять та, - поэты, они слова рифмуют по окончаниям. Ну, к примеру, - и она начала тоже рифмовать: - На работу пришла Оля, / а за нею пришел Коля…»
«И все… - удивилась молоденькая медсестра, и добавила завистливо: - Хорошая работа. Улегся на диване – и рифмуй себе, рифмуй. Мне б в такую! – выговаривала она. – А то сиди тут, записывай этих больных… Кашляют… Глядишь, и гриппом каким заразишься… - и начала также рифмовать: - А за Колей пришел Вася, / а за Васей пришла Тася… получается! – обрадовалась она, а когда медсестра постарше объяснила ей, что можно рифмовать и по-другому, например: на работу пришла Оля, / а за нею пришла Тома, / а за нею пришел Коля, / так как скучно ему дома, - вообще вошла во вкус, забыла про всех больных в приемной, открыла журнал с записью больных на последних страницах, и принялась записывать туда, произнося вслух: - Коле скучно оттого, / что не знает он всего / о своей супруге Томе, / проживающей с ним в доме. / Ему Тома не верна, / хотя вроде б и жена. / У нее влеченье к Васе / в кабинете, на террасе… Ну как?» - спросила она наставлявшую ее в поэзии медсестру постарше.
«Нормально, - одобрила та задумчиво. – Вот только «на террасе», наверное, неправильно, - и пояснила: - все же изменяет Тома… А терраса – это открытое место, могут увидеть…»
«Вообще-то да, - не стала спорить с ней медсестра постарше. – Мои предки газеты выписывают, журналы. Читаю порой стихи. Да, вспомнила! – она повела глазами в сторону нетерпеливо ерзающего на стуле и тяжело привздыхающего Переходько. – Я его фотографию видела в газете… - задумалась, припоминая, и добавила: - У него рифма вообще неправильная. Ветер – на рассвет свете… У тебя поправильнее…»
Их разговор о стихосложении прервал возмущенный до предела ожиданием, болью в печени сам член российского союза писарчуков Переходько, приблизившийся к ним вплотную и, потрясая бородой, вопящий: «Да что ж это такое?! Когда меня осмотрят?! А я, между прочим, поэт, и могу о вас в газете! И состою в членах союза писателей. И ваш главврач, кстати, он назвал имя и фамилию главврача больницы, / тоже пишет стихи, и тоже состоит со мной в членах со.за российских писателей!»
Медсестры вначале хотели осадить зарвавшегося поэта, но, услышав про главврача, переглянулись; и вскоре обе принялись шевелиться, извиняться. Переходько сделали укол, боль в его печени прошла. А после этого даже отвезли на машине «скорой помощи» домой, что делали лишь для особо важных пациентов.
«Вот так-то! – вспоминая происшедшее с ним в больнице, лежа на диване в своей квартире, повторял Переходько. – Вот так-то! А то внимания не обращают?! А их главврач тоже член союза писателей… - и он прикидывал вслух: - А если губернатора в члены союза писателей к нам?! Вот бы где простор работникам творческого производства! Чуть что: я – член союза. И губернатор наш также, между прочим, состоит со мной в членах союза…»

7 марта 2009 г.


Российские иностранцы.

Сморщенный, маленький. Живет в одиночестве. Мало ест, много курит. Районные бизнесмены, старающиеся упрочиться в среднем классе, так называемом, давно бы его убрали или в дом престарелых, или в психушку, или в туб.лечебницу, если бы было из-за чего еще один грех на кишащую тяжкими грехами душу брать: домик покосился, вот-вот рухнет, крыша на нем протекает; сарай давно развалился в кучу бревен; в доме – пошарканные стол, шкаф, кровать. Пенсия у старика – тоже по минимуму. Разве что телевизор на рублей триста потянет, хоть старый, из доновейшей российской истории.
Растопит старик веточками, натасканными из посадок, печку, залезет на настил над ней в валенках и тулупе, и включает его, смотрит. Потом вдруг засыпает. Просыпается – и снова подслеповатые глаза в экран, по которому уже показывают отбор певцов от России на «Евровидение». Он напрягается, покряхтывает задумчиво, курит, прислушивается: не по-нашему все поют, не по-русски?! Только вдруг некий Воробьев (старик запоминает фамилию его потому, что с названия птички) начинает петь по-русски, оговариваясь, что если Россию представляешь, надо на русском языке… «Само собой! – поддерживает его старик, оживляясь; закуривает, и вдруг, взмахивая рукой наотмаш, непримиримо хрипит в экран: - А этих!... – он замолкает, ища в уме слово поделикатней, - российских иностранцев!.. вон на хрен из России! – припечатывая следом: - Пускай поют по америкам, германиям, италиям…»

10 марта 2009 г.


Две разновидности.

Известного писателя – уже старика, когда сил для отпора нету! – ограбили в поезде. Как и почти всегда в своем творчестве, он не встал в позу прямого обличителя, но происшедшее с ним потрясение не прошло бесследно, проецируясь из действительности в подобие формулы аж для всей русской литературы, по которой ее представители делились на две разновидности. Первая-де предпочитает говорить: смотрю на пятно в своем глазу, смотрю на пятно в своем глазу, а вторая-де: смотрю на пятна в иных глазах, смотрю на пятна в иных глазах, смотрю на пятна в иных глазах, - что очень проблематично для любой – всегда не без размытости – словесности: формулы?! Но если все же принять ее за исходное, то в ней и трагедия, - не столько литературы, сколько жизни: или-или?! Было бы намного и вернее, и честнее и пятна в своих глазах замечать, и в иных глазах замечать, и в общих глазах замечать, как и светлое с добрым в них, помнят, что с этими пятнами (т.е. злом в разношерстности его проявлений) – а настоящему писателю просто по причине избранности естественнее руководствоваться добром и светлым, - не стоит сотрудничать даже самым хитрым способом: как бы не замечая… И еще «если все же»: представители первой служат более, - исходя лишь из принадлежности, - злу; тогда как представители второй – при всей лукавости общей и ограниченности слова вообще – служат более добру, хотя бы давая понять обществу (не живущему по добру, но смутно желающему по нему жить!), что старика-писателя непросто ограбили некие бандиты в поезде (как они туда попали при строгих паспортных досмотрах и т.д.?), а, скорее всего, ограбили под прикрытием бандитов при государственных полномочиях – железнодорожных  и милицейских. А при таком раскладе в нарастающий гул вопросов к властям различных уровней вплоть до верховной присоединится еще, может быть, и самый главный: долго ли еще будет продолжаться государственный бандитизм в России?! И когда наконец всех этих так называемых оборотней: в погонах, в халатах белых, при должностях и бизнесе… прижмут к ногтю?!

11 марта 2009 г.


Вспоминается…

Советское время. Несколько интеллигентствующих, писательствующих, поэтствующих собрались в квартире одного из них. Все выпивают (вино, водку), все курят. Некоторые сигарета за сигаретой; в комнате – дым столбом. Спорят, рассуждают – о литературе, о политике, как жизнь на лучшее, на более достойное выправить. Извечный вопрос муссируют: кто виноват? И более склоняются к тому, что коммунистическая партия. И все бы умно говорится, приправляется юмором и анекдотами. Запретный бог, человечество, доброе…
Открывается дверь. Входит сестра хозяина. Раскрасневшаяся после лыжной прогулки, пышущая здоровьем, радостью, жизнью (о которой заумный брат ее отзывается пренебрежительно: «Слушать ее?! Примитив, комсомолка, до-гомосапиенс»..). Морщится, закрывает ладошкой нос, говорит мягко, без раздражения: «Вы бы лучше не пили и не курили, и не прозябали бы в сигаретном дыму… От этого бы намного больше и добра, и справедливости, и достоинства, чем от всех ваших рассуждений, вместе взятых…»
Вспоминается, и думаешь: может ли пропитый и прокуренный человек (как и народ в целом, если подавляющее большинство в нем таких…) быть носителем доброго и хорошего? Тяжелый вопрос!

12 марта 2009 г.


Заразная.

Молодая одинокая женщина. Была высокая, стройная, ясноглазая. На дорожном переходе попала под «лихача» на иномарке, скрывшего удачно. Медики в больнице скоро поставили ее на ноги, но при этом умудрились заразить «СПИДом». Благодарность с ненавистью перемешались в ней; долго думала, сомневалась, и все же решила потребовать с них денежной компенсации через суд, разумно налегая на то, что после больницы у нее не было интимных встреч с мужчинами, и в больничных анализах «СПИДа» у нее тоже никто не обнаруживал. Но докажи попробуй, если маленький человек против целой больницы, пусть даже там и найдется десяток-другой бандитов от государственных полномочий, мягко величаемых «оборотни»?! Сколько на адвоката одного потратишь! Не для простого нынче человека подобные «походы» за справедливостью; он в ней, как и в Конституции нынешней, лишь упоминается. Но настырная была, даже медикам надоело: спидовая, да еще в претензии?! Отомстили они ей легко: как бы между слов случайно намекнули ее соседям: упитанной женщине-инвалидке и тощему мужчине в очках, временами работающему то там, то там, по комнатам в общей коммуналке: мол, деликатнее с ней надо, так как, мол, болезнь неизлечимая…
В коммуналках часто и так, будто крысы, один одного жильцы покусывают, но после того у молодой женщины совсем жизни не стало: женщина-инвалидка и тощий мужчина объединились против нависшей над ними «угрозы», и прохода ей не давали, а то собравшись то у него, то у нее, пили самогон, курили, и орали, чтобы она слышала: «Стерва! Терлась со всякими! Позаражает и нас… Гитлер бы всех таких уничтожал…»
Молодая женщина, забившись у себя в комнате под одеяло, плакала и не понимала: хоть бы здоровый образ жизни вели, как она раньше, и тогда щепетильность… А так – пьют, курят… Удивлялась: сколько злобы вдруг?!
Осунулась, согнулась, глаза потухли.
Однажды вечером, когда она вернулась после прогулки возле школы, где раньше работала и откуда уволилась, общая дверь в коммуналке была закрыта изнутри. Стучала, кричала, даже впадая в истерику, - не открыли. Позвонила в милицию. После долгих пререканий с нею, обляпав молодую женщину с ног до головы словесной грязью, соседи пустили ее на законную жилплощадь. Почему-то было очень стыдно. Трое следующих суток она не выходила из комнаты, а когда после отлучилась в магазин за продуктами, и вернулась, то общая дверь снова оказалась закрытой изнутри.
Не кричала, не стучала. Прямиком побежала по ступеням лестничного пролета к выходу, к мосту. Также, не мешкая, бросилась вниз в рек, покрытую прочно льдом. Ни записки предсмертной, ни проклятий в ней, ни обращения к старушке-матери где-то на периферии в селе.
Когда ее соседи по коммуналке узнали о происшедшем, то упитанная женщина-инвалидка сказала: «Туда ей и дорога... И нас был заразила…», а тощий мужчина в очках проскрипел: «Все равно померла бы… Так даже лучше…» Они переглянулись, вздохнули, перекрестились, и стали препираться, кому сходить за самогоном в соседний дом, - помянуть.

14 марта 2009 г.


Честно, понятно…

Понимал, что такое «желтая пресса», но не читал. Купил на днях. Желтая полоса на первой странице. Читаю. Суть ясно: по фиг социальное, справедливость, бесправное большинство народа; пишут о людях состоятельных, известных, звездных. Поверхностно, примитивно: о сексуальных ориентациях, кто кому изменил, кому наподличал, ковыряясь в грязном белье, но и скандально, но и давая понять, что все эти звезды – из луж, колыхни – и потянет мутью и вонью, - чем не благое дело как-то!
А так называемая официальная пресса почти по всей России, исключая некоторые центральные, крупные, и смелые независимые издания, и на это не способна. Негативные действия властей, должностных лиц (если нет на то одобрения от еще более властных) для них запретное табу. Почти все публикации – на уровне информации, которую те предоставляют. Словом, не кивнут в защиту маленького человека, его прав, его мнений. Кто подплачивает, поддерживает – перед теми и угодливостью  повиливают, - что тут поделаешь. Но если так, то, наверное, следовало бы последовательнее,  по примеру то же «желтой прессы», не путать мозги людям, и на первую страницу своих изданий – красную полосу, с надписью: сучья газета?! И честнее, и понятнее.

14 марта 2009 г.


Околесица.

Лимонник на огороде у Стрельчикова осенью вырастал обильный: по тридцать плодов на кисть. Собрав его, - что себе, а что и на продажу – он начинал заниматься им снова: отобранные плоды укладывал в стеклянные графины, заливал медом: продержав их в темном месте месяца полтора, выбирал семена и, перемешав с песком, помещал в холодильник на месяцев пять до начала марта, когда можно высевать в бутылки от газированной воды с прорезанным дном, заполненные почвой. Всходы росли медленно. Хлопот с ними было много, но все они окупались. Не говоря уже о том, что они с супругой теткой Ларисой готовили для себя разные настойки, которые употребляли ежедневно понемногу; и хоть обоим перевалило возрастом за шестьдесят лет, выглядели моложавыми, подвижными.
Инсульт свалил Стрельчикова неожиданно и для него самого, и для тетки Ларисы, и для сына с дочерью, живущих в городе и не часто наезжающих к ним в село, и для соседей. Медики в больнице на удивление быстро поставили его на ноги, а еще через недельку он уже был дома. И все нормально вроде бы, но странным вдруг каким-то стал: начнет что говорить, и не поймешь толком. Смотрит, к примеру, телевизор, по которому показывают, как бывшего олигарха снова этапировали из лагеря в суд, чтобы срок накинуть, и начинает околесицу: «Фермер вырастил кукурузу, нанял охранников. А сельчане – крадут кукурузу, крадут: кто с охранниками знаком, кто самогоном их угостит, кто денежку небольшую отстегнет, а кто и так сумеет. Один же сельчанин, попавшись, рассорился с охранниками, денег не дал, самогоном не откупился, - было бы из-за чего, из-за сумки кукурузы?! На него и налетели: и фермер, и охранники, и даже участковый – большой штраф наложили. Но крали-то многие, крали-то многие… - и заводит: - Похоже и Ходорковский, похоже и Ходорковский, похоже и Ходорковский…»
Прочитает в старой газете, как депутаты Госдумы принимали европейскую хартию о борьбе с курением, на что Жириновский в присущей ему манере иронизировал: доборетесь, мол, с курением, с пьянкой, с наркоманией, - и новую революцию себе на голову получите, и несет его: «Вот оно! вот оно! вот оно! Нынешней власти трезвый, здоровый, рассуждающий народ не нужен… Не нужен, не нужен, не нужен, чтобы они об этом не говорили: не нужен народ не издерганный, уверенный в завтрашнем дне. Ведь такой народ строго и на нее посмотрит, на ее изначальное… Потому власть и смотрит сквозь пальцы на разных бандитов при государственных положениях и полномочиях: в погонах, в белых халатах, от бизнеса… И растет недоверие, озлобление межобщественное, а она – надо всем этим, надо всем этим, надо всем этим…»
Услышит по телевизору, что в России от врачебных ошибок ежегодно погибает около семидесяти тысяч человек, и заводит: «Хирургов, детских да зубных врачей оставить, а остальных всех разогнать, разогнать, разогнать… Не нужны они, не нужны они… Только хирурги, только хирурги… - помолчит, и продолжает: - Как говорил товарищ Сталин, за каждой второй ошибкой – или вредительство, или диверсия, или вредительство, или диверсия, за каждой второй ошибкой…»
Говорит президент по радио, что Россия подготовилась к кризису, а потому все будет нормально, а Стрельчиков заводит: «Мы и не выходили из кризиса, мы и не выходили из кризиса… Если по нормальному общежития, то в России всегда кризис, в том или ином, в том или ином, с меньшим или большим накалом, с меньшим или большим… Всегда, всегда. Но такого, как сейчас, как сейчас- никогда не было! Никогда! Кризис в отношениях между людьми, кризис в отношениях между людьми. Никогда… Мы как псы, мы как псы, мы как псы…»
Так это еще что? Тетка Лариса, набожничающая православно последние годы, пригласила священника дом освятить. Тот ходит по комнатам, песенки распевает, кадилом кадит по стенам, водой святой брызгает, а хозяин Стрельчиков, уселся на кровати, сложив руки на коленях, и талдычит нараспев: «В церкви больше всего бесов, в церкви больше всего бесов… Но эти бесы не так опасны, как в мире, не так опасны, как бесы, что в мире… Одни бесы, одни бесы…» - талдычит. – А самые вредные бесы – это те, что курят и пьянствуют, курят и пьянствуют… Самые вредные».
Показывают по телевизору о вопиющих безобразиях в стране, и сообщают россиянам: если вы стали свидетелями подобного, или сами попали в подобное, и вам не помогают правоохранительные органы, - пишите: разберемся! И адрес указывают, интернетский… И тут же Стрельчиков затягивает: «У простого народа к Интернету доступа нет, у простого народа к Интернету доступа нет…»
А то, что Солженицын в сталинском лагере, где народ якобы уничтожали массово, заболел раковой опухолью; ему там же сделали операцию, и выжил, и забубнит: «А ведь он по статье «враг народа», по статье «враг народа»… Этот факт тома творческого негатива перетянет, тома творческого негатива перетянет…»
Услышит, что в Китае бизнесменствующие жулики в детское молоко повадились некую добавку для вкуса, и та оказалась не безвредна, пять детей умерло, - так власти китайские производство разорили, около десяти руководителей казнили, а человек шестьдесят – по лагерям с разными сроками, и начинает: «С такими зверскими законами ни одного жулика и бандита при государственных и должностных полномочиях у них не останется, ни одного жулика не останется… С такими зверскими… - помолчит, и не успокаивается: - У нас же – кишит ими, кишит, кишит… Изведут простой народ, если не физически, так нравственно, на нет… Изведут, изведут… - снова помолчит, и обратно не успокаивается: - А впрочем, у нас же они не государственные бандиты и жулики, а «оборотни», не государственные бандиты и жулики, а «оборотни»… Просто «оборотни»…
Заколебал, короче, тетку Ларису за месяц. Та позвонила сыну посоветоваться: не пора ли батьку того – в психическую лечебницу: совсем чудит! Но тот не согласился: ты что? Кризис со всех сторон налягает, - хочешь, чтобы оборотни в белых халатах и нашего батьку в оборот, попользоваться?! И не пенсию за него не получишь, ничего! Закрутят там его – не выкрутишь! А то, глядишь, может, и отойдет…
И прав оказался. Вскоре Стрельчиков перестал нести околесицу, а на днях с утра собрался, попил чая, достал из холодильника семена лимонника и пошел высаживать на огороде в обрезанные пластмассовые бутылки.
Тетка Лариса смотрела на него из окна, и думала: вишь, как… Нормальные люди весной с ума сходят, а зимой отходят. Мой же: зимой с ума сошел, а весной отошел.

16 марта 2009 г.


Словом возвеличивает.

Седовласый, худющий, бородатый. Утром и вечером – обязательно на источник, под святую воду, как говорится. По храму иногда ходит босиком; подолгу стоит у икон, особенно у богородичных: шепчет что-то, целует их, как и руки священноначалию. Последнее с неким заметным достоинством, словно на равных – рукопожатие. Был в Иерусалиме, в Италии, в иных иностранах. Питается в главной трапезной – для отцов и братии. Проживает в монастыре уже месяца с три, но нигде не работает. Кто-то сказал о нем: большой писатель – православную церковь в слове возвеличивает… От него самого можно периодически услышать, хоть и говорит тихо, задумчиво: что без веры в бога быть настоящего писателя не может, что если писатель признан на Западе – то тот непременно против России; что советский период ущербен для русского мира, разрушители которого похоронены у Кремлевской стены; что лишь благодаря православию Россия еще жива, но либерализм и глобализация гибельный для нее; что по телевизору теперь показывают аморальное, похабное, преступное, забывая напрочь, что главная черта русского человека – благоговение, целомудрие, православная святость; и даже что враги Христа – враги России…
Смотришь и думаешь: ну, пишет человек, ну, осознание у него такое на показуху, общими категориями мыслит, не обращая внимания на то, что рядом и не исходя из него – что справедливей бы намного – в общее то же, - понятно. Не понятно: поему живет продолжительно в монастыре, питается, пользуется, а в никаких монастырских работах не участвует? А впрочем: ведь большой писатель! И не какой-то там еретик, словно Лев Толстой, - а православную церковь словом возвеличивает…

27 марта 2009 г.


Хорошее.

Провели местные чубайсы в себе вдоль улицы п столбам освещение. В районной газете об этом отчитались через журналиста большой хвалебной статьей. Повключали после еще это освещение несколько дней – и как и не было его: опять стало темно ночами ах на два месяца, пока недоумевающие сельчане не кинулись жалобиться по разным инстанциям единолично и коллективно. Снова включают вечерами до середины ночи. В общем, дело хорошее, одобряемое большинством жителей. Вот разве семидесятипятилетний ворчливый дед Архип недоволен: лампа на столбе прямо у его дома не так улицу освещает, как двор. А дед Архип человек одинокий, в недомоганиях весь; приспичит по-маленькому – плетется на крыльцо. И поливает оттуда двор, если стемнело, облегчает организм старческий. Теперь же и в этом закавыка возникла. Выплелся недавно вечером на крыльцо, - а лампа на столбе над ним уже вовсю горит! – выловил через ширинку замусоленных ватных штанов, только двор принялся орошать, - соседский мальчишка, проходя с мамой по улице, увидел через прощелину в заборе и как заорет: «Мама, гляди, Архип ссыт с Крыльца! Архип ссыт с крыльца!»
«Чтоб тебе заслепило! – выругался тот, захлопываясь от неожиданности мочевым пузырем.- Понарожали гаденышей ради субсидий – во все щели глазищи бесстыдные», - подумывая забор укрепить, прощелины позабивать – в нем, в воротах, - да доски надо, которые дорогие нынче. И потому, подумавши глубже, принялся рогатку, как в далеком детстве когда-то, мастерить, с рожками из липы (специально в лес сходил, вырезал), с резинкой, с кожицей для камешков. Но куда старику слепому. Стрелял, стрелял – не попадает по лампе. К тому же и хорониться нужно, чтобы не заметил кто, не дай бог, - мигом найдется доброжелатель, позвонит: или оштрафуют, а то и в психушку приберут. Ему бы позор на старости: дурень, а дочке его, с которой он и не общается, так как та повадилась внучат своих к нему, и к нему, - никакого покоя, визжат, орут, - в радость: мигом дом его еще крепкий, кирпичом обложенный – приберет, не поскупится, подкупит медиков, чтобы те в неизлечимого деда Архипа, и продаст, профура такая: сорок три года возрастом, а стажа трудового и пяти годков не наберется. Короче, повозмущался дед Архип про себя, повздыхал, поругал власти и бесправие простого маленького россиянина: приспособили над столбом у дома лампу, которая не так улицу, как двор освещает, и у хозяина разрешения не спросили?! А – демократия, частновладение неприкосновенное?! Потом еще подумал дед Архип: может, и неплохо. В доме – не покупать же из крохотной пенсии и шторы на окна? – светло и днем, и ночью. Хоть в преклонные лета обещаемое «светлое будущее» пришло ко мне, начал даже подшучивать он. Если же по-маленькому прихватит, так тоже не стоит за сараи бегать в туалет, - приплелся не спеша на крыльцо, вгляделся в улицу, нет ли оттуда через прощелины в заборе гаденышных глазищ, и поливай себе, как и прежде, спокойно во двор, орошая его, - какие проблемы! Ко всему приспособиться можно. Тем более, если в общем, дело хорошее. А на частности при этом – когда в России внимание обращали? Да и не про маленького простого человека они…

2 апреля 2009 г.


Спасибо…

То морозило, то снег выпадал, то таял, и снова, - лишь в самом конце марта день выдался солнечный, теплый, безветренный. Именно накануне его кошка тетки Марии окотилась тремя котятами. Тетка Мария смотрела на них – крохотных, маленьких, беспомощных, тыкающихся мордочками в сосцы матери, - вздыхала, вытирала рукавом рубашки проскальзывающие из глаз слезинки,- но что делать?! Надо было брать их и топить, что она и делала последние годы почти каждый раз; а потом переживала, мучилась, даже в церкви шепотом поминала. Если же оставлять – выходило еще хуже: кормить такую ораву, которая подросши носилась по дому, пакостила, гадила, - не совладать уже старушке. Когда же прошлогодний окот двухмесячного возраста она отвезла в другое село, и выпустила на поле, то бродяжие собаки набросились на них, не успела тетка Мария отойти; котята убежали, залезли на дерево, собаки лаяли вокруг, - подобное казалось ей еще более жестоким, чем топить слепеньких, не понимающих ничего. У всех в селе такая проблема, и большинство – топят.
Тетка Мария набрала в ведро воды; взяла поношенный чулок; положила туда камешек; достала из холодильника сырок, поманила им кошку от котят в ящике, закрывая за ней дверь; дрожащими руками позапихивала котят в чулок; быстренько пошла на выход через другую дверь, чтобы кошка не заметила, к оставленному во дворе ведру; побежала с ним на огород, будто преступница какая; бросила котят в чулке в воду ведра; взялась лопатой копать ямку, стараясь не смотреть на барахтающихся в чулке котят, борющихся за жизнь; какой-то из них выбрался из чулка, перебирая лапками воду, поплыл вверх… У тетки Марии при виде этого сердце так и захлестнуло; но она нашла в себе силы довести начатое до завершения: черенком лопаты не дала котенку всплыть, придавила его к дну, видя вскоре, как и он и другие в чулке, перестали биться, безжизненно застыли… Готовы. Тетка Мария скоренько, пришептывая бессвязно молитвы перевернула ведро с ними в ямку; принялась засыпать их землей, а на сердце – тяжело, тяжело, еле домой доплелась. Нагрела воды, разделась, окунулась в сенях водой вся, чтобы хоть как-то очиститься от содеянного. Оделась снова, и завалилась без сил, словно навоз из сарая вытащила весь, на кровать, думая вслух: «Видишь, как оно в жизни приходит. Раньше – и ничего. Утопила – и утопила. А сейчас – как убийство совершила… Хотя так оно и есть – убийство, тяжкий грех! Правильно – или неправильно?! Может, пускай бы росли, подросли, и отвезла бы куда, как в том году… Погибли бы – так погибли бы, такая судьба у них, котячая. Не я им жизнь дала, но я зничтожила… Ох, господи, - да что ж это такое?! Не нужно было б топить, не нужно…» - и через фразу она крестилась, крестилась.
Так и пролежала, пока солнце не проплыло с одного окна на другое, а потом – и на третье. Включила телевизор на «НТВ»: хоть этот канал показывал с плохим изображением, с перебоями и рябью по экрану, не как «первый» и «Россия», но зато честнее о происходящем в России, особенно о разных новых безобразиях. Ведущий рассказывал, как где-то водоканал заменил старые трубы на другие, и двести человек по-разному пострадали в домах от воды из этих труб, а четверо вообще умерли, - прокуратура взяла происшедшее на учет; где-то в моргах с родственников умерших берут деньги по пять-восемь тысяч рублей за услуги, которые обязаны делать бесплатно, - прокуратура взяла происшедшее на учет; где-то главврач, чтобы ему не пришлось сокращать подчиненных врачей, посоветовал тем внести энную сумму денег, и вопрос разрешится без сокращений, - прокуратура взяла происшедшее на учет… «Взяла на учет, взяла на учет… - тупо повторяла тетка Мария, понимая, что все эти врачи вместе с главврачом бомбили пациентов, - так главврач еще и подчиненных коллег решил бомбануть; те и убрали его. – Что ж это творится, что ж это творится в стране? – выспрашивала она, и предполагала: - Можит, не нужно всего этого показывать народу, как при коммунистах, ну как и нету* - и отвечала: - Но при коммунистах же и безобразий таких не было! А если что-то, изредка – так шерстили, что перья летели. Иди в больницу – и смотри в оба, чтобы тебя врачи не облапошили? Это что такое?!»
По двери дома постучали несколько раз. Снова, наверное, Степанида приперлась. И чего ей все надо? Вроде бы, не одна теперь, мужика на старости нашла себе в церкви, привела, живут вместе, мысленно побурчала тетка Мария и пошла открывать: «Ну, заходи, - пропустила тетку Степаниду, спрашивая: - Как жизнь-то семейная?»
«Да ничаво, да ничаво, - усаживаясь на стул у стола на кухне, затараторила Степанида. – Двоем – не одной, и полегчей, и понадежней… времечко-то неспокойное… Поговаривають, что кризис дела нехорошие проворачиваеть; ездють по селам, флюграфують людей, и здоровых в больницы туберзные… Гляди, а для чего?! Так им же, врачам, больше средств от государства; лечите больной народ, а те эти средства – больше на себя?! Нехорошие дела кризис проворачиваеть… Больше больных – больше зарплаты…»
«А ты не будь дурой, не ходи, не флюрографуйся, - поставив чайник на газ, перебила ее тетка Мария. – Мы-то пенсионеры, на отшибе, - и вдруг выговорила резко: - Это не кризис нехорошие дела проворачивает, а власть нынешняя попускает уничтожение простого народа бандитам при должностях, которые на этом и наживаются еще! Поговаривают люди – дыма без огня не бывает, - трудно, что ли, правоохранительным органам проверить больницы эти туберзные, как ты говоришь?! Подтвердилась – расстреляли всех виновных врачей, и все дела! Демократия, тоталитаризм – слов напридумывали? – масштабы должностного бандитизма в медицинских учреждениянх приобрели уровень государственной безопасности!...»
«Во-во, - подхватила тетка Степанида, пододвигая кружку для чая. – Так и есть: должностной бандитизм… Мужик-то мой сегодня решил на источник с утра. Набрал бутылок в сумку, на велосипед – и поехал. Приезжает – сам не свой, взъерошенный какой-то, перепуганный. Что случилось? - спрашиваю. Да, говорит, бандиты там на источнике. Сидят на лавочке, выпивают. На меня вдруг как налетели: чего не поздоровался, оборзел?! За такое неуважение тебя головой и в воду, и шито-крыто. Мой мужик испугался, извиняться стал. Не стали его головой в воду. Опять выпивать начали. Разговаривать меж собой. Один высказывает: тяжело, мол, человека убивать, а второй качает головой, и отвечает согласливо: Тяжело, но что, мол, делать, если не понимает порой – и все?! Мужик мой побыстрее набрал в бутылки воды, и ходу. Я спрашиваю: а что за бандиты? Может, Колька Сергейчик, что недавно освободился, или Витька Супрунин – тот пол года уже на свободе… Да не-е, отвечает мой мужик, если бы какие уголовники – бояться особо нечего, за ружье и на разборы… А то настоящие бандиты, перед какими всегда виноват останешься, - хозяева местной жизни. И объясняет: один – в милицейской форме, но без погон. Но по званию – не ниже капитана будет, а то и сам подполковник будет на вид. А второй – предприниматель, бизнесмен. Я его видел раньше. При галстуке. А может, и депутат, кроме этого… Машина такая крутая, со стеклами темными… Настоящие бандиты! – тетка Степанида осеклась, заключая со вздохом: - Вот такие дела идуть. Могуть простого человека ни за что, ни про что – в воду, и спроса с них никакого?! Дажи постороннего человека, незнакомого не стесняются, не опасаются: выпивають и разговаривають: тяжело, мол, людей убивать…»
«Чего им твоего мужика опасаться, - усмехнулась тетка Мария. – Зачухонный, плюгавенький, - не видят, что ли… А может, пошутили просто, напугать…»
«Может, может, - задумчиво повторила тетка Степанида. – Але правильно ты говоришь: попускаеть власть, не принимаеть мер к этим должностным бандитам… Но они же не все такие?! Среди этих врачей, какие нажиться на человеке, здорового – в больного – лишь бы денег побольше платили, среди тех же бизнесменов, ментов, и других при должностях, возможностях, - бандитов-то меньше! Уверена: намного меньше. Но власть попускает, не принимает жестких мер! – и ко всем недоверие?! У меня вон нога на днях прихватила: и тяне, и тяне, и тяне, и тяне, - заповторяла тетка Степанида. – Подумала я, было, в поликлинику съездить, а потом подумала: они там мне вытянуть, что ни ноги, ни денег не будеть… И не поехала. Попила таблеток, еще с прошлого года остались, и перестала нога тянуть… Я чего думаю, - заговорщически уставилась она в тетку Марию, - ну, операция, перелом, ясное дело; а остальные врачи – зачем они вообще нужны?! Раз такой расклад идеть по Россеи… Сходил в аптеку, там полно препаратов – от того, от сего, от всего… Купил – и лечись. А надежнее всего травами. Бабку-то сергуниху помнишь, что на краю села жила, - до ста восьми годов дожила. Захворает, к врачам ни ногой, - все свои снадобья, свои… Скольких сельчан на ноги поставила… - помолчала, и резко принялась о другом… - Гляди, Верки-то дочка – Светка… пьеть, курить… пятого мальчика в январе родила… Хотела еще побольше субсидий, кредит на строительство… Не вышло. Больной мальчик родился, и помер – рассказывала она о своей соседке через дом. – Ни Верка, ни дочка ее, ни зять не работают, живут на субсидиях на детей, пьют… Разве это правильно…»
«Что ж ты такая злая, - разливая по кружкам еще чая, подслащивая его сахаром, остановила ее тетка Мария. – Не оттого ли, что у самой в семейном не получилось… Такие доли у нас, знать, с тобой… Где ты тут работу найдешь, если даже и молодой, а дети – субсидии, - правильно. Каждый выживает по-своему. Дети не только материальная поддержка для многих, - вот до чего по селам нынче дожились! – но и кто из молодых без них, посмотри, - спиваются…»
«Спиваются, - согласилась тетка Степанида. – Потому что работать не хотят… Где тут работу найдешь… А огороды у каждого? Выращивай, скотинку заведи, птицу, как мы вон, - не хотят… Насмотрятся по телевизорам на этих жирующих, танцующих, поющих, зависть – тоска загложет, - и заливают ее самогоном, на плечах стариков матерей и отцов пристроившись. А ведь основа жизни – труд, простой, сельский, а по эстрадам до проституциям городским… - она замолчала, и продолжила также запальчиво: - Говоришь: каждый выживает по-своему… У Светки и ее мужа у обоих стажа трудового и пяти лет не наберется, а обоим уже за тридцать. Рожают детей, и на субсидии живут… А мы с тобой каждая под пятьдесят лет стажа трудового, и как работали после войны! Голод, холод, - с утра до ночи! И по три с половиной тысячи пенсии у каждой?! Меньше, чем у них субсидий… Справедливо ли такое от государства?!»
«Государство… - вздохнула на это тетка Мария. – Мы – кто такие… Отработанный материал. С земли – до скоро в землю. А дети, и родители их – пусть они и не работали ничего, и не заработали, - но им жить, заполнять землю, государство российское. Потому на них и ставки государственные в первую, вторую, третью, и все остальные очереди… А мы – отработанный материал… С нас взяло государство, что могло, и взяло по-крупному, - для чего мы сейчас ему?»
«Оно-то и ясно, - привздохнула тетка Степанида. – Списанный, ни на что не годный материал… Но несправедливо ж как-то?! Нехорошо?!» - тяжело подытожила.
«А когда в России справедливо было, чтобы как-то для всех, пусть и не по равному, без ущемления какой-то части населения?! - уставилась в ее вопросом тетка Мария. – Никогда! На том и стоим… И испокон в народе озлобление: о человек к человеку, то сосед к соседу, то народа к власти, то власти к народу, то между национальностями при едином гражданстве… - она помолчала, и продолжала с усмешкой: - А эти французы, немцы – завоевать Россию. Куда там?! Победы у них лишь до тех пор, пока это внутреннее озлобление не перекинется на внешнее. Громадина такая! И наполеонов и гитлеров – вместе взятых сметет! – опять замолчала, опять продолжила: - А может, еще хорошо, что и так. Скудно, от пенсии до пенсии, но спокойно доживаем… Не убили, не ограбили, как двоюродного брата моего покойного мужа… Тоже в селе жил, только по-хуторскому, километра за полтора от общего поселения, - вспоминала она с укором. – Корову держал, молоко продавал, пенсия. Пьяницы бездельствующие присматривались… Чувствовал опасность, все ружье хотел купить, оружие какое, - да не так-то легко простому старику, оказывается, да и сидел когда-то давно… Обнаружили как-то с проломанной головой, дом разграблен, корова зарезана… И кто ты думаешь? Пацаны. Одному шестнадцать лет, а другому вообще пятнадцать…» - скривила губы тетка Мария, слушая, как тетка Степанида обратно затараторила: «во-во, и дадуть годов по шесть… Выходите, и следующего старика убирайте?! Гляди, а наша школа, - переводила она разговор на более конкретное. – Девятилетка. Тридцать учеников, и с техничкой, библиотекаршей больше двадцати учителей. И по семь тысяч рублей в месяц имеют?! – возмущалась она. – До главного села три километра, многие дети туда в школу ходят, автобус специально подвозит… А эти – не, в родном селе будем – учителя подговорили родителей… И кризис?! Экономить надо? На тридцать учеников – двадцать учителей?! – она помолчала, и тянула усмехаясь: - А гляди, можно подумать там с такой учебы избранной – гении одни. Куда там. Седьмой класс, - а маты уже, крики, гогот один. Козу моя своячечница на горе привязала, так как стали гонять, если б не захватила –до смерти б. Гадые такие дети! Орут, гогочут…»
«И что ты хочешь? – вставила фразу и тетка Мария. – Киркорова как-то по телевизору смотрела. Народный артист, и вя-вя! класс-класс! – словарный запас?! Тьфу!» - сплюнула она на пол, что тетка Степанида поддержала и плевком, и словами: - Во-во, я говорю…»
«А я говорю, - веско выдавила из себя тетка Мария. – Не убили, не ограбили, в больницу или дом престарелых каких не упрятали, не прибрали ни дом, ни имущество… А сколько таких стариков по России! – и вдруг осеклась, натыкаясь на мысль: - В древней Греции стариков – был период – вообще умертвляли…» - и она притихла, глядя тетке Степаниде прямо в глаза. И та не отвела свои в сторону. Обе они одновременно и понимающе перекрестились, произнося также в один голос: «Спасибо, господи, что хоть скудно, но доживаем… Спасибо, господи, сами доживаем…»

3 апреля 2009 г.


Понты.

Больницы. Немного невдалеке от нее – сосновое насаждение; воздух чистый, хвойный. На одной из поваленных сосен, выставив перед собой бутылки с вином, пивом, минералкой, закуской, сидят двое мужчин. Один – лет за сорок, при усиках, при дряблости на лице; другой – заметно помоложе, чисто выбрит, краснолиц. Оказывается, только что выписались из больницы, где один пролежал с месяца полтора после операции то ли на желудке, то ли на слепой кишке, а другой – недельки две, после операции на грыже. Выпивают, отмечают, дымят сигаретами, обсуждают больничную жизнь, врачей, медперсонал, сходясь на том, что обслуживание все жнее на уровне, и грубость, и деньги даже порой не положено вымогают.
Слушаешь и думаешь: зачем вообще такое лечение, если вышли из больницы и первым делом – лучи залить?! Также, наверное, и в самой больнице сигарета – за сигаретой, и, наверное, и прямо в палатах?! Человек в первую очередь сам бы должен заботиться о своем здоровье, а врач, в случае его – помочь ему снова в более-менее нормальное состояние. И при явном недомогании человек сам бы должен в ту же первую очередь исключить из своего существования – или хотя бы снизить до минимума – так называемые вредные привычки. Прописные истины, от которых бы человеческий мир заметно изменился к лучшему. При ином же раскладе – это просто какая-то неуместная игра в «понты» - и со стороны медиков, и со стороны пациентов, да еще за государственный счет. Впрочем, играть в «понты» (или «колотить понты», как говорит иногда мой уголовный сосед), то есть заниматься чем-то с приставками «как бы», «вроде бы»: как бы учиться, как бы учить, как бы лечиться, как бы лечить, как бы исполнять закон, как бы помогать, как бы спасать, как бы поддерживать законность, вроде бы быть депутатом, вроде бы быть журналистом, вроде бы любить и т.д., и т.п., - в России всегда умели, и умеют почти везде и во  всем. Разве что пить спиртное – пьют безо всяких «как бы» и «вроде» - наполноту, не усомнишься…

14 апреля 2009 г.


Новая теория…

Прошло полтора года с тех пор, как машина задавила на сельской дороге у дома их собачонку по кличке Мишка, - уже, наверное, и кости того начала подгнивать в земле на горке; Илья Петрович с Натальей Юрьевной обжились трудами общими более-менее, выкопали колонку во дворе, качали из нее для себя почти чистую – лишь с легкими меловыми примесями, которых становилось все меньше, - воду; не ходили за ней в общим сомнительный колодец, где соседи периодически делали им замечания, а Илья Петрович даже однажды услышал от нервной соседки, видимо, любившей набирать воду в одиночестве, чтобы никто не перебивал наборами: «У вас ни хозяйства, ничего! А берете воды не меньше других?!» - будто если хозяйства нету, так одно-два ведра и хватит. После чего Илья Петрович несколько повозмущался Наталье Юрьевне, которая была по родству испокон русской, - не то что он, у которого в роду и белорусы были, и поляки, кроме русских: что, мол, за народ такой – русский?! Не их же чей-то колодец, а общий, и по расположению ближе к нашему дому, и хозяин, у которого мы купили этот дом, львиную долю в строительство этого колодца когда-то?! Что за наглость такая?! За бесстыдство?! Воды, что ли, жалко?! Общей воды… Наталья Юрьевна молчала, будучи православной и наслушавшись когда-то нынешнего российского патриарха, у которого через слово «святая» Русь, а значит, и «святой» русский народ, а на деле, когда она наконец к старости стала задумчивей и сравнительно присматриваться, да и по супругу ее Илье Петровичу выходило, что не только не святой/ не только не великий, а чуть ли не самый нехороший из всех индустриально развитых и значимых народов мира.
Появилось у них и хозяйство: куры, утки, козы. Вот только дорога осталась там же, рядом с их домом, рядом с другими домами по улице. По ней также, не ограничиваясь почти положенной скоростью сорок километров в час, - а то и под сто шестьдесят километров, - носились легковые автомобили, иномарки, грузовики (и груженые), сотрясая дома у обочин. За Мишкой дорога прибрала у них кота по кличке «Черныш», молодую козочку и козу, сбитыми иномарками и покалеченными, - пришлось их зарезать.
Теперь Илья Петрович не возмущался, как когда-то, лишь говорил с горечью: «Русские люди… Даже не русские, граница Украины и России, так что новая разновидность, вбирающая обычно по окаринам все худшее, - хохлоцапы. Иномарки… Ведь, вроде бы, при достатке люди. Остановился: мужик, извини, на тебе тысячу рублей за козу, ну, получилось так… Нет! Нагадил – и смыться побыстрей, что и номера не заметили… Русские люди… Хохлоцапы…» Не солидаризировался с соседями, уже много лет негативно относящимися к проложенной по селу у домов дороге областного значения, все жалующихся по властям, пишущих жалобы в местную сучью газетенку, обслуживающую должностные и властных лиц, которая иногда коротко упоминала об этом: вот, мол, жители села Апахагельское жалуются…, - он начал проглядывать глубже в происходящее, и по этому его проглядыванию выходило: дорогу уберут, или как умудряться пешеходные дорожки, бордюры сделать – новый подвох какой-нибудь появится, другие преткновения, может быть, не обощающие жителей, а между ними, в иные подвохи и наглости. Менталитет такой. Многое может русский народ, но нормально жить, и нормально жить в отношениях между собой – ну, никак?! Проклятье какое-то генетическое! А в основе его – выпучивание своего «я», некой его русской особенной души, неуважение ни к правам ближнего своего, ни к законам, ни к правилам, положениям. Если взглянуть даже на клочок российской действительности, - вырождение: дорога прямо по селу, по которой, словно в радость быть нарушителем, носятся автомобили самое менее на сорок километров более положенной скорости?! Так это что?! На этой же дороге местные ребятишки, - поля вокруг, луга, простора, - взглядом не окинешь, - порой целыми днями играют в футбол, волейбол, бегают (видимо, по асфальту удобнее, чем по земле); летними днями где-нибудь на скамейке у самой дороги играют в карты до двенадцати, до часу ночи, и орут и визжат похлеще пьяных мужиков в городских дворах, забивающих домином «козла», и умудряются при этом и под машине не попасть, которые недовольно гудят-звенят на них сигналами при приближении, но скорость редко сбавляют, - ничего, все нормально, проскочим.  Ужас какой-то! «Чудо! – иногда смеялся по подобному  Илья Петрович, разговаривая с Натальей Юрьевной. – Да не иконы, не сказочки поповские, снова загулявшие без меры по России. А что при подобном менталитете, раскладе нынешнем мы – на уровне уважения в мире, а по вооружению, его мощи – вторые после США… Справедливостью, человечностью, нормальностью у нас и не пахнет, - а фасон свой, вид на мировом уровне держим… Вот чудо!»
«А мы и всегда его держали, поправляла его Наталья Юрьевна. – При советах – тоже. Если кого выпускали в капиталистический мир в турпоездку, то проверяли, и не только на политические приверженности и надежности в рамках социализма, а и чтобы внешне человек достойный: смотрите, мол, буржуи, простые советские рабочие люди, а на высоте! – и оговаривалась: - Теперь уже и этого нет. Нахапали из общенародного – и шляются по миру, сорят награбленными денежками. – Рассказывала: - Когда к родственникам ездила в Красноярск, парень в купе ехал, где-то охранником списанных и поврежденных автомобилей – то ли в Японии, то ли в Корее – работал. Так говорит, если русские туристы приезжают, хозяева сразу предупреждают охрану: смотрите, мол, русские жулики… А наши все тащат, даже покрышки умудряются снимать с автомобилей, как на чумоватых на нас смотрят…» - и она осекалась на слове, словно сказанным правдиво изменяла себе, своей коренной русскости. Злилась, когдка что-то подобное начинал выговаривать Илья Петрович, шутила полусерьезно: «Не нравится Россия, - что-нибудь продадим, соберем денежек, на загранпаспорт и визу хватит, - вали на Запад! Остракизму тебя за все твои разговоры… Ясно: неполадки у нас очень, ясно: плоховато во многом,.. Власть поругивают, историю, отдельных личностей, а этот моду взял: русский народ такой-де плохой?! Ты хоть понимаешь, на что замахиваешься?!» - полусерьезно-полушутливо спрашивала она супруга, и когда тот принимался объяснять, что замахивается на основного носителя российских несуразиц, как ему стало казаться, вздыхала, соглашаясь отрывочно: - Ну да, может быть, и в нас всех как народе – главный негатив… Те же дети, - переходила на обыденно-сельское, - бегают по дороге, галдят, в мяч играют. Соберитесь родители, выберите в посадках место, вырежьте кусты, приспособьте им для игры в футбол из жердей ворота, - на пол дня работы?! Никому это не надо… И эти дети без присмотра то там нагадят, то там… - и оговаривалась: - Да какие это дети – восьмой, седьмой классы?! Я в эти годы уже на ферме целое лето матери помогала, а эти – в карты, вопят?!» Замечание сделаешь – так на три буквы тебя… приглушенно, еле слышно… посылают…»
«Прошедшим-то летом повадились на нашу территорию, с утра до ночи, коз не провести, - поддерживал ее Илья Петрович- Да что такое?! Я покрикивать на их стал: идите у своих домов гуляйте! А у своих же – им неудобно, там родители, мат-то из этих детей так и сыпется… Им же не нравится, что на них покрикивают – нагадили нам в погребе, и все! Хотел я нервную нашу соседку, которой козы, видите ли, наши мешают за тридцать метров от ее6 дома и которая детей стала приваживать до часу ночи в картишки перекидываться, пригласить: посмотри! Да потом как-то неудобно стало…»
«Пусть их! – махнула рукой Наталья Юрьевна. – С нынешними детьми надо поосторожнее… Подпалят сено, и останемся без дома… А какой с них спрос? – дети! Да и докажи еще попробуй…»
«Нет, так попускать тоже нельзя, - не согласился с ней Илья Петрович. – Надо с родителями говорить… напрямоту! Понятие-то какое-то должно быть! Я по своему участку не могу спокойно провести коз…»
«Родители, - вздохнула Наталья Юрьевна. – Я как-то огород копала, а сосед-старик выпивший во дворе. Внук его, карапуз, года три возрастом, подходит к нему: эй! Мама сказала, чтобы шел нам помогать картошку сажать! Надоел нам, жить мешаешь! И это при том, что и мать, и дети ее в доме их отца, деда старика-соседа живут… Крики, маты, ругань…»
«Вот пусть кричат, ругаются возле своих домов, на своих участках, а не у нашего дома?! Место избрали?! Наших внуков среди этой оравы нет… Чего не понятно? – тянул свое Илья Петрович. – Наши бы внуки ходили к соседу орать, визжать, играться под окна… Я бы сам им сказал: чего там делаете? А это – как и положено? Субсидии от Путина за них получили, а визжать – к соседу, заколебали уже… Неправильно же!»
«Поговори, конечно, очень неправильно, - вздыхала и Наталья Юрьевна. – И ведь есть по этому поводу и законы в конце концов. Детям до шестнадцати лет до десяти вечера, и вообще, после одиннадцати вечера тишина должна, а не визги до часу ночи…»
«Какие законы… - усмехался Илья Петрович. – Вон рядом дорога, сорок километров скорости положено… Один из пятидесяти, может, так и едет, остальные же…» - он махнул рукой.
«Какие не какие, - сказала на это Наталья Юрьевна, - но если дети по нашему участку не дают коз провести, или визжат у окон до полуночи, - не кричи  на них матом! А то и законы появятся, упекут тебя за решетку, у детей сейчас больше прав, чем у взрослых. Накатают заявление, подпишут – и упекут…» «Ты чего? – удивился Илья Петрович. – Да они, эти дети, чего не вытворяют, сами между собой – мат на мате, и в семьях, через «х», «б», «ё» разговоры…»
«У них в семьях, - доказывала Наталья Юрьевна. – А тебя – упекут. Мы – приезжие, у них же – все здесь свои: и местный депутат, и участковый, и медики… - и вдруг добавила несвойственно ей: - Осторожно надо быть с русским человеком. Он – «вась-вась» с тобой, а потом вдруг как нагадит – не расхлебаешься… Забыл, как два года назад яйца тухлые у нас на огороде закопаны… Колдуют! Никому вреда здесь не сделали, не встреваем, особняком, претензий даже по-серьезному не предъявляем, - а кому-то поперек горла?!...»
«Знаешь, - вспоминал и Илья Петрович, - позапрошлым летом фермеры рожь тут убрали, солома осталась. Лежит и лежит… Кстати, потом они сожгли ее… Сосед мне говорит: бери, если надо, козам, хозяева разрешают… Ну, я за мешок, и таскаю себе, таскаю потихоньку… Вечером на горке присел, когда коз домой гнал, а у колодца две женщины. И одна, со злобой такой: вон, мол, приехали, мужик солому целый день волочил, попадется – ввалят ему хорошо штрафу! Я даже и не стал смотреть, кто это был, чтобы не знать, - столько злобы?! А ведь действительно: никому плохого не сделали!..» - удивлялся и он.
Вот так порой сплетничали, осуждаю ближних и Илья Петрович с Натальей Юрьевной, только в отличие от многих других, между собой, ради разговора по насущному; и почти всегда супруга говорила: «Ну хватит… Хорошо все мы умеем бревно в своем глазу не видеть, а пылинку у другого: вот-де она!» На что супруг отвечал: «Бревно, пылинка… евангельское это… Есть конкретная данная проблема, есть в ней правые и неправые, и ни к чему обобщения с когда-то… Беспредел тоже попускать нельзя, даже если он детский… Хотя Россия – он и есть Россия, и нужно понимать, что здесь всегда какая-то каверза, пакостность, накручиваемая от человека к человеку… Менталитет…»
И однажды, уже когда они улеглись спать, Наталья Юрьевна вспылила снова на подобное: «Не нравится Россия – езжай из нее! Одолжим, соберем денег, загранпаспорт тебе сделаем, визу, - езжай! Остракизму! – произнесла она непонятное для Ильи Петровича слово. – Только кому ты там нужен? Сдохнешь с голоду под забором… Это нынешние высокопоставленные патриоты российские… мэр московский и куча подобных ему… - у них там и виллы, и дома в фешенебельных районах, а у тебя что?! Россия, плохо… Она – наша судьба, наш родной дом, и другого выбора у нас нет, как и у большинства россиян других. – Заговорила велеречиво: - Не хочешь, считаешь бесстыдным, будто кулик, хвалить свое болото, так помалкивай. От пустых осуждений, как и от пустой похвальбы, немного пользы… Досада лишь на душе… - задумалась, и вдруг спросила: - И почему мы думаем, что где-то там, в Америке той же, к примеру, люди живут намного лучше?! Скорее, по-другому чем-то, и все! И не именно Россия терпит поражение в человеке, но и весь мир! Человечество изменяется к худшему, вырождается, в конце концов… Или, может быть, просто принимает другие формы существования, не очень согласующиеся с классическими нравственными нормами, эстетическими… - молчала, и продолжала: - Хотя, конечно, нормально жить без уважения человека к человеку, без опоры на законы, правила, нормы не получится…»
«Вот-вот, - подхватил на это Илья Петрович. – И у меня новая теория возникла. Человечество делится на народы, страны… А надо бы делиться, независимо от национальных принадлежностей, на тех, кто хочет нормально жить и стремится к этому, и тех, кто не хочет нормально жить, и не стремится к этому, во всех отношениях! Отделить негодяев, проходимцев, пьяниц, развратников, безответственных, гулящих, пакостливых по природе, начиная даже с подросткового возраста, ибо уже таковые среди них видны и заметны! – повысил он голос. – Жуликоватых, для которых главное урвать и попользоваться… Независимо от наций, материального положения, должностей, - перечислял он, сбиваясь и решая, что супруга его поняла. – Отделить в отдельные зоны! А так как среди значимых народов таковых больше всего у русских, - поместить их на территориях России. А нормальных людей, стремящихся к нормальной жизни, не пакостливых, не пьянствующих, уважающих права ближнего и законы, - на территории Западной Европы, поближе к морям, в теплый климат! Украина же, Беларусь – как территории – как санитарные зоны между ними! Чистилища! Некоторых – туда и сюда сортировать!» - кричал Илья Петрович, не обращая внимания, что Наталья Юрьевна уже уснула и не слышит ничего из новой его теории, могущей, как ему казалось, изменить мир и человечество к лучшему, а когда заметил это, то повздыхал, по привычке захотел пристроиться на кровати к ней исполнить свои супружеские обязанности, но вспомнил, что на не любит, если ее будят, и сам перевалился на кровати на другой бок, захрапел, постепенно перемещаясь в сны, неотчетливые и неясные, и каких он вдруг стал прорастать все явственней,  пока не ощутил себя на трибуне перед множеством народа, где из ближних рядов его нервная соседка кричала: «Русские люди! Что ж это такое?! Коз, понимаешь ли, развел?! Ни у кого в деревне коз нету, а он развел?! Да еще и дети ему мешают, визжат, видишь ли, под окнами…»
«А где им еще визжать?! – подхватывала другая его соседка. – У моих, что ли, окон?! У  меня, между прочим, их четверо… Покуда поездишь, субсидий на них подобиваешься.. жулики такие, чиновники, - выдавать не хотят без справок… устанешь, что отдохнуть хочется, а вся эта сволочь… четверо их у меня!!!... орут, кричат… Разве ж отдохнешь?! У него же нету детей, где-то там внуки, далеко?! Спокойной жизни захотел?! Не получится! Пусть идет к нему под окна и орут!»
«Жид порхатый! – орала на него третья соседка, носогорбая, смуглолицая, курчавоволосая. – Не любит он русских людей! Гнать его! Он не наш! Не пьет, не курит, все возится то с козами, то по хозяйству, ремонтирует, строит… Не русский это человек, по духу! Жид порхатый…»
«Какой же я жид, - хотел было оправдаться Илья Петрович. – И в роду жидов не было… Поляки были, белорусы были, но русских больше всего… А вы вот, - указывал он на третью соседку, - извините, по виду явно еврейской принадлежности, явно…»
«Люди русские! – заорала на это третья его соседка. – Он оскорбил меня! Жидовкой назвал… А у меня, между прочим, фамилия – Перепелкина! А у него, - махала она рукой в сторону Ильи Петровича, - Порханович?! – и заключала уверенно: - Жид порхатый! Гнаь его!»
«Геть! Геть! Ганьба! Ганьба! – закричали хохлоцапы вокруг нее. – Не пьет, не курит… Колдун какой-то, наркоман… Коз в селе развел, уже десять лет как никто их не разводит… Геть! Геть!»
«Остракизму! Остракизму! – закричали люди, окружающие нервную его соседку. – Дети под окнами визжат?! Пусть и у его повизжат! Нам рожай, расти – так еще и визжать они у нас должны?!»
«Нехорошие вы люди, несправедливые, злые, наглые», - пытался как-то оправдаться Илья Петрович, но из толпы уже выбежали люди в милицейской форме, заломили ему руки за спи ну, потащили к границе России, останавливаясь за метров пятнадцать возле нее, где один из милиционеров предложил другому: «Давай его тут прибьем, и закопаем, и все дела…»
«Не надо, силы трать, убивай…», - не согласился с ним еще милиционер, и они вытолкнули Илью Петровича за границу российскую: «Нехай там коз держит… Дети ему под окнами мешают… А нам не мешают?! у меня вон только двое, - а так надоедят, что застрелил бы, гады такие…» - последнее, что он услышал от одного из милиционеров.
Не успел Илья Петрович оглядеться, как увидел, что к нему приближается целая делегация; мужчины – во фраках, женщины – в изящных платьях, а впереди их – высокий седоватый господин с золотой медалью в руках. «Это король Швеции, король Швеции, - послышалось неизвестно откуда. – Он будет вручать вам Нобелевскую премию…» «Мне?! – удивился искренне Илья Петрович, и поинтересовался: - А за что?» «Ну как же, - неизвестно откуда обратно пояснили ему. – Ведь вы придумал теорию спасения вырождающегося человечества, отделяя людей не по национальному и государственному признаку, а по качества, положительным и отрицательным…» Тут же, словно вороны, на Илью Петровича налетели журналисты, принялись задавать ему вопросы, на которые тот с готовностью принялся отвечать, а когда его спросили, что, поделив человечество на созидателей и разрушителей, возникнет новая проблема: созидающая часть человечества, освобожденная от гнета разрушителей, стремительно начнет процветать, тогда как разрушительная его часть прозябать в нищете, и не объединится ли последняя, чтобы вторгнуться в пределы созидающей части человечества грабить и пользоваться, что ей и присуще по естеству, он задумался и сказал, что теория его требует доработки в деталях, а так как король Швеции уже приблизился к нему с золотой медалью, то отодвинул всех журналистов рукой от себя, и принялся принимать поздравления с вручаемой ему Нобелевской премией, выспрашивая у окружающих короля мужчин во фраках, сколько выдадут ему денег наличными. Услышав суммы от полтора миллиона долларов до двух миллионов, Илья Петрович начал прикидывать, как ему потратить столь большие для него деньги, высказываясь задумчиво: «Надо будет весь свой участок обнести большим забором, чтобы вся эта наглая сволочь – соседские дети не лазили на мою территорию и не мешали мне пасти коз, а также для того, чтобы все эти пакостники – соседские дети не собирались играть в карты возле моих окон до часу ночи, и не орали при этом, словно их режут… Надо также будет послужить добрым делом и всем сельским жителям, не глядя на то, что они сволочь неисправимая и пьяницы почти поголовно, - продолжал прикидывать вслух Илья Петрович, - и проложить дорогу в объезд села. На это тысяч с пятьдесят долларов уйдет, - посчитывал он, обращаясь мысленно к односельчанам: - Видите, как оно вышло: вы гнали меня, жидом порхатым обзывали, а я дорогу для вас…» Не успел он произнести это, как жители его села тут как тут, плачут, просят, чтобы простил их, виноваты, мол, такого человека обидели. А нервная соседка, которая еще недавно кричала, что надоел он своими козами больше всех пакостливых детей вместе взятых, ползала у него в коленях, повиливая толстым задом, и вопила: «Прости меня грешную, Илья-свет-Петрович, и за то, что детей подучивала коз твоих по горке гонять, и визжать у твоих окон, и за то прости, что тухлые яйца на твоем огороде ночью закапывала, чтобы колдовским способом сжить вас с твоей супругой со свету…» Ну как тут не простить на радостях – Нобелевскую премию получил! И совсем прощать тоже нельзя: ни за что, ни про что хотела со свету их сжить? Огляделся Илья Петрович по сторонам; подтащил прямо за бока нервную соседку под себя, расстегнул ширинку на своих брюках и вышморгал ее наскороту, но не ради какого-то секса и всего такого, а ради наказания, потому что оставлять подобное без наказания, - ну, неправильно. Не успел ширинку застегнуть да отпихнуть ногой нервную соседку, глядит – новая делегация к нему с другого бока, сам президент с премьером российские во главе. Приблизились, руки жмут, поздравляют, оправдываются: виноваты, мол, не просмотрели, что вы, Илья Петрович, если и высказывались грубо и негативно о русском народе, то с болью, как понимающий заботливый отец к нерадивым детям, которых не похваливать надо льстиво, а жестко держать под присмотром, а при надобности и пороть плетью, - тогда и толк с него будет… И просят его: не откажетесь ли вы, Илья Петрович, от своей теории деления человечества не по национальному и государственному признакам, а по созидательным или разрушительным индивидуальным наклонностям. Признаются честно: боимся, мол, Илья Петрович, где мы оба тогда окажемся, по какую сторону, и будем ли, как и прежде, при власти? Задумался Илья Петрович, что тут ответишь, трудный, тяжелый вопрос; и, видимо, от напряжения и проснулся, сразу и не понимая, куда подевались и Нобелевская премия, и президент с премьером. Только на кровати рядом посапывала супруга его Наталья Юрьевна; по дороге у окон пронеслись на больших скоростях, сотрясая дом, несколько груженых фур, направляясь в сторону границы; с лавочки напротив окон послышался девчоночий визг, гортанный грубоватый хохот семнадцатилетнего увальня – сына нервной соседки; Илья Петрович посмотрел на часы на стене – пол-первого ночи, открыл форточку, и закричал на беспредельничающую ватагу так называемых детей: «Снова собрались?! Идите у себя под окнами орите! – переходя на семнадцатилетнего увальня: - Взрослый парень, вроде бы, скоро в армию… Соберет мокрощелок по четырнадцать-тринадцать лет – визжат, орут?! Чешется задница – веди их в посадки, пори! Чего тут под окнами сборища?!» И он закрыл сразу же форточку, слыша в ответ мат от так называемых детей, которые все же стали притихать, расходиться. Проснулась и Наталья Юрьевна, посмотрела на часы; проговорила удрученно: «Кошмар какой-то! Целое прошедшее лето визжали ночами под окнами, началась весна – снова?! Не понимают, что ли, что время спать, что в государстве живем, а у государства законы, по которым детям – до десяти часов вечера, а взрослым – до одиннадцати, и тишина должна бы…»
«Этот кошмар называется: русский человек, который в большинстве уже с детства пакостник и разрушитель по природе!» - веско высказался Илья Петрович. Он прилег рядом с Натальей Юрьевной, стал успокаивать ее: ну, ничего/ повизжали, и разошлись, нечисть такая… Это не смертельно. В России всегда было и есть, и будет: не то, так то – пакость не исчезает… Правда, сейчас люди богатые появились, отгораживаются огромными стенами – хоть на время спокойно, - но это ж какие деньжища надо?! А мы  простые смертные… В Германии, слышал, заборчики маленькие, до колена, а они прочнее российских стен, так как уважение, наверное, человека к человеку, - предположил он, и заключил, ласково поглаживая разомлевающую супругу: - Но вообще, делиться человечеству срочно надо. Не по государственному и национальному, а по принадлежностям: разрушители-созидатели… Может, и сдвинется к лучшему наконец на третьем тысячелетии от рождения Христова… Теория такая…»

27 апреля 2009 г.


Тюк-тюк.

Молодая, определившаяся, говорят, талантливая всесторонне журналистка. Не стервочка, а от сучьей прессы, ибо негативов должностного, властного, полномочного местной действительности даже и поверхностно в своих статейках, которые чаще о театре, художниках, литературе, не касается. Как и самих этих артистов, художников, литераторов. Просто наберет в читальном зале библиотеки писательства признанных мэтров от искусства, насдувает у тех общих велеречивых высказываний, приспособит их к конкретному, где0то что-то изменив, - и вумно так получается, и для чтения приятно, тоже как-то работа; во всяком случае, в среднем на девять тысяч рублей зарплаты в месяц вытягивает. Но недовольна: она же пишет!.. Это не коров доить, не тротуары мести, не за прилавком стоять на морозе… Само собой разумеется! Хотя следовало бы благодарить судьбу, что так хитро и уютно пристроилась в этой мятущейся, словно мусор на ветру, жизни: писать не злободневно, не актуально, заимствованно, посредственно, да еще иметь право почти в каждом номере областной газеты на печатание всего этого, да еще и гарантированно неплохие по меркам периферии денежки за это получать?!
Правда, в разговорах и политическое затрагивает, по международному. Например, говорит, что восточная Украина и Крым с удовольствием бы к России присоединились – только свистнули бы из Кремля… (Ну да, трубы и газовая, и нефтяная, от доходов которых и народу кое-что иногда перепадает; и армия ядерная и мощная снова, которая вновь прочно на горб народа уселась и от которой тому, как и раньше, ничего не перепадает, кроме гарантии безопасности. Но, думается, не такие хохлы дурни, чтобы обратно под сводную старшую сестру-кацапку, под прямую экспансию той, которая, - хоть хрен редьки не особо слаще, - по грубости, пьяности, жульничеству, хамоватости, коррумпированности, должностному бандитизму и просто пакостливости человеческой от природы заметно двух своих младших сводных восточнославянских сестер превосходит…) Но ладно. В разговорах затрагивает.
В одной из сел произошли заурядные семейные разборы, которые сплошь и рядом, поимевшие трагические последствия. Излагая грубо: дочь нарожала троих детей, в одиночестве растила их, на их же основании бомбя государство, назначившее ей субсидии, материнские капиталы и разные вспомошествования. Спекулируя теми же детьми, проживала ив принадлежащем матери доме, с чем та все сильнее не соглашалась. А так как дети в современной России вдруг стали выше всех прав, законов, норм (в отдельных случаях, естественно), то ничего поделать не могла. Простые человеческие ее увещевания: всю жизнь прогорбатилась и на вас! дайте хоть старость нормально, спокойно дожить! – результата тоже, конечно, никакого не имели. И однажды, облив керосином дом, она подожгла его, может быть, шепотом обращаясь к дочери: ни мне моего, так и ни тебе моего, паскуда! И, как говорится, по трагическому стечению обстоятельств, с домом и два ее же внука сгорели. Произошло – и произошло, упомянули где в газетке, и хватит, что ж боль семейную ворошить массой печатных слов?! Но сучья пресса – конечно же, не бандитов при должностях, положениях, полномочиях задевать! – со всей области набросилась на происшедшее, стала муссировать детали, выспрашивать соседей, находить все новые подробности, производить все новые журналистские расследования… И молодая журналистка тоже не осталась в стороне, изменяя литературам, театрам, отозвалась хлесткой статьей, заклеймила бабушку-мерзавку, пожегшую собственных внуков, замахиваясь даже на государственные законы: расстреливать, мол, таких надо! Такое вот ее журналистское возмущение охватило на доведенную, более несчастную, чем преступную старушку.
А глаза – зеленые, кошачьи, вечно хмельные, с поволокой, с огоньком вдохновения. Но не от того, что в покрытой блондинистой прической головке творческие и справедливые мысли. Причина – пониже, между пухловатых, выхоленных аэробикой и массажами ножек, которые она периодически, сидя в редакционном кабинете за столом, раздвигает под ним, - чтобы проветрить, наполнить вспышкой огонь в неугасающем очаге любви там. И пишет. Тюк-тюк-тюк – по клавишам принтера. Тюк-тюк…

2 мая 2009 г.


Такие дела.

Закончился для сельского мужика, о котором упоминалось ниже в рассказе «Во попал…», организовавшего вместе с супругой малый бизнес по продаже сувениров на городском рынке, первый квартал, когда ему следовало платить налоги по некоему единому образцу. Сидит он на лавочке перед домом с тетрадкой/ испещренной подсчетами-пересчетами, и рассказывает сбивчиво: «Гляди. Наняли продавщицу в наш магазинчик на рынке, так как администрация не разрешила жене на полчаса пораньше положенного с работы уходить, чтобы успеть на последний автобус, - три с половиной тысячи отдай ежемесячно, плюс пять процентов от продаж. Мотались, товар покупали-перекупали, - дорогу оплати. Я больше – по хозяйству, а жена – совсем измоталась. Конечно, цену накручивали при продаже, как все, но подсчитали за три месяца доход в чистом виде, - около двенадцати тысяч рублей оказалось. И гляди, - он разевает рот, пучит из-под очков косматые брови. – В пенсионный фонд тысяча триста рублей отдай, да еще бегать потом туда пришлось, доказывать, что налог уплатил, - сбои у них какие-то пошли в подсчетах… Ну, это ладно, пять лет еще – и мне на пенсию, в стаж как-то зачтут, - продолжает перечислять: - Да в «ООО» тот, что посредник между налоговой, - пять минут фуфа пощелкала на компьютере, двести пятьдесят рублей содрала?! Так налог сам по себе, - непонимающе разводит руки в стороны, - аж десять тысяч рублей! А за каждый месяц аренды помещения на рынке – тоже десять тысяч… Мы же, дурни, клюнули на хитрость администрации, - и сразу пятьдесят тысяч рублей внесли. И теперь кинуть все – никак, до июля месяца придется, - кто ж деньги вернет?! – подытоживает окончательно: - И выходит, за первый квартал нашего малого бизнеса мы в убытке на двадцать тысяч рублей?! – хорохорится: - Не пропадем! Козье молоко продаю здесь, яйца куриные, картофель прошлогодний на посев продали… - замолкает, и продолжает со вздохом: - Оно – понятно, и не такие предприниматели прогорают… Рынок! А мы – кто такие?! Одно не пойму: как можно с предпринимателя, который в убытке за квартал на двадцать тысяч рублей, примерно, взымать налог в десять тысяч рублей?! Ну, никак не пойму! – снова замолкает, супится, но духом не падает: - Ничего! Говорят, президент сейчас разрешил малому бизнесу продавать без указания в декларации и накруток налоговых что хочешь… Тарелок оптом закупим, другой разной посуды… Глядишь, и сдвинется к лучшему. Не сразу Москва строилась. Все равно за аренду пятьдесят тысяч рублей внесены – не кинешь бизнес до июля… - опять замолкает, и вдруг вспоминает: - Так еще, гляди, и надули ж, оказалось, в этой «ООО» - посреднике налоговом! И молчат, будто не знают? А мне женщина случайно, тоже предпринимательница, говорит: зачем с вас взымают налог по «ОКАТО» какому-то, если вы живете в селе и не подлежите под него? Тоже, говорит, две тысячи, не меньше… Гляди что жулики от государства делают, - и будто не знают. Надо будет ехать в налоговую, разбираться с этим «ОКАТО» каким-то. Что еще за зверь такой?! – он вновь замолкает, повторяясь: - Одно не пойму: на двадцать тысяч рублей в убытке – и еще на десять тысяч рублей налоги содрали?! Надо же, наверное, из доходов исходить налогами?! Как же так?!»
А вот так, мужик, государство – махина общего, где не до частностей особо, тем более, российское, и сейчас, когда потребителей и паразитов много, а производителей и не побочно трудящихся – мало. Но все деньги любят, и всем деньги нужны. Хоть малый твой бизнес всего лишь мелкая разменная монета. Однако если ее обильно, крупной валюте и спокойнее, и надежней. Да и поговорка есть: лиха беда начало. Глядишь, и доходы пойдут. Рокфеллер также с убытков начинал, а потом как поперло, - империя целая! Такие дела…

8 мая 2009 г.


И то, и то, и то…

Упитанный, неуклюжий, выпивающий. Но силища – на двоих: привяжет в лесу к мотоциклу дубовые бревна и мчит их на скорости через поле, засеянное пшеницей, поближе к посадкам у речки; а там, сам впрягшись в веревки, - к своему дому. Только пыхтит. На целый сарай натаскал, и не попался ни разу, - удачно крадет. Однако когда у него дальние соседи стащили большой металлический столб, также привязав к мотоциклу, - сразу же вызвал милицию; орал долго: «Крысы, крысы!», хотя те упорно упирались в несознанку: мол, кто-то другой просто бросил у их ворот…
Типично российская современная психология: никаких прочных нравственных ориентиров. И если действительно порой заметно придерживаются чего-то, - так в уголовной и приуголовной среде: понятий. И то не всегда, и то не все, и то не всюду…
Тяжело в обществе, у которого почти поголовно ни законов, ни понятий, ни совести в душе, - а так, как ветер подует, как выгодней. Лишь пользуются законами, понятиями, совестью…

8 мая 2009 г.


Ушлая хохлоцапка.

Старушка болела тяжело и отталкивающе: нижнюю ее губу разъела раковая опухоль, от которой так и разило зловонием, - потому и дальние родственники не часто приходили поухаживать.
Молодая соседка, брезгливо относящаяся к старушке из-за боязни, что вдруг болезнь той – и к ней как-нибудь, да и из-за прошлой вражды по-соседски решила извести старушку побыстрей. Думала, думала, и придумала. Попросила брата, приезжающего к ней периодически из города, перенести скамейку от середины участка, как обычно у людей по всей улице, почти на самый край, к летнему домику, используемому в хозяйственных целях, к самому дому болеющей старушки, которая там и спала, и лежала, и другого места укрыться не имела. Стала постепенно приваживать к этой скамейке крикливых сельских детей, поощряя их хохот, гогот, визг, играя с ними в карты, что тоже обязательно сопровождалось галдежом. Вскоре все это приобрело систематичность, разновозрастность: собирались дети четырех лет, пяти, и шестиклассники, семиклассники, и даже девятиклассники, иногда количеством человек до пятнадцати. Вся эта ватага, то уменьшаясь, то увеличиваясь, порой с десяти часов утра и до пол-второго часа ночи носилась и визжала у окон старушки. Если же молодая соседка не выходила к ним поддержать компанию, отдыхая в противоположной стороне своего дома (у нее было место укрыться от галдежа, то они могли периодически звать ее, крича в один, два, или три голоса по пятнадцать минут, по полчаса: «Тетя Тома! Тетя Тома! Тетя Тома!..»
Старушка, доведенная этими гоготами, хохотами, криками, а также непрекращающимися болями до ужаса, собираясь последними силами, опираясь на палки, выходила из дома, мычала протестующее: «Ы-ы-ы!» - сказать-то толком ничего не могла. Но молодая соседка хорошо все понимала, уважительно приближалась к ней, оставляя галдящих детей, говорила, томно закатывая глаза, словно сзади в нее упирался длинный и толстый половой орган: - «Шо?! Шо?! Шумять… А что ж поделаешь, - дети. Им же играть надо, возраст такой…» - и беспомощно разводила руки в стороны. «Ы-ы-ы!» - протестующее мычала старушка, плетясь к себе в дом. Ложилась на кровать, закрывая уши подушкой, а удовлетворенная молодая соседка поддавала детскому галдежу мощности, то затевая игру в прятки, то снова в карты. Месяц, другой – и убралась болящая старушка в мир иной, с немыми ненавистью и протестом в потухших глазах. Ну, не сказать чтобы убийство напрямую. Да и вообще много чести двуногим, когда говорят, что кто-то кого-то убил, - природа убивает по замыслу: жизнь заканчивается смертью. Но сокращать эту жизнь ближним своим, а также четвероногим, пернатым, плавнатым двуногие научились очень хорошо. И порой так коварно, хитро – и не подумаешь вовек…

8 мая 2009 г.


Главшпаны ишпана…

Сельскому вечнопьяненькому шутнику и острослову Анатолию сосед, присевший к нему на лавочку покурить, говорит: «Путин и Медведев – молодцы! Снова у нас армия – угу-гу!»
«Ну да,- соглашается с этим Анатолий поначалу уныло. – Жизнь нормально и справедливо, и по закону для всех – это у нас… как с луны вчера свалились, а армию – это да. Угу-гу! – и вдруг продолжает, загораясь веселыми искорками в глазах: - А как же… Приедут наши главшпаны на сборище мировых главшпанов в какой-нибудь Давос или Нью-Йорк, - какое им уважение, если в армии мощи нет?! Крутитесь возле шестерок Обамы, - вы кто такие есть?! А так – нет! На кого?!»
Сказал - и сказал. Но вспомнится неожиданно показанное недавно по телевизору, как украинский эмвэдэшный министр, приехав с сыном в Германию, напился, устроил в аэропорту потасовку с полицейскими. И действительно: главшпаны и приглавшпаны! И не часто более того. И народы нынешние, - хоть и в разных пропорциях, - по психологии, отношению к жизни, к вечности, разумности и совестливости осознания, этическим и эстетическим устоям, - шпана! И не часто более того!

8 мая 200 9 г.


Трисвятое.

Церковный праздник. Скоро начнется утренняя служба. Возле сельского храма поповские ребятишки носятся один за другим, галдят, мячом перебрасываются. Прихожане останавливаются, кто-то им конфетки протягивает, а кто-то и ласково по головкам поглаживает, двигаясь наклонно к мелькающему в дверях попу, чтобы руку у того губами чмокнуть. И ни у кого даже мысли не промелькнет, что за подобное: галдеть и играться у храма перед службо?! 0 этих ребятишек следовало бы тут же выстегать хорошенько прутиком дубовым, да и папашку их, попа, вместе с ними! Но… святое православие, святая Русь, святая Белгородчина.

8 мая 2009 г.


Все, что могу.

Сельский житель. Безобидный, простоватый, толстоватый, слабоумный, живущий у увлекающейся целебными травами тетки-пенсионерки, работая по домашнему хозяйству и ухаживая за температурил – признали туберкулезником. И так оно и было, возможно, но тетка его возмущается, рассказывает о племяннике: я же его хорошо кормлю, молоком поют, травами… Краснощекий, не кашляет, воздух хороший… Нет, приедет фельдшерица эта, чтоб ей неладное! «О, мол, уже много времени прошло, нужно обязательно провериться для профилактики… Профлюграфуют, - оказывается, там какие-то очаги, потемнения, - и обратно забрали?! Возись мне одной полгода с коровой, со свиньями, с курами?! Вернется – отощавший, кашляет, глаза впалые, нервный и злой какой-то… Снова я его начинаю отхаживать молоком, травами… Вон, видите, - показывает она рукой на племянника, гонящего корову за огород, чтобы привязать на лугу. – Тридцать лет, а как бычок молодой. – Продолжает уныло: - Так два года уже не флюрографовали. Скоро профюрографуют – и опять заберут?! Вернется, - опять мне его выхаживай, отпаивай травами?! – заканчивает со вздохами: - И куда не жаловалась – как так и надо?! – предполагая:  - Может, и нет уже давно никакого туберкулеза?!»
«Конечно же, нет, - отвечаю я ей не из каких-то конкретных медицинских знаний, а из понимания происходящего в России; отвечаю несколько велеречиво, так как старушка думает, что если я пишу стихи и рассказы, то при полномочиях каких-то. – Но есть времена бандитского капитализма, которые теперь приняли государственные формы внедрения, в данном случае, в медицине. Больше больных – больше средств выделяемых, больше возможности попользоваться… Тем более, кризис. И вы с племянником прочно попали к ним в оборот. – Советую: - Подальше надо держаться от современной медицины, если действительно что смертельно не прихватило», - думая про себя, чтобы не волновать старушку излишне: удивительно, что они еще и вас вместе с племянником не прифлюрографовали… Простые, беззащитные – под главным прицелом всегда.
«Так мы ж и держимся! – отвечает согласливо старушка. – Но они сами: пора сфлюрографоваться для профилактики…»
Что скажешь? Чем поможешь? Вот, единственное, что могу – пишу! И может быть, и это вскоре опубликую – благо, есть у моря как-то знакомое несолидное издательство, которое хоть не лучшим образом, но по моим средствам издает написанное мной. Вот и все, что могу…

11 мая 2009 г.


Межнациональное.

Две тысячи третий год, зима. Поезд «Астрахань_Нижний Новгород». Плацкартный вагон забит разноплеменной публикой: калмыки, татары, башкиры, киргизы, адыгейцы, ингуши; русских – меньше всего. В отсеке, где моложавый мужчина в тельняшке, рассорившись с женой, едет передохнуть от семейной жизни куда-нибудь в монастырь, еще светловолосая молодая женщина русской внешности, учащаяся заочно в институте в Нижнем Новгороде и едущая туда на сессию, две полнотелых башкирки, двое молодых смуглолицых мужчин из Ингушетии.
Башкирки наседают нагло на мужчину в тельняшке, предлагая ему перейти в другой вагон, где место у одной из них, чтобы быть им здесь вместе, но он не соглашается. Тогда они, переходя на свой язык, поругивают его. К ним присоединяется и более молодой и хилый ингуш; через фразу негодующе звучит: русский, русский…
Мужчина в тельняшке не выдерживает, вспыхивает: «Что вам русские?! На задницы соли, что ли, насыпали?!» Непонятный ему говор прекращается. Молодая светловолосая женщина русской внешности (место ее у окна, напротив более молодого и хилого ингуша) вступается за него, накидываясь резко на башкирок: «Что, он должен в другой вагон, что ли?! Места, видишь ли, у них разные?! Оборзели совсем…»
Колеса стучат по рельсам, вагон покачивается, за окнами темнеет/ включается освещение.
Мужчина в тельняшке взбирается на вторую боковую полку. Думает, слушая разноязыкий улей: словно в набитую приблатненными сыроежками камеру на пересылке попал?! Жу-жу! – на полуфене – жу-жу! Говорите нормально, черти, по-русски! – хочется крикнуть ему то ли во вспоминаемую давнюю камеру, то ли в окружающий его теперь вагон-улей; есть хороший уголовный закон: если в камере трое, и разговаривают двое, то должны говорить понятно для него, не шептаться! Он прислушивается к говору более молодого и хилого ингуша, который на ломаном русском, «сев на уши», светловолосой молодой женщине, чешет что-то про ингушское национальное, а именно: что они, ингуши, люди ответственные, не пьяницы, как русские, дети у них уважают старших, и думает: действительно русский человек среди всех этих малых народов – как нормальный пацан в камере среди приблатненных сыроежек, разной приблатненной шушеры. У них: и по фене, и по-русски, если надо. Как заговорщики какие? – думает он, прислушиваясь к говору башкирок между собой. – Я ж их совсем не понимаю! А они, если я скажу, понимают?! Научили на свою голову, пятая колонная какая-то… И когда более молодой ингуш на ломаном русском снова затягивает светловолосой женщине про жуликоватость и пьяность русских, соскакивая с полки, отталкивая башкирок, навивает над ним, сжав кулаки: «Ты чего, чертик, все русских поливаешь?! Что мы тебе?! Чурка чертов!...»
Ингуш шарахается в сторону. Его товарищ, более помассивней и постарше, приходит ему на помощь, стараясь успокоить мужчину в тельняшке также на ломаном русском: кто оскорбляет русских? Он только говорит, что есть… А нас, думаешь, русские не оскорбляют?! Чуть что: чурка, чурка?! В Чечне что вытворяли?! – пускается в объяснения: я, например, законопослушный гражданин, россиянин, как и ты. Едем в Нижний по делам… Выйдешь там из поезда – менты сразу и налетели: кавказская внешность… Шмонают, вымогают, пока денег им не отстегнешь – не отцепятся… Высказывается прямее, когда мужчина в тельняшке успокаивается, обратно взбираясь на полку: если вы не даете чеченам, другим кавказским народам свободу, и если мы тоже россияне, - так и относитесь к нам как к россиянам! Одна общая страна! У них затевается разговор об этом. «А вы как к нам относитесь? – задает вопрос мужчина в тельняшке. – Приеду, например, я к вам в Ингушетию, - да заклюете…»
«Бывает, - соглашается на ломаном русском ингуш постарше, - и это также неправильно. Власти в этом жестко должны, по интернациональному! Пресекать вражду между россиянами на межнациональной почве! Русские – основное… Пусть! А других народов в России сколько? Еще больше…»
«По интернациональному! Иначе – развал… - соглашается с ним мужчина в тельняшке. – Но с уважением к русским…» Их легкая словесная перепалка прекращается. Вагон потрясывает, поезд несется куда-то. Более молодой ингуш по-прежнему рассказывает светловолосой женщине о достоинствах мужчин-кавказцев, уже не упоминая русских: «Мы свое дело знаем, женщины на нас не обижаются. Если какая попробует, так за волосы потом не оттащишь…» Он в полутьме под скамейкой носком ботинок тычет ей между расставленных ног в джинсы, выспрашивая: «Дай телефон, придем к тебе с братом в гости. Всего принесем – и апельсины, и бананы, и вино. Ешь, пей – не хочу…» Она, разомлелая, уже готовая отдаться, если бы не битком набитый вагон, думает, вспоминая мужа-дальнобойщика: а он мне что, не изменяет? И детей все нет… А я так хочу ребеночка. Приглашу этих двоих, пропесочат в два х…, - может и забеременею… И записывает на листке более молодому ингушу телефон одинокой престарелой тетки, у которой останавливается, приезжая в нижний Новгород на сессии: «Приходите…»
Поезд стучит колесами по рельсам. Ночь. Разноязыкий говор притихает. Шкуры вы шкуры! – думает о светловолосой молодой женщине и женщинах вообще мужчина в тельняшке. О малых народах, населяющих Россию: и чего они не любят очень часто нас, русских? вспоминая, как лет шесть назад, еще не будучи женатым, добираясь на электричках до Ростова, в Днепропетровске встретил двух молодых женщин, освободившихся с зоны и едущих по домам. Одна – украинка, другая – цыганка, но красивая, стройная. Он угостил их пивом, накормил. Прямо у моста у Днепра расположились на солнце, - часа полтора до электрички осталось. Украинка отлучилась куда-то, а цыганка как накинулась на него после четырехлетней зоновской голодухи, прыгая на нем, как наездника на коне. На вокзале они расстались. А в электричке на Ростов он увидел цыганку, среди других цыган невдалеке. Подошел к ней, присел рядом, положил руку на плечо, а та, как не знает его, резко отодвинулась в сторону, незаметно зашептав ему на ухо: «Не надо! Цыгане увидят, узнают, что я с русским, - убьют!» «Не понял, - удивился тогда он, выспрашивая: - А что русские?! И почему нельзя?! А с кем можно?» «Со всеми можно, - шепотом затараторила цыганка. – С грузинами, армянами, татарами, иранцами, молдаванами… С чавэлами, естественно, - прекращая перечисление. – А с русскими – нельзя…»
«Вот и пойми, правда или наврала…» - прошептал мужчина в тельняшке, мысленно путаясь во всей этой межнациональной скрытой враждебности и придремывая под стуки колес, положив правую руку на карман над сердцем, где лежал паспорт и кое-какие деньги: как бы не стащили?!

17 мая 2009 г.


Поделом.

Еще одна журналистка, тоже от сучьей (можно и Куликовой именовать) прессы – куличиха пера. Пишет обязательно «положительные» статьи, но в детский дом на праздник не пустят, то с выпускниками университета поговорить не дадут, а то и на открытии школы поприсутствовать запретят. Переборола в себе куликовские повадки, возмущается на странице своей же областной газеты: чего такое?! кто вменил в обязанности разным помощникам по связям с общественностью контролировать, запрещать, докладывать, вносить правки в журналистсткие тексты, нарушая закон о печати?! Рассказывать о том, что происходит в области, - наша работа…
И что же они – эти кулики от сучьей прессы – рассказывают. Приведу почти без сокращения статейку одного из них, для корректности и порядочности, возможно, не указывая более конкретно данные, - чтобы обобщить и показать на частности, каких масштабов достигли в современной России государственно-профессионально-должностные бандитизм и жульничества, мягко называемые «коррупцией», под девизом борьбы с которой нынешний президент занял верхний в стране пост (и ни слуху, ни духу, – против кого?!), и о слиянии этой коррупции на региональных уровнях с сучьей прессой, и об услугах, оказываемых взаимно одна другой.
Чиновник среднего уровня. Добродушный, выпивающий, голимый взяточник. Дело свое знал, брал и по-крупному, и по-мелкому, не упуская и не великодушничая. Не бандит при должности, но явный жулик, если коротко о профессиональном, хотя в теперешней жизни все намного сложнее, и за одного должностного жулика можно двух честных работников дать, ежели найдутся, - такое внедрение получилось. И все же. И вот что о нем рассказывает журналист-кулик читателям:
«На пенсию Илья Фомич ушел на семь лет позже, чем положено, - пришлось уважить просьбу сослуживцев и еще поработать… Провожали на пенсию его всем коллективом, дарили целые охапки цветов, дорогую аппаратуру… По местному радио в его честь около часа звучали песни… Сослуживцы говорили о нем: замечательный руководитель, каждому старался помочь, большой труженик/ во время приватизации (пропускаю четвертую букву «х») не возвращался иногда с работы домой, старался принять всех… Примеру Ильи Фомича следовали и подчиненные… Царила обстановка взаимовыручки: все были за одного, и один за всех… Илья Фомич «почетный… … (пропускаю для корректности) России, а сколько у него поощрений и почетных грамот, - не счесть!»
Вот так, без комментариев.
В других областях хоть одна-две газетенки найдутся, хоть один-два журналиста, копающих действительность поглубже, не церемонящихся особо с жуликами и бандитами при должностях, пусть порой, возможно, и с корыстными целями, под денежным прикрытием замахивающихся на эти же должности: а в результате: огурец помидора не вкуснее. В Белгородской же – ну, ни одной?! Ну, ни одного?! Вроде бы, времена свободного слова, гарантируемого Конституцией, каких в России и не было, - пользуйтесь, вдохните во всю грудь, даже если воздух вокруг и ощутимо пропитан зловонием! Куда там?! Природа… И это очень небезобидно, не говоря уже о том: зачем вообще пишете?! Усаживайтесь с куликами по болотам да кудахтайте, кукарекайте, - вреда поменьше будет. А то продали за «чечевичные похлебки» свои журналистские и писательские свободы, совести (если они оставались), ответственности перед населением, читателями (перед самими собой – в конце концов!), заполонили дешевыми похвальбами окружающего или вздыхательным, к никому не обращаемым с вопросами посюсюкиванием страницы газет; и простому человеку, попавшему под лопасти государственно должностных форм бандитского капитализма, вообще все перекрыто, ибо и даже пресса праведное его не вынесет на обозрение, не представит, отмахнется…
И потому поделом вам, кулики! И то что контролируют, и то что вносят поправки, и запрещают ваши «положительные» статьи: ложь она и есть ложь, со знаком «минус» ли, или «плюс», - надоели! Сомнительные похвальбы, да не касания, кого бы не следовало по разным мотивам – неприятнее и ничтожнее откровенной и не всегда проверенной хулы!

23 мая 2009 г.









Гран В.В.
Писать не по лжи… Рассказы, миниатюры, повесть-пародия, 1 часть (2008-2009 гг.)

Посвящаю своей жене
Карповой Надежде


Валерий Гран – автор семи сборников стихов: «По листве отшумевших строк…», «Моря разбег вдоль Крыма», «На перепутье», «Из Белогорья», «Строфы», «Под прямым взглядом» (это два самиздатовских сборника), «В вечность строкой…» (2004-2009 гг.), в которые вошли поэмы, драма в стихах, повесть в стихах, эклоги, а также пяти сборников рассказов: «Туман над крестами», «Малой прозы глубины», «Все – при своем…», «Пороки человеческие», «Старики села», куда вошли и драматургическое – комедия, трагедия, драма и главы из повестей (2003-2009 гг.).
Периодически публиковался – и публикуется – в газетах. Из серьезных литературно-художественный изданий публиковался в журнале «Брега Тавриды».
Серьезно занимается литературой с 2003 года.
Шесть первых сборников стихов и рассказов Валерия Грана полтора года были представляемы в Интернет через московскую электронную библиотеку.
Представляемый сборник включает рассказы, миниатюры, первую часть повести-пародии «Литературное Бежевогорье», - большинство из написанного им в прозе с августа 2008 по май 2009 годов, и является в некотором продолжением предыдущего прозаического сборника «Старики села…»

Гран В.В., 2009 г.




Общее горе.

Первая утренняя маршрутка, с несколькими пассажирами в ней, минуя крайние дома села, вырывается в обрамленный кустарниками и деревьями простор дороги, а тонкошеий седоусый мужчина у окна на сиденьи за водителем (смуглолицым и черноусым) все высказывает полнотелой женщине в очках на сиденьи напротив, по виду помоложе его, как соседские парни и девушки, облюбовав беседку рядом с принадлежащим ему домом, уже месяца два вечерами собираются там, не давая отдохнуть после работы.
«Вроде, взрослые, по восемь-девять классов окончили… Визжат?! Выродки какие-то… поколение! Разве мы такие были? – хмурит от косматые брови. – До двух часов ночи порой… Визжат?!»
«Поговорили бы, и сними самими, и с родителями, - отзывается полнотелая женщина в очках. – Неправильно, конечно…»
«Да говорил! – со вздохом машет рукой мужчина. – Попритихли нанемного, а потом – еще сильнее. Поняли: раздражает одинокого беззащитного старика, - так поддадим еще жару! – он покачивает головой, кисло усмехается, вспоминает: - Когда еще Стасика – сына единственного нашего,  схоронили, погоревали с женой-покойницей, а потом и думалось как-то: судьба. Но, значит, и старость в спокойствии, без детей, внуков… Куда там?! – полувскрикивает он. – Своих внуков нет – так чужие спокойствия не дают, - подытоживая: - Вот такая политика получается… Обделены судьбой… А при коммунистах еще и из зарплат ежемесячно по тринадцать процентов – за бездетность?!»
«И сейчас высчитывают, - сообщает ему женщина в очках, удивляясь, что тот этого не знает. – Еще больше, чем тогда…»
«Как?! – удивляется услышанному и седоусый мужчина, сразу осовываясь, вдавливаясь в сиденье. – Выходит, я горбачусь… два года до пенсии… в недомоганиях весь… езжу за тридцать километров ежедневно… на стройке… чтобы пенсия побольше, - продолжает он прерывисто,  -  а государство с меня – детным?! в помощь, в поддержку… Чтобы дети-внуки этих детных визжали мне под окнами до двух часов ночи… В благодарность?! – он стучит себя ладонью по колену, вспоминая, как ему кажется, главное: - Так это что… Иногда эта молодежь и на скамейке напротив Парфеныча… раньше механизаторами с ним вместе, а сейчас глушит самогон ежедневно. Трое внуков у него из этой визжучей компании. Я вышел во двор – слышу, визжат возле его окон. Думаю: нехай визжат, рядом не с моим, а со своим… А тут слышу: окно у Парфеныча открывается, и он с перепою матом на них: чего, мол, тут галдите?! Идите в беседку к Степановичу! То есть, ко мне… Его внуки, а визжать – идите к Степановичу под окна?! Вот такие люди!» - с возмущением заключает он.
«Русские люди… - понимающе, с легким акцентом и легким злорадством тихо поправляет его водитель маршрутки, напрягая смуглое лицо. – Русские люди…»
Женщина молчит. Она не обделена в жизни детьми, их у нее двое, правда, воспитывает и растит одна, а потому разные вспомогательные пособия на них от государства для нее очень важны. Озлобление на седоусого мужчину, как ей кажется, своими словами замахивающегося на моральную правомочность и получаемых ею пособий, кипит в ней, но она, сдерживая себя, выговаривает: «А дети, думаете, легко?! Сколько времени, сил, здоровья, пока подрастишь его…Жизни потерянной… И благодарности никакой…» - и обиженно посмотрев на мужчину, быстро выходит из маршрутки в поселке, направляясь к виднеющемуся за поворотом зданию парикмахерской, где она и работает, а тот уныло смотрит ей вслед, то на мясистые плечи, то на крупные, как у породистой кобылы бедра, и думает сочувственно: конечно, не легко. Кто ж спорит? Вырасти выродка такого… Визжат?! – И высказывается вопросом вслух неизвестно к  кому, ибо в маршрутке, кроме него, остаются двое: водитель да прыщавый парень лет шестнадцати, едущий в город в техникум, где еще недавно учился, за какой-то справкой: «Но почему и за мой счет?! Десять тысяч зелени на каждого ребенка?! Путин же, Медведев сейчас – не от себя… А из таких, как и я, - плаксиво оценивает он, поглядывая на прыщавого парня. – Кирпичи, раствор таскаю… Доживу ли до пенсии этой?! Дом вон оставил без присмотра… Два раза уже обворовывали. Телевизор, кофемолку, электрочайник прибрали, - перечисляет он, поясняя, что теперь уже и нечего брать; разводит руками: - А что делать?! Пенсию-то надо хотя б в тысяч около пяти… Два раза уже обворовывали. Милиция приехала, покривили губы: было бы из-за чего розыск? Ну, конечно… А мне как без телевизора? Одно утешение было…»
«Может быть, эти соседские, что визжат, и прибрали?! – предполагает прыщавый парень грубым гортанным голосом.
«Не, - задумчиво отвечает на это седоусый мужчина. – Первый раз – цыгане, наверное. Разъезжают, высматривают… Металлолом, пух… А второй раз – может, и они. Жуликоватая сейчас молодежь…»
«Может, и они, - со смешком повторяет за ним прыщавый парень. – Ты же, батя, отдай им каждый месяц процентик из зарплаты, так как бездетный… Так-то, батя…»
«Так-то, - машинально повторяет за ним седоусый мужчина, подозрительно приглядываясь к парню, и вдруг строго выспрашивая: - А ты-то чего: бездетный?!»
«Я… - губы парня расплываются в улыбку, и он наклонившись к уху седоусого мужчины, полушепотом прибавляет: - Я два раза сифилисом… Не смогу детей…»
«Ишь ты, - помолчав, сочувственно произносит на это тот. – Молодой – да ранний…»
Когда маршрутка останавливается в городе, прыщавый парень предлагает седоусому мужчине: «Может, батя, того… бутылку на двоих… за общее горе».
«И не знаю даже, - вылезая за прыщавым парнем из маршрутки у магазина, талдычит неопределенно тот. – На работу надо. Хотя – по чуть-чуть… Вот такие люди…»
«Русские люди, - переключая скорости и выезжая на дорогу по направлению к вокзалу, снова с легки акцентом и с легким злорадством, но теперь громко, поправляет его водитель маршрутки, также напрягая смуглое лицо. – Русские люди…»

5 августа 2008 г.


Воспоминание.

Тысяча девятьсот семьдесят девятый год. Витебская тюрьма. Этапная камера, заполненная битком заключенными и подследственными, направляемыми во все стороны: на запад, на север, на юг, на восток. Играют в домино под интерес, покупают у тюремных ментов чай по пять, а то и по десять рублей за пачку (в торговле в те времена она стоила копеек пятнадцать-тридцать). Расслабуха. Чифирят, курят. Говорят в тюрьме произошло какое-то чэпэ по вине пентициариев, т.е. сотрудников внутренней службы, так что те особо не придираются. Сигаретный и табачный дым, как и везде по советским тюрьмам, - как в парилке банной от пара. Снова открывается дверь, впихивают новых заключенных еще из одного этапа. Один их этапирующихся молодой паренек, служил в группе советских войск в Германии, совершил там преступление, осужден на пять лет, везут на родину, в Россию, отбывать срок. Просит закурить. Его охотно угощают: никто в камере ни разу за границей не был. Спрашивают, как там немчура живет; слушают, интересно. А паренек курит сигарета за сигаретой – проголодался на курево, аж зажмуривается от удовольствия, когда затягивается, и повторяет раз за разом: «Наконец-то в Россию. В Бресте, в Минске в тюрьмах душу отводил, но не отвел еще… - и признаются с возмущением: - Фрицы-то эти что делают! Не как у нас – кури в камере сколько душе угодно, было бы что. Там не так, в камере курить нельзя. Только в туалете, когда на оправку водят семь раз в сутки. Да и из восьми зэков в камере у них лишь трое курили… Прикидываете?! – пялит он глаза на находящихся здесь, добавляет со смешком, беззлобно: - Мало их в войну били, фрицев этих…» - он садится на унитаз в углу камеры. Сидит долго, не выпуская сигарету изо рта, смакуя вовсю новые свободы, российские.
Вот так. Два великих воинственных народа двадцатого века. Одна система политическая, одна идея: социалистическая. А люди очень различные, пусть и преступные. В массе. И отношение к них их же властей очень различное. У нс: травитесь, курите, живите в табачном дыму, медиков-то много институты выпускают, надо, чтобы и больных было много, в заключениях-то не вечно находятся. У них же: не надо лишних болезней, лишних больных. Но главное – люди, народ. Там из восьми заключенных только трое курили. А в этапной камере витебской тюрьмы было набито человек шестьдесят, и только трое не курили. Хотя: какое особо значение? – табачный дым как в парилке. Все им дышат. Обобщать не стоит единичным. Но все ж!

20 августа 2008 г.


И такое…

Пожилой сельчанин, недавно по возрасту вышедший на пенсию и занимающийся волокитой по ее оформлению в размере, не превышающем трех тысяч рублей (намного ниже официального прожиточного минимума) недовольно вспоминая о своих мытарствах, сидит в одиночестве на лавочке возле своего огорода и курит. По дороге на велосипеде проезжает уборщица медицинского пункта; останавливается перед ним, сообщая и ему, что мол, завтра в медпункт приедет машина из города, будут делать бесплатно флюорографию населению; пусть и он-де приходит.
Ага, думает сельчанин, прищурив глаза и подозрительно поглядывая ей вслед, учителям, медиками, бездельникам в основном, в тепле сидящим и не перетруживающимся почти поголовно, зарплаты повышают и повышают, и – от количества больных! Вот придешь, просветят тебя, и напишут тебе какой бронхит, а то и туберкулез, которых у тебя нету… «От количества больных! – вслух повторяет он, и кричит уже скрывшейся за поворотом уборщице: - Нету дураков! Пока не припрет по-серьезному – никуда! Опасные времена вокруг… И чем образованнее, чем выше человек в обществе, тем опаснее… - он выбрасывает окурок, тяжело кашляет, и также тяжело заключает: - Россия… Никому верить нельзя, - прибавляя потише, брюзжанием под нос: - даже себе…»

15 сентября 2008 г.


Пускай знает.

Когда Ефимыч, пятидесятивосьмилетний сгорбленный старичок, прирабатывающий, дожидаясь пенсии на завалюшной сельской ферме по уходу за скотиной по три-четыре часа в сутки и получающий за это полторы тысячи рублей, услышал по телевизору, что прямо на матче умер некий двадцатилетний хоккеист, то очень переживал, сочувствовал. Когда же узнал, что этот двадцатилетний хоккеист, играя, гоняя шайбу по льду, получал за это семьдесят тысяч долларов в месяц, то, сопоставив такой заработок со своим, аж дар речи потерял, напился, а на следующее утро, проспавшись, первое, что сказал: «Да пускай бы они все там передохли, жулики! Семьдесят тысяч!»
А когда тем же вечером премьер Путин выступал по телевизору, как всегда рассказывая гражданам, как он трудится на благо их, то совсем взбеленился, размахнулся нугой и ударил по телевизору, выведя его из строя, чем нанес и серьезный удар по своей же супруге, так как та очень любила смотреть телесериалы про милицию, очень ловко разделывающуюся с бандитами и разными жульничествами. От нее же о происшедшим стало известно соседям, которые сначала сочувствовали ей, но потом стали относиться к Ефимычу с пониманием; и часто, увидев того во дворе, уважительно подшучивали:  - «Ну ты даешь?! Самого премьера ногой…» И тот на это сразу выпрямлялся, становясь как-то внушительнее, покряхтывал рассудительно, и отвечал даже как-то горделиво: - «А что ж! Пускай знает, - и пояснял обобщающе: - Я ему – от всего российского ся-ла!»

28 октября 2008 г.


Мрачное настроение.

Пожилой сельчанин, недавно вышедший на пенсию, рассорившись с женой, с приезжавшим на побывку на выходные сыном, в мрачном настроении, выкуривая сигарету за сигаретой, лежит на диване в одиночестве и смотрит на экран телевизора на столе напротив, ушами и глазами тупо внимая информацию о конфликте с Грузией, о приближении мирового экономического кризиса, о поступательном движении страны к лучшему и т.д.; но когда вдруг во все эти натянутости неожиданно врывается сообщение, что в России ежегодно от врачебных ошибок умирают более семидесяти тысяч человек, настораживается, с усмешкой покачивает головой, несогласливо выговаривает: «Э, нет! Не от ошибок… Половина случаев – врачи нарочно своих пациентов на тот свет! – он вдумчиво замолкает, и вскоре продолжает потише, как бы оправдывая высказанное: - Мы же, русские и иные россияне, часто на взводе, часто недовольны… И всегда найдется чем! Особенно если не подкрепились спиртным. Во вражде с ближним, в недоверии, каждый себе на уме, слово скажет, а три промолчит… - он снова замолкает, закуривает новую сигарету, признается сам перед собой честно: - Я бы сейчас тоже кого – бах! – душу отвести, отвлечься по-серьезному! Да сидеть же придется… Я же не врач, не милиционер – на худой конец, такие дела…» - он тяжело вздыхает, виновато посмеивается, довольно покряхтывает, и обратно пялится на телевизор, обратно прислушиваясь к своему мрачному настроению.

14 ноября 2008 г.


Усача.

Вторая половина декабря. Снега еще нет, да и не было – может быть поэтому и холодновато, хотя всего около пяти градусов мороза.
На автобусной остановке пожилой мужчина в кепке и старом сером пальто, с мясистым гладковыбритым лицом, на котором многочисленные порезы, время от времени вскидывая зеленоватый глаза на стоящую рядом молодую смуглолицую женщину в синей курточке и белой шляпке, покачивает головой и бурчит прихихикивая: «Усача, усача…»
Так как та нисколько, словно к ней и не относится, не обращает на него внимания, то он приближается к ней поближе и проводя ладонью руки по своему подбородку и щекам, сообщает намекающе: вот, мол, побрился…
А когда женщина, резко отстраняясь, брезгливо окидывая его колючим взглядом, скрывается в подъехавшей маршрутке, уже громко, - также покачивая головой и прихихикивая, - высказывает остающимся пассажирам: «Ну, хорошая баба! Все при ней! Но вот усы?! Нехорошо… - он замолкает, разводит руками. – Хотел сказать, чтобы сбривала… Да засмущался, и не успел…»
И тощий мужчина в серой курточке, понимающе захихикав, подхватывает в ответ хрипловатым голосом: «Усача, усача…»

16 декабря 2008 г.


Старая песня, но…

Сельские старики. Ему – за семьдесят давно годами перевалило, ей – к семидесяти ковыляет. Но работящие еще: держат корову, свиней, гусей, кур. Потомкам своим в городе помогают. Да и пенсии по сельским мерам хорошие: около семи тысяч рублей на двоих. Он когда-то долго бригадиром в колхозе работал, она – заведующей фермы. До спиртного не охочи, разве по праздникам. Нормальная семья. Правда, если остаются одни, ругаются матом напропалую.
«Где этот колхоз? Ветром сдуло… - иногда досадует старик, если мат отбросить. – Помню, вечером машину зерна пригонишь, высыпешь в сарае, курочки клюют. Ко-ко-ко, ко-ко… А теперь – дорого все. Отруби дешевые – и то сто шестьдесят рубликов за мешок?!»
«Не говори! И скотинку скоро накладно держать станет… Правительство города поддерживает, а село – да и фиг с ним, - соглашается старуха, если тоже мат отбросить. – У нас вон в селе более двухсот дворов, а лишь десятая часть из них как-то живут, в достатке, как мы, а остальные – перебиваются, спиваются…» Увидев в окно, что почтальонша принесла квитанцию оплат за газ, электричество, вывоз мусора, она выходит из дома, направляясь к почтовому ящику. Вскоре старик, надев очки, заполняя квитанцию, вычитывая внизу ее, где поставщики, печатно поздравляя потребителей с наступающим годом, сообщают, что с января месяца цены значительно на все увеличатся. Он говорит об этом старухе, и они оба дружно начинают ругать и нынешние власти, и все мировое буржуйство, захватившее ныне единолично господство в мировом масштабе.
«Война такая при Сталине, - ворчит старик, если мат отбросить. – А закончилась – перед каждым Новым годом правительство объявляло о понижении цен… А сейчас – каждый год повышение?!»
«И не одно, а несколько в год?!» - ворчливо подхватывает старуха, если также мат отбрасывать.
В общем, избитая уже, известная песня. Наверное, мотив ее в общем не глубок, да и обречен. Но ежели напоминать о ней, то лишь глуховатой белгородской прессе, которая настойчиво не слышит этот общий сельский мотив, который в разговорах почти единодушно вытягивают честные пожилые труженики села, жившие и «тогда», и «сейчас», которым есть что сравнивать на своем уровне. И сравнение это почти всегда не в пользу происшедших перемен.

18 декабря 2008 г.


В монастыре.

Накануне Успения. В монастырской трапезной паломники: освободившиеся из заключения, бомжи, просто шляющиеся по обителям, два студента, и молодой еврей (настоящий: меднокурчавоволосый, глаза выпуклые, смуглолицый и т.д.), приехавший из Москвы попробовать в послушники, чистят еще живую, только что выловленную в пруде рыбу, чтобы на праздники после поста монахи смогли сполна порадовать свои души.
Рыбы много, чистят давно, всем надоело. И все – по мере воспитанности, знаний, вредности – в общем беззлобно сбрасывают словесно свои раздражения со всех сторон на молодого еврея. Тут и обвинения, что именно евреи распяли Христа, что сионские старцы якобы замышляли уничтожение православия на Руси, что бабушки Маркса и Ленина были еврейками, что Березовский награбил миллиарды долларов у русского народа и смылся за границу, и т.п.
Тот старается оправдываться: мол, хоть сам он и действительно еврей и по отцу, и по матери, но крещен в православии; что родина христианства – Израиль, что и у Володи Высоцкого в роду было много еврейской крови, что на одного Березовского приходится тридцать русских олигархов, также недавно ограбивших русский народ на миллиарды долларов, и т.д.
А следующим ранним утром, в полутемном храме, мистически освещаемом зажженными свечами, те же освободившиеся из заключений, те же бомжи, те же просто шляющиеся по обителям, те же два студента, девушки и парни из организации «Черная сотня», приехавшие в монастырь распространить свою шовинистическую газету, монахи и монашки в черных одеяниях, с крестами и без, многие из которых по бытующей традиции тоже при случае не прочь покусать еврейство, падая на колени одни за другими перед иконами вдоль стен, на каких изображены не же самые евреи: апостолы Петр и Павел, бесноватая Магдалина, апостолы Андрей, Иоанн, все апостолы гурьбой, почтительно прикладываются к ним губами, лбами. Еще внешне почтительней склоняются они и обцеловывают разные иконы с изображением еврейки Марии-богородицы. Не с меньшим почтением все они приближаются и к иконе с изображением одного из ее сыновей – еврея Иисуса (Христа). А потом и к иконе, изображающей бога-отца-вседержителя, - также в сущности еврейского?!...
Среди антисемитизмов нет ничего более отвратительного и бесстыдного в своей алогичности, чем российско-православный!

20 декабря 2008 г.


Все хорошо…

Пасмурный, безснеговый день начала декабря.
С экрана телевизора, теперь в качестве премьер-министра, как недавно еще – президента, на вопросы россиян отвечает Владимир Путин. Отвечает долго, более трех часов. Впечатление тягостное: или вопросы специально отобраны? или собравшиеся в зале пресс-конференции и те, кто обращался напрямую из регионов? Словно: слово скажу – а пять промолчу… Даже коротко по статистике: по уровню коррупции Россия в мире – под стопятидесятое место?! Около семидесяти тысяч россиян ежегодно умирают от врачебных ошибок?! По количеству преступлений и убийств на единицу населения – по сравнению с Западной Европой – у нас их в сорок раз больше?! Когда около пятидесяти процентов россиян проживают в официально означенных рамках бедности, кучка богачей – процентов десять – на удивление цивилизованным сообществам – сорят деньгами налево, и направо?! Можно бы было длинно продолжать, но главное: насколько во всем происходящем виновно высшее российское руководство?
Народ молчит, будто его и не касается, за исключением нескольких серьезных вопросов, все сводит в узкоматериальную плоскость: пенсии, заработные платы, пособия, которое в основном – лишь следствия всех основных проблем…
Что ж: как говорится, все хорошо, прекрасная Матильда.

23 декабря 2008 г.


Вместо эпитафии.

Недели две назад хоронили патриарха. С размахом, словно государственного человека, существенно в благую сторону повлиявшего на жизнь отечества. Но в чем же это влияние? Да в основном в том: когда Россия по своей же глупости из главенствующей державы мира превращалась в третьесортную, а ее народ часто находился на уровне физического выживания, православная церковь под руководством почившего патриарха не зевала: из семнадцати остающихся монастырей на ее территории были возрождены, выстроены заново более семисот, а количество новых церквей и приходов выросло во многие десятки тысяч…
Конечно, не детские ясли и сады, не спортивные клубы, не библиотеки и кинотеатры, которых в России только около тысяча шестиста, - но зато есть где русскому человеку помолиться, исповедоваться, причаститься – на выбор! Чтоб в царствии небесном прочно место за ним!
Святые отцы говорят, что там намного лучше, чем в земном…

25 декабря 2008 г.


В иллюзиях…

Сериалы по телевизору показывают: «Бандитский Петербург», «Ментовские войны», «Улицы разбитых фонарей» и т.д., а если и не криминальной тематики, если просто текущая информация, исторические программы, и если все это соответствует действительности как-то, в чем и добропорядочный обыватель не сомневается, ибо составное экрана не так ярко перед его глазами, и в его маленькой, скромной, вялой жизни. И создается у него впечатление, что он живет в какой-то ужасной стране, среди исчерпанного на благое и доброту народа, в подчинении у вороватой власти в разных ее ответвлениях, да и сам он выходит неполноценный человек. И он не думает, что впечатление обманчиво на все сто процентов. В его маленькой жизни полно несуразицы, - так еще и с экрана она?! И недоволен обыватель. Жалится вплоть до президента: что нам показывают?! На чем детей воспитывать?! Бездуховность, безнравственность?! Совсем распоясались телебуржуи!
Не любит обыватель правды! Не нужна она уже ему! Наелся ее, что тошнит от одного вида!
В иллюзиях – пьяных, информационных, религиозных – для большинства жить приятнее, проще, спокойнее, чем если смотреть правде в глаза, - пусть грубой правде, часто переигранной, выпячиваемой в зрелищное иногда.

26 декабря 2008 г.


Атеистическая церковность.

Чем религиозное сознание отличается от атеистического, если коротко и по-простому.
Идет, к примеру, мужик по сельской дороге к магазину. Оступился на рытвине, ногу подвернул. Ругает себя – под ноги не смотрел, власть местную, систему политическую – дорогу не чинят, жену – оборзела, в магазину послала, когда и сама бы могла сходить… Атеист! А имел бы он религиозное сознание. Подвернул ногу: не знак ли свыше? - не ходи за водкой! В сугубо христианском варианте: подвернул ногу – не за грехи ли? не за то ли, что жену имеет в пост? И т.п. Вот основное отличие! Так и в общечеловеческих масштабах, в историческом одного народа, действиях масс и отдельных личностей.
Ежевоскресно показывают по телевизору проект: имя Россия?! Очень неудачное название! Ну, назвали бы: великие россияне, самый великий россиянин в мнении народном… Но ладно. Один из двенадцати, так сказать, присяжных по делам известных исторических лиц – митрополит Кирилл, ныне – патриарший местоблюститель, и ему несколько не по сану… Да не священнослужитель, - а монах в высшем церковном чине с многолетним стажем. Впрочем, и оговорка и поправка религиозность не определяют. Принял участие в проекте – так принял. Но если уж – то оценивай религиозно! Куда там… Типичное атеистическое осознание, с упором на выгоды и симпатии церковного?! И – в патриархи, вероятно*!

27 декабря 2008 г.


Черт побери…

Молодой, здоровый. Не пьет, не курит, в православную церковь – ни ногой. Положительно.
Но – скинхед. То есть, если грубо: Россия – для русских. Остальных – мочить, щадя немного славянские и цивилизованные народы. О чем и говорит, не скрывая. Ужасно, но понятно.
А копни поглубже этого скинхеда: хоть и фамилия традиционно русская, и на «ов» в окончании, но мать у него, оказывается, украинка; отец – тоже в примеси некой коренной алтайской народности; старший брат – на литовке женат; а сам он – где-то возле Киева местом рождения?! И думаешь: черт вас побери! Ну, за русскую идею, ну, истинные арийцы, так сказать… Так соответствуйте: чтобы хотя бы до четвертого колена, кроме русских, в роду никого! Скинхед…

29 декабря 2008 г.


Во попал…

Скудновато мужик с женой живут на селе. Но независимо! А независимость, как великий поэт определил – величайшее слово на всех языках, у всех народов. У нормальных, конечно, народов. Коз держит, кур, уток; на огороде картофель выращивает, морковь и свеклы разные; сено косит, молоко пьет. А хлеб, подсолнечное масло, сахар – и прикупить можно. Живет, в ус не дует, подальше от этой баламутной цивилизации.
Но тут жена стала на мужика нападать. Говорит: ты чего себе думаешь?! Возрастом-то на шестой десяток пошел. Сколько у тебя стажа?.. А пенсия когда подойдет?
Чего мне думать, отвечает мужик, и там работал, и там работал, и по частникам сколько, и сейчас работаю – у себя по хозяйству, - всю жизнь работаю.
Вот именно, у частника, там и там, ворчит жена. А справки, отметки об этом где? И что ты думаешь?!
Чего мне думать, слегка злится мужик: пристала. Пусть власть думает, это же она всю эту кутерьму нахлабучила…
Это, может, там на западах прогнивающих власть о народе думает, а у нас – лишь бы недовольство пригасить: туда заплату поставят, сюда… А тебе, ткнула она ему фигу, под нос, во что будет, а не пенсия!
Тут же и кризис еще мировой надвинулся. Поспорил мужик с женой, покричал, и решили они продать пару коз, денег у родственников в Белгороде одолжить, и в индивидуальное предпринимательство двинуть, те более что родственница жены из Шебекино давно подбивала ее купить напополам с ней за пятьдесят тысяч место в аренду на строящемся у автовокзала новом рынке. Так и поступили. Родственница оформила место на себя, выдав жене расписку за половину суммы, а главным – предпринимателем решили они его выдвинуть: мужик! Он поначалу начал было отказываться, но когда жена строго сказала, что они сами будут и работать, и все, а мужик только как главный, смирился. Вот и стаж уже будет тебе идти, добавила жена.
Рынок новый обещали оборудовать в декабре, потом перенесли на январь. Но мужик зря времени не терял, поехал в налоговую инспекцию предпринимательство оформлять, - чтоб чин по чину все, как законопослушный гражданин.
Тысячу рублей на все это угрохал, но за неделю до Нового года женщина из «окна» в налоговой протянула ему на подпись удостоверение частного предпринимателя, сообщая: с этого дня он, мол, предприниматель. Взял он ручку подписью своей бумагу увековечить, а та и не пишет. Будь он городской, или цивилизованный какой, то так бы не поступил, но мужик он и есть мужик: перевернул документ, и давай на нем ручку расписывать. Как увидела это женщина из налоговой – так и набросилась на него: вы что делаете, на документе?! Ну что за народ?! Что за народ?!
Какая власть – такой и народ, хотел было ответить мужик, но вспомнил, что все ж в государственном учреждении находится, а потому промолчал, извинился, взял у нее для заполнения следующие листы – учета. И она ему говорит при этом: до Нового года обязательно заполните. Посмотрел мужик на этот учет, а там от него требуется указать, с какого дня он занялся предпринимательской деятельностью. А что ж тут указывать? – обратился мужик к налоговой женщине из «окна», я еще ничем не занялся, сижу дома, курочек кормлю, навоз в сарае убираю, и неизвестно еще когда займусь… Вы с сегодняшнего дня являетесь индивидуальным предпринимателем! Вот и заполняйте, - уклончиво ответила ему налоговая женщина. Засомневался мужик: что-то не то! Удостоверение я получил – но при чем здесь деятельность? Налоги – это же не шутка! Они и ментов похлеще! Подпишешь – потом до нитки обберут… Стал он перечить женщине налоговой, чем совсем вывел ее из терпения; она захлопнула перед ним «окно» и уже оттуда: выговорила ему: вон на стене образцы, и заполняйте по ним! А то в первое «окно» идите – объяснят вам…
Приблизился мужик к этим образцам на стене. Смотрим, ищет, и именно такого нету, а есть учет, но только похожий, некоторые графы на нем не в той последовательности, и фамилия там другая: Иванов. Мужик он и есть мужик – пишет. А потом до ума как дошло… И поперся он в первое «окно». На завтра – выходные, а через три дня после – вообще большие выходные: нету ее, ответила ему оставшаяся женщина, пошла… Ну, мужик – к ней: уважьте, пожалуйста, не пойму, вот индивидуальное предпринимательство оформил… дальше куда? А дальше, с готовностью подхватила женщина, вам надо декларацию заполнить, и налог заплатить… При слове «заплатить» мужик подумал: нема дурных! Я и так вам уже тысячу рублей заплатил… Прижал локтем остающиеся у него в кармане двести рублей. А женщина уже сует ему разные брошюрки: идите вот туда, на улицу Свободы, теперь, мол, в электронном виде только налоги платят… И прибавила: квартал кончается, вы должны успеть… Кому платить? Мужик опять посильнее прижал остающиеся у него в кармане двести рублей, покосился по сторонам и, забыв, что ему надо учет заполнять, поперся побыстрей на эту улицу Свободы. Оттуда его направили обратно на улицу Ленина, в некое «ООО», где мужика совсем взяли в оборот: он подписал – деньги-то платить не надо, нехай сотрудничают – договор о сотрудничестве, в котором он уже числился руководителем (неизвестно, правда, кого и чего – но это мужику очень понравилось!), и ему начали заполнять на компьютере декларацию налоговую, по которой выходило платить – так как он не работал – некий «нулевой вариант», тысяча восемьсот рублей. Мужик слушал, смотрел на экран компьютера, прижимал локтем в кармане двести рублей, с радостью осознавая, на что он их вскоре использует, мысленно говорил жене: ты уж не обижайся за непредусмотренную растрату, но после таких мытарств… И думал, тихо посмеиваясь: оформляйте-оформляйте, только не думайте, что я вам платить буду… Нема дурных! Однако тут у этого «ООО» вышла заминка: надо было точно указать, какой деятельностью мужик занимается, и к какой категории эта деятельность относится. А какой он деятельностью занимается? Сувенирчики разные, картиночки, шкатулочки будем продавать, предположил мужик. Оптом подешевше купил, в розницу подороже продал. Разница – себе. Как все… Но подобное, видно, не устраивало «ООО»; оно созванивалось с налоговой инспекцией, и успокаивало мужика, который раз за разом нетерпеливо прощупывал двести рублей, ожидая, когда же завершит все эти совсем непонятные ему дела, и отблагодарит себя должным образом: не беспокойтесь, мол, можно и после Нового года заплатить, до двадцатого числа. И затем посоветовали еще сходить в налоговую, узнать: каким же он видом деятельности занимается, какой категории этот вид. Дай все ж узнаю, в будущем, может, и пригодится, подумал мужик, и поплелся пять в налоговую инспекцию, у магазина с вино-водочным отделом останавливаясь, порываясь то туда, то сюда, но ответственность государственная в нем все же взяла верх. Устав от происходящего, мужик в налоговой постучал в «окно», и сказал женщине там: вы говорили, что до Нового года надо, а с «ООО» созвонились с вами, и сказали: можно и после налоги платить…
Я вам налоги говорила, что ли, платить?! – возмущенно уставилась на него та. Учет заполняйте… Ага, что с сегодняшнего дня уже индивидуальным предпринимательством занимаюсь… - проговорил мужик в закрывшееся «окно» и, мысленно послав всех подальше, быстрым шагом направился к магазину благодарить себя за всю галиматью, в которую окунулся по своей и не своей вине. Купил небольшую бутылочку водки. Зашел за угол близлежащего дома, перевернул ее себе в горло, ощущая, что в мозгах его снова становится светлее, да и на душе легчает. Осмотрелся по сторонам, расстегнул ширинку на брюках, будто кот, пометил бетон дома. И совсем ему легко стало. Словно молодой, раскачивая плечами, направился он к остановке, вспоминая, что в этом «учете» есть оговорка, что он как руководитель может перепоручить свои обязанности кому-нибудь, и решая, что он так и сделает, перепоручит их своей жене: она женщина умна, рассудительная, грамотная, с высшим образованием, разберется. А когда уже сидел в маршрутке, мчавшей его к селу, то мужику даже смешно становилось от всего происшедшего. Он потихоньку посмеивался, и также потихоньку пришептывал: правдиво говорил премьер, не оставит без внимания малый бизнес в кризис правительство… Только сегодня удостоверение индивидуального предпринимателя получил. Ни товара, ни места, ни дохода… А уже налоги плати?! Ха-ха-ха, - тихо посмеивался он, смутно осознавая, что происшедшее с ним просто недоразумение, где-то он не так понял, где-то его. Но и не совсем недоразумение…

30 декабря 2008 г.


Если сравнить…

По российскому телевидению нередко с ироничной укоризной показывают украинское руководство, якобы доведшее украинский народ до крайней неопределенности. Даже до того в этом преуспели, что недавно показали некоего журналиста, напрямую спрашивающего Ющенко: «Господин президент, скажите, сколько народ должен дать денег вам, правительству, Раде, чтобы вы со своими разборками оставили Украину в покое и все уехали из нее куда подальше?!» Интересный вопрос… Пусть бы и какой российский журналист или телеведущий – хотя бы косвенно, не так прямо и грубо (в России что, проблем нет, кроме низкого материального уровня жизни большинства населения?!)! – задал чем-то похожий вопрос российскому премьеру, или президенту…
Если, к примеру, сравнить прессу Белгородской области России и украинского Крыма, то о-очень большие различия. Первая, в сущности, ничем не отличается от газет советского времени; а если независимая «Голос Белогорья» с юмором и без и песочит какую-то власть – так советскую, которая уже двадцать лет и близко у власти не находится. Другая же – действительно свободная пресса, не поверхностно предоставляющая информацию о происходящем, и не второстепенное происходящего, выделяющая колонки на страницах и для мнений читателей, для их стихов и рассказов!
Более скажу: украинская пресса чаще слушает и слышит народ, а не власть; когда российская (оцениваю по белгородской) – власть. И как бы ее не задеть лишним словом, и не под представляемым властью углом посмотреть на нее… И при всех издержках и недоразумениях, с пробуксовками украинское общество движется к гражданскому; тогда как российское – к некому мягкому авторитаризму с клерикально-православной окраской.
Месяца два назад жена из Крыма привезла газетку, несколько листов из нее – вернее, - тапочки уворачивала. Читаю: некий корреспондент по поводу возвращения премьером Тимошенко народу еще советских сбережений пишет: хорошее  и справедливое дело вы затеяли, Юлия Владимировна, чтобы повысить свой авторитет за счет госбюджета. Вот только интересно: когда вы, многие депутаты, многие члены правительства, мэры, наворовавшие свои миллиарды во времена прихватизации, начнете делиться ими с согражданами, которым ничего тогда не досталось?!
Можно ли представить, что какой-нибудь журналист – в районной или областной газете – задаст подобный вопрос российским президенту, премьеру? А ведь грабительская прихватизация – незаживающий гнойный нарыв на теле российской государственности. О нем же ни пресса, ни телевидение, ни власть громогласно и не упоминают – как не было. Жириновский, правда, на выборах несколько повозмущался, а потом примолк – видимо, вспомнил, что также неплохой куш тогда урвал…
Вот такие сравнения… Власть ли российская давит? не потерпит ли? гадость ли какую подстроит осмелившемуся? Или пресса в лице своих представителей почти всей сворой предпочитает перед ней хвостами повиливать, в природе, можно сказать уже подобное? Трудно ответить. Наверное, и то, и другое – перекликаются.
Можно на все эти сравнения возразить: ну, говорят там, пишут – а толку то что?! Тоже правильно. Но хоть говорят, хоть пишут! И это и есть свободная пресса, и свободный народ. А справедливость, изменения – это уже – уровень жизнь – другие вопросы. Для восточного славянства – особенно российского – демократии я вообще трудно перевариваемая пилюля. И нужна ли она ему…

31 декабря 2008 г.



Но…

В наступившем году российский президент особенно порадовал военных. Теперь, начиная с рядовых контрактников и заканчивая старшими офицерскими званиями в основных видах войск, получать они будут от семидесяти до двухсот тысяч рублей в месяц, то есть не меньше, чем военные в развитых странах, с давней рыночной экономикой, оговорился он.
Разговора нет: военнослужащие, участвующие в вооруженных конфликтах за интересы России, а тем более семьи погибших в них должны быть материально вознаграждены, порой не считаясь с затратами и не вдаваясь в сравнения. Однако для мирных военнослужащих такие повышения имеют одно большое «но…» Например, в той же развитой германии простому безработному, чтобы у него не было морального повода к воровству, муниципалитет выплачивает около пятисот евро в месяц, - пятнадцать тысяч рублей в российской валюте. У нас же на периферии грузчик на тяжелых работах (и душа при этом нет, чтобы пот после смены смыть) если получает десять тысяч рублей – так хорошо, а средняя зарплата работающих вряд ли превышает четыре тысячи… Вот такие они президентские радости для кого-то…

2 января 2009 г.


Нету там…

К одинокому пришебекинскому сельскому мужику-пенсионеру приехал племянник в гости. Да не просто племянник, а значительный, можно сказать: в самой Италии гастербайстерствовал полулегально пять лет, а работая на уборке помидоров получал по сорок долларов в день. Так что пусть не вякают Москва и Санкт-Петербург.
Запили мужик с племянником его от души. И между этим мужик все допытывается у того: как, мол, там итальяшки этие самые живут. Лучше живут, отвечает племянник, там такого нету… А чем лучше, чего такого нету – и не отвечает, не успевает ответить, так как стакан за стаканом в горло опрокидываются – лишь бурчит что-то непонятное.
Сорок долларов в день… А попили они недельку, попили другую – деньги у племянника стали заканчиваться. Мужик также еще пенсию не получил. Затосковал было племянник, лежит на диване, тупо в телевизор смотрит. И в это время там сериал «Бандитский Петербург» начали показывать. И так этот сериал захватил племянника, что и про спиртное забыл – лыч в экран и смотрит. Шебекинские же чубайсики, - видимо, тоже хочется сериал посмотреть, но при работе… А российскому человеку не напакостить порой, имя для этого возможности, сограждану своему, - и жизнь не в жизнь, - раз! – и отключат электричество, раз – и отключат… Ругал их матом племянник и по-русски, и по-итальянски (слова иностранного за пять лет ни одного на чужбине не запомнил, а вот мат иноземный – кроет не хуже чем на родном языке). Хватал мобильник, надеясь дозвониться, чтобы те послушали, как он их изысканно ругает, - куда там, не дозвонишься. Однажды, обессилев совсем от досады, племянник снова принялся повторять: нету там такого, нету там такого… Мужик навострил уши и наконец услышал продолжение: если бы итальянские чубайсики так часто отключали электричество, то население бы их исками через суды разорило. Не подаешь электроэнергию – обоснуй прежде веской причиной! Предупреди! Нету там такого…

3 января 2009 г.


Хитрые ходы.

Год назад, когда маршрутка мчалась из села к районному городку, в ней на задних сиденьях сидели те же: старушка в сером пуховом платке и старик с палкой в руке.
Тогда старушка говорила, крестясь: «Оказывается, на краю мироздания живем… По телевизору показывали: потом вот-вот может все смыть… Ох, господи!» - она тяжело вздыхала, снова крестилась рукой наотмашь.
«Ну да, смотрел, - скрипучим голосом подхватывал старик, усмехаясь. – Ангел вострубил… Ха-ха! Хитрый ход, чтоб отвлечь народы от классовых настроений, от противостояния не только нашей новой – от прихвата – буржуазии, но и вообще: не до настроений, мол, социальных – угроза самому существованию человечества на носу!»
Теперь же старушка говорит, уже не крестясь: «Только понемногу в стране по городам к нормальности вроде – пух! – кризис мировой… Что же это такое?! Газ, электроэнергия – все дорожает! И жизнь сама…»
Хитрый ход! – подхватывает опять старик. – Забуксовало буржуйство, забуксовал капитализм… А к социализму ему прийти с поклоном: бери вожжи в свои руки, без тебя никак, - тоже не в интересах, в крови уже манипуляции да жизнь разгульная. Но оправдаться как-то надо кодле разноплеменной, жирующей на плечах своих народов… Воз-то буксует, стоит, смердит, гниет…Вот и придумали, объявили, - уверенно заключает он, - мировой экономический кризис?! Хитрый ход!»
И снова старушка толкает его в бок, покачивая головой: «От ужо зануда! Что не произойдет нехорошее – всюду ему происки мировой буржуазии мерещатся! Коммуняка неисправимый! – и она бурчит: - Хуть бы пост раньше какой занимал, партейный был, а то – механизатор простой…»
«Дело не в посте, и не в партийности, - скрипуче объясняет ей старик, - а во взгляде правильном, глубинном, умеющем различать… хитрые ходы!»

28 декабря 2008 г.


Пишут…

Ежемесячно пишебекинскому сельскому мужичку пред пенсионного возраста, живущему в деревянном ветхом доме с гражданской супругой, часто болеющей, большую часть года проводящей по больницам, но в отличие от него получающей уже пенсию около трех тысяч рублей, приходило отпечатанное на бумажном листке извещение по поводу уплаты за пользование газом, электроэнергией, да и вывоз мусора в последние полгода еще присовокупили по маленьким суммам, хотя подобным полгода еще присовокупили по маленьким суммам, хотя свой мусор они выбрасывали или в яму за огородом, или в навозную кучу.
Однажды мужичок решил прочитать, а что ж там пониже всех расчетов меленькими буквами на том же листке пишут. Надел очки, прочитал медленно, и аж взбеленился на самого себя: оказывалось, в написанном уведомляли потребителей, что если-де их доход материальный превышает десять процентов оплат за коммунальные услуги, то такие потребители имеют право на субсидии, - а по его беглому разумению выходило, что они с супругой не десять, а более тридцати процентов оплачивают. Прикинул мужичок поосновательнее – действительно: за газ они платили ежемесячно по тысяча рублей, плюс, примерно, по сто – за электроэнергию, плюю пятьдесят – за вывоз мусора; а доход единственный – пенсия супруги. Не ошибся, более тридцати процентов. Конечно, мужик тоже не сидел в ожидании пенсии сложа руки, как говорится, держал кур, индюшек, кроликов, кабанчика выращивал. Периодически возил яйца на базар и продавал оптом старушкам-торговщицам, еще пореже также поступал и с мясо кроликов и кабанчика, да и сами они частью всего этого пользовались. Правда, большая часть вырученных денег уходила на закупку зерна, комбикормов, отрубей для тех же птиц и скотинки. Но это же не доход, соображал мужичок, советуясь со своей гражданской супругой, а та уже толкала его культей в спину: иди, дурья башка, нечиталка необразованная, получай от государства пособие: на лекарства, мол, около половины ее пенсии улетает…
С утра пораньше на следующий день покормил мужичок кроликов, кур, индюшек, убрал навоз из-под кабанчика, согрел воды в тазу, помылся, переоделся, одеколоном побрызгался, и ринулся прибегом на остановку автобуса, чтобы в город, в отдел социального обеспечения пораньше успеть.
Успел, нашел, зашел… Да, видимо, не вовремя: или отвлек двух упитанных, напомаженных, с блестящими кольцами на пальцам рук женщин в кабинете этого отдела от важного разговора о какой-то вечеринке, где даже некий «Сергеевич» самолично присутствовал, или благоухание тройного одеколона сразило их носы, - они не дали и пять фраз ему произнести, объяснить причину, замахали на него недовольно вопросами с двух сторон, порой и привставая из-за компьютеров.
«А почему вы не работаете? – возмущалась одна. – Работали периодически… у частника… Идите к нему, и несите справку за пол-года о заработках! Нету работы… Пахать за четыре тысячи в месяц – здоровья у вас нету?! Ездить далеко, хозяйство не на кого оставить, обворовать могут… Пособие – только для работающих, пенсионеров, инвалидов!»
«Но там же написано: если больше десяти процентов, а я – за тридцать плачу! Конечно, как же я дом без присмотра, если бы даже и нашел где работу. И телевизор могут украсть, и холодильник… Куры, индюшки, кролики… - Кто ж за ними присматривать, - не сдавался мужичок. – И яйца свои, и мясо! Я и не заработаю столько… - и уверял: - Действительно, вы не сомневайтесь, наведите справки по компьютерам, что вам стоит: вжик – на кнопку, вжик, - больше тридцати процентов платим. Доход, в сущности, один: пенсия моей жены, около трех тысяч…»
«Вот и несите заверенные подтверждения о пенсии жены, - подхватывала вторая, тут же хватаясь за следующее пояснение мужичка: - Гражданским браком живете? Ну, не знаю… - разводила руки в стороны, - такого нет, это не учитывается…»
«Если не учитывать пенсию жены, - приводил доводы мужичок, - то я не тридцать, а тысячу процентов от дохода плачу!»
Хотел еще мужичок возразить – да куда там? – надоел! Накинулись на него дружно упитанные женщины с блестящими кольцами на руках: не положено вам никакой субсудии! Не дурите нам голову!
Вышел мужичок из кабинета в полнейшей досаде, постоял обескураженный на коридоре, и обратно – в кабинет, договорить. Но что договаривать – и не знает; стоит - то на одну женщину посмотрит, то – на вторую, а те уже снова какую-то вечеринку принялись вспоминать, на которой обратно некий «Сергеевич» самолично присутствовал, - не до него. Поглядыват искоса недовольно. Покачал мужичок головой, и выговорил первое, что на ум пришло: мол, не при той якобы народной власти у государства ничего не просил, ни тем более, у этой, якобы демократической…Проживет! Но зачем пишете печатно: если ваши оплаты за услуги превышают десять процентов дохода… И осекся под усмешками двух упитанных женщин из отдела социального обеспечения, поясняющих ему в один голос: «Мы, что ли, пишем…»

28 декабря 2008 г.


Кстати…

Пожилой, костлявый, длинноносый, работящий, непьющий. Ветеран Отечественной войны, хотя в ней напрямую и не участвовал – по возрасту малолетнему на то время. Но много читает о ней еще советских книжек, которые берет в сельской библиотеке. Часто в разговорах возмущается немецкими фашистами: как же так можно было?! Планы под уничтожение целых народов?!
Когда у соседа через пару дворов кто-то украл большой чугунный чан и почти всех кур в сарае, доказывал хрипловатым голосом собравшимся: «Цыганы это! Разъезжают по селу: то то им, то то… Высматривают – и…»
Если кто возражал, приводя и другие возможные доводы: сколько, мол, в селе пьянствующих, не работающих, не занимающихся даже личным хозяйством, никак не соглашался, повторяя: «Цыганы! Они все – воры. Этническая направленность на преступное. Любого хватай – и на тюрьму, на пожизненно. Редко ошибешься…»
Вот и немецкие фашисты когда-то похоже думали о целых народах со своих западноевропейских – иногда и заметно оправданных – самомнений. И о нашем, русском народе – тоже, кстати…

8 января 2009 г.


К тому же…

Когда Штаты под надуманной причиной ввели войска в Ирак, а вскоре и казнили его правителя, некий журналист из возмущения своего американского достоинства писал о нем: диктатор! он даже руку при встрече протягивал всем, чтобы целовали?!
Один – на весь Ирак.
В России же восемьдесят семь процентов населения (столько у нас православных, если статистика не брешет) целуют руку не президенту, царю и т.д., а каждому священнику, и не видят в этом – а как иначе понимать? – никто же не заставляет! – ничего, унижающего достоинство?!
Впрочем, оно и понятно: мы же не только великий народ в отличие от тех же американцев, которые даже к единственно правильной православной церкви относятся порой хуже, чем к сатанистам разных мастей, а к тому же и на святой Руси живем! О чем при случае не преминают напоминать и некоторые настойчиво пролезающие в освободившееся патриаршье кресло высокопоставленные церковники, не некоторые высокопоставленные чиновники. До полного абсурда не хватает лишь добавить, что мы, россияне, - вообще святой народ; а та галиматья, которая творилась и творится у нас не прекращаясь, - так это от святости все великой…

12 января 2009 г.


Смотря для кого.

Полнотелой, сгорбленной, неуклюжей тетке Тамаре возрастом за семьдесят давно перевалило. Во рту остался один свой леченый-перелеченый зуб, уже более месяца болевший почти без перерыва. Не выдержала, поехала из села в городскую поликлинику вырывать. Ждала в очереди полдня, пока стоматолог не принял. Он не согласился с настойчивой просьбой тетки Тамары, уважительно сказал: вырвать – всегда успеется, а зуб-то последний… Посмотрим. Направил ее на рентген, который в городе на тот момент не работал. И тетка Тамара три следующих дня проездила в областной центр – нашла, просветила зуб. За  это время кто-то увел у нее в селе из сарая козу, поприбирал кур – проживала-то она одна, на милость божью дом оставляла. Увидела – и боль в зубе прошла. Слегла. Через месяц обратно наведалась к тому же стоматологу с рентгеноскопией. Целый день прождала в очереди. Оказалась в кабинете, когда у того смена заканчивалась. Он посмотрел на рентгеноскопию, покачал головой, сказал: зуб спасти не удастся… Потом присмотрелся получше к снимку – засомневался: не отчетливо очень. Как она не уговаривала, посоветовал настойчиво еще раз в областной центр: зуб-то последний.
Тетка Тамара и не помнила, как домой доехала: то ли от обиды, то ли от безысходности, - сама-то зуб не вырвет, хоть и пошатывается, злодеюга. Обратно слегла. Следующим вечером включила телевизор, по которому показывали другую старушку, только не в земле всю жизнь провозившуюся, не на фермах с коровами да телятами в колхозе, - а мегапевунью, Зыкину, перенесшую недавно сложную операцию. И та говорила знающе в экран: «Какие у нас, в России, хорошие врачи!..»

14 января 2009 г.


Большая политика.

Все же встречается порой в российском человеке простом что-то мудрое, прозорливое. Вроде лишь сельский житель, по отчеству Анатольевич. На пенсии. Механизатором работал, животноводом. Образования в сущности никакого по современным меркам – неполное среднее. Правда, читает: газеты, книги; в телевизор посматривает. Но и спиртным частенько подзаправляется. Однако как скажет, так хоть в обозрение газеты центральной, хоть на экран вместо ошивающейся там информационности, через фразу поглядывающую, повиливая хвостиком, на верхнюю власть: метко, глыбко, лаконично, с юмором – пусть и грубоватым.
Сидит он прошлогодней осенью у себя возле дома на лавке; сено только что собрал в копну – курит. Подходит к нему сосед, тоже пенсионер; говорит: «Вишь как оно… Хохлы совсем от рук отбиваются… Ющенко ихний на православные праздненства пригласил Византийского патриарха, чтобы его Филарета в независимые от Москвы патриархи… Только что по их «интеру» смотрел…»
«Дурья башка этот Ющенко. Такие замыслы надо вдали от прессы, - покачивает головой Анатольевич неодобрительно. – Сейчас ничего не получится у него. Наши главари Путин и Медведев уже наверное у патриарха нашего по такому случаю; сказывают: ты давай, мол, святейший, отправляйся в Киев и разрушь весь этот сговор, а мы тебя по своим каналам поддержим…» (Как в воду глядел: через день по российскому телевидению показали московского патриарха, прибывшего в украинскую столицу; и разрушил вскоре…)
В недавно наступившем этом году, еще в подпитии, играет Анатольевич со своим четырехлетним внуком, поглядывая искоса во включенный телевизор, в котором сообщения про газовый конфликт с Украиной, которая прибрала в свои хранилища весь российский газ на ее территории – сотни миллионов кубов, перекрыла транзит газа в Европу, и та зябнет от подоспевших по такому случаю морозов; а убытки Газпрому в сотни миллионов долларов.
«Ну это уж совсем беспредел! – возмущается Анатольевич перед внуком, поясняя с открытым ртом слушающему его внуку: - Россия русский язык туда, русские союзы, патриарха, влияние… Но такое: газ воровать, и прохода ему в Европу не давать, - совсем беспредел!..»
Через недели две после того, когда перетаскивали вместе с сыном раздобытую по дешевке кукурузу в сарай из машины, тот сказал ему при перекуре: «Вишь, батя, какое время сейчас – никому верить нельзя! Даже наши правители… Говорили и тот, и другой: газ Украине – только по мировым ценам! А приехала их Тимошенко на переговоры – на двадцать процентов снизили…»
«Ну че ж, - усмехается Анатольевич. - Тимошенко еще, хотя и мегаворовка, бабенка ничего, все при ней… Путин – разок, - он хлопнул открытой ладонью правой руки по зажатому на большом пальце кулаку левой, повращал ее по нему, припечатывая, - десять процентов слетело, - помолчал чуть и продолжил: - Медведев… за старшим товарищем… разок, - опять хлопнул открытой ладонью правой руки по зажатому на большом пальце кулаку левой, повращал ее по нему, припечатывая, - еще десять процентов слетело, - и заключил веско: - Политика! - помолчал снова, подумал, и подкорректировался немного для полноты: - Большая политика…»

25 января 2009 г.


Посмотрим.

Как и ожидалось, на российском патриаршем престоле – митрополит Кирилл. Можно только предполагать, какие церковные и государственные интриги и соображения накручены вокруг этого избрания; что стоит за самоснятием своей кандидатуры всебелорусским митрополитом Филаретом с призывом к его приверженцам отдать голоса в пользу митрополита Смоленского и Калининградского, после чего третьему претенденту – митрополиту Калужскому и Боровскому – оказаться в сане святейшего вряд ли светило (и вообще насколько правомочно это «самоснятие с призывом…», напоминающее примитивный сговор?), но ясно одно: в лице митрополита Кирилла победило атеистическое государственное православие (что заключает, например, его высказывание: мол, он уверен: будущее человечества – в руках самого человечества… Да и само избрание – не по жребию, а подсчетом суммы голосов – не включает вмешательство случая, воли божией, если в религиозное…), которое дальше еще активнее будет внедряться в общественную жизнь. К чему это приведет – неизвестно. Однако действительно благие всходы очень сомнительны. Тем более, мы имеем исторический пример подобного – 1917 год. Хотя, как сказывал недавно Александр Солженицын, привздохивая: русский народ теперь уже не тот… Или как говорил недавно один плохенький белгородский поэт хорошему, но узкообзорному земляку-прозаику: рад был узнать, что ты своими рассказами в «Наш современник…» пробился». Может быть, и «пробьется» - или «прибьется», - как это повсеместно в нынешней России происходит; или – на радостях – новый патриарх осознает бесстыдный, унизительный для имеющего элементарное чувство достоинство народа православный ритуал – целование руки священству, - и, повинившись, отменит его?! Посмотрим.

29 января 2009 г.


Рассуждает.

Всю осень и почти целый первый месяц зимы погода выкидывала удивительные кренделя – было на редкость тепло; так что некоторые старожилы села подумывали: не пришло ли предсказываемое учеными в начале года потепление, от которого новый потом мог залить водами океанов нашу планету. «Что-то тут не то… - еще в первых числах ноября предрекала Светлана Владимировна, женщина-пенсионерка, но при силе и подвижная, вспоминая: - Такая теплынь при Михаиле-меченом была, когда он на престол… И завертелось…»
«Ничего не будеть, - не соглашался с ней ее супруг, Игорь Вениаминович, бывший механизатор и также пенсионер, также мужик подвижный и при силе, и пояснял: - Потому что было уже, с грузинами стычка, - и прихихикивал грубо: - Дали мы им просрацца! – тут же пускаясь в пространные политические рассуждения, из которых вытекало, что Медведев и Путин все же большой просчет: - России нужно было сразу, когда Европа признала независимость Косово, безотлагательно признать независимости Осетии и Абхазии. А то вышло, что мы – агрессоры: как не крути, но юридически обе эти республики составное Грузии. – И снова повторял: - Но дали просрацца!» На что супруга его, Светлана Владимировна, часто иронически замечала: «Поглядишь на сельских наших стариков – о государственном разговоры?! Будто своих дел и проблем нета… Странный такой наш народ!»
«Новый потоп» был отодвинут тем, что в последней декаде декабря неожиданно навалило снега, ударили морозы; а вот что «ничего не будеть» - в этом Игорь Вениаминович очень даже ошибся: мировой экономический кризис, проявившийся в селе лишь повышением цен на продукты и товары в магазине, непостижимым путем все же спутал в мыслях надежды на лучшее завтра, и чтобы как-то выпутаться из него, Игорь Вениаминович со Светланой Владимировной стали экономить – на хлебе, крупах, чай не покупали, а заваривали травяные, от кофе совсем отказались; Россия сотнями миллионами долларов, предусмотрительно накопленными правительством в Стабфонде, помогала ведущим предприятиям, банкам выжить; цивилизованные мировые державы принялись одна за одной внедрять в свои рыночные экономики социалистические методы, прибирая многое под государственный контроль, а в некоторых европейских странах Карл Маркс стал самым популярным историческим лицом, а тираже его «Капитала» превысили намного все другие издания. Российский же премьер-министр в Давосе на совещании лидеров двадцати крупнейших держав по сему поводу предупреждал: не стоит идеализировать и видеть в подобных мерах панацею; мы, мол, в Советском Союзе, давно прошли это, когда вся экономика, да и общественная жизнь, под пятой государства; и ни к чему хорошему это не привело…
По этому же поводу, с самого раннего воскресного утра вычищая в сарае кроличьи клетки от помета, Игорь Вениаминович ворчал: «Так у нас всегда! Коммунизм – тюк! – под зад ногой: чтой-то в нем не то; рынок нам подавай! Не надо нам передового! Как весь мир чтобы – со свободой! Наворотили, что у самих в глазах ужас, а в глазах мира цивилизованного: подальше надо от этой Рашн, ничего хорошего от нее не жди! Стали постепенно поправляться, на ноги прочно становиться – не уровнем и нормальностью жизни населения, а мощью военной да стабильностью экономической более менее, - тут Штаты – раз! - и диверсию: заворотили кризис, не забывайте, мол, кто пахан главный на Земле! А Европа – на коммунизм?! Не насильственно и аляповато, как у нас когда-то, а созревает совестью до принятия его действительно великой общечеловеческой идеи… И выходит, мы пересели на чужой поезд, когда на своем бы и надежнее, и вернее…»
А после, присев там же на деревянном ящике, поглядывая, как кролики в клетках хрумкают свежее сено, курил, вспоминая, как недавно в телепередаче «Имя Россия» победил Александр Невский, и снова ворчал себе под нос: «Ну, правильно, мифологизированное, туманное лицо. На единицу исторической правды девять единиц вымысла. Лучше бы уже Илью-Муромца избрали, а то и Святогора-богатыря из народных сказок. Если на Западе выбор: в Англии – на Черчилля, в Италии – на какого-то современного ученого, - на конкретное историческое лицо, действия которого обозримы, то мы – в необозримости. Отсюда все и идет – беды наши, - подытоживал он. – Разбросанность сознания и осознания, не ищущих правдивого, а приукрашенного иерархическим церковным краснобаем, - лишь бы чувство восприятия тешилось…»
Недели с две назад у Игоря Вениаминовича погиб кролик, что у него случалось очень не часто, хоть и никаких прививок он им не делал, - наверное, просто везло. И все же погиб… Отчего? – допытывался мысленно он; вроде бы, и трава не росная, зима, а сухое сено, но живот вздулся? И только недавно догадался: в корм попали сушеные чистотел или лютик едкий. Теперь, давая сено кроликам, он его всегда внимательно просматривал: козам, коровам – ничего, а кролики гибнут.
Он сидел напротив клеток; смотрел на находящихся там бурых, серых, белых кроликов, и все они были ему как родные. «Так привязываешься порой, - тихо мямлил Игорь Вениаминович. – Бьешь – и жалко; а после – хоть вой, в рот не лезет… - и бурчал то ли на себя, то ли на свои годы: - Раньше такого не было, и не задумывался: скотинка – как тварь низшая, и растишь-то - на убой, на мясо. Но вот с возрастом… И они ведь понимают! Тащишь кролика за уши из одной клетки в другую – одна реакция, а если… чтобы молотком по голове – другая: упирается, скулит. Понимают».
Посидев еще несколько, Игорь Вениаминович встал; принялся вычищать кроличий помет из клеток, складывал его в мешок, который потом тащил на огород, высыпал прямо на снег – будет весной подкормка для растений.
В это время супруга его Светлана Владимировна, приболев на Рождество, сегодня пыталась восполнить праздничное: промывала водой тушку гуся, забитого вчера вечером супругом; обсушивала ее, накалывала вилкой, натирала солью, перцем, добавляла майоран, нарезала яблоки, очищала их от сердцевины, начиняла ломтиками вместо извлеченных ранее внутренностей гуся, ложила туда также несколько луковиц, горсть орехом. Набитую дополна тушку зашивала нитками, смазывала маслом. На противне укладывала гуся в духовку, поглядывая на часы и замечая, когда температуру надо будет по чуть снижать, помня, что к обеду должен приехать из города сын с невесткой, и с Виталькой – ее десятилетним внуком. Несмотря на то, что года с Игорем Вениаминовичем они имели внушительные, но сошлись в супружество после тридцати, и потому потомство имели позднее.
Еще перед новым годом она съездила к младшей сестре в Тулу. У той было трое взрослых детей, четверо внуков. От дочери, от среднего сына. Жили в Москве. Хорошо зарабатывали. А вот младший сын, который в детстве подавал столько надежд: и на пианино играл, и спортом занимался успешно, - попал так попал, на пожизненно. Уже около десяти лет отбывал, так сказать. По «заслугам» - разговоров не было, как и о том, за что именно тот был осужден. О в начале осени сестре удалось проведать его, узнать. И когда Светлана Владимировна гостила у нее, та все плакалась ей, и даже возмущалась: «Нельзя же так?! Понабирают туда садистов из внутренних войск, многие из которых если бы не в правоохранители, сами бы – в убийцы да насильники, и те – издеваются над этими пожизненниками?! - и объясняла подоходчивей: - Не то чтобы избивают, увечат без повода… но как в армии: пол плохо вымыл – перемой, еще раз перемой, еще раз; кровать в камере не так заправлена; неправильно руки за спиной держишь при выводе… И так порой большую часть дня, если невзлюбят… Над взрослыми людьми?! Сын говорит: хуже смерти такая жизнь! – и снова плакала, вытирала слезы рукавом платья, рассуждала: - Показывали по телевизору в Латвии какого-то пожизненника. Аж сорок старушек убил, ограбил… Камера большая, книги, ручка с тетрадями, телевизор… Может, и неуместно массовому убийце и грабителю такие условия. Но зачем же ежедневно издеваться, как у нас?! Почему в России такая наклонность к зверству?! В отдельном человеке – можно понять, встречается… Но когда в ответ на его зверства… не расстреливают, а оставляют жить, чтобы садистам из внутренней службы тюрьмы было над кем издеваться?! То есть, от имени государства ведь подобное! Как же подобное понять?! В Америке электрический стул, в Белоруссии расстреливают, но если к конвенции европейской – против смертной казни, с правом на жизнь в тюрьме до конца дней, так не превращать же человеку эту жизнь в ежедневные пытки и унижения?!»
Светлане Владимировне вдруг вспомнилась передача по телевизору «Пусть говорят» о сексуальных насильниках над детьми. Она смотрела тогда, слушала, и в голове у нее не умещалось: разве такое может быть?! Но более всего вонзились в сознание периодические выкрики некой артистки из зала: она бы их, этих насильников, за яйца подвешивала, и пусть висят, пока не сдохнут! Она бы их за яйца!.. За яйца!..
«Перед всей страной, перед всем миром?! – вздыхала полушепотом Светлана Владимировна. – И не просто артистка, а заслуженная артистка России?! – и недоумевала сама перед собой: - Да что ж это с нашими людьми стало за каких-то двадцать лет? Ведь не были такими… - и рассуждала: - Или были… Только таилось в людях, копилось, так как социалистическая система жестко к свободам, особенно – к порочным, преступным».
Когда Игорь Вениаминович вернулся в дом из сарая и переодевался в чистые одежды, Светлана Владимировна налила в кастрюлю три литра воды, добавила туда пятьсот граммов вишневого варенья, сто граммов меда. Поставила все на плиту. А еще через минут десять, когда супруг уже улегся на диване с газетой в руках, насыпала в кастрюлю понемногу корицы, имбиря, гвоздики, - т.е., приготовила на свой лад так называемый русский рождественский напиток сбитень.
Вскоре и сын с семьей подкатил на своем коричневом «Жигули». Игорь Вениаминович вышел отворять ворота.
Сразу же уселись в комнате за стол, на который при помощи невестки на большом подносе Светлана Владимировна выставила гуся, сбитень, соленые огурцы, помидоры, капусту квашенную. Открыли бутылку водки, разлили по рюмкам; а внучку Павлику бабушка налила в кружку еще горячего сбитня. Тот первым выпил и, не обращая внимания на старших, принялся за гуся. Ел с аппетитом, причмокивая, так что мать не удержалась от замечания: «Ну что ты – словно не кормят…»  «Пусть ест, пусть ест, - поощрили его дедушка с бабушкой. – Ему расти… И свежее мясо, свое. Вы же в городе покупаете на рынке – а какое его качество?! Не во вред ли? Времена-то вокруг какие: всяк норовит своего ближнего хоть в чем обмануть, обойти, поиметь, - и заключил понимающе: - Рынок, конкуренция».
Сын сообщил как бы между прочим, что у них на заводе произошли сокращения в связи с кризисом; и его тоже сократили. «Но я не оказался дураком, как многие, - объяснял он. – В администрации сказали, пишите по собственному желанию, расчет будет с прибавкой денежной. Я не повелся, дождался сокращения. И не ошибся: теперь почти пять тысяч ежемесячно буду получать как безработный. – Он помолчал, поглодал мясо на ножке гуся, добавил: - Деньжат несколько скопили, отдохну месяц-другой. Десять тысяч рублей получал – пахая, буду пять, - но не пахая, - и засмеялся: - Даже на пользу этот кризис…» - посмотрел на жену, которая, щуря зеленоватые глазки, уже перечила: «Не надо, не надо. Недели две – и иди, ищи работу. Пять тысяч – не десять, - оговариваясь, поглядывая на Светлану Владимировну: - И дело не только в деньгах. Наши мужчины как: работает – так держится, а без работы – и пошли в пьянки, - и советовала мужу, поворачиваясь к нему: - Неофициальную работу где ищи, не оформляясь. Будет и как безработному идти, и за работу будешь получат… - и обратно смотрела на Светлану Владимировну: - А то что ж получится… Я на своем рынке крутись, мерзни, продавай, мужик же дома будет сидеть?!»
«Неправильно, конечно, - поддерживала ее та, рассказывая, что дочь соседей уже пятого ребенка родила. Материнский капитал от государства получила, займ на триста тысяч рублей. Пособия разные. Перед декретом по знакомству на денежную работу устроилась… И теперь всей семьей живут на ее детях, ни она сама, ни родители, ни муж – не работают… - заключая: - Все по-разному крутятся, выживают… Главное: не упиваться, пошевеливаться, и не пропадешь».
«Ну да, - подал голос и Игорь Вениаминович, обратно разливая водку всем по рюмкам: - Бизнес на детях?! И ребенок еще не родился – а уже осквернен: не с любовью его появление ждут, а чтобы им попользоваться, получить от государства… - и он сплюнул, ругаясь: - Пособия какие-то, вспомогательства, льготы… И вновь кто-то обойден, вновь кого-то кинули, кем-то пользуются… А двадцать лет назад могли бы самым справедливым государством стать с рыночной, капиталистической экономикой! Следовало лишь огромаднейший социалистический потенциал по-честному разделить между каждым членом общества. Не по равному, но и никого не минуя! Куда там! – махнул он рукой, опрокидывая рюмку сводкой себе в рот; и продолжал, заедая спиртное гусятиной: - А в социалистической Европе – в той же Польше, Чехословакии – все относительно по-честному обговорили, разделили, никого не обойдя: ни заключенных, ни сумасшедших даже в психдомах… Вот и думай… - выговаривал, переваренное в его осознании из прессы, из радиопередач. – Капиталистическое общество – жесткая справедливость: какие льготы?! Да и зачем они? Ты отдай каждому, что ему при разделе вышло бы – держава-то какая была: СССР! Нет: двадцать процентов хитрых, ушлых, преступных, приближенных к Боре расхватали, а сейчас откупаются по чуть: льготами, пособиями и т.д. с позиций целесообразности государственной… И снова какая-то огромная масса населения, уже не входящая в эти государственные целесообразности, - кинутая, обойденная, брошенная на произвол…» - он замолчал, тяжело переводя взгляд то на супругу, то на невестку, то на перебравшегося на диван и скучающего внука, то на сына. И тот сказал: «Что-то не пойму я этот кризис… Откуда появился? Чего ему вдруг стало надо?»
«Чего надо? – не мешкая взвился на тупость сына (экого балбеса вырастил?) Игорь Вениаминович. – Того и надо, что буржуйство обожралось бесстыдствами своими, запоносило изо всех дыр, - и он начал сбивчиво перечислять те причины, которые выводил сам себе ранее: - Манипуляция огромными средствами… идет? Идет. А трудом она подтверждена? Да мало совсем. А жирующие и праздные новые богачи? Артисты? Спортсмены? Они что, производят что-нибудь, трудятся? Толпы тех же юристов, правоохранителей, военных, жуликов разных мастей, положений, и даже духовных званий… Те же так называемые врачи, учителя, профессора, газетчики и другие бумагомаратели и спекулянты… - пыхтел невнятной скороговоркой Игорь Вениаминович. – И именно они намного… намного! – повторюсь… во всех отношениях живут лучше, значимее тех, кто действительно что-то конкретно производит?! – и подытоживал, запутавшись, видя, что никто за столом уже особо его и не слушает, вздыхают (завелся дед?!): - Не ошибка, просчеты, а провидение, сам бог, может быть, не согласны с подобным положением! – и экономический сбой, кризис… как предупреждение: не борзей, мол, человек! Разве после Иисуса не посылались тебе пророки, тот же Карл Маркс, к примеру…» - он обратно замолчал. Взволнованный высказанным, налил себе одному водки, выпил, и с появившимся неожиданно аппетитом принялся за гуся, не ожидая от сына такой трезвости оценок, которую тот проявил, высказывая вскоре: «Кризис – он ведь что? Шанс извне навести в стране хоть относительную справедливость, прибрав к рукам государства весь крупный бизнес… Но Путин с Медведевым и это упустили, недальновидно в первую очередь ринувшись именно его и спасать?!»
«Молодец! – (не совсем балбеса вырастил!) приподнялся со стула от услышанного Игорь Вениаминович, пожал протянутой через весь стол рукой руку сына; и продолжал, выискивая доводы откуда-то со стороны: - Троцкий когда-то прозорливо: незрелый духовно российский народ. Был и есть. И Россия – лишь как детонатор для взрывной революционной волны по всему миру к обществу социальной справедливости… Не надо! – остановил взмахом руки Светлану Владимировну, хотевшую что-то возразить. – Настоящий патриотизм не там, где возгласы: слава России! Великий русский народ! Святая Русь! и прочие дешевые краснобайства вплоть до подленьких в ее настоящем стишков: нет красивей и лучше на свете России… А там, где трезвый и правдивый взгляд в ее историческое и настоящее с устремлением убрать из них минусы и приумножить плюсы! – Он замолчал, оглядел сидящих за столом, продолжил, опять выискивая доводы откуда-то со стороны. – На Западе же народы менее исчерпаны духовно, намного прочнее привязаны к общечеловеческому, которое в конечном счете и фундаментирует духовность. После ужасов и мракобесия средневекового католичества они воспряли и возродились Ренессансом, и тем были очищены от инквизиций, сожжений. У российского же народа исторически никогда не было периодов очищения, из одного ужаса с криками «ура!» мы переваливали в другой, в третий, козыряющие то государственной мощью, то наглостями и излишествами бесящейся от жира элитарствующей шоблы… - он замолчал, сам не понимая, куда клонит, морщины сдвинулись на его узком лбу, и найдя нить рассуждений, ухватился за нее, договаривая: - Так вот. На Западе, если преобладают у народов социалистические ценности, то они очень даже хорошо могут теперь там привиться, не кочеврыжа при этом, как мы когда-то и права человека во всем объеме, и некий допустимый индивидуализм не во вред ближним… Посмотрим. Одно скажу: охвативший мир экономический кризис всеми своими негативами цепляется именно за капитализм и за хаотический диктат рынка. Социализм…» - выговорил он, но жена сына, которой до чертиков надоело все это выслушивать, грубо перебила Игоря Вениаминовича, не соглашаясь: - «Да пошел он к черту, этот социализм! Мой старший брат – рисовал, художник… Правда, не состоял в той сучьей своре из союза художников…ж Не пил, не курил, что среди творствующих – редкость. Правда, и не работал постоянно: три месяца перерыв в стаже, четыре… Упекли коммунисты на полтора года?! И сломался, пошла жизнь под откос, по уголовной вонючей линии… Социализм…»
«Недогляд, - понимающе развел руки в сторону Игорь Вениаминович. – Что ж, первая попытка за всю многотысячелетнюю историю человечества к основополагающим братству и равенству между людьми…» Он встал из-за стола, принес из чулана еще одну бутылку водки, разлил всем по рюмкам,  провозгласил: «Чтоб и через год приждали…», выпил. За ним выпили и все собравшиеся.
Когда вечером сын уезжал, Игорь Вениаминович, уже шатающийся из стороны в сторону и немногословный, положил ему в машину две сумки с яблоками, картофелем, морковью, луком, собранными на дорогу супругой, а та, провожая невестку с внуком, говорила тихо и просительно той: «Я это к чему, что соседская дочь пятого ребенка… И вам бы подумать… Тем более, пособия от государства, и если умело воспользоваться…»
«Умело воспользоваться, - услышав, скривил губы Игорь Вениаминович; и грубо отрыгнулся: - Раньше хоть родина требовала героев, но все равно п----а рожала придурков, а теперь уже родина и не требует ничего… хоть придурков, хоть ублюдков – лишь бы побольше в количестве… Дожились» - от сплюнул, поплелся в дом, а невестка, обнимая Светлану Владимировну, уклончиво отвечала: «Ох, мама… Спасибо за продукты. Да куда… Дети ведь – головная боль, а если она не одна, а несколько. Сейчас не мальчиши-кибальчиши среди них – а плохиши почти поголовно…»
«Ладно, ладно», - не перечила ей Светлана Владимировна.
Легла она спать поздно, убрав посуду со стола, промыв ее и повесив над печкой высыхать. Лежала, долго не могла заснуть, выслушивая храп на соседней кровати от Игоря Вениаминовича, поругивая его негромко: «Вот гадюка, вот гадюка, вот гадюка… Храпит, и храпит, и храпит… А еще о справедливости рассуждает?! Но какая же справедливость, если и храпит, и храпит, и храпит гадюка такая, гадюка такая, гадюка такая…» Под эту ослабевающую скороговорку она и уснула, сразу впадая в сон, в котором посреди их двора играл на пианино ее внучек Павлик. Вокруг него расхаживали курочки, гуси, утки. Кролики в клетках, выставив в решетки мордочки, прислушивались к его игре. Светило солнце. Но вдруг помрачнело все, листву деревьев всколыхнул ветер, из соседского двора послышались крики. Это дочь соседей орала на ораву бегающих и кричащих ее детей: «Надоели! Головная боль от вас одна… То там нагадостят, то там… Идите вон к соседям, и им доставляйте головную боль». И те кучей и с криками понеслись ко двору Светланы Владимировны. Со свистом стали перелазить через ограду; вооружившись палками, начали гоняться за ее курами, гусями, утками, бить их; а когда всех перебили, набросились и на Павлика, играющего на пианино. Тот испугался, звал на помощь, крича: «Братья мои, и сестры, придите ко мне, помогите мне! Если бы нас было много, разве бы мы не дали отпор этой наглючей саранче, напавшей на меня?!» И никто не приходил ему на помощь, потому что всех намечающихся сестер и братьев Павлика его мать уничтожила абортами.
Это понимала Светлана Владимировна, и во сне снова корила невестку: «Видишь, я сколько раз говорила тебе: рожай, рожай! Кто сейчас поможет твоему сыну, моему внуку?! У соседей детей – как саранчи…» Они стали избивать палками и Павлика, и тот растянулся по земле окровавленный, без движения. Светлана Владимировна хотела ему помочь, и почему-то не могла, словно смерть сковала ее, и потому она дико закричала, просыпаясь следом и понимая, что все лишь привиделось, все сон. На соседней кровати также похрапывал Игорь Вениаминович; и полностью придя в себя, она обратно принялась негромкой скороговоркой поругивать его: «Вот гадюка какая; храпит, и храпит, и храпит… А еще о мировой справедливости рассуждает? Но где же эта мировая справедливость, если храпит, и храпит, и храпит, гадюка такая, такая гадюка», - пока не заснула.

4 февраля 2009 г.


Вот так…

Снова сгорел дом для престарелых. Теперь в республике КОМИ; и также много жертв. Президент с телеэкрана возмущен, перечисляя причины происшедшего, которые ему предоставили уполномоченные лица: плохая электропроводка, наплевательское отношение местного начальства к своим прямым обязанностям, человеческий фактор… Требует строгого наказания виновных.
По подобным «причинам» можно десятую часть населения России закрывать за решетку; хотя настоящая причина, наверное, в другом и намного проще: сорганизовавшиеся чиновничающие и начальствующие вынудили стариков нотариально отказываться от принадлежащего им ранее, порой очень даже недешевого жилья; разместили после тех в дом престарелых; а чтобы без претензий возможных и недоразумений, - сожгли…
Вот так и живем. Одно утешение: вновь мы в военном отношении при внушительной силе, да и государство само вес набирает. А что жизни нормальной нет, - так была ли она когда в России по-настоящему для всех как-то, а не для большей или меньшей кучи населения?! И возможна ли?! Потому что все русский народ может: даже сам себя опустить на колени, как пишет в одном из стихотворений востребованный журналами, пафосноголосый, среднеуровневый поэт в книге со странным названием – «Я – русский!» (если бы чечен, или адыгеец, или чуваш, или мордвин, или, или, но кичиться принадлежностью к главенствующей нации в государстве, все составное которого и вращается из нее и вокруг нее, - удобно ли?!), - пишет: мы, мол, опустились на колени, чтобы снова встать с них… Встать для чего? Чтобы жить нормально, или хотя бы попробовать жить нормально? Куда там! «Чтобы снова броситься в бой! – патетически заключает поэт. И возникает вопрос: на кого броситься?..
Да, видимо, на тех, кто живет нормально, кто хочет жить нормально, кто рассудительно и трезво призывает к тому без лживых, дешевых и в конечном счете всегда агрессивных лозунгов словесного – именно словесного! – патриотизма, который у нас снова становится и уютным прибежищем разного рода проходимцев.

6 февраля 2009 г.


Союз писарчуков.

Русоволосая, не то чтобы красавица по нормам нынешних мод, но приятная в своей непосредственности, загадочности, наполненная просторами и украинскими, и российскими на их стыке. Музицирует, рисует, пишет стихи. Лауреат многих музыкальных, художественных, литературных премий, от киевский и московских до закордонных: в Бельгии, Канаде, Германии, США. Где только не публиковалась в газетах, журналах, антологиях, где только не выступала в центральных домах искусств. Состоит и в украинском, ив российском союзах писарчуков. «А поэтессе-то всего двадцать три года!» - восклицает один из пожилых официальных российских писарчуков, лишь после шестидесятилетнего возраста пробившийся в «Литературную Газету», в российскую премию, представляя девушку на страницах своей газеты, а также публикуя там лучшее ее стихотворение. И тут нельзя не удержаться, чтобы не привести его полностью (если оно лучшее, то какие же худшие?(:
«Я хочу чтоб всегда вырастала звезда
над твоим молчаливым окном
чтоб стучали шумели всегда поезда
и тянулись сплошным волокном
из далеких и нерастворимых краев
незапамятных детских краев
где жуков находил и встречал муравьев
и апостолов и воробьев
и летели апостолы в белых плащах
словно перистые облака
улыбались легко говорили «прощай»
Тимофей Иоанн и Лука
исчезали в дыму за дорожной чертой
где растут полевые цветы…
Я хочу чтобы ты никогда ни за что
я хочу чтобы ты чтобы ты…»
Не удивляйтесь, оговаривается под стихотворением писарчук, сейчас, мол, многие так пишут, без знаков препинания. И это объяснимо: новое компьютерное поколение часто «ни в зуб ногой» ни в грамматике, ни в синтаксисе, ни в поэзии, как, впрочем, и старое иногда. Писарчуки…

7 февраля 2009 г.


Это понятно.

Решил мужик в индивидуальные предприниматели. Еще ничего не заработал, а около трех тысяч рублей потратил на разные оформления, и даже в пенсионный фонд заплатил. Набегался. Но дело и к завершению подошло: осталось в налоговой инспекции еще некий учет оформить. Заявился он туда с утра пораньше так что ждать в очереди долго не пришлось, через минут двадцать и его приняли. Сказали: надо сделать на компьютере дискету декларационную – и опять к ним. Двинул мужик в компьютерное «ООО», с которым раньше пришлось заключить соглашение договорное, так как напрямую теперь в налоговое нельзя – лишь через посредников. Прождал там в очереди минут с сорок. Сделали ему эту дискету; вернее: заполнили что-то на ней. Заплатил он, естественно. Пришел обратно в налоговую инспекцию. Прождал снова в очереди минут пять-десять. Был принят. Взяли у него дискету; поместили в компьютер, просмотрели, и объяснили со вздохом: что у вас на дискете, то и на листе бумаги надо отпечатать. Двинул мужик обратно в компьютерное «ООО». Прождал тоже в очереди, как полагается, если не имеешь второго счастья, как говорится, - наглости. Отпечатали ему дискету на лист бумаги. Вновь заплатил за это, естественно. Снова вернулся в налоговую. Прождал там в очереди с час. Приняли. Взяли у него лист, поставили на него печать. Но сказали со вздохом: положено же два таких листа, чтобы и у вас один. Двинул мужик обратно в «ООО». Около часа теперь в очереди прождал. Сделали ему и второй лист. Обратно пошел в налоговую инспекцию. Еще около часа прождал в очереди. Но успел, приняли перед самым закрытием. И на втором листе печать поставили, только этот лист ему вернули.
И не сказать, что нарочно мужика погонять разные служащие при информации, по зловредности, но целый день мужик потратил… Ну и что, скажут, не избили же его, не обокрали, в милицию не забрали без документов. А что побегал – так у нас порой подобно месяцами бегают. Дурдом! Пока сидишь дома, отъединившись да закрывшись попрочнее, нормально вроде; а как вышел из него – на улицу, в магазин, в люди, в учреждение какое, - глядишь, и началось… Не по телевизору, а с тобой самим. Но в чем же причина подобного? Почему у нас так, и почему мы такие? И кто виноват? Вот кто виноват – это понятно: жиды!

9 февраля 2009 г.


Члены!

Молодой, белобрысый, резвый. Издал недавно за свой счет – вернее, за счет отца с матерью – первую книжку стихотворений, усыпанную этими самыми примитивными стихотворениями с рифмами «твое-мое», «пришла-не дошла…»; не без находок, правда, изредка, даже оригинальности, и в рифмах, но мнит о себе, что талант! Дело молодое, все на вырост, все во взросление. Его лишь у примитивных пафосноголосых нет, у которых стихи двадцатилетнего возраста порой по качеству превосходят стихи сорокалетнего.
Сидит в редакционном кабинете одной из газет напротив давнего члена союза писарчуков, который вчера на презентации новой книжки тоже давнего товарища по союзу кульнул не в меру, а сегодня с утра не опохмелился – денег нету; потому и паршиво на душе, голова болит, да еще приходится выслушивать белобрысого балбеса от рифмоплетства про стишки какие-то, про Бродского, про Кузнецова каких-то. Зачем они ему нужны? Денег-то нету! Черт бы их всех побрал! Наконец он не выдерживает и ворчливо говорит молодому белобрысому поэту с прицелом на опохмелку: «Вот ты одну книгу издал, вторую давай. Я одну рекомендацию дам, еще кого найдет для второй, и в союз писателей тебя…»
У молодого поэта аж дух перехватывает от такой перспективы; и покуда этот дух перехвачен, давний член союза продолжает: «Будешь около полторы тысячи рублей в месяц получать. Небольшие деньги, но задарма! Угощать, конечно, будешь – отмечать-то надо…»
«Конечно, конечно… Какой разговор! – спешит восторженно заверить молодой поэт. – Я сам скоро в хорошие деньги, папашка мой – при своем бизнесе… Я вообще эти полторы тысячи вам буду отдавать. Мне зачем… Главное – член… Шолохов был членом, Горький был членом, Вознесенский был членом…» - и несет подобную чепуху, несет, пока тоже член, пусть и далеко не так известный, не перебивает его напряженно: «Деньги-то есть?»
«Есть, есть, - с готовностью и понимающе шарит по карманам молодой поэт, вытаскивая купюры: - Вот десять долларов, …сто рублей… еще сто рублей… еще… пятьдесят рублей…»
«Ну, хватит, - останавливает его давний член. – Сбегай в магазин внизу; купи водочки, пива, закусить чего…»
«Сичас! – услужливо срывается со стула молодой поэт, бросаясь к двери; летит вниз по ступеням лестницы, будто крылья вместо рук выросли, заходится от восторга; а изо рта так и вырывается, так и вырывается: - Член союза! И удостоверение выдадут! Томке покажу! А что: кто ты такой? Член!»
А в это время, выставив на стол два стакана, давний член союза писарчуков разговаривает по телефону еще с одним местным давним членом, предлагающим ему посоучаствовать в принятии в региональный союз некоего крупного фермера, издавшего месяц назад книгу о животных. Он говорит: «Книга – ерунда, словно учебники по животноводству советские… Зато ферма сама! Двухэтажный особняк! Трактора, машины, коровы, козы, сметана, молоко, яблоки, груши… А пруд! Только и тягаешь рыбу одна за одной! Вот бы где у кого собираться!»
«Заметано! Примем!» - поддерживает давний член давнего члена, прекращая телефонный разговор; потирает рука об руку, поглаживает ладонями припухшее лицо, вспоминая, как они год тому принимали в союз стройную, светловолосую, современную женщину, преподающую в университете; и он чиркает ручкой на листе бумаги перед собой слова враскорячку: члены попробовали; были довольны, удовлетворены; порешили: принять единогласно! И он хрипловато, как пел Высоцкий, хохочет.
Тут и молодой поэт заявляется с бутылками водки в руках, с пивом, с закусками; выставляет все на стол. «Иди дверь на ключ прикрой, - велит ему давний член, разливая водку по стаканам. – А то зависть вокруг, так и норовят один сотрудник к другому не вовремя…»
«Да нет, вы пейте, не смотрите на меня, я и не пью почти», - вежливо отказывается молодой поэт.
«Ну, ну, - протягивает ему стакан давний член. – Не пить – оно тоже нельзя. Какое творчество без спиртного у русского писателя… Трудно тебе в союзе придется, на обочине всегда…»
Выпивают. Молодой поэт – чуть пригубив, а давний член – махом целый стакан. И вскоре уже он, оживший, раскрасневшийся, довольный, посвящал молодого поэта в сокровенные литературные тайны, которые и не вычитаешь нигде, рассказывая с хрипотцой и прибавлением мата: «Толстой и Достоевский – два гения российской словесности, а одни одного на дух не переносили… А Бунин – их обоих не переносил… И Чехова не переносил… А Бродский – хитрый жидок – к Ахматовой пристроился… Та же… ну, сам понимаешь, баба – дура такая! – в возрасте, понравился молодой, рыженький утешиватель. – и в Нобелевские лауреаты его выдвинула… А Гумилева бы никто и не стал расстреливать: не лезь лишь, куда не просят! Нет, упорный был гад, как станет на своем… Чего делать? Отвели в тюрьму, портки стянули, перегнули, и «опустили»… Думали: успокоится. Где там… Пришлось расстрелять… (при слове «опустили» давний член, словно веслами на лодке, помахал руками перед собой; а молодой поэт, вылупив глаза во все глазницы, стал испуганно поглядывать на дверь…) Тот же Пушкин, Лермонтов – таланты! Кто спорит? Но вредные оба такие гады были, - спасу нет! – тянул давний член, покряхтывая, и опять наливая себе в стакан водки. – А Евтушенко – вообще гад, сволочь такая жидовская! Даже требовал, чтобы Стася Куняева посадили за разжигание межнациональной ненависти?! Во ему! – давний член союза писарчуков опрокинул стакан с водкой себе в горло, закусил его колбаской, помахал угрожающе кукишем кулака у себя над головой; подозрительно присмотрелся к молодому поэту, подумывая с изменой: фиг его знает, может, тоже жид? И продолжил потише: - Я не против евреев. У меня их много знакомых хороших… Один, два, три, пять… На рынке еще, - принялся перечислять. – Мы против жидомасонов! По телевизору видел, когда теледебаты на президентство? (молодой поэт непонимающе кивнул). Вот, там тоже жидомасон… За жизнь нормальную, в семье, среди детей… А мощь отечества ему – до винта! Быстро его Жириновский осадил! Грит: завтра еще убежите, а изберут президентом если – границу на замок, и по Соловкам!» - он замолчал, полил в стакан еще водки – до половины: целый рабочий день впереди. Выпил. Начал усиленно заедать. Молодой поэт тоже решил вставить слово, промямлил нерешительно: « - А я думал, Евтушенко хороший поэт…»
«Ты что, - сразу же замахал на него обеими руками давний член союза писарчуков. – Вы просто не знаете ничего! Настоящая-то фамилия у него какая? Гангус! – выговорил он, брезгливо морщась. – А Гранин… ну, тот, кому президент премию на днях?.. знаешь, кто на самом деле? Герман!» - выкрикнул с ненавистью он, как самое страшное обвинение.
«Вот оно что», - в тихом замешательстве выдавил из себя молодой поэт, и обратно испуганно посмотрел на дверь, на ключ, торчащий в ней, прикидывая: успеет ли убежать, ежли что, или как…

10 февраля 2009 г.


Обо мне!

Маленький, сморщенный. Возраст – всего пятьдесят шесть лет. Ни здоровья, ни сил, ни инвалидности. Жилья тоже нет – живет у младшей сестры в крайней комнатке, напоминающей конуру. Но всю жизнь тяжело и неквалифицированно проработал с шестнадцати лет: и официально у государства, и в заключениях, и у частников, а стажа даже на минимальную пенсию не наберется. Да он и не думает о ней – дожить еще надо. Однако не пьет, не курит, упирается, не ложится покорно под судьбу; и себя обеспечивает, и сестре с придурочными детками ее выделяет по чуть. Пристроился в малюсенький бизнес: с утра покупает на центральном рынке областного центра мешок картошки оптом (что подешевле), везет на районный рынок и продает на вес, - двести-триста рублей навар ежедневно.
Не ошибся в этом известный местный писатель, поэт, журналист, многолетний член государственных творческих союзов; зорко и профессионально, - но, кК всегда, поверхностно (да и было бы о ком?) просмотрел его предпринимательскую суть; чиркнул наскороту заметочку в областной газете (за одну ее, наверное, получив гонорарных денежек в трое больше, чем бедолага за целый день на ветру и дожде от картошки), где вначале лишь предположил о нем: «Видимо, пенсионер…», а в середине уже уверенно писал: «Значительная прибавка к пенсии…» (ничего страшного: сейчас и крупные премии в литературе и киноляпах, пестрящих разными недоглядами, шибко охватывают…); а в заключении – то ли призывая, чтобы правоохранительные органы обратили внимание и лишили бедолагу последнего, может быть, заработка тяжелого, то ли с ностальгией по советским временам, когда такие, как он стихослагатели, писарчуки, журналисты в большинстве в сущности на поэтических и прозаических спекуляциях жизнью, совестью, ответственностью шиковали на широкую ногу (так и сейчас, вновь сбившись по творческим кодлам, - только на короткую ногу…), - присовокупил: мол, в недавние времена подобное называлось – спекуляцией…
Кто-то на рынке вычитал, принес ему газету, тыкнул пальцем в заметку: о тебе! Почитал, сравнил – о нем! Показывал всем вокруг довольно: в газете пропечатали! Сожалел только, вдумываясь: ну что ж он? Не подошел, не расспросил? Неправильно… А какие громады на виду?! Пусть бы на х взгляд?!,  пока кто-то поумней не разъяснил ему, что журналюги нынче хитрые, они знают, кого словом, не глядя, - по рылу, а перед кем этим словом, как угодливая собачка хвостиком, - повиливать…
Но все же вечером, промокший, прохолодавший, купив на треть заработанного конфет придурочным детям сестры, принес газету домой; показал на заметку, объясняя: «Обо мне!»
А в тот же вечер известный местный литератор, прославивший его, посоле трудового дня, проведенного им в теплом и уютном кабинете редакции газеты, где они всей редакцией с начала трудового дня до обеда, а после обеда до окончания трудового дня обсуждали принесенные некой студенткой стихотворные ляпусы, лучшим из которых был:
«Когда тебя увидела,
в глаза мне бросились
нелепые ботинки…»,
и все сотрудники в конце концов согласились с его авторитетной прозорливостью об этих ляпусах: что это, мол, неограненные алмазики… (и он приобрел себе еще одну почитательницу, тем более что папа у студентки, вроде бы, был крупным бизнесменом), - сидел на мягком диване в небольшой, но уютной комнате своей квартиры; вспоминал, как он на днях выступал в школе перед ребятишками, рассказывал тем о подвиге Александра Матросова; и напряженно думал: снова заговорили о патриотизме, нужно и мне срочно что-то придумать по этому поводу! А в мозгах его вертелось и вертелось стихотворение, присланное в редакцию неким школьником, оказавшимся смекалистей и быстрейшим, чем он, со звучащей рефреном явно патриотической строкой – ни с какого боку не придраться: нет красивей и лучше России! нет красивей и лучше России! нет красивей и лучше России!..    
12 февраля 2009 г.


Ни одного.

Не особо заметно еще в селе, но кризис подступил и туда: не как обычно периодически, а значительно подорожали продукты в магазине; торгующие там экономили, принимали в завозы поменьше хлеба, и если кто из сельчан не толпился в очереди сразу же после этого, то через час-два хлеба уже не оставалось… и для покупки, и в магазине на лежание на следующие дни; но самое главное – некоторые средневозрастные жители села, имевшие работы в городе, лишились их. Да и вообще жизненная обстановка в селе, нагнетаемая прессой и телеэкраном, где кризис звучал рефреном, приобретала оттенки нервозности, также ив разговорах.
Соседи старики-пенсионеры Михеевич и Степанович, дымя сигаретами на границах двух своих участков, куда – так выпало – дождливым февральским днем оба одновременно взялись вывозить на тачках из сараев навоз, задиристо обменивались мнениями.
«А что они думали?! – скрипел голосом Степанович, шлепая нижней – беззубой – челюстью по верхней – зубатой. – Сплошные фикции, не подтверждаемые трудом! Деньги гребут именно те, кто ничего не производит, - и он начинал перечислять этих «непроизводящих»: спортсменов, политиков, журналистов, художников, писателей, артистов, юристов, судей, милиционеров, военнослужащих, учителей, и даже врачей – только не всех, а кроме хирургов, и зубников. – Без них никак не обойтись человеку, - объяснял он, продолжая: - Что они думали?! Раньше банк ограбить – так дерзость какая нужна, мозговитость, подготовка, опасность – само собой по высшему, а сейчас: сидит какая-нибудь цивилизованная сволочь перед компьютером, тепло, уютно; тыкает в клавиши пальцем, глядишь – и упер из банка миллионов с сорок?! Или жулики банковские сговорились и уперли, чтобы вкладчикам: нету… - и заключал взволнованно: - Что это за дела?! Да за такое – четвертовать! Да… Вот и дала экономика сбой – кризис…»
«Отсталые мы с тобой, - не соглашался с ним напрямоту Михеевич. – А ты – так совсем.  Так думать – всю жизнь человечества свести к сеянию, паханию, строительству, доению, выращиванию злаковых, животных, приготовлению пищи, обогреву, и еде… Подобное уже было при коммунистах сталинской выпечки, когда простой физический труд – во главу угла… И появился известный нам с тобой не понаслышке Стаханов, который стал вести себя как барин: в разврат, в гульбища, пока Сталин его напрямую не предупредил: не дай бог еще услышу – на Соловках будешь рекорды по добыче ставить… Семьдесят лет каких-то, и на сбой, - хрипел он, покачивая головой с нахлобученной на нее старой шапкой-ушанкой. – А вся история человечества исходит из того, что простой физический труд – наказание для человека, проклятье, и кто обречен на его – человек второго сорта… Еще древние греки так…»
«Вот потому у человечества и история такая – кровавая грязная возня, теперь очень умело приукрашиваемая цивилизацией, - скрипел в ответ Степанович. – На этом проклятье все остальные, не принадлежащие к нему и даже сторонящиеся его брезгливо и живут, и пляшут, и поют, и рисуют, и пишут, и науку создают, - соглашаясь вяло, что нельзя жизнь человечества к сеянию, строению, выращиванию, доению, - не ветхозаветные времена, но изгнав это в самый крайний угол, - жизнь чревата!»
«Такова, тем не менее, жизнь, - разводил руки в стороны Михеевич. – Справедливости в ней по сравнению с несправедливостью, тем более, в российском варианте этого, - как сливок в бидоне молока…» - и они расходились с тачками в руках по своим сараям, чтобы через минут тридцать снова здесь встретиться и, задымив сигаретами, высказаться. Разговоры – разговорами, но именно тогда, уже закончив вывозить навоз из сарая, Михеевич и осознал, что никак он толком к наступающему кризису не подготовился. А вот Степанович подготовился давно: корову с бабой своей держит. Хоть худую, неухоженную, а и зимой по семь литров молока надаивают от нее за сутки. С детьми в городе делятся. Вспомнил он и о том, что его двоюродный брат, живущий в соседнем селе, недели с две назад предлагал ему купить за пол-цены теленка от только что отелившейся коровы. «За пол-цены, - вслух прикинул Михеевич, - это за тысяч пять. Надо будет подумать, обкумекать с бабой…» - сам он не мог, ибо баба (супруга его) уехала к сыну в город на несколько дней, поддержать морально, так как сын после увольнении с завода по причине кризиса запил, и невестка позвонила, просила приехать.
Заварив себе вечером чая и потягивая его на диване перед включенным телевизором, заедая все черствыми пряниками, купленными им вчера в сельмаге, он думал все о том же: с третьей недели теленку уже можно будет давать и каши, но лучше при этом и по чуть попаивать молоком, у соседа Степановича будет покупать по пол-литра, - не откажет тот, наверное. Плохо от этого теленку не будет, думал он, вспоминая свой давнишний опыт: дело в том, что после службы в армии Михеевич, до того как закончил заочно педагогический институт и был принят в сельскую школу преподавателем русского языка и литературы, он шесть лет проработал в животноводчестве, на ферме, заведующим которой впоследствии и стал сосед Степанович. Если бы молоко от разных коров, а от одной – конкретной – плохо не будет…
За окном вечерело, и на телеэкране появился один из главных увеселителей российского народа Галкин, недавно воспылавший пламенной любовью к старушке-примадонне, бывшей на лет сорок старше его, и крутившей ее – эту любовь – на все постсоветское пространство. Он шутил от удовольствия, хохотал, пародировал. Михеевич смотрел на него брезгливо, и думал: ну, понравилась тебе старушка, потираешь ее силиконовую грудь и ляжки периодически, - так не на всю же страну об этом?! Он представил, что если бы сейчас рядом с ним была старушка на сорок лет постарше его – стопятилетнего возраста, ее вялую морщинистую грудь, беззубый рот, костлявые в синих прожилках ноги, и его передернуло до того/ что он не удержался и сплюнул с дивана на половик внизу, хотя числился в селе за старика культурного, тут же подумывая, что он не учел облагораживающее действие силикона и иных буржуйских изобретений.
Вскоре на экране появился и экс-воздыхатель примадонны, пылавший к ней любовью прежде, когда та была на лет пятнадцать моложе, но также на лет двадцать пять старше его; и начал, подражая всероссийскому острослову-пересмешнику Задорнову, вроде бы восторгающимся русским человеком, но с поддевкой, подхихикивая над ним, - начал распевать голосисто: «Галка – гордая птица, галка – гордая птица…»
«Ревнует, - понимающе высказался в экран Михеевич, - Ну, певуны…» - вдруг вспоминая, как месяц назад показывали, что в жирующей Москве уже и храмы есть, посвященные примадонне, где столичные бабенки толпой двигают к ее изображению – иконе на стене, распевая в один голос, молитвенно сложивши руки на груди: помоги нам, Алла, помоги… - А чего помочь-то? – задавался вопросом Михеевич. – Может, тоже хахалей находить то на двадцать пять лет моложе, то на сорок аж!.. – и предположил, подумывая о Киркорове: - Глядишь, вскоре рядом с православием начнет загуливать новое вероисповедание: пугачевство… сюда и Емельяна-смутьяна, глядишь, приплюсуют… И если супруга божество, то супруг ее – не бог ли? А Киркоров – бывший, а Галкин – настоящий… Потому и поет, ревнует, - подытожил Михеевич, приговаривая: - Поревнуешь».
Он переключил канал, подальше от всего этого бесстыдства, и на экране появился еще один хохмач – от острословия примитивного, с бумажкой в руке, - Задорнов. Минут пятнадцать он втирал внимающему его острословным спекуляциям залу о том, что русский язык – в начале всего, доказывая с хитринкой: «ту хэв…» - откуда англичане взяли? Да от нашего блатного «хавать»; а сад « «гадэн» - от нашего «первый», и так далее галиматью, что Михеевичу как когдатошнему преподавателю словесности было сразу ясно. «Каждый зарабатывает, как может, - тихо рассуждал о Задорнове он. – Тоже надо талант иметь: передр сборищем людским, пусть и примитивным, напор, в карман за словом не лазить…» - но когда тот, вспоминая перед миллионами телезрителей детство, принялся рассказывать, как они с другом мальчиком в пионерском лагере, переделав слова песни из «орлята учатся летать…» в «козлята учатся летать…» распевали это между собой, прихихикивая и подтрунивая в своих трудолюбивых, исполнительных и охваченных великим единым порывом ребятишек пионеров, не выдержал, закричал громко в пересмешника на экране: «Над кем и чем насмешничаешь, сволочь?! Вы сами козлята! От работы – лишь бы увернуть, над идейностью – подхихикать, и пристроиться, пристроиться потеплей, в армии не служить… Были и вы среди нас, сволочи! Но над чем насмехаешься?! Мы… да, может, туповатые в чем, ограниченные, бесхитростные… создали великую державу! Мощную экономику! Мы, мы, - он запутался, задохнулся, но продолжал кричать: - Что же создали вы, жулье и пересмешник, за последние двадцать лет, что?! Только разрушали! И еще пересмешничаешь?! Вы и есть козлята, и ваше время козлиное, жульническое!» - неожиданно для себя переходя на позиции своего соседа Степановича, который в рассуждениях ко всему относился более примитивно, но и менее либерально.
Михеевич переключил канал на «Культуру», где именно о ней и рассуждали, в главнейшем составном – литературном, и некий доктор неких наук, почетный член и того, и того разглагольствовал размеренно в аудиторию: мол, культура основана на культе, и если есть в произведении писателя обращения к религии, если она в основе, созидающей творчество, - то перед вами и есть настоящее произведение, принадлежащее культуре, а если, мол, религии там нет, или враждебность к ней, - то ширпотреб, на примитивного, массового читателя… И опять Михеевич резко не огласился с этим; выкрикнул в экран: «Что квохчешь, курица ученая, но дурная?! Что квохчешь?! Раскрой глаза! Вольтер, что ли, из почитания религии? Ницше – из почитания? А наши… Толстой, Лесков, Пушкин, первая сказка которого про попа и его работника Балду, - из культа? – он помолчал, подумал, продолжил потише: - А Достоевский… Козыряют им нынешние теоретики православия: православный! Какой православный?! В лучшем случае, все творчество бегал от христианства и обратно, перехватывая своими персонажами то от Канта, то от других серьезных западных философов… - и заключал: - Более скажу: есть в произведении заигрывание с религией – примитивен автор, словолукав, - ширпотреб, хоть «буккера» ему присуждай по знакомству, хоть «ясную поляну…» - Михеевич взволновался, и за несколько минут уплел оставленные было пряники перед ним; запил их остающимся в кружке чаем; выключил с досады телевизор, вяло прибирая в руки массивный литературно-художественный журнал, издающийся в областном центре. Полистал его, обращая внимание на статью некоего местного и многократного доктора наук, и члена разных ученых обществ, и разных институтов, и автора разных энциклопедий («Хоть всего оклеивай спереди и сзади, а на задницу – и в три слоя…» - усмехнулся Михеевич), где тот писал в поддержку учителей: что-де те, учителя, создают непреходящие ценности, закладывают величие будущего России через детей… А зарплата в среднем – всего восемь тысяч рублей… в областном центре?!
«Что создают, что закладывают… - засмеялся на это со вздохом Михеевич. – Квохчет абы что курица ученая и дурная! Разве ж я учителем не был?! Полегчей, скажу тебе дорогой ученый, чем в курятнике с курами, или на ферме со скотиной, - и переходил на себя: - Ну, учительствовал… Возьмешь программный учебник, и по нему урок ведешь, рассказываешь, и от себя добавляя… То же и историк, то же и другие школьные преподаватели… Какие уж тут создания? А как открылось сейчас – мозги однобоко, в сторону социалистического беспрекословно пудрили ученикам. Также и историки, и другие гуманитарии… Также и нынешние их последователи пудрят по программному, только с ударами, почти всегда бесчестными, по социалистическому, отвергнутому… - и раздумывал вслух: - Компьютерное время. Кто хочет, и имеет доступ к Интернету и сам может учиться, без всяких учителей, шляния в школы… А если для чего и нужны эти нынешние учителя, так чтоб балбесов этих, подрастающее поколение, в рамках до взросления попридержать в школах, смягчить переходный период… А то налетят миллионами, как саранча пакостить… ныне-то на десять мальчишей плохишей больше одного мальчиша-кибальчиша не выйдет… Ох, не выйдет! – со вздохом подтвердил он. – Разорят государство похуже войны, гитлеровского нашествия.. – Михеевич засмеялся своим мыслям; опять уставился в статью, вскоре выговаривая, вновь выходя рассуждениями на исходные позиции соседа Степановича: - Соберутся эти учителя в школе, в тепле, в спокойствии, и кроме прочего, поглаживают мысленно гениталии: баба – мужикам, мужики – бабам… - соглашался: - Хотя время-то лихое, школьники шаленые пошли, непослухмяные, пакостливые… Но в областном центре не меньше восьми тысяч оплата… - и он вновь повышал голос, переходя на автора статьи: - Курица ты ученая и дурная, встань из-за стула в своем ученом кабинете, подойди к окну, раскрой глаза! Там внизу водопровод прорвало, и на дожде, на холоде простые разнорабочие скопом долбят, копают мерзлую землю, чинят! И за это тоже не более восьми тысяч рублей в месяц получают, как и твои учителя?! Не более…»
А когда, отбросив журнал, раздосадованный, засыпал, то все вздыхал вслух: «Что ж мы за страна такая?! И писатели есть, и поэты, и артисты, и ученые… А вот чтоб хоть один по-настоящему глубоко мыслящий из них, по совестливому… не от своей именно души, а от общероссийской! – ни одного! Ни одного!» И уже совсем передвинувшись в сон, вдруг расплывчато переключился мыслями на Солженицына: большой писатель – слова нет… И мужественный по большому счету… Но посмотреть в суть, в последовательность… как основное совестливости в человеке, в жизненно-литературное… и что выходит коротко… Вынес творческое, пробился с ним, но не подошел к соцреализму глубинами вскрытия… Развернулся на сто восемьдесят градусов во вражду к нему, лишь темное высвечивая творчеством, под рукоплескание Запада… Был выдворен туда, в идеологию, в сущности, где и изваяния его высились… Присмотрелся к этим изваяниям – запротестовал, и там темное выпячивать принялся да покритиковывать… Вернулся в Россию, которая вся на западный образец… Тоже не понравился этот образец, протестовать начал… Но где же последовательность, где же последовательность, где же последовательность… На том и заснул. Хотя какая в России, в душе русской последовательность? В неком вчера со слезами на глазах большинство народа кричали «ура!» Сталину… В некое сегодня уже большинство народа кричат «ура!» выбравшемуся на место того и хулящему Сталина Хрущеву… И даже некие иноземные узкоглазые китайцы-азиаты, проецирующие российское на себя, когда им в некое сегодня предложили тоже поменять позиции в отношении Сталина, наотрез отказались: так же нельзя, мы лицо потерям…
И проснувшись на мгновение, Михеевич неожиданно проговорил: «Надо беречь свое лицо, надо беречь…» Наставительно проговорил, сразу же загромождая это наставление клокочущим и угрожащим кому-то храпом.

17 февраля 2009 г.


Крадут.

За минувший год в жизни молодого поэта Изюброва произошли значительные перемены. Он закончил техникум, по протекции разбитой тетки пристроился работать в доходное место, если мозгами шевелить, - в геодезический отдел БТИ. Не растерявшись и быстро «пошевелив мозгами», он нашел денежки на издание небольшого сборника своих стихотворений в пятидесяти экземплярах (правда, не в официальном лицензированном издательстве, а в самопальном, - но какое значение, не это определяет талантливость…), переменив там свою фамилию на более благозвучную – Шекин. И кроме всего, он впервые поучаствовал в местном международном (хотя эта международность определялась всего лишь тремя субъектами бывшего Союза) фестивале песни и поэзии под названием «Нежность оголяя, где чуть не стал лауреатом, как и предполагал опекающий и его там местный член союза писаруков России (но не первое слово оказалось у того в жюри…), зато многое понял в том, как и по каким критериям становятся нынче лауреатами, - пусть и не до конца во всех хитросплетениях. Но что достоинство стихов далеко не главное для лауреатства (да и как ему показалось, сами члены жюри не очень-то в них «рубили», в стихах, то есть) – понял прочно, уяснив для себя: влиятельные знакомства следует заводить, а иначе никакого продвижения на поэтическом поприще не последует. И завел, тоже с членом союза писарчуков, но более важным, чем местный их, - из областного центра.
Сейчас он, прежде созвонившись, и ехал к нему, чтобы показать – и подарить – свой сборник стихотворений, на протяжении всей дороги выслушивая из магнитофона в кабине водителя приблатненные песенки, одна из которых, с припевом: «Воруй, Россия! Воруй…» - повторялась и повторялась.
На одной из остановок в автобус вошла приятной внешности женщина, со слезами на глазах; попросила водителя довезти ее до дома бесплатно, так как ее недавно на рынке обокрали: и деньги, и кредитную карточку, и мобильник, - все вытащили. Тот косо оглядел ее и, скривив губы, великодушно кивнул головой. Она уселась на краюшек сиденья. Со всех сторон пассажиры принялись утешать женщину. Какой-то седоусый мужчина в кроличьей шапке рассказал, что его сын продал машину, не посмотрел строго, когда получал деньги, и из стал тысячарублевок больше половины оказались поддельными. А какая-то полнолицая и полнотелая женщина в шубе подхватила за ним: да это, мол что? Мелочи… Когда Зубков был российским премьером, так отправили с Москвы на Дальний Восток от имени правительства шесть миллиардов рублей, и пока они туда шли – так целый миллиард пропал?! А из магнитофона в кабине водителя вновь понеслось, заглушая остальные утешения: «Воруй, Россия! Воруй…»
Важный областной член союза писарчуков России встретил его в своей квартире вежливо, пригласил на кухню, угостил чаем, поблагодарил за подаренный и подписанный ему сборник. Но когда Изюбров сказал, что отправил несколько экземпляров в «Лит.Газету», в «Наш современник», в некоторые столичные газеты, по адресам наобум, замахал на него обеими руками: ты что? ты что? «Лит.Газета», «Современник» - не по твоему уровню, может, и ничего… А в газетах, если понравится, вмпг сдуют, сволочи такие журнахлюстные, и запустят от своих имен… слегка изменив. У них же и компьютеры, и все – мировая паутина. Да, да! – повторял он в вылупившего от изумления глаза Изюброва. – Сейчас по столицам все крадут! Известные на весь мир писатели (он сделал ударение на первую гласную букву), сотни тысяч экземпляров тиражи, а нанимают «рабов», те пишут за них почти целые книги, и под их проходные, известные имена… - утверждая безоговорочно: - Крадут!»
По некой случайности возвращался Изюбров к вокзале на том же автобусе. И обратно из кабины водителя неслись приблатненные песенки, припев одной из которых: «Воруй, Россия! Воруй… повторялся, и повторялся.
Выйдя из автобуса, Изюбров, все еще находясь под впечатлением однообразных совпадений, нахлынувших на него в этот день, машинально, разведя руки по сторонам, проговорил тяжело и удрученно: «Кра-а-дут!..»
И, видимо, в этот момент кто-то, сходивший с автобуса следом, вытащил у него из кармана кожаный кисет с деньгами, ибо, когда Изюбров подошел к кассе автовокзала, кисета не оказалось. Впрочем, и денег там было немного – всего около двухсот рублей. В БТИ, при выездах на геодезические съемки, «пошевелив мозгами», они с товарищами по работе всего за четыре месяца перехватили около десяти тысяч рублей на четверых, - в десять раз больше ему выпало. Крадут!

18 февраля 2009 г.


За Россию

Умер сельский старик. Съехались взрослые дети, родственники; скинулись – знатно похоронили, с отпеванием, с поминками богатыми и сытными, при обилии спиртного. Кажется: ну и что. Многие нынче умирают, их по-прежнему в России больше рождающихся, хотя государство щедро помогает деньгами родителям, если нового россиянина или россиянку те, так что уже непонятна причина: из-за ребенка ли самого, или из-за субсидии за него. Вот только оставшаяся старушка-жена его рассказывала: «Болел сердешный последнее время очень… за Россию. Как услышит негатив какой – по радио, по телевизору, - прямо взволнуется весь до дрожи, взывает почти стоном: да когда ж это прекратится?! когда же в жизнь нормальную?! почему власть попускает?! А то передали на прошлой неделе: дом для престарелых в КОМИ сгорел, а потом – в Астрахани где-то… Он все заснуть не мог, догадки строил: довели народ?! Нарочно жгут?! А то начала, что народ сам и виноват, повторял раз Ра разом: у нас же всюду курят: в комнатах общежитий, в гостиничных номерах; в больничных палатах, в тюремных камерах, в домах инвалидов, не вставая с кроватей порой?! Всюду курят?! И все твердил жалобно: что ж за народ мы такой?! что ж за народ?! А в прошлую среду показали врачей из Самарской области, вымогающих деньги у пациентов… И ничего этим врачам?! Объявили по телевизору: большие деньги медики крутят, круговая порука… Советовали: идете на прием- диктофон тайно с собой берите… И не выдержал уже он. Как закричит: очему власть попускает жуликам разным при положениях, должностях, званиях: Путин, Медведев… Тут и схватило его: не договорил, упал… Инфаркт во второй раз… Разорвалось сердце от боли… за Россию.

24 февраля 2009 г.


Литературное Бежевогорье.
(Повесть-пародия)

1 часть

1.
Осень лупила дождем по стеклам уютного теплого кабинета редакции областной газеты, где за столом, заваленным бумагами, газетами, журналами, сидел старый сотрудник, давнишний член союзов писателей и журналистов России Юрий Михайлович Адыгеев, и писал рецензию на недавно вышедший сборник стихов местной поэтессы Вероники Кобзаревской, решая поместить некоторое из него в ближайшем номере.
Иногда он отвлекался, брал в руку номер «Литературной Газеты» и, откинувшись на спинку кресла, поглаживая черную, усыпанную сединами бороду, с усмешкой прочитывал вслух опубликованную там подборку стихов некоего молодого жителя областного центра Виталия Сытенко:
«Прозрачный дождь на желтом фоне
В глазах навеки сбереги.
И если ты никем не понят,
Ты все равно пиши стихи.

Промчатся солнечные кони,
как годы на воде – круги…
Прозрачный дождь на желтом фоне
Навеки сердце сбереги… -
и комментировал профессионально:  - Ты, ты… Фоне, кони, не понят… Ерунда какая! Молодой, да ранний… Думал: серьезная газета – Литературная… на весь мир еженедельно! И подобное публиковать? Пролез?! – он возвращался к автору, поднимаясь мысленно к руководителю литературной студии, где тот состоял, председателю областной писательской организации поэту Виктору Мучанову и произносил иронически: - Ну да у того полно знакомств! Волосатая рука… - Адыгеев рылся в журналах, книгах, находил там стихи Мучанов, и также читал их вслух сам себе:
Засыпал снег стремительно
Всю улицу уже.
И как-то удивительно
И сердцу, и душе…

…На душе непогода и слякоть.
Наливаю в бокалы вино.
Мне бы в пору сегодня заплакать,
Только я не могу все равно…

…И снова я вспомнил родимый свой дом,
Где детство промчалось счастливо,
Где рядом с березкой под нашим прудом
смеялась плакучая ива… -
и также комментировал: - Юные стихи, стихи возраста… А никаких изменений положительных, накоплений, никаких находок в рифмах, образах. Просто, примитивно, избито, хожено-перехожено. Впрочем, - оговаривался он, вспоминая литературные встречи с Мучановым в разных живописных местах, когда тот брал в руки гармошку и заводил песню, а взбудораженные спиртным находящиеся там поэты и писатели дружно подхватывали за ним. – Впрочем, русский народ таких поэтов любит, на местном уровне. Особо не копает ни в ширь, ни в глубь. Чуть приподнят поэтически, на каждый может дотянуться… Голимо средний уровень. Такие поэты обычно удобны, своего отличительного голоса не имеют, потому их почти единогласно выдвигают в руководители писательских организаций. А те, - прихихикивал он, - освоившись, тащат таких же среднеуровневых в публикации, в официальные подплачиваемые государством писатели, в лауреаты литературных премий… Может, и мне премия… выйдет… «Роза Розова» - выговорил Адыгеев название премии, одним из учредителей которой был крупный чиновник и в нынешнем аппарате Президента, и в советском, которому он, отлучаясь в Москву, подарил недавно свою документальную повесть об отечественной войне, свой последний сборник миниатюр и публицистики «Три озарения». – Еще есть люди влиятельные, какие непременно положительно отзовутся… - ему вдруг стало стыдно своих высказываний, но он одернул себя: - А как же?! Жизнь такая в Руссии… По блату, по знакомству, по компанейству… Талант – дело третье. Под лежащий камень вода не текет… - и он бурчал с досадой: - Начал шевелиться, требовать, через влиятельных… так хоть на шестидесятилетие в «Литературной Газете» опубликовали… Еще потом, еще… В центре своя кодла, как у нас своя… Но массовые печатные органы у них?! – будоражился Адыгеев, опять просматривая публикацию Виталия Сытенко и прибуркивая: - Пролез… Молодой, да ранний… - и удивлялся: - Ну хоть бы стихи были – действительно… А то ерунда самая что ни на есть, - и он опять читал с усмешкой:
И если ты никем не понят,
Ты все равно пиши стихи…
- замолчал вдруг, тяжело и задумчиво покряхтывая, вспоминая, что надо готовить номер, и обратно обращался к Веронике Кобзаревской, которая была женщина молодая, симпатичная, кровь с молоком, как говорят, и уже потому только этому Адыгеев в рецензии не скупился на похвалы, давно понимая и полагая, что хоть строгость и справедливость в оценках поэтического вещь хорошая, но пользы от нее никакой – ни тому, кто дает, ни тому, кто получает. Никакой выгоды. Поэты – люди часто неуравновешенные, с придурью в голове, амбициозные, особенно молодые, - лишь врага наживешь. А на хрена лишний враг? И так время пришло, что человек человеку – вражина. Встаешь утром и не знаешь, куда вечером уляжешься… И Адыгеев начинал вслух произносить строки из стихотворения поэтессы:
Высоко над облаками
Машут сильными крылами
Птицы белые.
Покидают свои гнезда,
Улетают прямо к звездам
птицы смелые…
Это ж надо?! – не выдержал Адыгеев, и хотя уместнее бы было написать: серое, посредственное, но выводил ручкой, набрасывал в тетрадь заковыристо: - Складывается впечатление, что стихи Вероники существуют в самой природе; они, как полевые цветы, не нуждаются в хрустальных вазах, ибо прекрасны сами по себе…» - и тому подобную дребедень, представляя, как та, прочитав это, будет довольна. Ему начинало смутно мерещиться, будто он оказывается на диванчике рядом с Кобзаревской в этот момент, и та со слезами благодарности на глазах смотрит на него, готовая на все. И он не теряется, подстраивается к ней поближе, поглаживает ее, поглаживает руками по разным местам, потом:  ха! – и сделано дело. Адыгеев разводит в стороны руками, словно действительно что произошло, думает оправдательно: ну и что, что я на пенсию вышел. Не пахал, не сеял, с молодых лет к писарчуковству пристроился, силами не израсходован, как грузчики разные, механизаторы, каменщики и другие нетворческие, неодаренные свыше сверстники, пропахавшие всю жизнь. Да и ты, думает он о Кобзаревской, которая теперь мерещилась ему развалившейся на диванчике, оголенноногой, с задранными на груди платьем, а что, за так тебе должен такие рецензии: как полевые цветы, можно сказать, с писательской совестью своей конфликтуя?! «-Нет, подруга, за все надо платить! – говорит он, помахивая указательным пальцем правой руки перед своим носом в одиночестве кабинета. – Э, нет, подруга… - и ему начинает мерещиться Кобзаревская развалившейся с раскинутыми по сторонам ногами на диванчике, но тут звонит телефон. – Да-а?! – Адыгеев недовольно берет трубку. Звонит редактор и издатель местного журнала «Перерзвонница» Василий Никанорович Шувалов, сообщая ему, что решил удовлетворить требование Адыгеева и включить его в редакционную коллегию журнала.
- Так-та! – положив трубку, потирая ладонями одна о другую руки, разговаривает сам с собой Адыгеев, расхаживая у стены по кабинету: - Я что, никто здесь?! Не надо обходить! Сколько сборников выпустил! Двадцать лет скоро как в официальном писательстве! В скольких журналах мои подборки! И в «Литературной Газете» сейчас, на весь мир! А этот, - он переходит на Шувалова, имея ввиду основное произведение того роман «Дутые великаны». – По областным нашим масштабам – конечно, а пошире взять… слабовато… Школа какая-то на себе… Директор ее краеугольный персонаж, а с первых же глав представлен как балабол, краснобай, где отрицательный персонаж – председатель – на голову положительней его. И вся остальная коллизия романа – словно оправдать недоработку вначале. Поверхностно, не углубленно ни в персонажах, ни вообще, - Адыгеев морщится. – С кроликов каких-то в аналогии с советским государством?! И никакой связи… Диссидентство иносказательное задним числом… Косов хорошо отозвался… - пыхтит он. – Ну и что?! Да меня сам Бузнецов принимал в союз писателей… Говорит: я русских парней не топлю! Вот! – подытоживает запыхавшись он, и выкрикивает громко свою фамилию: - Адыгеев! – прибавляя тут же: - Русских парней не топит…»
Он усаживается обратно за стол. Отдышавшись, выискивает подборку своих последних стихов, помещенных им же в предыдущем номере газеты почти на целую страницу, читает вслух:
« - Вот теперь никому я не должен.
Ничего!
             Время есть почитать
Льва Толстого всего.

Ну а можно
и билет до Усыпова взять..
а потом принимается еще за более емкие свои поэтические шедевры:
- О Есенине
А памятник в Рязани есть.
В Москве стоит.
А в Петербурге
снесли поспешно «Англетер»:
наверное, чью-то совесть мучил.

Не знаем, не помним, не верим.
В стране девальвация слов.
И смотрит с укором Есенин,
И хмурится молча Рубцов…
Хорошо! – оценивает Адыгеев, повторяя: - Девальвация слов… - он роется в кипе бумаг, отыскивает последний номер журнала «Перезвонница», где член союза журналистов России Анна Сухнова опубликовала большую статью и его творчестве. Конечно же, как и принято в местной печати, если разговор о членах союза писарчуков, хвалебную от начала до конца, но, видимо, устыдившись на завершение, оговорилась: может быть, это и не великая поэзия, но… В который раз задумчиво прочитав это, Адыгеев покряхтел, повздыхал укоризненно, и произнес: - Может быть, и не великая… - прервался и добавил: - А может быть, и великая! – Посидел без движения важно и молчаливо. Потом просмотрел свой набросок рецензии на стихи Вероники Кобзаревской в тетради, внес туда для важности высказывание своего давнего и именитого знакомого, редактора московского журнала «Имяненник» Вячеслава Игоревича Кунаева о том, что поэзия должна быть простоватой; согласился с ним вслух: - Правильно! Простоватой… Как у меня. Наверное, потому, что простые и естественные стихи легче запоминаются…» - предположительно заключил и, чрезвычайно довольный собой, покряхтывая и поглаживая вьющуюся рыжую бороду, направился в туалет покурить.

2.
Когда-то покойный ныне поэт Сюмойлов (еврей по национальности, если можно называть так человека лишь по одному из родителей относящемуся к еврейству и совершенно не знающего еврейского языка) по протекции такого же еврея Луцкого (также поэта)  пригрел, пригласил в свой дом и пристроил к обласканной советской властью официальной литературной шатии приехавшего в столицу из провинции с относительно неплохими стихами Вячеслава Кунаева, ввел его в свой богемствующий круг, в свое хлебосольство, под покровительство. Когда поэт Сюмойлов умер в одной из прибалтийских республик, Вячеслав Кунаев в своих воспоминаниях по заглавием «Маркитанты» отблагодарил его по полной, выпучивая не лучшие стороны из жизни, печатая выдержки из личных дневниковых записей того, называя время от времени «дезик» и указывая раз за разом: еврей, еврей, еврей…
Об этом, сидя за столом напротив Кунаева в телевизионной студии, куда их пригласили высказаться о национальном вопросе в России, рассуждал депутат государственной Думы Глеб Алексеевич Карпович, тоже периодически литературствующий, публикующийся, выслушивая, как Кунаев доказывал, что в России русские – как государственнообразующий народ, - и православие должны иметь законодательно утвержденное преимущественное положение, порой соскальзывая в перечисление тех народностей, населяющих Россию, перед какими русские должны иметь преимущество.
Русские и так в преимуществе, думал несогласливо Карпович. От имени русских государство, государственный язык, подавляющее большинство в численности. Вопрос в том, насколько мы русские, задавался он вопросом, переходя на себя. Я, например, родился в России, служил в армии в России, институт закончил в России, но отец у меня белорус, хотя также с молодости жил в России и работал, мать из Украины… Так кто же я? Выходит, не русский. И взрывался мысленно: белорус, украинец, чуваш, адыгеец, ненец, якут, татарин, дагестанец – какое значение для слишком многонациональной России?! Россияне – и все! Граждане России! Осознавая, что у Кунаева и подобных ему свои отсчеты. Они не могут жить, если не посеют вражды, не поссорят кого-нибудь с кем-нибудь. И масштабы посевов – массовые! Целые народы под охват! А какой для подобного самый лучший способ? Да национальный! Не надо и пакости особо придумывать, натравливать, стоит только раз за разом повторять, что гражданин России такой-то – русский, а гражданин такой-то – украинец, а гражданин такой-то – грузин, а гражданин такой-то – чуваш, а гражданин такой-то – чечен (сколько их по российским просторам! А фамилии какие, даже если самые известные: Чубайс, Греф, Познер, Высоцкий, Розенбаум, Миллер…), - ох, вражда вскоре пойдет, тем более поленья для костра русского и антирусского шовинизма в России всегда под рукой, и разложены кое-где, и бензином политы. Остается лишь спичку поднести. И Запад в этом, как всегда, сразу же нам поможет. И в этом критик, поэт, общественный деятель, патриотствующий бесконечно редактор московского журнала, распространяемого по всей России, Вячеслав Игоревич Кунаев преуспел на диво, с улыбкой вспоминал Глеб Алексеевич Карпович. В уместившихся в сорок страниц журнального текста воспоминаниях «Маркитанты» пишет ли он о поэте Павле Антокольском, или о Борисе Грибанове, о Юлии Ким или Веронике Тушновой, или о ком-то другом, никак не может, чтобы не упомянуть: вот представители еврейской интеллигенции. Пишет ли о Владимире Лукине, нынешнем уполномоченном по правам человека в Госдуме, тоже без ссылки на национальность того не обходится. Пишет ли о домработнице в доме СюмойловаМарфе – также без упоминания ее национальности не обойдется: русская. Упоминает ли некоего Бруно Ясенского – не преминет пояснить: польский еврей. Пишет ли о неком преподавателе в институте неком Петре Алексеевиче Николаеве – тоже не пропустит: мордвин. (Видимо, русские фамилия, им, отчество еще не удостоверяют, что носитель их русский). Пишет ли о Варлааме Шаламове – как же не упомянуть национальную принадлежность того? Много по национальному вопросу познал Карпович, прочитав всего лишь несколько номеров кунаевского журнала «Имяненник». Оказывается, даже и у всенародно любимого Высоцкого было в роду «много еврейской крови». Вот только почему-то в упоминаниях о Солженицыне не указывается национальная принадлежность того? Отчество-то – Исаевич? Подозрительно. Не еврей ли как-то тоже…
«Помешательство какое-то, - шепчет еле слышно себе в губы Карпович. – И вся провинциальная интеллигенция почти поддерживает это помешательство?! – он вспоминает, как журналист одной из Бежевогородских газет, родственник его жены, доказывал ему, что все в России захватили жидомассоны, они развалили Союз, державу, и советовал ему: надо не ерунду разную читать, а журнал «Имяненник», и думает: разве не русский Ельцин и иже с ним при попустительстве русского Горбачева развалили Союз?! Абрамович – это так, в стороне, успел тоже кое-какой кусок жирненький прихватить… - и снова шепчет себе в губы, не слушая того, что говорит Кунаев в телеэкран: - Откуда ж у тебя такие данные о всех? ФСБ, что ли, снабжает… Выходит, и я не русский? Фамилия-то: Карпович… - от подобной мысленной галиматьи ему становится не по себе, он покачивает головой, но когда диктор обращается с вопросом к нему, размеренно говорит в объектив, за которым миллионы телезрителей: - В национальном альтернативы у России нет! Мы не немцы, не поляки, не латыши, не грузины, не литовцы… Слишком много нас на общей территории… Не русский, украинец, чечен, еврей, белорус и т.д., - а россияне! Все, кто граждане России. Интернационализм! Иначе – взорвемся… Есть Русский, или антирусский шовинизм, проявляющийся агрессивно, - государство должно жестко реагировать. Никакого отдельного возвеличения, привилегий. Привилегированными должны быть все россияне! – он замолкает; смотрит на Кураева, возражающего что-то, на раскосые глаза того, на раздвинутый по бокам череп, и вдруг полушепотом думает: - А ты-то кто?! Надо же указывать! Редакционная коллегия: Кураев… В скобках: русский. И всех по порядочку! – ему становится смешно, когда он представляет, как это может выглядеть, и удреживаясь, чтобы не расхохотаться, вспоминает откровения Кураева о себе. Мол, какой-то еврейский поэт, увидев мать его, по внешнему виду признал ту за еврейку. А ведь с возрастом подобное, особенно в женщинах, очень различимо. Да и тебя почему-то самого еврей Луцкий привел к еврею Сюмойлов, и тот тебя пригрел как родного… Разве не подозрительно?! Не подставной ли ты казачок? – и снова еле слышно, но уже не шепотом, произносит: - А ты кто?!»
По мыслям же Карповича скользит и скользит то, о чем он часто в последнее время думает, и не стремится об этом думать, однако оно само наскакивает, а именно: умер Солженицын, нет в России ни одного более-менее великого писателя; еще раньше намного умер Бродский, нет в России и ни одного более-менее великого поэта. Ни одного мыслителя нет, ни одного серьезного ответственного перед происшедшими событиями политика… Так, кусают один одного, разборы ведут, кодлы разные сколачивают – побольше бы влияние, повыше бы пролезть, помассивней бы укрепиться, урвать. И патриотизм часто – та же разменная монета, и ничего больше, ибо, как оно не будь, патриотом всегда выгоднее быть… Карпович усмехается: патриоты с миллионодолларовыми состояниями за рубежами России… Он молчит, тупо поглядывая в телеобъектив, ожидая, когда же закончится телепередача, чтобы с глаз долой. Думает: и народ русский, российский, во множестве ничем не отличается от тех, кто над ним, только пьянства больше, грубости, и ставки намного поменьше, также покусывают один одного – по причине, а чаще и без нее: психология, генетическая наследственность такая. И жульничество почти поголовное в крови.
Передача заканчивается, Карпович быстро уходит с телестудии. И уже оставшись один, вдыхая освежающий воздух осенней Москвы, говорит сам себе тихо: «Кто знает. Может, и есть в России где настоящий поэт, настоящий писатель. Честные, глубоко копающие словом и рассуждениями происходящее, происшедшее… Но разве эта кодла, захватившая власть в литературе, искусстве, прессе, даст пробиться, услышанным быть. Посредственность не любит настоящих, а не дутых талантов. А настоящий талант при деньгах, связях, положении тоже невозможен здесь: ссучится непременно. Замкнутый круг…»

3.
Богаревич ВалентинАнатольевич, приобщившись к литературе писанием стихов в восьмом классе средней школы, в десятом уже был опубликован одним своим стихотворением в городской газете. Во время службы в армии его публиковали в армейских газетах. Изредка публиковали и потом, после увольнения в запас, даже однажды в областной газете, а однажды и в республиканской. Он поступил на заочное отделение факультета журналистики, не поступив в Литературный институт, хотя творческий конкурс туда прошел. Он хотел, чтобы его знали, признали; и отработав смену на комбинате (а работал он тяжело, вулканизаторщиком шин, так как любил деньги, а двести-двести двадцать рублей в те времена было не мало), он по пять-восемь часов в сутки писал: стихи, поэмы, повести в стихах. Собралось уже много, три папки по триста машинописных страниц, можно было и потихоньку заявлять о себе, но – то ли он перетрудился, став несколько нервным, то ли судьба так повернула – Богаревич совершил преступление, был осужден. Мириться с судьбой такой, лишившей его возможности заниматься литературой (в советских заключениях писательства, даже если в них не было ничего крамольного, не приветствовали; несколько раз у него на этапах забирали тетрадки с рукописями; однажды он вступил из-за этого в драку с конвоем…) Богаревич не стал на путь исправления, как отмечалось, не шел, режим злостно нарушал, совершал преступления, и годы его осуждений усиленно росли. Отсидев четырнадцать лет, не став дожидаться окончания срока, который был уже не за горами, он под удачный случай совершил удачный побег (до того было еще два, но неудачных), и оказавшись на свободе снова в тридцать шесть лет в лихом девяносто третьем, помыкавшись несколько с загуливающими братками и понимая, что нет в крови у него преступного, что это не его, по сделанным ему поддельным документам устроился на работу, и в свободное время вновь занялся стихотворчеством, порой лишь сожалея, что тысяч с десять стихов, написанных им в заключениях, бесследно пропали. Права, через месяц у него и новых было уже более ста. Он периодически, под разными псевдонимами отсылал их в разные газетки, и его публиковали. Через полгода еще он ушел в монастырь, где и проработал почти семь лет, не прекращая писать стихи, публикуясь также, пробуя, если выпадало время, писать прозу. В двухтысячном году, уже не имя и поддельного паспорта, затерявшегося где-то в монастырях, он, разочаровавшись полностью в православии, выдержав что-то неимоверное для подобных заведений (за семь лет в монастыре он умудрился ни разу не поцеловать руку священноначалию, т.е. под благословения не подходил), Богаревич ушел из монастыря наобум, почти без денег. Жизнь быстро скрутила его, он обратно оказался среди уголовников, но в одном из притонов в драке сломал руку, и… отъехав к месту своего побега, сдался там в отделение милиции явкой с повинной, зная, что срок его закончился еще пять лет назад. На допросах держался твердо, повторяя одно: преступлений не совершал, работал, отказываясь пояснять и конкретизировать последнее. Его проверяли, фотографировали, рассылали опросы – нигде и ни в чем преступном замечен он не был. В сущности, как оно и было. И еще через полгода, весной начавшегося третьего тысячелетия, он прямо из зала суда был выпущен на свободу, в бомжевание. С чем он вскоре развязался, устроившись не неплохую работу, получив жилье. И еще раз занялся в свободное время литературой, снова начиная с чистого листа. В одной из республиканских газет любовного, эротического, что ли, направления, его стихи очень приглянулись, и за полгода Богаревича там опубликовали раз двести. Под последним его псевдонимом – Валентин Бран. Он опять пробовал писать прозу, но проза не стихи, тут время надо, и жизнь хотя бы более-менее обеспеченную, а не в прокуренной комнате среди пьянок, драк. Чего Богаревич через год не выдержал, сова пускаясь в бродяжничество, заглядывая и в монастыри, пока не осел в более-менее сносном для него, где он работал, не целовал руки священноначалию (не подпадал под вопиющее унижение достоинства, внедренного православием!), и снова писал, снова порой публиковался в газетках. Неизвестно, чем бы это все кончилось, но однажды со своим товарищем по монастырю, зайдя вечером в бар городской, они там подрались с четырьмя подвыпившими местными парнями. Подрались победно, однако именно Богаревичу не повезло: оступившись на лестнице, он неудачно упал, поломал теперь и правую руку, да еще и сухожилия на предплечье порвал. У Богаревич не было местной прописки, и везение на этот раз не обошло его: Богаревича не только определили в местную больницу, а и относительно не затягивая, почти без денежного подношения, ему сделали операцию. Правда, через неделю выперли оттуда наспех: мест и для настоящих – с регистрациями – граждан не хватало, - но он уже оклемался, пришел в себя, и рука, хоть и в гипсу, держалась на плече прочно, не висела чуть ли не на поясе.
Неспособный к работе, Богаревич почти сразу же стал ненужным и лишним в монастыре. Зима к концу декабря ударила сильными морозами, идти ему было некуда, и потому ему разрешили там пожить несколько, пока снимать гипс. Гипс с плеча у него перед самым Новым годом снимал ножом товарищ его, с каким вместе они в баре ввязались в ту злополучную драку. Рука очень болела, не двигалась. Начальство монастырское ничего не говорило, но сидеть нахлебником было не в понятиях Богаревича и он, как и прежде, потихоньку начал работать подсобником на строительстве новой трапезной, таская ведра с раствором левой рукой; заодно – и правую разрабатывая.
Наступил две тысячи третий год. За месяц безделья в келье Богаревич переписал в общую тетрадь разбросанные по листкам стихи, какие еще можно было разобрать, написал много новых, и очень многое передумал. Возраст его приближался к пятидесяти годам. За плечами – никого и ничего. Совершенно. Один лишь паспорт, без прописки, да и паспорт советского образца, который скоро должен быть – в недействительный. Короче: честных перспектив никаких; жди, когда и где посадят, хоть и не делаешь никаких преступлений. Такова, к сожалению, Россия, если попадешь в подобное положение: был бы человек, никем и ничем не прикрытый, правоохранители преступлений понаходят, у них всегда много еще не навешанных ни на кого, да и просто нераскрытых. Идти в преступное он не хотел, хоть и оставались кое-где хорошие, уважавшие его – и авторитетные – знакомые. Может быть, и потому не хотел, что это было бы последним предательством главного, как он считал, в нем: литературы. Он не пил спиртного, не курил, старался по мере возможности поддерживать себя физкультурой, однако это мало что меняло. Жизнь заходила в тупик, и больше гонориться в ней даже перед собой было нечем и незачем. И как посоветовал ему однажды писатель из Брянска, с которым разговорились и который обещал опубликовать в своем журнале первые его завершенные рассказы и некоторые стихи: ищи т женщину!
Тогда Богаревич этого не собирался, пусть и встречи недолгие время от времени с женщинами имел, часто украшенные стишками. Унизительным как-то подобное считал: пристроиться в одиночество слабого пола, когда сам вроде бы сильный. Но когда и рука обездвижела, - любовь любовью, подумал он, но если антипатии нет и женщина приятна, почему бы не в семью, что ж плохого? Она меня поддержит, я – ее по-своему, мужик все же! Выбрал в городской газете по объявлению несколько, которые и с жильем, и обеспечены, и написал стихотворно. Опыт имелся: за долгие годы заключений тысячам заочниц писал, всегда не от своего имени – другие заключенные просили.
Через неделю на главпочтамте он получил письмо от одной, с предложением встретиться. Встретились. Женщина была интеллигентной, приятной по виду, как ему показалось, моложе его (хоть оказалось потом: была несколько старше). Да Богаревич и не присматривался особо: нету антипатии – главное. Не молодые, а в возрасте уже. Тем более что с монастыря ему предложили уходить. Да ты и не православный какой-то, сказал наместник, под благословение ни разу не подошел… Православный, ответил Богаревич, по крещению… Только мужик мужику ручки целовать – это что-то не то?!
Еще через пару дней он перебрался к женщине, которая жила одна в двухкомнатной квартире, ни в чем не нуждаясь. Устроился – все ж не хорошо иначе! – при ее содействии в детском садике через дорогу, сторожем. И вновь занялся литературой. Теперь уже прозой. Некоторые его стихотворения стали публиковаться периодически в газетах, а рукописный рассказ «Мученический венец», который он принес в музей Хлебникова, где и собирались часто местные писарчуки, был встречен на –ура. За недели две Богаревич написал еще одиннадцать рассказов на темы монастырской жизни, которые вскоре вошли в сборник его рассказов, встреченный городской литературной общественностью очень даже хвалебно, а то и с восхищением. Некоторые говорили: «Ничего лучше в современной русской литературе по этой теме нет…», а о нем: «Чехов, Кафка и Лесков в одном лице…», однако в местных газетах опубликовали лишь два рассказа из сборника, да и то самых худших. О самом же лучшем, ставящем ребром вопросы перед властью – церковной и мирской, - перед всем русским народом, и речи не вели; отвечали: «Вряд ли у вас где такое опубликуют, хоть деньги давайте…» Хотя рассказ в общем безобидный и честный. Вот такая она свобода печати в России, получалось.
С встреченной женщиной через полгода, не сойдясь характерами, они расстались. Боагревич, прихватив свои рукописи, которых оказалось очень много, почти без денег обратно оказался в бомжевании. Опять пошли монастыри, случайные подработки. Серьезные занятия литературой закончились. Женщину он уже не искал, однако судьба распорядилась иначе; и он в Приднестровье, куда его к тому времени завело бомжевание, сошелся на жительство со второй своей женой, как он оценивал, а в общем – с третьей, ибо у него была и первая, еще до осуждения, хотя ни с одной из женщин у него отношения не были зарегистрированы. С третьей женой он прожил более четырех лет в Приднестровье, а затем они, так как оба по гражданству были россияне, переехали жить в Россию.
За это время Богаревич издал пять сборников стихов, поэм, стихотворной драматургии, четыре сборника рассказов с прозаической драматургией. Публиковался в газетах и в журнале в Приднестровье, потом – в России. Все под псевдонимом Валентин Бран. Теперь в России его опубликовал Юрий Михайлович Адыгеев, который, прочитав первый его сборник рассказов, сказал: «Все совершенно. Не к чему придраться… Но вряд ли кто возьмется хоть что из него опубликовать…» Вот такая прогрессия свободы печати в России.
Впрочем, это уже была Бежевогородская область, где власть не сторонилась писательской организации и прессы, всячески – и материально – поддерживала их, и те были, если прямо и грубо сказать, почти стопроцентно ссученными.
Кроме того, перед уездом из Приднестровья Богаревич был принят в республиканский союз писарчуков, а через некоторое время шесть его сборников стихов и рассказов были помещены в Интернете электронной библиотеки при союзе писарчуков России, о чем с ним был заключен договор на три года, который через полтора года прервали почему-то (хозяин-барин, но сами вышли на него, понравилось им, - а то до срока прервали?!), - так что за пять лет серьезных занятий литературой у него кое-какие достижения были, если все сводить к внешнему их, что, конечно, не главное.

4.
Еще более заметные внешние достижения были у корреспондента районной газеты города Подшекино «Красное Зарево» Алексея Викторовича Стасова. Он был членом российского союза писарчуков, получал ежемесячно за это членство некоторую сумму денег, за счет областного бюджета выпустил несколько книг прозы, и писал, как и все сотрудники прессы Бежевогородской области, пригретые губернатором, примитивные интервьюрные заметки, глубоко не копая в проблемы. Но сегодня он словно взбесился, вспоминая несколько разговоров с Богаревичем, в которых тот с юмором и колко рассказывал о монастырской жизни. «Да что ж это я?! Как мыслей своих не имею? Власть не задень, милицию не задень, церковь не задень?! - ворчал он, и, сидя в своем кабинете, закрывшись на ключ, строчил вдохновенно статью под названием «Тьма-тьмущая» по поводу смерти патриарха, зная, что никогда ее не опубликует, и даже порвет по написанию, чтобы не волноваться, порвет ее.
«Хоронят патриарха, - писал он от руки, быстро бегая ручкой по бумаге. – Многодневно, по государственному. И Сталина, принявшего Россию с сохой, а оставившего с атомной бомбой, - употреблял он выражение Черчилля, вспоминая, что Стали умер в тот же год, когда он родился. – С экрана телевизора настойчиво повторяется деятелями современной культуры, так сказать, литературы, так сказать, православной духовности, так сказать: мол, великого человека в последний путь провожаем… У непосвященного, не приближенного к главенствующим шоблам ныне культурствующих, литературствующих, православно духовенствующих вопрос возникает: а чем же так велик усопший? в чем заслуга его перед отечеством? какие большие и благие дела совершил он во благо его? и следом слышит он главное, и не может не согласиться: действительно дела огромадны… Оказывается, еще начиная с так называемых лихих девяностых, - когда коммунистический босс областного масштаба Ельцин, наплевав на исповедуемую им и не однажды клятвенно заверенную в верности идею, в которой затесался среди руководящих на среднем уровне, понимая, что повыше ему в ней не пробиться (а какой майор не мечтает влезть в генералы?), поставил вопрос ребром: или пан – или пропал! Валить ее – идею эту! А посля – на авось, как всегда, куда-нибудь выведет…; и когда потому вскоре мощнейшая держава превратилась в нищенку, попрошайку, в груду разваленных и растасканных некогда богатейших заводов, комбинатов, колхозов, а народ ее – в вопиющую от ужаса толпу, не брезгующую часто ничем, чтобы выжить; когда детские сады, спортивные клубы прибирались под выстрелы и взрывы разборок наиболее наглыми, ушлыми, коварными, чтобы частенько переоборудоваться в ночные клубы, публичные дома и т.д. (перечислять последствия негативные изменений – положительных-то по сравнению немного – пишущая машинка не выдержит), - усопший патриарх сочувственно не вздыхал, солидаризуясь с бедствующей Россией, а, пользуясь трагичной для общества и благоприятной для религиозного ситуацией, используя неоплачиваемо на самых тяжелых работах труд десятков тысяч выброшенных на обочины жизни сограждан (да еще в благодарность за это протягивая им для поцелуев ежемесячно во много раз увеличивающиеся количеством руки новых духовных особо?!), под его святейшим руководством всего за каких-то пятнадцать лет было построено, возрождено, восстановлено более семисот монастырей, а приходы и церкви стали исчисляться цифрами с пятизначными нулями! Действительно, дела огромадны… Правда , не посвященный, не состоящий, не приближенный может сказать: на хрен они нужны?! Что, людям молиться негде? Есть желание – молись: дух божий обитает и бывает, где желает…
Так-то оно так, но это уже не православный подход, измена даже – не только вероисповеданию, России! Она же православная.
На это непосвященный может не согласиться, сославшись просто на демографическую составную новейшей российской государственности, где еще недавно в некоторых регионах на шесть умерших приходился всего один новорожденный, повторяя: зачем нужны эти монастыри? Лучше бы детские сады, ясли строили!
Но непосвященный – он и есть непосвященный. Лучше бы не задавал вопросы, а в экран телевизионный пялился, где проститься с телом бездыханным великого человека после духовных чинов подходят президент с супругой (которая, говорят, очень богомольна, и несколько напоминает этим последнюю российскую императрицу. Правда, Гришка Распутин пока еще не маячит на горизонте…), премьер-министр с супругой; и не просто подходят, а торжественно целуют матерчатый плат над ним.
Лишь православный атеист Лукашенко (как честно, лаконично, метко он себя охарактеризовал в религиозном! Всей бы российской правящей элите – и светской, и церковной – повторить за ним!), когда Путин приблизился к нему и шепнул на ухо: ты, мол, батька, иди сейчас после меня приложись; а остающиеся, кто помельче по чину, пусть после тебя, - замешкался над телом патриарха, видимо, думая: чего я сюда приперся? (Хотя знает – чего… Что ему демократия, конституция? Взобрался на белорусский престол, и уже более четырнадцати лет на нем безвылазно. Какие-то Путин, Медведев, Ющенко… Именно он старожил, всем ближним президентам президент. И еще четырнадцать лет не слезет с престола. А если кто посчитает, что замного слишком, так соберет всенародный референдум, а народ от батьки не откажется, как и батька от народа. И это уже не шутка, а тот случай, когда авторитаризм надежней, законней, стабильней справедливей демократических норм. (Замешкался над телом, потом быстро ткнулся в плат губами. Повернулся, хотел уже было назад, но принятую роль-то хоть как надо доиграть: пусть атеист, но все ж православный! Потому ляпнул кое-как правой ладонью себе по плечам крестное знамение, отдал, так сказать, приобретшему неуместное влияние опиуму дань, и с глаз долой.
Скорбят, плачут: великого человека Россия потеряла: было семнадцать монастыре, а стало более семи сотен…
Ох, тьма ты тьмущая среди цивилизации электронной, гниль непролазная, ложь неотвязная, бесстыдство скоморошеское сверху донизу. Так и у пишущего эти строки: взгляд и оценки происходящему могут быть разные, но не всегда они уместны… А впрочем, ведь патриарх же умер, он прямиком в царствие небесное, от этой поганой грешной земли, как учит христианство и что является его основной целью. Так чего скорбят, плачут, кислые рожи строят?! Смеяться надо, радоваться, веселиться за участь патриаршего ближнего своего: он к богу самому под сияющее крылышко!
А все потому, что не верит никто в основополагающие догматы христианские: ни в царствие небесное, ни в геену огненную. Пристраиваются лишь к вере, когда она вес во мнении властей начинает приобретать, по выгодам и позывам своим, понты, грубо говоря, колотят.
Но опять вопрос у непосвященного возникает: стоит ли для колочения разных понтов выстраивать многие сотни монастырей, десятки тысяч храмов, обучать и пристраивать к ним еще большие десятки тысяч оплачиваемых служителей?
Ох, тьма-тьмущая среди цивилизации электронной!,,»
Стасов перестал писать, положил на стол написанное, принялся полуслухом прочитывать его. Вдруг у него сильно кольнуло сердце. Он помял правой рукой левую часть груди, и неожиданно со все возрастающим страхом подумал: не бог ли это предупреждением? Мол, куда прешь? – на патриарха самого, да еще во время кончины того, когда принято… или хорошее, или ничего… Вспомнил многих современных артистов, признающихся, что когда играли безбожников, то после шла черед неприятностей в жизни. И, тяжело вздыхая и поругивая себя в суеверности, начал рвать листы с только что написанной статьей.


5.
С утра вдруг поднялось давление; сердце не то чтобы побаливало, а работало с перебоями. Ощущая эти перебои, Василий Никанорович Шувалов настороженно замирал, ему казалось, что в один из них сердце перестанет биться, и это будет все, конец накопления его лет, которых набралось уже более восьмидесяти. А что было среди их количества, что останется после него? Скучный роман, долго писавшийся, восторженно принятый и почти сразу же отвергнутый, мягкая поэтическая повесть, статьи, исследования, миниатюры, журнал… А впрочем, совсем немало, и хотя бы в области он писатель первой величины. Но не того хотелось, не того ожидалось. И дело даже не в славе, или признании – не выразил он себя и наполовину. Ему всегда кто-то мешал в творчестве, ставил палки в колеса. «Немцы, всюду немцы… И евреи!» - зло проговорил Василий Никанорович, забывая о перебоях в сердце. Он поднялся с дивана, приблизился к компьютеру, и принялся нахлынувшую досаду пристраивать в недописанную статью, начиная с университета, куда еще в молодости поступал. «А там профессор русского языка – немец, - выдавил он на клавиатуре принтера. – После окончания направили в школу – немцы… Закончил работу над романом, сунулся в издательство – немец… (Он доставал блокноты из шкафа, приводил фамилии всех этих «немцев» в России, места их работ, даже номера телефонов, намереваясь все это опубликовать в ближайшем номере издававшегося им журнала, для внушительности решая вставить туда и расшифрованные им имена известных литераторов. – Евтушенко – Ганкус, -  продолжал выдавливать он на принтере. – Даниил Гранин – это Герман, а Бакланов – это Фридман… -  и подытоживал: - И всю жизнь, куда не двинусь, - всюду «находится немец»… Они и определили судьбу».
На какой-то момент Василию Никаноровичу стало стыдно за написанное. Разве это литература, подумал он, разборы какие-то, выпученные однобоко. Но он отогнал эту стыдливость: где сейчас в России литература? Писательствующих много, а литературы никакой. Его взгляд упал на разложенную по столу областную прессу, просматривая которую он всегда заключал вслух: «Сучья пресса! Так беззубо, вяло и при коммунистах не было. Пятая власть перед четырьмя первыми, как псы угодливые, хвостами повиливают». Думал: губернатор пригрел местных литераторствующих, через год их книжки издает за счет областного бюджета, ежемесячно выплачивает суммы за членство в союзе писателей… И те отрабатывают: не со стороны народа происходящее, а со стороны власти, на уровне скупой информации. А, может, по-другому и не могут уже. В природе… И еще думал, что он ведь тоже член союза писателей. А потом думал, что вообще в России быть как-то честным, самобытным творческим человеком – как проклятие, изгойство: и власть бьет, и народ пинает. А когда добьют, и допинают, сталкивая с поверхности вглубь земли, - некоторых в кумиры возводят.
На глаза Шувалова попалась газета Адыгеева, в которой тот к юбилею области поместил подборку стишков местных поэтов, себя не исключая, конечно же. «Но хоть что-то со своих выгод представляет, стихи, рассказы… А другие газетки уже и не представляют творческое, - лишь реклама, короткие информации, объявления…» - проговорил тихо, начиная просматривать стихотворную антологическую подборку с Мучанова, главного писателя области; и тут же комментировал критически, хотя сам в сущности никогда стихов не писал, но считал, что понимает поэзию. Выговаривал сам себе со вздохом: «Для постороннего – вроде бы и складно, и звучит, и слова хорошие, простые, о крае родном, о родине… Но поэт начинается там, где слова для него обесцениваются! И потому – пафосноголосо, посредственно, третьесортно, ни проблеска в настоящую современную поэзию. Кручею, певучею; вереска-берега… - он вглядывался в техническую сторону стихов – на рифмовку их, и произносил с досадой: - По тридцать лет в союзах писателей состоят, а правильно рифмовать даже не научатся, ляпают абы как! Представить столяра, сделавшего стол: одна ножка кривая, другая – прямая, а третья – вообще длиннее намного трех остальных… Что бы о таком столяре сказали? У поэтизирующих же – пролазит, поэтами себя не стесняясь называют… Ну хоть бы рифмы какие новые, ни разу до того не употреблявшиеся, как у того же певца революции Маяковского… горлана-главаря, так сказать. И этого даже нет… - он вчитывался в другое стихотворение, другого поэта, также комментируя с иронией рифмы: - Убли-приголублен, рожью-дороже…» - посмеивался, вчитываясь в следующего представленного поэта, который рифмовал: - Предстала-стрекотала, приходил-пригубил… О-е-ей! – не выдержал уже Василий Никанорович, возмущаясь: - Еще сто лет назад великий Рильке говорил: напичканное глагольной рифмой стихотворение одним этим уже примитивно! – и переходил к стихотворению следующего поэта, рифмующего: жизнь-рубежи, ни разу-князя… Добрался наконец и до стишка самого Адыгеева, в котором тот образно сравнивал Бежевогородский край с болотом, в котором тот соловьи поют, и лилии цветут, а самого себя с куликом… Рифмы у Адыгеева, как почти всегда в ео стихотворениях, хромали, словно медведь ему в детстве на чувство рифмы наступил. – Царстве-власти, иду-поутру, - произносил вслух, стараясь найти хоть какое-то подобие рифмы Шувалов, и не мог, - не было и близко ее там! Хотя в общем ему стихотворение понравилось – находкой какой-то творческой, что в последнее время в стихах Адыгеева не встречалось. Понравилось, но тут он вспомнил газету Адыгеева парумесячной давности, в котором рефреном повторялось: нет красивей и лучше России, подтверждал с высоты своего шестидесятилетнего возраста: мол, просто сказано, но и верно и правильно! – Нет России красивее и лучше, а то уже – болото она?! Ну, стихоплеты! – выругался он громко. – Так и метят в литературные святцы на любви и хороших словах о Родине пролезть?! – Шувалов вспомнил и другого поэта, представленного здесь, давнего члена союза писателей, окончившего некогда литературный институт, лишь на лет пять младшего его самого по возрасту, который тоже теперь об отчем крае красивом, и т.д., а лет десять назад в одном из стихотворений писал: вокруг гадость, гнило, подлость… И Шувалов спрашивал: - А где же это – вокруг? В Америке, в Японии? Да нет же, в то же прекрасном крае, среди того же великого русского народа… Изолгались! Изолгались! Изолгались! И так у любого почти! Кроме Бродского, - вдруг признавал он неожиданно. – Пусть жидяра – но не нашел я у него в стихах таких крайних расхождений! Солженицын… Жить не по лжи?! – продолжал он твердить сам себе. – Но как же не по лжи, если правда, которую представляли вы, Александр Исаевич, выпячивала лишь минусы советской власти?!  А какая же это правда, когда она половина?! И у того же Айтматова, и у многих-многих других, прикормленных советами, преобладающе выпячивались плюсы… Вот и все! Великий же художник от просто талантливого очень тем и отличается, что вмещает – все! И «Последний день Ивана Денисовича…» - тоже ведь не правда лагерной жизни, вернее – поверхностная правда… А! – махнул рукой Шувалов, вспоминая статью Адыгеева в его газете о Солженицыне, где Адыгеев откровенничал, что он-де еще в семьдесят девятом году прочитал эту повесть в «Новом мире», прятал ее, чуть не пострадал, и она такое неизгладимое-де впечатление на него произвела о масштабах издевательств коммунистов над собственным народом, так отозвалась в его плоти и крови – ну, все заполнила! – И Шувалов спрашивал сейчас вслух Адыгеева, которого тоже, конечно же, не было рядом: - Так что ж ты об этом ни в одной своей газетной статье? ни в одном сборнике стихотворном?! Лишь только сейчас начал, когда буржуйство прочно обосновалось в России?! И чуть не плача от досады на всю эту литературную гниль – и местного масштаба, и общероссийского, - которая без мыла лезла в задницы признаний, публикаций, премий, выкрикивал: - Ложь, ложь, ложь!»
В дверь квартиры Василия Никаноровича Шувалова в этот момент позвонили, отвлекая от резкого разговора, который тот вел с воображаемыми коллегами по литературе, зная, что наяву подобное никогда не скажет, особенно Адыгееву, входящему теперь в состав редакционной коллегии его журнала и набирающего в главенствующих литературных кодлах, приближенных к правительству, вес.
Шувалов приблизился к «глазку» на двери, всмотрелся в звонящего мужчину средних лет с противоположной стороны, спросил: кто, по какому поводу? Мужчина ответил, что он вчера звонил по телефону и договорился по этому адресу принести свои стихи, рассказы. «А-а… - вспомнил Шувалов вчерашний разговор. – Заходите, - открыл дверь, провел мужчину на кухню, усадил за стул напротив: - Давайте рукописи…»
«Да у меня не рукописи, а изданные – не очень хорошо, правда, с ошибками в тексте, но недорого, по материальным, так сказать, возможностям, - изданные сборники стихов, рассказов…»
Шувалов взял один, другой, начал просматривать, выслушивая от автора, что тот литературой занимается недавно, но серьезно. Вот теперь они с женой переехали в Бежевогородскую область, купили домик в селе; он имеет хозяйство, кур, гусей, коз… А между делом – пишет.
«Я не знал, что здесь есть солидный литературно-художественный журнал… Зашел в сельскую библиотеку… Вот и позвонил вам… Наверное, было бы приятно быть опубликованным у вас, - продолжал пришедший. – В сущности, периодически меня публиковали по газетам, газеткам, а в серьезных литературных изданиях – только несколько раз».
«У-гу, - Шувалов вчитывался в стихи, в рассказы. – Ну и неплохо, самобытно, опечатки мы исправим, - отвечая пришедшему, что название журнала «Перезвонница» никак не связано с церковностью, он и сам не относится к ней с симпатией. Он перевернул обложку одного из сборников, и прочитал фамилию автора: - Бран… Валентин Анатольевич?! – поднял глаза на мужчину напротив, испросил резко: «Еврей, что ли?!» Мужчина замешкался, ему был непонятна происшедшая в Шувалове перемена, ответил удивленно: - «Нет, бран – это псевдоним, - и спрашивая: - А что, Бран – еврейское!» А Шувалов уже взял ручку, тетрадь, спрашивал пришедшего мужчину: «А фамилия, имя, отчество… Адрес, где проживаете… Год, место рождения…» Как-то машинально Богаревич отвечал, думая: может, для гонораров… Но все ему это не нравилось: словно на допрос попал?! Ему захотелось забрать принесенные сборники, уйти, но зачем-то сдержал себя – все же старый человек, и русский писатель – мало ли какие заморочки?!
Шувалов же уже проникся подозрением: может, евреи подослали?! И останавливал себя, глядя на мужчину: ну что я, глупости какие?! Но спрашивал: «А какое отношение к евреям имеете?» «Да никакого… - отвечал мужчина, еще более6 удивляясь. – Но какое значение…» «Ладно, ладно, - провожал его к двери Шувалов. – Извини, я занят… Но адрес твой есть, сообщу, если печатать…»
Ошеломленный, Богаревич остановился на лестнице в подъезде. Ему снова захотелось вернуться, забрать свои сборники. Еврей – не еврей… А я думал: известный уважаемый писатель… Это что, литература тут такая в российской провинции?! – думал Богаревич. – Сумасшествие какое-то! Еврей – не еврей? – самое основное?! Насколько литературно, насколько талантливо – по фиг! В Приднестровье – никто никогда. Бран – и Бран! В союз писателей приняли – и никто даже не спросил, что это псевдоним, а тут все данные позаписывал?! – мысленно возмущался Богаревич, спускаясь по лестнице вниз. – Порядочность какая-то! А тут… Никогда евреем не был – и вдруг еврей?! Да какое значение?!» - он не понимал происшедшего.
По дороге к себе в село Богаревич остановился в райцентре, зашел к корреспонденту газеты «Красное Зарево» Алексею Викторовичу Стасову. Разговорились. Между делом сказал, что вот был в Бежевогороде у известного уважаемого писателя и издателя, крутящегося среди управленческих кругов; тот увидел фамилию: Бран – и сразу: еврей?! Он кисло усмехнулся, покачал головой.
«Ну, мы тоже сначала подумали, - совершенно серьезно подхватил Стасов. – А потом посмотрели на фотографию – какой еврей? – русский!...»
«Вот так да, - раз за разом в маршрутке, везущей его к селу, повторял Богаревич. – Евреем стал в России?! – и снова накатывало возмущение: - Но какое значение?! Если бы даже и еврей… - он вспоминал своих предков – не было у него в роду евреев; и ему становилось жалко всех этих евреев. – Что ж они вам сделали плохого?! – ему становилось понятно, почему великий Бродский, прожив около тридцати лет в России, не смог опубликовать ни одного стихотворения, когда толпы литературствующих посредственностей публиковались, сытно жили, разъезжали по домам отдыхов от имени союза писателей. – Вот такие они русские писатели, - шептал Богаревич. – О совести, справедливости, душевности… А копни – такое говно бродит порой! Русск4ая пишущая душа…» - с какой-то непонятной странной досадой осознавая, что он ведь и сам – русский, в основном. И по месту жительства, и по месту рождения, и по близким предкам. И писать на ином каком языке он, к сожалению, не умел.
В это же время Василий Никанорович Шувалов сидел в одиночестве на той же кухне; потягивал крепко заваренный чай, заедал его сладкими пирожными. Ему было стыдно за происшедшее. «Бран – ну и что? Почему именно еврей, - тихо шептал он. – А если и еврей – ну и что?! Напал на человека… Что подумает… Хотя – кто он такой?! Пусть что хочет, то и думает. Псевдоним, - бурчал. – И фиг тебя тут кто особо публиковать будет… Надо знать, какие псевдонимы выбирать». Он просматривал данные приходившего к нему со стихами и рассказами мужчину, покачивал головой, вспоминал лицо того, оценивая: да нет, не еврей, и думал, вспоминая высокопоставленного сотрудника ФСБ, которого он недавно опубликовал в своем журнале: надо будет позвонить, спросить, пусть справки наведет… Мне тоже абы кого в журнале моем помещать – не по чину… Да еще если еврей…

6.
Несколько месяцев перед новым годом для Юрия Михайловича Адыгеева стали самыми благоприятными за всю литературствующую жизнь: его начали публиковать в престижных московских изданиях, вручили денежную премию, - он пробился. Нелегко это было. Сколько пришлось унижаться, угодничать, заглядывать в рот наезжающей порой на Бежевогорье разной столичной сволочи. Когда несколько его стихотворений опубликовали в так называемом либеральном журнале (т.е. который делал бизнес на либеральном направлении в литературе), где помещали напрямоту даже такие строки: Россия – сука!..., он, понимая, что среди либералов ему не пробиться, повернул на сто восемьдесят градусов и принялся усиленно пристраиваться к так называемым патриотам из «Русского союза» идругих (т.е. к тем, которые делали бизнес на патриотическом направлении в литературе и от которых – почему-то так исторически выходило?! – получалось вреда России больше, чем от всех этих евреев, немцев, грузина Сталина, вместе взятых); перед приехавшим в город Бежевогор духовным предводителем всего этого сборища редактором журнала «Именянник» Вячеславом Игоревичем Кунаевым, будто шестерка какая, все оправдывался: «Опубликовали эти либералы… Я и не хотел… Сами…» И от покровительственно успокаивал его: «Ты же не пишешь: Россия – сука!... – И посмеивался мститетльно: - Это даже очень хорошо, что они такое публикуют: реакция дурня-поэта на гниль окружающего… Правда жизни.. Вот этим мы их и прижучим – за горлятины жидовские!» - и сжимал всей пятерней правой руки воздух перед собой. «Прижучим, прижучим, прижучим… - поддакивал со стороны Адыгеев. – Прижучим!» - а сам думал: и чего напали на поэта этого злополучного?! Десять лет уже долбят и его, и издания, что публиковали?! Нехорошая строка, спора нет, - но всему же предел должен быть! Да и сами эти долбители, как напьются порой, чего не несут на матушку-Россию?! Да и подобное сплошь и рядом можно было услышать в лихие девяностые?! Но простачок поэт написал… А написанное пером не выдолбишь топором! Метко русский народ подметил! И он мысленно наставлял себя: надо осторожнее быть с тем, что пишешь, неизвестно, куда повернет… Ты написал, и забыл, и даже давно уже не думаешь так, а к тебе через десять лет с вопросом: вы, гражданин поэт Адыгеев, написали?! Собираешь камни к старости, собираешь, чтоб огородиться, да и было чем кого по голове огреть в случае чего… А тебя самого этими камнями! И он вздыхал про себя: опасное дело на Руси писарчуковствовать! Не любит их ни власть, ни народ, - если честно, искренне, открыто с творческим в себе… Живых – не любят!  Правда, потом, мертвых, могут и возлюбить… Он представил себя мертвым, лежащим в гробу. А над ним плачущие почитатели его таланта; вернее, почитательницы, которые собираются и собираются, уже толпа целая, тысячная, десятитысячная, и единый вопль стоит над площадью: «Адыгеев умер, поэт Адыгеев умер…» Так что тогда ему и в представлении расхотелось представлять себя мертвым, и будто Иисус, он восстал из гроба… И в тот момент вдруг его воображение перестало подчиняться ему; он представил, как толпа недавно плачущих над ним женщин ринулась на него: «Живой! Живой!», словно хищные птицы вырывая части его тела по частям, а какая-то с криком: «У меня, у меня!»;   десятитысячная толпа женщин ринулась за ней… «Фу! – поморщился тогда Адыгеев от представившегося машинально ему, и жестко поддержал Вячеслава Игоревича Кунаева: - Прижучим!»
Пробился! Не стихами. Они в общем были слабоватыми у Адыгеева, слабее в общем, чем у других известных бежевогорских поэтов, которые на примитивном уровне и рифмой владели искусней, и звучанием строк были приятней для слуха, и вообще, но все это было на среднем, избитом, хоженом-перехоженном российской поэзией уровне. Если образно представить их у Парнаса, у ворот настоящего признания (не хитролукавствия российско-православного – а Музами!), то честный и сведущий страж у этих ворот, может быть, и пропустил кое-кого из них – а то и всех – на шаг-два прогуляться у подножия Парнаса. Но если бы кто из них решил проскочить повыше, то честный, сведущий и неподкупный страж непременно бы огрел его палкой по горбу: куды со свиным рылом в калашный ряд?! В общем, стихи Адыгеева были слабее… но иногда, каким-то необъяснимым и для него самого образом ему удавалось вырваться, воспрять над дешевой пафосноголосой примитивностью, которая даже такую строку, как «поэт-часовой вселенной…» или строфу: «…пиши волнением и чувством, / мечтой, взлелеянной в тиши, / чтоб холст, как зеркало искусства, / был отражением души»… (из какого, интересно, сборника стихов поэтов восемнадцатого века автор сдул эти «тиши-души», «чувством-искусства», приляпав к тому же от себя аляповатость в рифмовку?) возводила в некий шедевр поэтический от современных общепризнанных мэтров. Например, такое его стихотворение:
«Поднимавшийся в атаку
с отрядом пехоты на Балтике,
конвоировавший английские суда в Арктике,
повоевавший с японцами на Тихом океане
и списанный на берег из-за контузии
при тралении американских мин
                у Корейского полуострова,
боцман Федор Михайлович Груздев,
надравшись в заплеванном павильоне
                Октябрьского парка,
не обходил лужи.

Он брел, пошатываясь, посредине улицы,
распевая: - Раскинулось море широко, -
и машины уважительно его объезжали.
А завалившись в глубокую вымоину,
рвал полосатый тельник на груди, ревя:
- Врагу не сдается гордый «Варяг»!...»

И это уже не строки, не стихотворение, не слова с радиоэфира: «Никогда ни о чем не жалейте!...», а сама жизнь! И именно присутствие ее в стихотворении и определяет его как настоящее, великое, хотя увенчанные лаврами нынешние краснобаи, легко расшвыривающие определение «гений» то в Есенина, то в Рубцов, а то и даже в Высоцкого, не очень различают подобное. Да и сам Адыгеев не различал, и подобные прорывы были у него единичны. Однако, снова же если рассуждать образно, именно его, который как поэт был в общем слабее многих других известных, причисленных к официальному союзу писарчуков поэтов, непредвзятый страж у парнасских ворот избрания пропустил бы ненадолго с этим стихотворением на вершину Парнаса, где занимали места истинно великие по своим временным и географическим промежуткам: тот же Данте, тот же Гете, тот же Байрон, тот же Пушкин, Рильке, Йейтс, Фрост, Оден, Бродский, создавшие свои поэтические миры параллельно нашему и отображающие его в более глубинных проявлениях и множественности вариаций, - что, наверное, и является основным признаком отличия великого поэта от талантливого, от среднеуровневого, от рифмообразоплетствующего, или даже не умеющего и это. Пробился Адыгеев воспоминаниями о писателях и поэтах, с каким его сталкивала относительно длинная литературствующая жизнь, - воспоминаниями однобокими, но добродушными.
Адыгеев опять сидел в своем кабинете у письменного стола, снова заваленного кипами писем, газет, стихотворных сборников разных авторов. На глаза ему попался и сборник ранних стихов Валентина Анатольевича Брана. Он раскрыл его в который раз, начал читать вслух выборочно:
«Похожий на сероватый брезент,
неба навес на части расколот
солнца блестящим диском.
Когда я порой приезжаю в тот город,
то он, словно музыкальный инструмент,
хранящий память о близком… -
полистал страницы, и принялся задумчиво за другое стихотворение:
«Вечером по дороге
мягкий кружит смех.
Время иные сроки
мерит, и чисел бег
груб до мгновений,
стирающих след,
когда изменений
ждать правды нет…

пока ищет встряски
полей борозда.
Все притчи и сказки –
от Будды, Христа
началом, хоть те
их брали на грудь.
А на доброте
в политике путь… -
он замолчал, в который раз осознавая: вот настоящая поэзия… И ритм, и рифма, и образность – все на высоте. Осознавая также, что он никогда ни одной строки этого Брана не опубликует больше в своей газете; и проговорил жестко сам себе: - Одно его стихотворение, два, пять – и не я здесь буду первым поэтом! Не на-а-до!» - Адыгеев вообще если и помещал в своей газете какого-нибудь более-менее значимого поэта, то старался выбрать у того что-нибудь похуже, послабее, не исключая и известных в России поэтов. Разве что для Александра Кушнера сделал исключение, и это было единственное совершенное стихотворение из всех, опубликованных им за последние годы.  Все для того, чтоб его, Адыгеева, в общем ляпусы не затенялись. И потому охотно публиковал начинающих авторов, даже если это была откровенная галиматья.
Он отложил в сторону сборник стихотворений Валентина Брана, проговорив: «На начальном пути в творчестве явно талантливым быть намного хуже и бесперспективнее, чем явной бездарью…» Явной бездари для публикаций у Адыгеева хватало. Как и многим литературствующим при газетах и журналах (особенно столичных), ему из разных мест разные люди, не соприкасающиеся вплотную со всем литературным дерьмом, а потому и судящие об его носителях как о людях необыкновенных, особо одаренных (и так оно и было – только очень редко) присылали письмами и бандеролями свои рукописные стихи и рассказы; и Адыгеев был порядочнее многих лиретатурствующих: если в чьих-то слабоватых, технически неграмотных пробах пера мелькали изюминки, творческие находки, он очень рердко в измененном варианте обрабатывал их, потом представляя как свои. А вот когда опубликовал в своей газете один из коротеньких рассказов Валентина Брана, то, задумавшись, вскоре позаимствовал у того идею (да и своя газета под рукой!), стал пописывать маленькие сюжетики из ежедневных наблюдений, - вот и гонорарный заслуженный приработок, и нагрузки никакой, и не надо по заданию редакции якобы тегаться, ездить куда-то, особенно когда время не летнее.
На днях члены местного союза писарчуков отмечали сорокапятилетие своего товарища по союзу Антона Степановича Подкалюжного, по этому поводу презентовав его новую книгу прозы, изданную тысячным тиражом за счет областного бюджета. Адыгеев решил и делом заняться: взял ручку, чистый лист бумаги, принялся набрасывать статью и Подкалюжном, начиная, как и всегда делал, с главного, приписывая под фамилией того: член союза писателей. Дальше уже и излагать ничего не надо было: член! – и этим все сказано, от сюжета до содержания, но Адыгеев – газетный-то лист надо заполнять ринулся перечислять названия прежних книг Подкалюжного, а также, в каких изданиях тот публиковался. Приводил выдержки из текстов того, и тут же объяснял несведущему читателю (который, возможно, вопросит: да разве так пишут?!»): пишут-пишут, и давно! «Это намек на направление - сюрализм…» (Тут Адыгеев задумался: какправильно: сюрализм или сюрреализм? Но махнул рукой: время разберется, - если и не было сюрализма, так вот он, - получи! – от Адыгеева…) И продолжал писать: мол, возможно, у Антона Степановича и не все получается, но писатель-де пишет как может; поэтому, дорогой читатель, принимай творчество Подкалюжного (да и всех нас, членов союза, хотел приписать он, но не стал), как оно есть. И в этом Адыгеев был действительно прав: вываливают по тысяч сто из областного бюджета Бежевогорья на посредственные ляпусы официальных членов союза писарчуков, размещают эти ляпусы – и стихотворные, и прозаические – по книжным магазинам, по библиотекам бежевогородским, где хоть десять лет ежедневно ходи, ничего не сыщешь из Бродского, из Музиля, из Бодлера даже, не говоря уже о Ницше, иное что содержательное, серьезное, не читанное массово на периферии; и где самым большим писарчуком является местный архиепископ, примитивные религиозно-православные ляпусы которого издаются и десятитысячными тиражами.
Вообще-то Адыгееву не нравился Подкалюжный: задиристый, пересмешник, все что-то хитрит… Однако, как Адыгеев метко отметил в одном из стихотворений: смысл писательства и его символ для местной писарчуковствующей братии сводился не к тому, чтобы почестнее и ярче представить словом действительность во всех перипетиях проявлений, и одним, может быть, этим подсказывать выход из их неказистостей, а чтобы: хвалить свое болото, как кулики, хвалить собратьев куликов по болоту, - на словах, а мысленно, возможно, подумывая: а чтоб ты сдох, а чтоб ты сдох! Тогда восхваление оставшихся куликов будет слышнее, и ответные реакции властей и народа – тоже обильнее. И как бы не были порой бесстыдны и примитивны эти восхваления, однако восемь человек из десяти даже один на один предпочтут выслушивать именно их, чем трезвые и справедливые обличения, или винегрет из восхвалений-обличений.
Адыгеев взял в руки новый сборник прозы Подкалюжного, подаренный тем ему, бегло прочитывал помещенные там рассказы, в одном из которых автор повествовал, что хотел он встретиться со знакомым, а тот не пришел вовремя, опоздав аж на двадцати минут, вопрошая и перечисляя, сколько бы он за эти двадцать потерянных минут мог бы сделать полезного: и морду бы кому набить, и ребенка кому заделать, и стаканчиков пару водочки в себя опрокинуть… В следующем рассказе в уже ином варианте Подкалюжный муссировал тот же сюжет: теперь уже зритель писал письмо режиссеру: мол, отдал он за билет двести рублей, два часа потратил на просмотр фильма, а фильм ему не понравился… И сколько бы он мог полезного сделать за этих потерянных два часа?! В следующем рассказе… Следующий рассказ Адыгеев и читать не стал, выругался с усмешкой: «Вот гадюка! Исписался, не можешь писать – что высасывать из пальца, лишь бы книгу за счет государства издать?! Уступил бы очередь какому другому товарищу по союзу, у которого есть что сказать, или было… Например, мне… - нес он тихо, обращаясь к себе. – Который тоже давно исписался, и давно тоже высасывает из пальца… Но есть старые черновики, в которых…»
Это, конечно, Адыгеев записывать не стал, а для полноты, для заполнения, для увеличения суммы гонорара поместил в номер газеты и три рассказа Подкалюжного с собственными комментариями, вдруг серьезно задумываясь и о бежевогородской газетной братии, и о себе самом: материала составил на целую страницу… А зачем? Рекламу Подкалюжному дать… Так еще хоть что-то! А другие?! Усядутся у компьютера, что-то вычитают – и в газету, еще что-то вычитают – и в газету… Почти и не обрабатывая?! Но это же прямое воровство, дорогие мои! Или отлучится из теплого кабинета, возьмет интервью у какого начальничка, - и в газету… Молодые, здоровые! Выйдите в окружающий мир! влейтесь в гущу сограждан! Примерьте хотя бы на себя их ноши! Откройте уши, и услышьте хотя бы что они говорят, а не те, кто над ними ради них… Расследование какое затейте! Задайте неудобный вопрос губернатору, мэру, правоохранительному начальнику какому! Куда там… Сидят, уставившись в компьютеры… Уютно, тепло, и мухи не кусают…
«Кулики! - вдруг громко вырвалось из Адыгеева. – Кулики!»
Проходивший по коридору из курилки сотрудник редакции открыл дверь; спросил настороженно: «Юрий Михайлович… Или послышалось…»
«Послышалось, послышалось, - отмахнулся от него Адыгеев. И когда тот исчез, проговорил уверенно: - Кулики! Но странные какие-то, и не поймешь: хвалят ли свое болото, или поругивают с оглядкой вверх… Но кулики!» - и продекламировал стихотворное новое, возникающее в уме: - Не баба, не мужик, (а газетный кулик). Что очень и очень похоже. (Но и я сам такой тоже…»

7.
У родителей жены, куда они с ней снова приехали в Бежевогород, было и уютно, и тепло. Квартира на восьмом этаже девятиэтажки всегда нравилась Глебу Алексеевичу Карповичу, хотя была и небольшой – всего три комнаты. Теща, как всегда, поселила их в комнате с южной сторон, с двуспальной кроватью, шкафом, зеркалом на стене, со столом у подоконника, на котором лежали вразброску книги, газеты, обычно просматриваемые здесь отцом жены, почти всю жизнь проработавшим в журналистике. Когда вечерами по их приезду они собирались в гостиной, то тесть, выпив коньяка, часто пускался в воспоминания о своем журналистстве в советские времена, с привздыханиями провозглашая: «Жизнь бурлила! Прадники отмечали широко, всем журналистским сообществом. Все финансировалось из Москвы. Организовывались творческие конкурсы с большим призовым фондом! А сейчас, - и голос его начинал уныло поскрипывать. – Союз есть. Более четырехсот человек в нем по области… журналистов, а финансирования из Москвы нет, из областного бюджета – малое. Творческие конкурсы с достойным призовым фондом не организуешь… И льгот сейчас у членов союза журналистов также почти никаких. А в советское время: бесплатный проезд в транспорте, бесплатно…» - перечислял он.
«Да, да, - кивал на это головой Карпович, а сам думал: льготы еще вам?! Пишут, видишь ли, они! Я тоже пишу, и даже гонорары не беру, если в серьезных изданиях публикуют. Журналисты они… Радовались бы, что жизнь так: не у станка, не на стройке, не у прилавка. Льготы еще?! Какая бесстыдная наглость! И говорил: - Я-то сам в никаких союзах не состою, хотя мог б. И вообще, сами союзы эти не очень понятны, апеллируя к тому же советскому, когда сборища официальных писателей травили Пастернака, Солженицына, многих….»
«Было, было, - соглашался с ним тесть. – Но союз, объединение – важная защита. По одиночке власть быстро поубирает неугодных, и никто не узнает», - тянул свое, а Карпович думал: нужны вы власти? Если что и пишете, так внутренний контроль, который велеречиво именуете совестью, зорко доглядывает в первую очередь, чтобы как ощутимо эту власть не задеть…
Сегодня тесть еще был в редакции, где продолжал работать, хоть и давно вышел на пенсию: писать угодливые беззубые статейки – не мешки с зерном таскать; жена с тещей готовили на кухне вечерний ужин, и Карпович, растянувшись в халате на кровати, просматривал местную бежевогородскую прессу, пробегая взглядом по стишкам некой поэтессы, которая, как сообщалось в аннотации, за первый же сборник стихов была принята в союз писарчуков российских и которая сейчас писала: «Как цветет, отцветает / и спелые вишни роняет, / и листвой устилает дорожки, / покоем дыша, / старый сад мой любимый…» - а то и с не меньшей аляповатостью: «Преображен / будет род человечий / преображенною / русскою речью…» - правда, уже аляповатостью с патриотическим уклоном, в чем кулики, чутко прочувствовав направление государственной политики (не правда, справедливость – а патриотизм!) вновь принялись состязаться до хрипоты, реализуя свои главные болотные сущности; а в аннотации под ними говорилось: мол, эти строки задевают душу, и сердце, заставляют радоваться и печалиться…
«Они одно заставляют – вздохнуть от досады! – тяжело выдохнул вслух Карпович, отбрасывая газету. – Рифмовать бы прежде чем писать стихи научилась! И за первую же книгу подобной галиматьи – в союз писателей? Хорошо, что я не стал вступать туда, когда предложили, в это сборище посредственностей… Тоже аббревиатурно «СП» - засмеялся он, и начал дальше шифровать: - Свора проходимцев, сволочь пишущая… - и замолчал, оборвал себя, ибо нехорошо подобное, пусть и сам с собой, и никого рядом, и можно позволить себе гаденькие вольности; пустился шифровать противоположно: - Смелые писаки, свойские парни, слоны пера, самые прочные, - думая: ведь в России пишущий человек по-разному всегда был и есть как изгой, как объект для нападок, подозрительности. Даже если он влез в официальное признание и окружающими – народом, и властью – над ним, что обязательно провоцирует в нем угодливость обоюдную. Но в России есть места, где честно пишущем просто не дадут возможности писать, затравят, и скорее окружающие, чем власть: это тюрьмы, другие подобные им учреждения, если выпало ему в общежитии жить, в армейской обязанности. Снова заговорил сам с собой: - Писать – даже не рисовать! Всего лишь ручка нужна и тетрадь, пятнадцать рублей на неделю – расходы. Человек всюду должен иметь право писать! Почему же известные писатели, поэты ни разу не подняли на всем видимый щит этот вопрос?! Тот же Солженицын, который сам через все это в лагерях прошел, писал – и прятался, мысленно писал?! Человек, которые хочет писать, должен законодательно иметь для этого право: в тюрьме, в больнице, в камере смертников, - куда бы судьба его не свела! Ведь для действительно призванного писать не писать часто хуже смерти! – громко уже высказывал он в одиночестве комнаты. – Но никто из писателей не поднимет этот главный для них же самих вопрос: право человека в любых местах и условиях писать, и любыми способами тем, кто посягает на это право, давать отпор?! И в любом случае, даже если завалил посягающего гада, - не выше наказание, чем превышение самообороны?! – хрипловатым голосом не унимался Карпович. – Никто?! И потому: не союз писателей – а свора писарчуков!»
А в это самое время, когда начинало вечереть, Вячеслав Игоревич Кунаев, оппонент Карповича по национальному вопросу в телевизионной программе, побывав в редакции издаваемого им столичного журнала «Именянник», где внес на рассмотрение редакционной коллегии предложение продолжить начатое им в антисемитской статье «Маркитанты…» указывать под любой фамилией, что упоминается на страницах журнала а национальную принадлежность носителя ее, например: Федин (русский, но есть мордовская примесь), Артемов (фамилия русская, но сам стопроцентовый еврей), Грищенко (фамилия украинская, но сам почти стопроцентовый русский) . Кураев (фамилия почти русская, но есть якутская помесь) и т.д., а под сомнительными фамилиями: Круг, Миллер, Греф, если нету возможности выявить точно национальную принадлежность, просто ставить: или немец, или еврей, шел по московскому парку, среди наступившей весны, среди сосен и берез, вдыхал всей грудью чистый воздух и думал: нет ничего лучше, чем жить спокойно, без возни политической, бытовой, идеологической. Но вот он влез в национальные вопросы эти чертовы и выхода из них нет, наваливаются со всех сторон, прорвы такие бездонные! Хватают за горло… Навстречу же ему по безлюдной аллее перекачивающимися с ноги на ногу походками приближались три молодых скинхеда крутого направления, с битами в руках: Юрка, Колька и Тихон. Недавно они хорошо размялись, поколотив некоего узкоглазого, потом – некоего кавказца, пригрозив каждому напоследок: Россия – для русских! Валите отсюда! Следующим раз попадетесь – без пощады тогда! Так что настроение у них было, как обычно после подобного, приподнятое. Однако когда поравнялись с Кунаевым, Юрка, присмотревшись к скуластому лицу того и припухлостям у глаз, несколько суженых, обратно встрял, преграждая дорогу: «А-ну стой! Калмык, что ли?!» «Вы что, ребята?!» - не понял Кураев, но скинхеды – крутые парни, долго не разбираются: последовал удар битой по спине, а потом и по ногам; Кунаев повалился на мокрый снег, осознавая, что дело опасное, эти отморозки завалят и какой ты идеологической принадлежности не спросят, даже если одной и той же, и принялся объяснять: «Я же свой! Из русского союза! Мы сами за чистоту России, против всех этих калмыков, башкирей, татаров…»
«Не похож ты что-то на русского…» - опуская биту, проговорил над ним Колька, а Тихон потребовал: «Документы, чурек?» Вячеслав Игоревич Кунаев достал из внутреннего кармана пальто паспорт, передал ему. Трое молодых балбесов в полутьме стали рассматривать его. «Вячеслав Игоревич… Имена русские…» - рассуждал глубокомысленно Колька. «Но фамилия подозрительная, - не соглашался с ним Тихон, - Кунаев, - и объяснял: - Я вот – Тарасов, ты – Сизов, Юрка – Ефремов… А то – Кунаев какой-то?!» - и он выжидательно уставился на Юрку, который был саамы образованным из троих, учился на втором курсе некоего столичного вуза, и в группке слыл за знатока по национальным принадлежностям.
«Сейчас так все перемешалось. – начал авторитетно высказываться Юрка. – Посмотришь на иного – ФИО русские, а у самого: волосы черные, глаза – как угли… Сущий цыган! Ну кА тут не огреть его битой по спине?! А потом вспоминаешь и переживаешь: правильно ли ты поступил? – он тяжело вздохнул, и продолжал поконкретнее: - Кураев… Он кунак происходит. Но кто кунак? – и отвечал: - Ну, типа, у этих разных черножопиков – друг, кент…»
«Ты чего, сука?! – тут же замахнулся битой на привстающего Кураева Тихон. – Под русского хотел проканать?!»
«Что вы, ребята, я же свой! свой! Русский! – опять опустился на снег Вячеслав Игоревич. – Причем фамилия? Вы на национальность посмотрите, на национальность…»
«Нету тут, в паспорте, никакой национальности, не указывают, сложности нам лишние создают… Да и указывали бы если, - доверия нет! Тут зоркий глаз нужен… - авторитетно процедил сквозь зубы Юрка, бросая паспорт в Кунаева: - Да ну его, пацаны, пускай живет…» - и пнув того ногой каждый по разу, все трое стали медленно удаляться по аллее.
Вячеслав Игоревич Кураев лежал у сосны, из глаз его по щекам стекали слезы, и он повторял надрывно: «за что боролся – на то и напоролся, за что боролся – на то и напоролся, на старости…» - ему хотелось бежать во все ноги и руки от национализма, шовинизма, антисемитизма, но чем дальше от него удалялись скинхеды, тем он сильнее чувствовал, как опутали они сознание, направление мыслей – не выпутаться. Поднявшись же, протерев носовым платком пальто, медленно побрел по аллее в направлении дома, вспоминая с нежностью жену, которая, наверное, сейчас сидела напротив телевизора, переживала, просматривая какую-нибудь поделку телевизионщиков – «широкую реку», например – и не понимая, что сценаристы и режиссеры, поставившие низкосортную фильмовую продукцию на конвейер, городят сюжетные заборы из разных досок – коллизий, бездумно меняя характеры одних и тех же персонажей, будто сегодня он кавказец, а завтра, глядишь, - уже русский; и бессвязно шептал: «Озлобление – вот что правит нынешней Россией; люди как псы, и без причины покусают», - забывая, что и он, чтобы озлобление это достигло таких масштабов и мощностей, потратил немало и сил, и средств, и стихотворных строк, и даже здоровья…

8.
Иногда выезжая из своего села в Бежевогород за продуктами, если оставались деньги, Богаревич Валентин Анатольевич покупал в киосках разные газеты, а порой – и «Литературную Газету». И тогда вечерами, после того как покормит скотину, кур, уберет навоз из сарая и приготовит им еду на утро, когда свое писать не хотелось, он просматривал их. Бежевогородская пресса, как всегда, пестрела сучьей окраской, но на этот раз Валентин Анатольевич был удивлен, почти сразу, на третьей странице, одной из газет натыкаясь на смелую и острую статью, как показалось вначале, в которой журналист, правда, не от себя, а от некого финна, напрямую, без предисловий, разил строками не кого-нибудь, а самого вице-спикера думского Владимира Жириновского. Финн, надо сказать, попался интересный: ни баб ему русских не надо для приятного времяпровождения, ни водки (финны ведь в этом деле – за воротник с градусами закидывать – не уступают русским!), - главный у него вопрос: почему русские люди такие глупые, что даже за Жириновского голосуют, давая тому тем возможность и в Думу пролезть?! Ну, и естественно, шло перечисление скандальных похождений и Вольфовича и его команды. Еще при некотором прочтении статьи Валентин Богаревич был разочарован: смелость и острота оказалась лишь разновидностью сучьих проявлений; в статье журналист не просто резко нападал на Владимира Вольфовича, а ревностно защищал местного губернатора, у которого с тем была давняя вражда, правда, зачем-то приводя высказывания Жириновского о губернаторе, что, мол, разворошит бандитский клан того, что тому-де давно место в тюрьме, - вот такая она хитрая сучья пресса: хвалит, хвалит, защищает, защищает, но при этом умудряется и так покусать, как и не кусали до защиты этой?! Хвалил, короче, защищал губернатора, а в завершении статьи призывал: в следующий раз на выборах не отдать ни одного голоса за Жириновского! Но почему? Ради простой правды, или что тот явно не достоин, или ради уважения к собственному губернатору, который при всех издержках все же поддерживал на Бежевогорье нормальные – по сравнению с многими другими регионами – уровень жизни, порядка, спокойствия какого-то. А что, не скупясь бюджетными средствами, подмял под себя и официальных журналистов и официальных писарчуков, так ведь в России не поймешь, что больше во благо: сучья пресса или так называемая честная, которая сядет на бурлящую негодованием волну (порой  и с прицелом эту власть свалить, а самим – или их заказчикам – на место этой власти, - еще хуже будет!), и долбит разную власть и разный бизнес, долбит вплоть до копаний в пятнадцатилетней давности мусорных ящиках тех, - все равно нет нормальной прессы (если не учитывать отдельные столичные издания), которая бы аргументировано, честно, исходя из особенностей российских, с позиций и верхов, и низов, и среднего класса, с предложением разумного общеприемлемого выхода!.. Сучья пресса при таком раскладе даже благодатнее: не нагнетает в обществе, не разжигает давно перевалившего все разумные пределы недоверия. И власти, если она действительно хоть в общем на благое, намного больше это благое постепенно в жизнь…) Не ради правды, и не потому, что Жириновский-де недостоин, и не из-за губернатора, - а чтобы у этого самого цивилизованного финна, если он в следующий раз надумает посетить славное Бежевогорье, не возникло вновь удивления по поводу загадочной русской души, которая свои поддержки даже Жириновскому оказывает?!
Со вздохом отложив газету, Валентин Богаревич думал: по пятнадцать лет в Журналистике, а ляпают в статьях галиматью, оскорбительную даже для русского народа: ну, американца бы придумал, француза, - а то – финна… в смотрящие?! И заключал вслух: «Вот до чего доводит сучье направление в журналистике, если вдруг на что серьезное перо, - одни кляксы!»
Богаревич принялся листать «Литературную Газету», натыкаясь в ней на статью об Андрее Битове, где тот делил всю русскую литературу на два вида, с чем Валентин Анатольевич мысленно не согласился: два вида?! Но порассуждав, устремляясь на главное, также разделил ее на два вида, только по-другому, как и современную журналистика: на сучьи и не сучью (не повиливающую угодливо перед властями, сильными мира сего, а то и перед всем народом). Представителей первой во всей их разношерстности – подавляющее большинство; представителей второй – очень мало. В последние времена к таким, рассуждал Богаревич, из крупных писателей, можно было отнести Александра Солженицына да Юрия Бондарева, разве что. А на Бежевогорье – единственно, в некий литературный период жизни, - разве что Валентина Никаноровича Шувалова, «Дутые великаны» которого в начале восьмидесятых годов прошедшего столетия были все же и смелыми, и злободневными, при всей узости тематики. «И с литературной стороны в общем значимыми, - вслух оценивал Богаревич. – Вот только оговорки в романе: если читатель представит, как читатель понимает, любезный уважаемый читатель… - просто констатируя: - Неуместно! Примитивно! Неужели маститый писатель не понимает?! Из-за таких мелочей – и на в общем хорошее произведение негатив в восприятии… - он вспоминал встречу с Василием Никаноровичем Шуваловым, когда приносил к тому свои книги, и теперь оправдывал странное поведение того: - Что ж, старик, за восемьдесят уже… Запал на борьбу с евреями да с некими немцами, которые в каждом мерещатся… - Богаревичу становилось смешно, и он вдруг начинал полемизировать с Андреем Битовым, по которому выходило, если в разновидье Богаревича, что и Пушкин – к сучьей литературе: - Да нет! Есть и «Капитанская дочка», где Пушкин очень уважительно и с симпатией и к народному восстанию и к предводителю его Емельяну Пугачеву… А ведь времена были – беспредела самодержавного, барства обнаглевшего… Не надо! !Я – такой…» - хотя понимал, что и его деление спорно. И он вспоминал писателя-фантаста, издавшего несколько книг тысячными тиражами, как-то известного, подарившего и ему свои книги. Богаревич почитал: черти какие-то, вампиры, саблями машутся, колдуют, чистые духи… И в разговоре спросил напрямую: в жизни столько всего! И несправедливостей! Народ простой уничтожается технически, - а ты про каких-то духов, чертей?! Тот аж поперхнулся, но ответил: я – писатель, а не журналист! Вся эта блевотина российская – вот где! (провел ладони ребром по шее) Убежать от нее в чертей, в духов, в вымысел, в бред, а не творческим своим в ней ковыряться. Так и до сумасшествия недалеко, возразил Богаревич. Э-э, нет! – не согласился с этим писатель-фантаст. Скорее в сумасшествие – от реальности нашей, которую в творчество… Ну да, писать о чертях, о давно минувшем, о будущем, якобы, и спокойнее, и безопаснее. Умершие не спросят, и потомки – тоже: ни тех, ни других с нами нет, подытожил тогда Богаревич. И зачем вообще писать: ложь?! За ложь люди денежки платят, не остался тогда в долгу и писатель-фантаст, - а за правду, глядишь, и почки отобьют… в лучшем случае, или затравят… Люди не любят правду о них же! Неприглядна она…
Когда-то очень давно, еще в прочносоветские времена, молодым, сильным, спортивным, послеармейским, Богаревич работал и на пилораме, где тоже была тяжелая работа, но также неплохо платили. Там он и встретил очень удивляющего на то время его своими высказываниями старика (тем более, дед у Богаревича был ветеран войны, с орденами, ранениями), лет двадцать отсидевшего по сталинским лагерям – в основном – и не жаловавшего в разговорах – особенно, пьяных – правящую тогда коммунистическую власть, да и вообще, Советский Союз; озлобленного часто на всех и вся. Старик в общем был неприятен Богаревичу, но считал: если свела судьба, и есть такое, (он) то поэт должен честно! Тогда Богаревич в свободное время писал очередную поэму (в нем по-молодости вдохновения было: три ночи – и поэма в строк четыреста, да еще с утра на работу шел!), куда и вставил – ради жизненной правды – старика того, в одной из глав: организм советский уверенно пашет. (Праздничные огни то там, то тут). А он шептал: когда же наши, (когда же наши с Запада придут?! Это лишь единичный рефрен. Богаревич почитал эту поэму своему бывшему одношкольнику, тоже поэтствующему (который потом, рассказывали, в известные областные писарчуки выбился). Тот был в восторге странном (или бежать – или в ладоши хлопать), но когда Богаревич еще сообщил ему, что он отпечатал поэму эту на пишущей машинке и один экземпляр отправил ценными письмом на радиостанцию «Немецкая волна», которую тогда порой слушал, то стал сторониться, смотрел как на самоубийцу. От этого Богаревич и сам слегка струхнул, но быстро взял себя в руки, так как считал, что нет ничего позорнее для пишущего, чем бояться творческого озарения, которое свыше… И что?! Да ничего! Письмо его, конечно же, наверное, не пропустили, но никто его никуда не вызывал, не преследовал, не сажал в тюрьму. А что он там оказался через од – так по своей вине. Правда, он за этот год ничего подобного больше не писал, но не потому, что боялся или его кто-то преследовал, - просто подобное было не его мировоззрением. Но если встретилось в жизни такое, - он дал право на существование в своем творчестве и ему.
Вспоминая вдруг сейчас о том далеком, он понимал, что все было в узком кругу, и неизвестно бы еще как все обернулось, как если бы ту поэму опубликовали где на том же Западе, однако когда встречал в некоторых воспоминаниях, что кто-то из литераторствующих прятал свои первые пробы пера, задевающие послевоенное сталинское, в сарае в гильзах от снарядов, или, тем более, о травлях, преследованиях пишущих не подпевки идеологические коммунистическому режиму аж в конце семидесятых годов прошлого столетия (т.е. в его время), хоть судьбой он как-то всегда в стороне от общелитературного, на отшибе, то сомневался: не публиковали – это ясно! Но что травля, преследования, заключения именно за то, что пишешь «не то», для себя, читая лишь в узком кругу, даже если бы кто и донес, - скорее, все эти преследования большей частью находились в головах самих этих пишущих! Солженицына он не имел ввиду, - то тогда был слишком крупный масштаб, слишком талантливое и при этом – все на «не то». А вот Бродский… тут вина не столько государства, видимо, часто думал Богаревич, так как правда было: три месяца не поработал без причины – тунеядец, да еще антиобщественный образ жизни, возможно, а вина писательствующих в то время официально признанных посредственных сук, членов союза писателей, которые не прикрыли талантливого молодого человека с задатками гения, не публикую его даже в газетках! Вот чья вина!
Так думал Валентин Анатольевич Богаревич. И ему было как-то радостно, что пусть и потеряно многое из написанного, пропало, было уничтожено, отобрано, украдено – не одна тысяча стихов наберется, но он писал как вдохновение, так сказать, ложилось на сердце, на слово, не угодничая перед требованиями идеологическими и т.д., искренне и справедливо, насколько это ему было дано. И когда-то даже не на жизнь, а на смерть – в буквальном смысле! – боролся за простое право писать. Не угодничал ни перед властями, ни перед окружающими (народом, если обобщить), что еще достойнее, хотя, проведя многие годы в разных человеческих стадностях, очень не любил, если без спроса совали «носы» в его черновики, и даже одному такому в заключениях переломал за такое и челюсть, и ребра, и тем продлил себе срок пребывания в стадах человеческих.
Он думал и о том, что так называемые им представители сучьей литературы, как и журналистики, обычно посредственны, ибо привязаны осознаниями не к общечеловеческим ценностям в их историческом, а к периодическим; а когда достигнут некоего признания, достатка, то им чаще всего и определяются все устремления в творческом. Представители сучьей литературы, говоря высокопарно, хоть их в сравнении с другой разновидностью – не сучьей, очень и очень много, редко бывают призваны к писательству свыше. И потому еще они также обычно посредственны. Они почти не удостаиваются достойных компетентных высоких признаний, зато все среднеуровневое – и в разные стоны от него – за ними. Их много, у них основные рычаги влияний, и они толпами пригревают себе подобных из начинающих, молодых, - так как угодничание тех перед ними. И давят по-разному и не пропускают, замалчивают тех, у кого нет сучьих замашек и кто ответственнее, глубже, прозорливее и талантливее их.
Ему на ум пришло стихотворение, недавно написанное и где-то затерявшееся в черновиках, и он начал проговаривать его вслух: «Есть образов рать/ из жизни для роста./ Но честно писать/ не очень-то просто./ Полегче, скользя/ поверхностным взглядом/ на то, что «нельзя»,/ на то, что не рядом;/ не ставя вопросы/ ребром в пыль ответа./ Весенние грозы/ поглотят и это/ мелькание слова/ к угодливой фразе,/ с которыми снова/ в начальном быть классе…/»
Валентин Анатольевич Богаревич прислушался к радиоприемнику, по которому «маячные» ведущие, перемешивая свои балабольства, смешки, анекдоты о неком враче, зашившем в брюшной полости оперируемого шапку-ушанку со звонками радиослушателей, рассуждали вновь о современной российской медицине, статистически по вине которой ежегодно погибает более пятидесяти, - а то приводили: около семидесяти тысяч россиян, а каждый диагноз, даваемый врачами, ошибочен.
Большинство слушателей возмущались; кое-кто из дозвонившихся – медработники – сетовали, что у врачей-де малые заплаты. («Ага, участковые врачи даже на периферии получают по двадцать пять тысяч рублей в месяц, - усмехнулся на это Богаревич, - когда простые рабочие на тяжелых работах всего по шесть-десять тысяч…») Кое-кто спрашивал: знает ли об этом президент? На что ведущий ухмылочным тоном пропародировал: «А что об этом думает товарищ Сталин…» Кое-кто даже уничтожает простой российский народ… Час поговорили в эфире, высказали разные точки зрения, посмеялись от имени ведущих, поерничали (они же тоже, наверное, как многие российские патриоты: народные артисты, депутаты, крупные бизнесмены в России не лечатся, а прихватило – или в Германию, или в Штаты, или в Израиль…), - честная поверхностная информация, глубоко не копающая и жесткие вопросы не задающая.
«А литература, настоящая, не сучья! – ведь она должна обязательно подсказывать выход! – вдруг вслух подумал Богаревич. – Потому что это уже действительно тупик – дальше некуда! – российского общежития… Психологический тупик, с которого можно лишь или в вырождение национальное соскользнуть, или, - он задумался, покачал головой, и договорил с болью: - Если мы туда, в это вырождение, еще не соскользнули подавляющим большинством, - вырождение, в котором разумное, доброе, справедливое, созидательное, трезвое оказывается исчерпанным…»

9.
Настроения у Алексея Викторовича Стасова не стало продолжительно еще со вчерашнего обеда, когда он, поев уже сала, присмотревшись, обнаружил в нем некие красные пупырышки, по поводу которых жена его – детский врач – предположила: не свиной ли это цепень? Снова напомнив ему, что нельзя есть сало, не поджарив предварительно его, ибо на рынках могут продать черт знает что, мертвячину даже зараженную, к примеру, и сообщая, что «цепень» этот проникает аж в мозг человека, приводя к слабоумию. «А как же я буду писать из слабоумия? – вопрошал и теперь Стасов, сидя в одиночестве в редакционном кабинете и просматривая принесенную ему верстку следующего номера газеты «Красное Зарево», и ему хотелось писнуть не добродушную, как обычно, а разоблачительную статью о работе местного рынка, но он вспомнил, что зам.директора там – знакомая его жены, а с директором он сам знаком, брал у того интервью, и два месяца назад хвалебно отозвался о нем и рынке в газете, и потому принялся бурчать себе под нос о другом: - Да и кризис этот чертов!  К нам наведался… Раньше по полторы тысячи рублей в месяц платили за членство в союзе писателей, а теперь – лишь по пятьсот рублей стали… Раньше в два года для членов союза писателей за счет областного бюджета можно было книжку в тысячу экземпляров бесплатно, а в этот год – неизвестно еще… А при советской власти, - вспоминал он, продолжая полу разборчиво бурчать себе под нос, - вообще членам союза писателей, союза журналистов зеленая улица всюду, перечисляя: -  Квартиры, путевки в санатории, премии, бесплатные проезды… А сейчас что?! – повышал он голос. – Да ни хрена! Никаких почти привилегий! И мы же ни просто какие-то пишущие, издающие за свой счет, а – журналисты, при газетах, при печатном слове! Стараешься, чтобы не задеть лишним словом никого из властей, из должностных лиц… Конечно, и те часто на это отвечают добром, по возможностям должностным, - оговаривался он. – Но это ж мелочи! За какую-то ерунду: без очереди в поликлинике примут, или гаишник узнает, не оштрафует, когда прешь на машине за сто километров, да еще и остаканившись при этом чуть… Да ну вас всех к лешему! – в который уже раз в последнее время ругался он. – И из-за этого наступать на горло собственному слову, правде жизненной, давать информацию о происходящем со стороны властных, должностных, не замечая простой бесправный народ?! – он брался за ручку, думая, что вот наконец разберется сильной, острой статьей с безобразиями вокруг, но в голову ничего конкретного не лезло, кроме некоего национального «вопроса», и он рычал приглушенно, чтобы за стеной не услышали другие работники редакции, солидаризуясь то с редактором столичного журнала «Именянник» Вячеславом Игоревичем Кунаевым, то с издателем бежевогородского журнала «Перезвонница» Василием Никаноровичем Шуваловым: - Жиды! Во всем жидомасоны виноваты… Немцы- жиды, немцы-жиды!» - поглядывая на верстку следующего номера газеты, за выпуск которой он был этот месяц ответственным. И вдруг Стасову пришло на ум - дерзнуть, переплюнуть и Кунаева, который осмеливался лишь в своих статьях отмечать поголовно национальную принадлежность упоминаемых лиц, и Шувалова, который – видимо, для маскировки, - в своем журнале называл евреев и иже с ними – «немцами», и в очередном номере газеты «Красное Зарево» каждого упоминаемого на страницах отметить и его национальной принадлежностью: главного редактора Пришибейко – украинец, журналистку Приходову – русская, городского подшекинского мэра Присычкина – смесь украинца с русским, школьную преподавательницу Зугмень, сотрудничающую внештатно, - еврейка, зам.начальника отдела милиции Зугдеева – чеченец… Национальное – так национальное! Народ должен знать, кто есть кто! Проблема была только в том, что Стасов не знал национальных принадлежностей почти никого досконально, и потому, не падая духом, лепил предположительно, судя по окончаниям фамилий, но так как и тут у него возникали сомнения во многом, то к отрицательно упоминаемым стал приписывать или «немец», или «еврей», к положительным – «русский» или «белорус», а к между ними – «украинец» или «смесь…»
После четырехчасовой правки номер был готов. Алексей Викторович Стасов посомневался, повздыхал, попугался, но в конце-концов – перекрестился, произнес громко: «Всю журналистскую и писательскую жизнь наступал на горло собственной мысли, идеи, слова! Пошли вы все! При коммунистах живем, или при свободе слова?! Так разве творились при коммунистах такие безобразия?! Не творились…» - вопил он до того, что стал хрипеть; и своей веской по районным масштабам – писательской из союза писателей, и журналистской из союза журналистов подписью – со своими национальными приписками и запустил номер в печать, еще не осознавая, что этим произвел беспрецедентный в истории мировой журналистики, прессы, книгопечатания, ничего подобного до того не имеющих ни в Америке, ни в Европе, ни в Азии, ни даже в Африке, факт: за каждой фамилией – и национальная принадлежность! Не знало об этом и подшекинское население, и те, которые выписывали местную газету «Красное Зарево»; не знал об этом и Стас Ильич, местный пенсионер, отец городского мэра, как обычно, к одиннадцати часам вынувший газету вместе с другими изданиями из почтового ящика и, пока поднимался по лестнице подъезда к своей квартире на четвертом этаже, просматривающий бегло ее, чтобы отбросить в сторону, ибо, по его мнению, там, кроме информации, не было ничего интересного, живого. Однако на этот раз так не сталось: проскользнув взглядом по фамилии своего сына на первой же странице – Присычкин, он наткнулся на приписку за ней в скобках: смесь украинца с русским… «Да что ж это такое?! – возмутился на приписку Стас Ильич. – Никогда у нас в роду хохлов не было. Мордвины были – батька мой мордвин. Бульбаши были – жена моя бульбашка. Но хохлы… Разве у сестры моей муж бы – хохол… Так при чем, скажите, здесь сын?!» - и он бросился по лестнице вверх к своей квартире, разбросал там по углам и «Комсомольскую правду», и «Российскую Газету», и даже «Литературную Газету», и, наскороту напялив очки, крикнув супруге: меня – не тревожить! – принялся внимательно изучать очередной номер маленькой газетки «Красное Зарево», изредка высказывая: «Ишь, ты, смотри… Начальник милиции наш оказывается чеченец, а Зугмень – еврейка… Ну, правильно, так и есть: Зугмень – она и есть Зугмень… А начальник пожарной команды Гарунь, оказывается, немец… Ну, не, не, - не соглашался он с этим. – Я же знаю Виктора Еремеевича… Просто такая фамилия, а на самом деле он кацап, стропроцентовый кацап, и отец – кацап, и мать – кацапка… Неправильно это… - и через часа три посоле просмотра газеты от поднял трубку телефона и позвонил в здание городской администрации своему сыну, спрашивая сразу: - Ты сегодняшний номер местной брехаловки читал? – и услышав отрицательный ответ, настойчиво посоветовал: - А ты прочти, прочти! Прелюбопытнейшая, я тебе скажу, там информация представлена! Прелюбопытнейшая…»


Времена и люди.

2007 г. Белгородское телевидение представляет некоего поляка, пытавшегося провезти через границу аж двести тысяч евро без всякой декларации. Когда у того спрашивают: почему незаконно, не оформили? – отвечает сбивчиво, покачивая головой: мол, не надо, быстро бы я у вас и денежек своих лишился, а может быть, и себя… А теперь отмечено, зафиксировано, запротоколировано; штраф взыщете и довезу…
Вроде бы ахинею несет. Но вспоминается две тысячи первый год, лето, поезд «Санкт-Петербург-Днепропетровск». Двое атлетически сложенных украинцев везут где-то из-под Мурманска около семидесяти тысяч долларов. Все задекларировано, взыскано, по закону.
Почти на каждой крупной станции в вагон заходит милиция, направляется сразу к ним, что-то ищет, предъявляет, сомневается в чем-то, предлагают им сойти «до выяснения», и ушлые украинцы отстегивают правоохранителям где сорок, где шестьдесят, где пятьдесят долларов, чтобы те «не выясняли», наверное, прикидывая, что и правильнее будет, и безопаснее.
На границе с Беларусью российские таможенники и милиция «за не выяснение» взыскивают напоследок – после долгого препирательства и торгов – около двухсот долларов.
Вскор к ним наведываются и белорусские таможенники и милиция. Они не так нахраписты, предлагают «выяснить» шепотом, внимательно косясь по сторонам, но пятьдесят долларов «за не выяснение» все же прибирают.
Все следующие остановки на территории Беларуси никто к ним не наведывается, и двое украинцев, начиная подумывать, что связь между государственной правоохранительной мафией прервана, подсчитывают потери, переругиваются между собой, но соглашаются все же, что в общем неплохо отделались. Однако: не говори «гоп», покуда не перепрыгнешь: в Гомеле белорусские таможенники и милиция снова наведываются к ним, также шепотом, косясь по сторонам, предлагают «выяснить» что-то. И «выясняют» на шестьдесят долларов.
«Наконец-то граница родной неньки Украины!..» - облегченно вздыхают долларовозы. Не тут-то было. У мафии родины нет – она интернациональна: почти на каждой станции к ним в вагон заявляются правоохранители для «выяснения»… Правда, «выяснение» теперь стоит несколько дешевле: то по двадцать долларов, то по пятнадцать, то по двадцать восемь – по земляцки.
Все пассажиры вагона с живым интересом наблюдают за происходящим; пари заключают, когда поезд подходит к станции: будут ли выяснять – или нет?
Двое злополучных мужчин выглядят уже не атлетически сложенными, а издерганными, затравленными. Они пытаются объяснить проводнику и соседям по плацкарту, что честные законопослушные граждане, офицеры в отставке, заработали, везут, задекларировали. Те сочувственно покачивают головами, а про себя думают: может, и честные, а может, и не честные; где сейчас честного человека у нас встретишь с такими деньгами?! Но кто-то разумно советует им: не ехали бы вы до конечной; там высадят, завезут в отделение милиции… А кто-то разумно поправляет: повезут, но не довезут…
Совсем сбитые с толку и перепуганные долларовозы, когда поезд, не доезжая до конечной станции, вдруг останавливается по техническим причинам, пошушукавшись с проводником, заплатив тому за помощь двадцать долларов, будто преступники, один за одним выскакивают в приоткрытую тем дверь, тут же быстро направляясь к шоссейной дороге неподалеку, нервно размахивая руками перед проносящимися машинами.
Оставшиеся в вагоне пассажиры живо обсуждают происшедшее, не жалея бранных слов. Кто-то осуждает: зачем декларировали, может, и так бы провезли… Кто-то не соглашается с этим. Старик вкоричневой кепочке и синеватом спортивном костюме говорит обобщающее: «А еще негодуем: почему цивилизованные народы относятся к восточным славянам, как к чуме?! Где еще подобное у более-менее цивилизованных народов можно увидеть?! – он еще что-то хочет добавить, но обрывает себя, глядя на мелькающий в окне вокзал Днепропетровска, по перрону которого трое милиционеров спешно направляются прямо к их вагону. И когда те входят, сразу же направляясь к местам, где должны бы находиться двое мужчин, везущих доллары для последнего «выяснения», говорит им, криво улыбаясь: «Упустили…» - а когда уходят, зло цедит сквозь стиснутые губы в покидающих вагон пассажиров: - Где еще в современном мире даже у более-менее цивилизованных народов встретишь подобный размах мафии, исполняющей при этом надзор над государственной законностью?! И в чем выход из этого…» Но никому уже его общие вопросы не интересны; поглядывают на него, как на шмеля зудящего; и лишь какой-то в очках и при бородке моложавый мужчина, двигаясь к выходу несколько впереди его, оборачивается и отвечает с безразличием: «Ни в чем, а в ком, - бегло конкретизируя: - Только в Сталине, к сожалению, в его методах с подобным…»
Теперь слышится по радио, по телевизору, от прессы: это-де когда-то было, нынче мы – иное государство, правовое. Интересно все же: куда ж подевались те милиционеры, таможенники (и сколько подобных им в разных служебно-государственных вариациях), которые на всем следовании поезда «С.-Петербург-Днепропетровск» в две тысячи первом году заходили в вагон и вымогали деньги – не наглея, надо должное отдать, - у законно задекларировавшихся долларовозов. Да никуда, наверное. Может, кого-то и уволили; кого-то, кто слишком, - посадили, как Ходорковского. А остальные, кто попластичней да менее гонористей, живут и здравствуют, повысившись в званиях, навыках, знакомствах, должностях, доходах. И так во всех разновидностях их по России, по Украине – в меньших масштабах, по всему постсоветскому пространству. Времена меняются, и люди вместе с ними, подсказывали древние. И само по себе это уже благо. Только лучше, если бы наоборот: менялись люди, а вместе с ними и времена. Прочнее бы!

25 февраля 2009 г.


Придурки.

Горит Россия, то там, то там, если даже по выборочным телерепортажам судить. Гибнут люди. Президент распоряжается: проверить, наказать, причины устранить. Проверяют, устраняют. И немаловажная причина: зарешеченные окна. Спилить! Спилили, не слушая доводы директора инвалидного дома, завхоза, на первом этаже, де металлические решетки были.
Загорелось бы когда, нет ли – еще неизвестно, а вот через два дня после того – жулики не дремлют! – разбили стекла, влезли, обворовали – и телевизор утащили, и магнитофон, и пишущую машинку, и сейф, и разной всячины по мелочам. Так это государственное учреждение; но поговаривают, пожарные службы уже и на частные владения, на приватизированные квартиры, где окна на первых этажах домов обычно зарешечены, наезжают: спилить?!
Мы – не страна дураков, как в девяностые годы прошедшего столетия, перехватывая из не такой прямолинейной строки Бродского, часто ляпали борзописцы, то с болью, то с насмешкой; и не страна придурков, как очень хотелось приписать здесь после «спилить?!», но то, что придурков у нас слишком-слишком! – много, - с этим никакое серьезное и честное осознание спорить не станет. И не просто придурков самих по себе, на действия и высказывания которых порой унизительно и внимание обращать, - а придурков при разных званиях, должностях, при значимых социальных положениях. И то при набирающем в России силу и вес авторитаризме, у которого во главе угла не большинство россиян (народ), а барствующее меньшинство, не только не смешно, а даже и страшно.

26 февраля 2009 г.


«Ворошиловский стрелок».

Был – и есть – фильм «Ворошиловский стрелок». Что скажешь о его главном герое? – молодец, старик! Но то все выдумка режиссера. В российской же действительности, как, наверное, и в любой, подобное намного прозаичней, придурковатей, и в оценках – тоже. В ней «Ворошиловский стрелок» (так его без оговорок величают и в сети «Интернета», и в программе НТВ, и односельчане!), также мстит: убивает главврача местной больницы, - семь лет до этого туда, оказывается, привезли его дочь с передозировкой наркотиками  (?!), и не спасли в реанимации; убивает крупного местного бизнесмена и двух начальствующих милиционеров, - года четыре до этого в пьяной драке?! (на дискотеке, оказывается, убили его сына, и три жертвы по-разному, на его взгляд (пусть даже и верный) виновны в том, что убийцу сына – в пьяной драке, напомню, - не посадили…
Но – «Ворошиловский стрелок»?!

27 февраля 2009 г.


Свеженькое.

Александр Прохорович, памятуя, как прошлую зиму хорек разорил их на двадцать курочек, приговаривая: «На бога надейся, а сам не плошай…» этой зимой, которая оказалась пожестче и морозы до нового года и после него атаковали почти еженочедневно, тащил в сарай свою своенравную собаку – смесь нечистопородной овчарки и сенбернара – по кличке Лада и, закрывая дверь, содержал ее там вместе с коровой и с новыми молодыми курочками, закупленными им по весне в количестве двадцати птиц и уже подросшими.
Животные и птицы в сарае быстро сдружились, и если Александр Прохорович приносил пойло корове, то вокруг собирались и птицы, поклевывая ломтики хлеба; а если Ладе – то вокруг и ее, - правда, та порыкивала на них, те отступали в ожидании, она доедала свою пищу, оставляя на донышке кастрюли и им.
Зерно с осени подорожало, закупили они его с теткой Тамарой, его супругой, немного, и потому курочек не баловали: разбрасывали тем ячмень или кукурузу в наполненной до краев литровой банке утром и вечером.
Когда Александр Прохорович морозным воскресным утром, разбросав зерно по соломе на земле в сарае, принялся кормить корову, а Лада, отойдя в угол, присев на задние лапы и поднатужившись, пробовала справить нужду, то курочки, уже расклевавшие ячмень, окружили ее, и пока из той колбасками вываливались отходы, расклевывали их на лету, так и до земли не долетали.
«Ну, животные, - с улыбкой покачивая головой, произнес Александр Прохорович, глядя на них. – Животные… - сходил в летний домик, набрал еще в банку ячменя, еще разбросал его в сарае: - Клюйте».
В это время тетка Тамара, выпекая на кухне блины к приближающейся православной масленице, несколько дней назад узнав от двоюродной сестры, что убивших зверски ее сорокалетнего племянника двух женщин приговорили: одну – к одиннадцати годам заключений, а другую – вообще к шести, так как та в тюрьме родила ребенка, вполуслух недоумевающее рассуждала сама с собой: «Пьяные… Зачем он их пустил к себе в дом? Жил после развода с женой один… Может, и вправду думал попользоваться сексуально… Слово какое противное придумал… Да и мало ли что пьянчужки молодые… убийцы… могли наговорить?! Подтверждений-то никаких! Но убили жестко, сорок ран от ножа… И ограбили, деньги забрали, магнитофон, мобильник… И одиннадцать лет?! А другой – вообще шесть?! Амнистии, ерундистии, хорошее поведение – и через года три на свободу… Выходит, жизнь человека у нас почти ничего не стоит?! Зверски, в его жилище, без всяких оснований, причин убили…»
Это она и высказала вернувшемуся из сарая в дом и усевшемуся у стола перед тарелкой с горячими блинами Александру Прохоровичу, который только со вздохом усмехнулся: «А ты только узнала об этом?! Читал, в Америке какая-то пятнадцатилетняя девчушка связала мужчину, опоив таблетками, ограбила, убила, - к электрическому стулу! А старушка-астматичка на автобусной остановке… а там – не у нас: курить не абы где! – пояснил он, - закурившего там попросила не курить… Тот отмахнулся. Старушка… а там – не у нас: каждый может оружие иметь, - чтоб справедливость для любого гражданина! – снова пояснил. – Старушка достала из сумочки пистолет,  и – пык! – в него… Труп! На год присяжные осудили! – он помолчал, и опять пояснял: - А потому - что за права свои законные! Мотивы – в основе всего! И права человека! – и добавил трескуче: - А у нас – никаких прав у простого человека нету… Даже себя самого защищать – не-ету! Весной минувшей, когда парень тот залетный с ножом… А если бы не рванул он убегать, и завалил бы я его?! Осудили бы, как пить дать! – взволнованно заверил он, тут же задаваясь вопросом: - А за что?!»
«Ты бы завалил… - буркнула тетка Тамара. – Как бы тебя не завалили… Он молодой, а тебе уже за шестьдесят».
«Ну и что, - не согласился Александр Прохорович, – они сейчас тухлые, гнилые, сволочь такая… Убегать…»
Как-то весенним утром Александр Прохорович возился по хозяйству во дворе, тетка Тамара убиралась по дому. В их дверь возле ворот постучали. Александр Прохорович открыл, видя перед собой смуглолицего парня лет двадцати, предлагающего купить новую кожаную куртку за рублей восемьсот. Куртка была хорошая, стоимостью в тысячи две самое малое, - Александр Прохорович сразу определил. А если уворованная, или еще что, - какое ему дело, не он же крал. Тем более недавно они с теткой Тамарой прикидывали по их семейному бюджету купить ему куртку, а тут вдруг сама в руки, за бесценок. Александр Прохорович задумался, а парень напористо на него: чего, мол, у калитки стоять, рисоваться, давай в дом войдем. При этих словах Александр Прохорович и подумал, что связываться не стоит, а смуглолицый уже и нож достал, прется: «Двигай, дед!» Только не знал он, что Александр Прохорович и боксом, и самбо в молодости, и если бил кого с левой – так обязательно не устоит… Он отошел на шаг назад, и – бабах! – боковых по бороде парня. Тот и повалился набок. А Александр Прохорович прикрыл на секунду дверь, и за прут металлический, - всегда у калитки на всякий случай, - и обратно открывает калитку, этим прутом замахиваясь… Как вскочил смуглолицый парень, как побежал, только подошвы туфель сверкали! В машину – через домов пять стояла – вскочил, и рванула она…
«До сих пор не пойм, - проговорил Александр Прохорович, - откуда он взялся?! Куртку предлагает, а сам в дом?! Если бы не убежал, а на меня – так бы и задолбил его прутом. А что делать?»
«Что делать… Откуда… - повторила недовольно тетка Тамара. – Бычка-то продали тогда, тридцать пять тысяч… Вот кто-то из наших доброжелателей в селе и дал наводку…»
«Вроде ж, никому зла не делали, живем не богато», - недоумевал Александр Прохорович.
«Не делали, не богато… - раскладывая по мискам блины, разливая по кружкам чай, сама усаживаясь на стул рядом с мужем, бурчала тетка Тамара, пускаясь в рассуждения: - Человек – он хищник по природе. В нашем поколении это хищничество жестко вырубали, словно и нету его. Что было ложью. И встречаясь посоле с грубостями и жестокостями, мы оказывались беззащитными, но протестовали как могли… Или сдавались… злу, всегда при этом осознавая его. Мы имели нравственную прививку. Поколения наших детей, внуков – в основном не имеют этой прививки. И то, что они видят, слышат, читают сейчас – особенно разрушающе для них. Я вот думаю об этом кризисе, - сворачивала она рассуждениями на другое. – И тревожно как-то на душе. Сон недавно… Ангел будто светящийся на фоне земного шара, по которому, как муравьи, люди бегают, ползают… Если приглядеться, то различимо, как они убивают множество животных, купаются в их крови… Они убивают и себе подобных… Жрут, обманывают, хитрят, похотливо хватают радости жизни… А от всего этого будто стон к Ангелу, и тот покачивает головой: слышу! И смотрит пристально вниз, на землю. А там люди, только более молодые, более здоровые, окружили толпы людей, только старых, немощных, и толкают эти толпы к пропасти… И старые, немощные осознают приближение гибели, с плачем просят молодых: мы же растили вас, трудились на вас, - не убивайте! Но те сбрасывают и сбрасывают их в пропасть… И оттуда – страшный стон к Ангелу, и тот снова покачивает головой: слышу! И снова вопль к нему от земли: доколе?! от животных: доколе?! от птиц и рыб морских: доколе?! Слышу! – говорит Ангел. И еще говорит: судия уже послан к вам, имя его – кризис!...» - тетка Тамара замолчала, а Александр Прохорович лишь махнул рукой: мол, это боговерие все твое, читаешь религиозные книги, и снится глупость разная, но подумавши произнес: «Мне и самому как-то порой не по себе… Успокоительные выступления разных властей, вплоть до того, что кризис обновит… Кого? – зажравшуюся Москву?! Не понимаю, - повышал он голос, включая телевизор, - но кажется, нынешняя власть просто хитро колпачит народ: прибрали огромные средства из экономики – и в стабфонд? Забрали половину оттуда – на поддержку олигархов? Или некомпетентность, или… - он замолчал, уставившись в экран телевизора, по которому певица Валерия просила российских граждан давать отпор работорговле, сообщая, что в России ежедневно триста человек попадает в рабство. – В месяц, значит, девять тысяч, а в год – сто… в рабство, - машинально развивал услышанное Александр Прохорович, вдруг тараща глаза и громыхая голосом: - Это что – провокация?! На всю Россию… Тогда власть должна официально разъяснить, и разобравшись, привлечь эту Валерию к порядку! А если правда?! – Александр Прохорович встал со стула, заходил по комнате, понизив голос, обратился к тетке Тамаре: - Если правда… сто тысяч россиян за год попадают в рабство… то что делают эти Медведевы, Путины в Кремле?! – он снова понизил голос, и обескуражено выдавил из себя: - Выходит, нынешняя власть в целом преступна…» - и он надолго замолчал, тупо и сосредоточенно уставившись в телевизор, по которому теперь показывали школы Башкирии, рассказывая, какая свобода там в национальном: школы и на украинском языке, и на татарском, и на башкирском, и даже на литовском. А в украинской школе дети дружно декламировали: «Наша матка – Украина, а наш батька – Башкырстан…»
«Это что – глупость, измена?! – вырвалось у Александра Прохоровича. – Ющенко уже два года назад последнюю в Киеве русскоязычную школу закрыл, а на территории России: наша матка – Украина, а батька… - он никогда не был националистом, понимая, что подобное губительно для слишком многонациональной России, но то, что он сейчас увидел, очень возмутило его. – Россияне! – повторял он. – Каждый гражданин, какой он национальности не будь! – и вновь кривил непонимающе губы: - Это что – глупость, измена? Глупость, измена…» - пока тетка Тамара не хлопнула его ладонью правой руки по спине: - «Чего забубнил?! С ума двинул, что ли… Иди в сарай, может, курочка какая яичко снесла, квохчет… Свеженькое…»

28 февраля 2009 г.


Писать не по лжи…

Молодой поэт районного масштаба Изюбров последние дни февраля был совсем сбит с толку, совершив непредвиденный и ненужный ему проступок: он изменил своей девушке Татьяне, однокурснице по техникуму, которую в некотором роде считал вдохновительницей многой его любовной лирики. И не просто изменил, а с ее же подругой. Потому так и переживал: скажет – не скажет, и поругивая про себя эту подругу: «Ну, стерва, стерва. Крутилась-крутилась, я и не хотел, но как задымило – спасу нет. Перегнул через стул, и весь дым – в дымоход, – пускался он в образное и рифмованное, - туда и туда, а получилась беда, ох, беда.. Сказала: не скажет, - успокаивал он себя, прикидывая: а может, ему самому напрямоту Таньке (так он звал сам с собой свою девушку), так, мол, и так, был грех, а повинную голову меч не сечет… - Жить не по лжи! – провозглашал он следом, поддерживая значимого писателя, недавно ушедшего из жизни, тут же сомневаясь: - А вдруг Танька как разобидится, как разобидится, и от ворот – в поворот…» И выходило, что жить не по лжи – трудно. Тем более, в России, рассуждал он. Та же, к примеру, геодезическая служба его. Работа не тяжелая, не пыльная, - но что такое шесть тысяч для молодого человека?! А «мозгами пошевелишь» - десять в карман за месяц кладешь. Так это начало, рассуждал он, спрашивая сам себя: а если на шесть тысяч рублей согласен, по честному чтоб… И усмехался: «Выживут с работы, и все! Пойдешь ямы копать, растворы месить за те же деньги. Честные в России, как и непьющие, - лишние. Ведь Россия, - оценивал он вслух, - как автомобильная дорога, где вроде бы правила есть, и ограничение скорости, а никто из автомобилистов почти и внимания на них не обращает, ездят «как бог на душу положит», - по душе! Что для русского человека главней всяких правил! А душа эта порой – не приведи господь, чтобы рядышком с ней, - так вымажешься… - с тяжелой усмешкой вздыхал он. – И более того, если ты один из десяти начнешь по правилам… не во время, когда гаишник надсматривает, - тогда большинство в правила!.. первым и попадешь в аварию, еще и виноватым останешься?! Не выгодно жить не по лжи, особенно в новейшей России, - вскоре с досадой осознавал Изюбров, - будешь перебиваться от зарплаты до зарплаты, - уже не соглашаясь со значимым писателем: - Хорошо вам, Александр Исаевич, было говорить: не по лжи! В возрасте преклонном, порывы пригасли… У меня же – они наскакивают и наскакивают, как кобылицы какие. Подруга Таньки… крутилась, крутилась – и докрутилась. А мне мучайся: не по лжи?! Так же и на работе: шесть тысяч рублей – не десять! Глядишь, поднакоплю деньжат, и новую издам, такое дело. Пройдут годы, - заключал он. – Стану, как и вы, известным, уважаемым, читаемым, почитаемым, обеспеченным, - а значит, и независимым, - и тогда и буду не по лжи!..»
Но если нельзя жить не по лжи, через некоторое время думал про себя Изюбров, то писать не по лжи – он обязан! А как же?! Зачем тогда вообще писать, - если по лжи. Хотя он помаленьку начинал осознавать, что нынешние официальные писарчуки и живут по лжи, и пишут по лжи, так как сказано в Библии: всякое изреченное слово есть  ложь. И даже не поэтому, может быть, мысленно оговаривался он, а потому, что большинство из них – по преемственности – до того пропитаны ложью – и не могут не по лжи писать. «Однако я не буду по лжи писать!» - выводил он формулу творчества для себя, решая попробовать писать прозу. И чтобы было точно не по лжи, рассуждал далее он, надо писать о том, что хорошо знаешь, и о том, кого хорошо знаешь. А кого Изюбров хорошо знал, если не касаться самых близких, - да соседей своих, с которыми рядом прожили его отец, и мать, и он с самого рождения более двадцати лет. «Ну, и семейка, - характеризовал их Изюбров, перечисляя соседей6 – Дед Федор, бабка Маруся, зять Игорь, дочь Светлана, у которой пятеро детей. Наплодила их, как кошка, - прихихикивал он. – И все жулики на жуликах. Вечером: свись – и полезли по садам соседским… Взрослые курят, выпивают, мат на мате, - и при детях. Но работящие! И свиней держат, и гусей, и на огороде. Сын их старший, что с ними не живет, - в ментовке, при звании…» Как-то года два тому назад Изюбров, после свидания со своей девушкой возвратившись домой поздно ночью, увидел у соседского двора большую фуру с крытым кузовом. Оттуда дед Федор, его сын-мент, зять Игорь и старший внук спешно таскали мешки, несколько мотоциклов, мебель; потом вытащили какого-то человека, рука которого безжизненно свисала вниз, и сын-мент все оглядывался по сторонам, что-то тихо говорил деду Федору в полутьме, тот успокаивал его: не боись, закопаем, и ни слуху, ни духу, - а в это время Изюбров притаился у забора, наблюдал, прислушивался с замирающим от предположений сердцем, боясь пошевелиться, - вдруг заметят, кому нужны свидетели. И никому после не говорил, однако мнение о сущности всей этой соседской семейки составил прочное. С описания той ночи он и начал свой рассказ, озаглавив его «Преступное рядом»,придумав новые имена и деду Федору, и его сыну-менту, и бабке Марусе, и всем им. Потом упомянул, как зять деда Федора Игорь ругал матерно свою жену Светлану за то, что та очередного ребенка родила не в две тысячи седьмом году, когда Путин постановил выплатить каждой роженице десять тысяч долларов, а в самом начале две тысячи восьмого. «Не могла как потерпеть, задержать – столько б долляров отхватили на халяву?!» - ворчал он, и та не оставалась в долгу: «Как ты потерпишь, если плод так и лезет из тебя… Я рожаю, а вы все живете, пьете за это! За детей больше вас вместе взятых, с вашими работами, получаю!» «Писать не по лжи!» - подбадривал себя Изюбров, цепко поддевая на острие пера соседей, подумывая по написанию занести рассказ в районную газету, и, может, там и опубликуют, а то местные журналисты пишут абы что: всюду хорошие люди, работящие, добрые в основном, если не рубрика «из зала суда», - но возникает вопрос: почему же мы так плохо живем в России, когда все в основном такие хо-о-ро-о-ши-ие? «Потому что по лжи пишут!» - отвечал Изюбров, и тут его вдруг замкнуло новым вопросом: опубликуют, к примеру, соседи прочитают, и сыну их – менту передадут: так, мол, и так, Изюбров-то сынок, оказывается, сука – не напрямую, но сдает, рассказик намарал. Вроде б и не мы, а вчитаться – самые что ни на есть мы, и про ночь ту как-то выведал сволочь! «Мочить его надо!» - с пьяного глаза определит сын-мент. Изюбров представил, как он со своей девушкой идут по темной улице, подъезжает милицейская машина: «Документы?!» - «Какие документы, мы гуляем…» - «Ничего не знаем, произошло преступление, проедем в отделение для выяснения…» Их заталкивают в машину, но везут не в отделение, а подальше за город, в лес, дают им лопаты, заставляя рыть яму. А когда яма вырыта, забивают его теми же лопатами, а его Таньку насилуют вчетвером, а потом и ее забивают, закапывают их вместе в одной яме. А сын-соседей-мент после потирает руки, говорит: так, мол, и надо с суками, в рассказе меня пропечатал, и не с хорошей стороны, а с плохой… От представленного воображением Изюброву расхотелось дальше писать рассказ, ручка в его руке задрожала, и он отбросил ее в сторону по столу: ну их с этой «не по лжи!» - неприятностей только наживешь. Но через минут десять Изюбров уже корил себя: ну что ж ты? Трус! Взявшийся за ручку и оглядывающийся назад – неблагонадежен для писательского поприща! Но и разумность нужна, мера: касаться всего, и ничего не задевать конкретно, если нет на то разрешения свыше… «Но что такое свыше? – вслух задумался Изюбров, и ему хотелось ответить, что это бог, совесть его, ответственность, но ответил он совсем другое: - Свыше – это кто сильнее, у кого больше прав, власть… - и возмутился этим: - А для чего тогда писать?! Если в слове как сучка, как шестерка?!» - и он решил ударить рассказом по власти, и не по какой-то там, а по верховной – по президенту, по премьеру! И ударил на полторы страницы, так что пыль с них только полетела. «Писать не по лжи!» - выговорил Изюбров, понимая, что никто его выпад против верховной власти, конечно, же, публиковать не будет, а если бы и опубликовали, то он бы не испугался, потому что освещать темные стороны верховной власти намного безопасней, чем, например, тех же своих пьяных и способных на всякую подлость соседей. Но Изюбров этого не понимал, а лишь думал: когда жить не по лжи – никакой разумной возможности, то писать не по лжи – святая обязанность пишущего. А как же?!

3 марта 2009 г.


Бессмертна, но…

Верховная законодательная российская власть, продолжая безответственность исполнительной, принимает закон, запрещающий изолировать граждан в психиатрические учреждения без разрешения судов, так как некие «черные риэлторы» (это, видимо, соорганизующиеся в бандгруппы разные госслужащие: медики, сотрудники жилищно-коммунальных служб и правоохранительных органов и т.д.) до того обнаглели, что уже массово заполняют незащищенными россиянами психлечебницы, прибирая себе их владения, недвижимость. (В Китае, кстати, за подобное массово казнят, и не только прямых участников, но и косвенных. Но там власть не повязано грабительской прихватизацией, демографическими спадами, да азиаты – они и есть азиаты, - что с них возьмешь? И вообще случается ли там подобное даже в единичных проявлениях?)
На лесной поляне, огражденные со всех сторон соснами, елями, снегом, крутыми машинами, разгоряченные свежим воздухом, охотой, коньяком, полыхающим в середине костром должностные медики, юристы, иные приобластные государственные служащие ведут разговор и об этом. Упитанный, в зимней армейской форме с пьяной усмешкой вытягивает: «А нам – по х...! Понахватали там в Москве под себя, и нам мешают пользоваться, каналы перекрывают… Будто один только… - он тычет ладонью в сидящего рядом на поваленном сосновом стволе сухопарого мужчину в очках, облокотившись на дорогое трехствольное ружье гложущего мясо недавно убитого кролика: - Ты не против, Сергеевич, если и тебя в долю?! Без разрешения суда нельзя».
Тот также пьяно усмехается, вздыхает, отвечает уклончиво: «Куда ж денешься… Зависит от доли.. Мы ж – одна семья. – приговаривая, когда выпивают еще коньяка, известное: - Мафия бессмертна…»
Бессмертна-то бессмертна, но такого ее размаха, разгула, бесстыдства, безнаказанности, должностного государственного прикрытия, как в новейшей истории, Россия, наверное, не знала. Прямо государственный бандитизм – точнее не скажешь. И главная жертва его – простой, бесправный, незащищенный народ.

5 февраля 2009 г.


Голая правда.

С год назад у старика-пенсионера (некурящего, мало пьющего спиртное, берегущего свое здоровье) умерла жена, а единственный сын уже лет десять как погиб. Он остался один, но в трехкомнатной приватизированной квартире почти в центре года, где и пианино, и мебель, и картины – по триста долларов даже некоторые. Был у него еще родственник, двоюродный племянник, работающий заведующим отделения в больнице. Однако старик недолюбливал его, и однажды прямо заявил: помру – ничего тебе не перепадет! Государству все… Это и сгубило. Если бы белохалаточный племянник решил действовать черерз давно всем известный первый государственный канал медицинского убирания людей бандитами при должностях – психушный, то старик, может быть, и не сдался без боя, так как несколько приготовился к нему, застраховался, но тот решил действовать через другой – малоизвестный непосвященным: туберкулезный. Вскоре к старику пожаловали оттуда. Вежливо спросили, когда проходил флюорографию в последний раз. Ответил. Ну, год уже прошел, развели гости вздохи в стороны: непорядок, это же опасная инфекция, способна незаметно в организме… Как так, не понял старик, не кашляю, не курю, водой холодной ежедневно обливаюсь, самочувствие нормальное… Надо провериться, настойчиво объяснили ему, мы пофамильно всех, государственная обязанность, ибо дело серьезное. И заверили: мол, аппарат у них новый, заграничный, дорогой, облучения – никакого, будто час летом на солнце. Обязан – так обязан. Пришел старик, сфлюорографировался, отдал гражданский долг, так сказать. Каково же было его удивление, когда тем же вечером к нему снова пожаловали медики, сообщая, что он тяжело болен туберкулезом, представляет опасность для общества и потому должен быть незамедлительно госпитализирован; лишь повторял сбивчиво: как же так?! Не кашля, ничего, хорошо чувствую, причины-то должны быть…
Через месяца два после того старик неожиданно умер в туберкулезной лечебнице, где его так прочно изолировали (конечно: опасный?!), что и позвонить соседям ни разу не смог, будто и по телефону эти палочки – коховые, или как там их называют? - передаются. Рассказывали, что белохалаточный племянник вскоре продал квартиру старика почти за полтора миллиона рублей. В нем-то и была причина.
Услышанное стало забываться – и вдруг снова о том же: мужчина лет под сорок на остановке после трехмесячного пребывания в туберкулезной лечебнице возвращался со старушкой матерью домой в село. Рассказывает: в палате людей набито, наркоманы, разные, курят и курят… (Вот такие лечения: «курят и курят…») Но это ладно, тут генетический менталитет большинства русский людей с направлением на гниль: дымят сигареты в камерах, в палатах, в комнатах общежитий, в квартирах, в тамбурах электричек, а то и в вагонах, однако что рассказывает его старушка-мать намного интересней. «Да никогды он не болел никакими легкими, не кашлял, работал по хозяйству, свиння, корова, хоть жизнь личная не удалась, але работящий, не то что другие хлопцы по селу – пьют, не просыхая, - доверительной скороговоркой сообщает она, пуча в недоумение морщинистые губы. – Приехали – обязаны профлюорографироваться! Профлюорографировался – забрали…»
Но зачем?! Да просто, наверное: времена бизнеса, а в российском варианте – и жульничества должностного; и медики – тоже часть его. А больные – их товар, доход. А русский же человек если на что хорошее, законное – подозрителен, тяжел на подъем, а вот на ловкачество, на хитрость, на жульничество – он и американца обставит, и германца, и всему миру нос утрет и соплей на носовом платке не заметишь. Сорганизовались медики, и кого убирают, кого используют, а кого и так: больше товара – больше дохода, больше возможностей поживиться и сейчас, и в будущем. Здоровые тоже не помешают, поудобней даже психушек: сфлюорографировали – откуда человек знает?! Не болел, не кашлял – ну и что?! Флюорографии виднее! А то и перепутают больного со здоровым: ничего страшного: туберкулез – не СПИД. Через три месяца – вылечат этого человека здорового. А если таких здоровых с двадцать, тридцать – и благодарности от руководства пойдут, и помощь материальная, и премии. Бизнес от медицины.
Все это, конечно, предположительные рассуждения по поводу случайно услышанного, и всему ли можно верить, что люди говорят. Мог бы какой официальный журналист в расследование. Мог бы, но в этой области вся пресса, к сожалению, сучья (если грубо), в том смысле, что она первые четыре власти предпочитает никак не задевать, как и просто должностных лиц. И если бы какой местный журналист в эту тему – то просто сходил бы к главврачу, взял у того интервью, попил с тем кофе, а то и чего покрепче, - вот и вся статья, такая у них журналистка – сучья! И, конечно, часто в меньших долях – по всей России. Как один депутат рассказывал: канал, мол, новый запустили на телевидении: «Голая правда». Ну, говорит, думаю, наконец-то доберутся до коррупции государственной, до бандитов при должностях; власть к ним мер не принимает – так хоть народ пусть слышит, видит! Включаю, - голая стервочка-телеведущая вращает ляжками по экрану, и с томной улыбочкой рассказывает, как американцы казнили Саддама Хусейна… Голая правда!

6 марта 2009 г.


Могла бы идти…

У Переходько, журналиста областного значения и давнего члена, и кроме этого, писарчука итак же давнего члена, издавшего более десяти сборников стишков (правда, в некоторых из них на девяносто страниц малого формата стишки порой составляли не более десяти строк на страницу, т.е., шестую часть ее, - что ж, и так можно набирать количество), заболела печень. То ли после презентаций товарищей по литературному производству (в прямом смысле: ведь иных товарищей готовили к изданиям коллективно?!), то ли по другой причине, но печень прихватила сильно, дышать невмоготу. Доплелся Приходько до телефона и вызвал «скорую помощь». Час ждет, два – нету. Измучился, хотел уже за ручку браться, пропесочить хорошо медиков, но те, видимо, почувствовав опасность, приехали. Осмотрели, прослушали – и в больницу. А там в приемном покое он не один – много больных. Ждет снова Переходько: пять минут, двадцать, сорок, час, - печень не отпускает, а про него как забыли. Не стерпел он, возмутился в молоденькую медсестру: «Сколько ждать?! Я поэт, между прочим! Поэт!»
Та обратила на него внимание: может, при положении, - поймешь их на вид. Пошла посоветоваться с другой медсестрой, немного постарше: вон тот, рыжебородый, права качает. Поэт какой-то. Это что?
«Как тебе сказать, - принялась объяснять та, - поэты, они слова рифмуют по окончаниям. Ну, к примеру, - и она начала тоже рифмовать: - На работу пришла Оля, / а за нею пришел Коля…»
«И все… - удивилась молоденькая медсестра, и добавила завистливо: - Хорошая работа. Улегся на диване – и рифмуй себе, рифмуй. Мне б в такую! – выговаривала она. – А то сиди тут, записывай этих больных… Кашляют… Глядишь, и гриппом каким заразишься… - и начала также рифмовать: - А за Колей пришел Вася, / а за Васей пришла Тася… получается! – обрадовалась она, а когда медсестра постарше объяснила ей, что можно рифмовать и по-другому, например: на работу пришла Оля, / а за нею пришла Тома, / а за нею пришел Коля, / так как скучно ему дома, - вообще вошла во вкус, забыла про всех больных в приемной, открыла журнал с записью больных на последних страницах, и принялась записывать туда, произнося вслух: - Коле скучно оттого, / что не знает он всего / о своей супруге Томе, / проживающей с ним в доме. / Ему Тома не верна, / хотя вроде б и жена. / У нее влеченье к Васе / в кабинете, на террасе… Ну как?» - спросила она наставлявшую ее в поэзии медсестру постарше.
«Нормально, - одобрила та задумчиво. – Вот только «на террасе», наверное, неправильно, - и пояснила: - все же изменяет Тома… А терраса – это открытое место, могут увидеть…»
«Вообще-то да, - не стала спорить с ней медсестра постарше. – Мои предки газеты выписывают, журналы. Читаю порой стихи. Да, вспомнила! – она повела глазами в сторону нетерпеливо ерзающего на стуле и тяжело привздыхающего Переходько. – Я его фотографию видела в газете… - задумалась, припоминая, и добавила: - У него рифма вообще неправильная. Ветер – на рассвет свете… У тебя поправильнее…»
Их разговор о стихосложении прервал возмущенный до предела ожиданием, болью в печени сам член российского союза писарчуков Переходько, приблизившийся к ним вплотную и, потрясая бородой, вопящий: «Да что ж это такое?! Когда меня осмотрят?! А я, между прочим, поэт, и могу о вас в газете! И состою в членах союза писателей. И ваш главврач, кстати, он назвал имя и фамилию главврача больницы, / тоже пишет стихи, и тоже состоит со мной в членах со.за российских писателей!»
Медсестры вначале хотели осадить зарвавшегося поэта, но, услышав про главврача, переглянулись; и вскоре обе принялись шевелиться, извиняться. Переходько сделали укол, боль в его печени прошла. А после этого даже отвезли на машине «скорой помощи» домой, что делали лишь для особо важных пациентов.
«Вот так-то! – вспоминая происшедшее с ним в больнице, лежа на диване в своей квартире, повторял Переходько. – Вот так-то! А то внимания не обращают?! А их главврач тоже член союза писателей… - и он прикидывал вслух: - А если губернатора в члены союза писателей к нам?! Вот бы где простор работникам творческого производства! Чуть что: я – член союза. И губернатор наш также, между прочим, состоит со мной в членах союза…»

7 марта 2009 г.


Российские иностранцы.

Сморщенный, маленький. Живет в одиночестве. Мало ест, много курит. Районные бизнесмены, старающиеся упрочиться в среднем классе, так называемом, давно бы его убрали или в дом престарелых, или в психушку, или в туб.лечебницу, если бы было из-за чего еще один грех на кишащую тяжкими грехами душу брать: домик покосился, вот-вот рухнет, крыша на нем протекает; сарай давно развалился в кучу бревен; в доме – пошарканные стол, шкаф, кровать. Пенсия у старика – тоже по минимуму. Разве что телевизор на рублей триста потянет, хоть старый, из доновейшей российской истории.
Растопит старик веточками, натасканными из посадок, печку, залезет на настил над ней в валенках и тулупе, и включает его, смотрит. Потом вдруг засыпает. Просыпается – и снова подслеповатые глаза в экран, по которому уже показывают отбор певцов от России на «Евровидение». Он напрягается, покряхтывает задумчиво, курит, прислушивается: не по-нашему все поют, не по-русски?! Только вдруг некий Воробьев (старик запоминает фамилию его потому, что с названия птички) начинает петь по-русски, оговариваясь, что если Россию представляешь, надо на русском языке… «Само собой! – поддерживает его старик, оживляясь; закуривает, и вдруг, взмахивая рукой наотмаш, непримиримо хрипит в экран: - А этих!... – он замолкает, ища в уме слово поделикатней, - российских иностранцев!.. вон на хрен из России! – припечатывая следом: - Пускай поют по америкам, германиям, италиям…»

10 марта 2009 г.


Две разновидности.

Известного писателя – уже старика, когда сил для отпора нету! – ограбили в поезде. Как и почти всегда в своем творчестве, он не встал в позу прямого обличителя, но происшедшее с ним потрясение не прошло бесследно, проецируясь из действительности в подобие формулы аж для всей русской литературы, по которой ее представители делились на две разновидности. Первая-де предпочитает говорить: смотрю на пятно в своем глазу, смотрю на пятно в своем глазу, а вторая-де: смотрю на пятна в иных глазах, смотрю на пятна в иных глазах, смотрю на пятна в иных глазах, - что очень проблематично для любой – всегда не без размытости – словесности: формулы?! Но если все же принять ее за исходное, то в ней и трагедия, - не столько литературы, сколько жизни: или-или?! Было бы намного и вернее, и честнее и пятна в своих глазах замечать, и в иных глазах замечать, и в общих глазах замечать, как и светлое с добрым в них, помнят, что с этими пятнами (т.е. злом в разношерстности его проявлений) – а настоящему писателю просто по причине избранности естественнее руководствоваться добром и светлым, - не стоит сотрудничать даже самым хитрым способом: как бы не замечая… И еще «если все же»: представители первой служат более, - исходя лишь из принадлежности, - злу; тогда как представители второй – при всей лукавости общей и ограниченности слова вообще – служат более добру, хотя бы давая понять обществу (не живущему по добру, но смутно желающему по нему жить!), что старика-писателя непросто ограбили некие бандиты в поезде (как они туда попали при строгих паспортных досмотрах и т.д.?), а, скорее всего, ограбили под прикрытием бандитов при государственных полномочиях – железнодорожных  и милицейских. А при таком раскладе в нарастающий гул вопросов к властям различных уровней вплоть до верховной присоединится еще, может быть, и самый главный: долго ли еще будет продолжаться государственный бандитизм в России?! И когда наконец всех этих так называемых оборотней: в погонах, в халатах белых, при должностях и бизнесе… прижмут к ногтю?!

11 марта 2009 г.


Вспоминается…

Советское время. Несколько интеллигентствующих, писательствующих, поэтствующих собрались в квартире одного из них. Все выпивают (вино, водку), все курят. Некоторые сигарета за сигаретой; в комнате – дым столбом. Спорят, рассуждают – о литературе, о политике, как жизнь на лучшее, на более достойное выправить. Извечный вопрос муссируют: кто виноват? И более склоняются к тому, что коммунистическая партия. И все бы умно говорится, приправляется юмором и анекдотами. Запретный бог, человечество, доброе…
Открывается дверь. Входит сестра хозяина. Раскрасневшаяся после лыжной прогулки, пышущая здоровьем, радостью, жизнью (о которой заумный брат ее отзывается пренебрежительно: «Слушать ее?! Примитив, комсомолка, до-гомосапиенс»..). Морщится, закрывает ладошкой нос, говорит мягко, без раздражения: «Вы бы лучше не пили и не курили, и не прозябали бы в сигаретном дыму… От этого бы намного больше и добра, и справедливости, и достоинства, чем от всех ваших рассуждений, вместе взятых…»
Вспоминается, и думаешь: может ли пропитый и прокуренный человек (как и народ в целом, если подавляющее большинство в нем таких…) быть носителем доброго и хорошего? Тяжелый вопрос!

12 марта 2009 г.


Заразная.

Молодая одинокая женщина. Была высокая, стройная, ясноглазая. На дорожном переходе попала под «лихача» на иномарке, скрывшего удачно. Медики в больнице скоро поставили ее на ноги, но при этом умудрились заразить «СПИДом». Благодарность с ненавистью перемешались в ней; долго думала, сомневалась, и все же решила потребовать с них денежной компенсации через суд, разумно налегая на то, что после больницы у нее не было интимных встреч с мужчинами, и в больничных анализах «СПИДа» у нее тоже никто не обнаруживал. Но докажи попробуй, если маленький человек против целой больницы, пусть даже там и найдется десяток-другой бандитов от государственных полномочий, мягко величаемых «оборотни»?! Сколько на адвоката одного потратишь! Не для простого нынче человека подобные «походы» за справедливостью; он в ней, как и в Конституции нынешней, лишь упоминается. Но настырная была, даже медикам надоело: спидовая, да еще в претензии?! Отомстили они ей легко: как бы между слов случайно намекнули ее соседям: упитанной женщине-инвалидке и тощему мужчине в очках, временами работающему то там, то там, по комнатам в общей коммуналке: мол, деликатнее с ней надо, так как, мол, болезнь неизлечимая…
В коммуналках часто и так, будто крысы, один одного жильцы покусывают, но после того у молодой женщины совсем жизни не стало: женщина-инвалидка и тощий мужчина объединились против нависшей над ними «угрозы», и прохода ей не давали, а то собравшись то у него, то у нее, пили самогон, курили, и орали, чтобы она слышала: «Стерва! Терлась со всякими! Позаражает и нас… Гитлер бы всех таких уничтожал…»
Молодая женщина, забившись у себя в комнате под одеяло, плакала и не понимала: хоть бы здоровый образ жизни вели, как она раньше, и тогда щепетильность… А так – пьют, курят… Удивлялась: сколько злобы вдруг?!
Осунулась, согнулась, глаза потухли.
Однажды вечером, когда она вернулась после прогулки возле школы, где раньше работала и откуда уволилась, общая дверь в коммуналке была закрыта изнутри. Стучала, кричала, даже впадая в истерику, - не открыли. Позвонила в милицию. После долгих пререканий с нею, обляпав молодую женщину с ног до головы словесной грязью, соседи пустили ее на законную жилплощадь. Почему-то было очень стыдно. Трое следующих суток она не выходила из комнаты, а когда после отлучилась в магазин за продуктами, и вернулась, то общая дверь снова оказалась закрытой изнутри.
Не кричала, не стучала. Прямиком побежала по ступеням лестничного пролета к выходу, к мосту. Также, не мешкая, бросилась вниз в рек, покрытую прочно льдом. Ни записки предсмертной, ни проклятий в ней, ни обращения к старушке-матери где-то на периферии в селе.
Когда ее соседи по коммуналке узнали о происшедшем, то упитанная женщина-инвалидка сказала: «Туда ей и дорога... И нас был заразила…», а тощий мужчина в очках проскрипел: «Все равно померла бы… Так даже лучше…» Они переглянулись, вздохнули, перекрестились, и стали препираться, кому сходить за самогоном в соседний дом, - помянуть.

14 марта 2009 г.


Честно, понятно…

Понимал, что такое «желтая пресса», но не читал. Купил на днях. Желтая полоса на первой странице. Читаю. Суть ясно: по фиг социальное, справедливость, бесправное большинство народа; пишут о людях состоятельных, известных, звездных. Поверхностно, примитивно: о сексуальных ориентациях, кто кому изменил, кому наподличал, ковыряясь в грязном белье, но и скандально, но и давая понять, что все эти звезды – из луж, колыхни – и потянет мутью и вонью, - чем не благое дело как-то!
А так называемая официальная пресса почти по всей России, исключая некоторые центральные, крупные, и смелые независимые издания, и на это не способна. Негативные действия властей, должностных лиц (если нет на то одобрения от еще более властных) для них запретное табу. Почти все публикации – на уровне информации, которую те предоставляют. Словом, не кивнут в защиту маленького человека, его прав, его мнений. Кто подплачивает, поддерживает – перед теми и угодливостью  повиливают, - что тут поделаешь. Но если так, то, наверное, следовало бы последовательнее,  по примеру то же «желтой прессы», не путать мозги людям, и на первую страницу своих изданий – красную полосу, с надписью: сучья газета?! И честнее, и понятнее.

14 марта 2009 г.


Околесица.

Лимонник на огороде у Стрельчикова осенью вырастал обильный: по тридцать плодов на кисть. Собрав его, - что себе, а что и на продажу – он начинал заниматься им снова: отобранные плоды укладывал в стеклянные графины, заливал медом: продержав их в темном месте месяца полтора, выбирал семена и, перемешав с песком, помещал в холодильник на месяцев пять до начала марта, когда можно высевать в бутылки от газированной воды с прорезанным дном, заполненные почвой. Всходы росли медленно. Хлопот с ними было много, но все они окупались. Не говоря уже о том, что они с супругой теткой Ларисой готовили для себя разные настойки, которые употребляли ежедневно понемногу; и хоть обоим перевалило возрастом за шестьдесят лет, выглядели моложавыми, подвижными.
Инсульт свалил Стрельчикова неожиданно и для него самого, и для тетки Ларисы, и для сына с дочерью, живущих в городе и не часто наезжающих к ним в село, и для соседей. Медики в больнице на удивление быстро поставили его на ноги, а еще через недельку он уже был дома. И все нормально вроде бы, но странным вдруг каким-то стал: начнет что говорить, и не поймешь толком. Смотрит, к примеру, телевизор, по которому показывают, как бывшего олигарха снова этапировали из лагеря в суд, чтобы срок накинуть, и начинает околесицу: «Фермер вырастил кукурузу, нанял охранников. А сельчане – крадут кукурузу, крадут: кто с охранниками знаком, кто самогоном их угостит, кто денежку небольшую отстегнет, а кто и так сумеет. Один же сельчанин, попавшись, рассорился с охранниками, денег не дал, самогоном не откупился, - было бы из-за чего, из-за сумки кукурузы?! На него и налетели: и фермер, и охранники, и даже участковый – большой штраф наложили. Но крали-то многие, крали-то многие… - и заводит: - Похоже и Ходорковский, похоже и Ходорковский, похоже и Ходорковский…»
Прочитает в старой газете, как депутаты Госдумы принимали европейскую хартию о борьбе с курением, на что Жириновский в присущей ему манере иронизировал: доборетесь, мол, с курением, с пьянкой, с наркоманией, - и новую революцию себе на голову получите, и несет его: «Вот оно! вот оно! вот оно! Нынешней власти трезвый, здоровый, рассуждающий народ не нужен… Не нужен, не нужен, не нужен, чтобы они об этом не говорили: не нужен народ не издерганный, уверенный в завтрашнем дне. Ведь такой народ строго и на нее посмотрит, на ее изначальное… Потому власть и смотрит сквозь пальцы на разных бандитов при государственных положениях и полномочиях: в погонах, в белых халатах, от бизнеса… И растет недоверие, озлобление межобщественное, а она – надо всем этим, надо всем этим, надо всем этим…»
Услышит по телевизору, что в России от врачебных ошибок ежегодно погибает около семидесяти тысяч человек, и заводит: «Хирургов, детских да зубных врачей оставить, а остальных всех разогнать, разогнать, разогнать… Не нужны они, не нужны они… Только хирурги, только хирурги… - помолчит, и продолжает: - Как говорил товарищ Сталин, за каждой второй ошибкой – или вредительство, или диверсия, или вредительство, или диверсия, за каждой второй ошибкой…»
Говорит президент по радио, что Россия подготовилась к кризису, а потому все будет нормально, а Стрельчиков заводит: «Мы и не выходили из кризиса, мы и не выходили из кризиса… Если по нормальному общежития, то в России всегда кризис, в том или ином, в том или ином, с меньшим или большим накалом, с меньшим или большим… Всегда, всегда. Но такого, как сейчас, как сейчас- никогда не было! Никогда! Кризис в отношениях между людьми, кризис в отношениях между людьми. Никогда… Мы как псы, мы как псы, мы как псы…»
Так это еще что? Тетка Лариса, набожничающая православно последние годы, пригласила священника дом освятить. Тот ходит по комнатам, песенки распевает, кадилом кадит по стенам, водой святой брызгает, а хозяин Стрельчиков, уселся на кровати, сложив руки на коленях, и талдычит нараспев: «В церкви больше всего бесов, в церкви больше всего бесов… Но эти бесы не так опасны, как в мире, не так опасны, как бесы, что в мире… Одни бесы, одни бесы…» - талдычит. – А самые вредные бесы – это те, что курят и пьянствуют, курят и пьянствуют… Самые вредные».
Показывают по телевизору о вопиющих безобразиях в стране, и сообщают россиянам: если вы стали свидетелями подобного, или сами попали в подобное, и вам не помогают правоохранительные органы, - пишите: разберемся! И адрес указывают, интернетский… И тут же Стрельчиков затягивает: «У простого народа к Интернету доступа нет, у простого народа к Интернету доступа нет…»
А то, что Солженицын в сталинском лагере, где народ якобы уничтожали массово, заболел раковой опухолью; ему там же сделали операцию, и выжил, и забубнит: «А ведь он по статье «враг народа», по статье «враг народа»… Этот факт тома творческого негатива перетянет, тома творческого негатива перетянет…»
Услышит, что в Китае бизнесменствующие жулики в детское молоко повадились некую добавку для вкуса, и та оказалась не безвредна, пять детей умерло, - так власти китайские производство разорили, около десяти руководителей казнили, а человек шестьдесят – по лагерям с разными сроками, и начинает: «С такими зверскими законами ни одного жулика и бандита при государственных и должностных полномочиях у них не останется, ни одного жулика не останется… С такими зверскими… - помолчит, и не успокаивается: - У нас же – кишит ими, кишит, кишит… Изведут простой народ, если не физически, так нравственно, на нет… Изведут, изведут… - снова помолчит, и обратно не успокаивается: - А впрочем, у нас же они не государственные бандиты и жулики, а «оборотни», не государственные бандиты и жулики, а «оборотни»… Просто «оборотни»…
Заколебал, короче, тетку Ларису за месяц. Та позвонила сыну посоветоваться: не пора ли батьку того – в психическую лечебницу: совсем чудит! Но тот не согласился: ты что? Кризис со всех сторон налягает, - хочешь, чтобы оборотни в белых халатах и нашего батьку в оборот, попользоваться?! И не пенсию за него не получишь, ничего! Закрутят там его – не выкрутишь! А то, глядишь, может, и отойдет…
И прав оказался. Вскоре Стрельчиков перестал нести околесицу, а на днях с утра собрался, попил чая, достал из холодильника семена лимонника и пошел высаживать на огороде в обрезанные пластмассовые бутылки.
Тетка Лариса смотрела на него из окна, и думала: вишь, как… Нормальные люди весной с ума сходят, а зимой отходят. Мой же: зимой с ума сошел, а весной отошел.

16 марта 2009 г.


Словом возвеличивает.

Седовласый, худющий, бородатый. Утром и вечером – обязательно на источник, под святую воду, как говорится. По храму иногда ходит босиком; подолгу стоит у икон, особенно у богородичных: шепчет что-то, целует их, как и руки священноначалию. Последнее с неким заметным достоинством, словно на равных – рукопожатие. Был в Иерусалиме, в Италии, в иных иностранах. Питается в главной трапезной – для отцов и братии. Проживает в монастыре уже месяца с три, но нигде не работает. Кто-то сказал о нем: большой писатель – православную церковь в слове возвеличивает… От него самого можно периодически услышать, хоть и говорит тихо, задумчиво: что без веры в бога быть настоящего писателя не может, что если писатель признан на Западе – то тот непременно против России; что советский период ущербен для русского мира, разрушители которого похоронены у Кремлевской стены; что лишь благодаря православию Россия еще жива, но либерализм и глобализация гибельный для нее; что по телевизору теперь показывают аморальное, похабное, преступное, забывая напрочь, что главная черта русского человека – благоговение, целомудрие, православная святость; и даже что враги Христа – враги России…
Смотришь и думаешь: ну, пишет человек, ну, осознание у него такое на показуху, общими категориями мыслит, не обращая внимания на то, что рядом и не исходя из него – что справедливей бы намного – в общее то же, - понятно. Не понятно: поему живет продолжительно в монастыре, питается, пользуется, а в никаких монастырских работах не участвует? А впрочем: ведь большой писатель! И не какой-то там еретик, словно Лев Толстой, - а православную церковь словом возвеличивает…

27 марта 2009 г.


Хорошее.

Провели местные чубайсы в себе вдоль улицы п столбам освещение. В районной газете об этом отчитались через журналиста большой хвалебной статьей. Повключали после еще это освещение несколько дней – и как и не было его: опять стало темно ночами ах на два месяца, пока недоумевающие сельчане не кинулись жалобиться по разным инстанциям единолично и коллективно. Снова включают вечерами до середины ночи. В общем, дело хорошее, одобряемое большинством жителей. Вот разве семидесятипятилетний ворчливый дед Архип недоволен: лампа на столбе прямо у его дома не так улицу освещает, как двор. А дед Архип человек одинокий, в недомоганиях весь; приспичит по-маленькому – плетется на крыльцо. И поливает оттуда двор, если стемнело, облегчает организм старческий. Теперь же и в этом закавыка возникла. Выплелся недавно вечером на крыльцо, - а лампа на столбе над ним уже вовсю горит! – выловил через ширинку замусоленных ватных штанов, только двор принялся орошать, - соседский мальчишка, проходя с мамой по улице, увидел через прощелину в заборе и как заорет: «Мама, гляди, Архип ссыт с Крыльца! Архип ссыт с крыльца!»
«Чтоб тебе заслепило! – выругался тот, захлопываясь от неожиданности мочевым пузырем.- Понарожали гаденышей ради субсидий – во все щели глазищи бесстыдные», - подумывая забор укрепить, прощелины позабивать – в нем, в воротах, - да доски надо, которые дорогие нынче. И потому, подумавши глубже, принялся рогатку, как в далеком детстве когда-то, мастерить, с рожками из липы (специально в лес сходил, вырезал), с резинкой, с кожицей для камешков. Но куда старику слепому. Стрелял, стрелял – не попадает по лампе. К тому же и хорониться нужно, чтобы не заметил кто, не дай бог, - мигом найдется доброжелатель, позвонит: или оштрафуют, а то и в психушку приберут. Ему бы позор на старости: дурень, а дочке его, с которой он и не общается, так как та повадилась внучат своих к нему, и к нему, - никакого покоя, визжат, орут, - в радость: мигом дом его еще крепкий, кирпичом обложенный – приберет, не поскупится, подкупит медиков, чтобы те в неизлечимого деда Архипа, и продаст, профура такая: сорок три года возрастом, а стажа трудового и пяти годков не наберется. Короче, повозмущался дед Архип про себя, повздыхал, поругал власти и бесправие простого маленького россиянина: приспособили над столбом у дома лампу, которая не так улицу, как двор освещает, и у хозяина разрешения не спросили?! А – демократия, частновладение неприкосновенное?! Потом еще подумал дед Архип: может, и неплохо. В доме – не покупать же из крохотной пенсии и шторы на окна? – светло и днем, и ночью. Хоть в преклонные лета обещаемое «светлое будущее» пришло ко мне, начал даже подшучивать он. Если же по-маленькому прихватит, так тоже не стоит за сараи бегать в туалет, - приплелся не спеша на крыльцо, вгляделся в улицу, нет ли оттуда через прощелины в заборе гаденышных глазищ, и поливай себе, как и прежде, спокойно во двор, орошая его, - какие проблемы! Ко всему приспособиться можно. Тем более, если в общем, дело хорошее. А на частности при этом – когда в России внимание обращали? Да и не про маленького простого человека они…

2 апреля 2009 г.


Спасибо…

То морозило, то снег выпадал, то таял, и снова, - лишь в самом конце марта день выдался солнечный, теплый, безветренный. Именно накануне его кошка тетки Марии окотилась тремя котятами. Тетка Мария смотрела на них – крохотных, маленьких, беспомощных, тыкающихся мордочками в сосцы матери, - вздыхала, вытирала рукавом рубашки проскальзывающие из глаз слезинки,- но что делать?! Надо было брать их и топить, что она и делала последние годы почти каждый раз; а потом переживала, мучилась, даже в церкви шепотом поминала. Если же оставлять – выходило еще хуже: кормить такую ораву, которая подросши носилась по дому, пакостила, гадила, - не совладать уже старушке. Когда же прошлогодний окот двухмесячного возраста она отвезла в другое село, и выпустила на поле, то бродяжие собаки набросились на них, не успела тетка Мария отойти; котята убежали, залезли на дерево, собаки лаяли вокруг, - подобное казалось ей еще более жестоким, чем топить слепеньких, не понимающих ничего. У всех в селе такая проблема, и большинство – топят.
Тетка Мария набрала в ведро воды; взяла поношенный чулок; положила туда камешек; достала из холодильника сырок, поманила им кошку от котят в ящике, закрывая за ней дверь; дрожащими руками позапихивала котят в чулок; быстренько пошла на выход через другую дверь, чтобы кошка не заметила, к оставленному во дворе ведру; побежала с ним на огород, будто преступница какая; бросила котят в чулке в воду ведра; взялась лопатой копать ямку, стараясь не смотреть на барахтающихся в чулке котят, борющихся за жизнь; какой-то из них выбрался из чулка, перебирая лапками воду, поплыл вверх… У тетки Марии при виде этого сердце так и захлестнуло; но она нашла в себе силы довести начатое до завершения: черенком лопаты не дала котенку всплыть, придавила его к дну, видя вскоре, как и он и другие в чулке, перестали биться, безжизненно застыли… Готовы. Тетка Мария скоренько, пришептывая бессвязно молитвы перевернула ведро с ними в ямку; принялась засыпать их землей, а на сердце – тяжело, тяжело, еле домой доплелась. Нагрела воды, разделась, окунулась в сенях водой вся, чтобы хоть как-то очиститься от содеянного. Оделась снова, и завалилась без сил, словно навоз из сарая вытащила весь, на кровать, думая вслух: «Видишь, как оно в жизни приходит. Раньше – и ничего. Утопила – и утопила. А сейчас – как убийство совершила… Хотя так оно и есть – убийство, тяжкий грех! Правильно – или неправильно?! Может, пускай бы росли, подросли, и отвезла бы куда, как в том году… Погибли бы – так погибли бы, такая судьба у них, котячая. Не я им жизнь дала, но я зничтожила… Ох, господи, - да что ж это такое?! Не нужно было б топить, не нужно…» - и через фразу она крестилась, крестилась.
Так и пролежала, пока солнце не проплыло с одного окна на другое, а потом – и на третье. Включила телевизор на «НТВ»: хоть этот канал показывал с плохим изображением, с перебоями и рябью по экрану, не как «первый» и «Россия», но зато честнее о происходящем в России, особенно о разных новых безобразиях. Ведущий рассказывал, как где-то водоканал заменил старые трубы на другие, и двести человек по-разному пострадали в домах от воды из этих труб, а четверо вообще умерли, - прокуратура взяла происшедшее на учет; где-то в моргах с родственников умерших берут деньги по пять-восемь тысяч рублей за услуги, которые обязаны делать бесплатно, - прокуратура взяла происшедшее на учет; где-то главврач, чтобы ему не пришлось сокращать подчиненных врачей, посоветовал тем внести энную сумму денег, и вопрос разрешится без сокращений, - прокуратура взяла происшедшее на учет… «Взяла на учет, взяла на учет… - тупо повторяла тетка Мария, понимая, что все эти врачи вместе с главврачом бомбили пациентов, - так главврач еще и подчиненных коллег решил бомбануть; те и убрали его. – Что ж это творится, что ж это творится в стране? – выспрашивала она, и предполагала: - Можит, не нужно всего этого показывать народу, как при коммунистах, ну как и нету* - и отвечала: - Но при коммунистах же и безобразий таких не было! А если что-то, изредка – так шерстили, что перья летели. Иди в больницу – и смотри в оба, чтобы тебя врачи не облапошили? Это что такое?!»
По двери дома постучали несколько раз. Снова, наверное, Степанида приперлась. И чего ей все надо? Вроде бы, не одна теперь, мужика на старости нашла себе в церкви, привела, живут вместе, мысленно побурчала тетка Мария и пошла открывать: «Ну, заходи, - пропустила тетку Степаниду, спрашивая: - Как жизнь-то семейная?»
«Да ничаво, да ничаво, - усаживаясь на стул у стола на кухне, затараторила Степанида. – Двоем – не одной, и полегчей, и понадежней… времечко-то неспокойное… Поговаривають, что кризис дела нехорошие проворачиваеть; ездють по селам, флюграфують людей, и здоровых в больницы туберзные… Гляди, а для чего?! Так им же, врачам, больше средств от государства; лечите больной народ, а те эти средства – больше на себя?! Нехорошие дела кризис проворачиваеть… Больше больных – больше зарплаты…»
«А ты не будь дурой, не ходи, не флюрографуйся, - поставив чайник на газ, перебила ее тетка Мария. – Мы-то пенсионеры, на отшибе, - и вдруг выговорила резко: - Это не кризис нехорошие дела проворачивает, а власть нынешняя попускает уничтожение простого народа бандитам при должностях, которые на этом и наживаются еще! Поговаривают люди – дыма без огня не бывает, - трудно, что ли, правоохранительным органам проверить больницы эти туберзные, как ты говоришь?! Подтвердилась – расстреляли всех виновных врачей, и все дела! Демократия, тоталитаризм – слов напридумывали? – масштабы должностного бандитизма в медицинских учреждениянх приобрели уровень государственной безопасности!...»
«Во-во, - подхватила тетка Степанида, пододвигая кружку для чая. – Так и есть: должностной бандитизм… Мужик-то мой сегодня решил на источник с утра. Набрал бутылок в сумку, на велосипед – и поехал. Приезжает – сам не свой, взъерошенный какой-то, перепуганный. Что случилось? - спрашиваю. Да, говорит, бандиты там на источнике. Сидят на лавочке, выпивают. На меня вдруг как налетели: чего не поздоровался, оборзел?! За такое неуважение тебя головой и в воду, и шито-крыто. Мой мужик испугался, извиняться стал. Не стали его головой в воду. Опять выпивать начали. Разговаривать меж собой. Один высказывает: тяжело, мол, человека убивать, а второй качает головой, и отвечает согласливо: Тяжело, но что, мол, делать, если не понимает порой – и все?! Мужик мой побыстрее набрал в бутылки воды, и ходу. Я спрашиваю: а что за бандиты? Может, Колька Сергейчик, что недавно освободился, или Витька Супрунин – тот пол года уже на свободе… Да не-е, отвечает мой мужик, если бы какие уголовники – бояться особо нечего, за ружье и на разборы… А то настоящие бандиты, перед какими всегда виноват останешься, - хозяева местной жизни. И объясняет: один – в милицейской форме, но без погон. Но по званию – не ниже капитана будет, а то и сам подполковник будет на вид. А второй – предприниматель, бизнесмен. Я его видел раньше. При галстуке. А может, и депутат, кроме этого… Машина такая крутая, со стеклами темными… Настоящие бандиты! – тетка Степанида осеклась, заключая со вздохом: - Вот такие дела идуть. Могуть простого человека ни за что, ни про что – в воду, и спроса с них никакого?! Дажи постороннего человека, незнакомого не стесняются, не опасаются: выпивають и разговаривають: тяжело, мол, людей убивать…»
«Чего им твоего мужика опасаться, - усмехнулась тетка Мария. – Зачухонный, плюгавенький, - не видят, что ли… А может, пошутили просто, напугать…»
«Может, может, - задумчиво повторила тетка Степанида. – Але правильно ты говоришь: попускаеть власть, не принимаеть мер к этим должностным бандитам… Но они же не все такие?! Среди этих врачей, какие нажиться на человеке, здорового – в больного – лишь бы денег побольше платили, среди тех же бизнесменов, ментов, и других при должностях, возможностях, - бандитов-то меньше! Уверена: намного меньше. Но власть попускает, не принимает жестких мер! – и ко всем недоверие?! У меня вон нога на днях прихватила: и тяне, и тяне, и тяне, и тяне, - заповторяла тетка Степанида. – Подумала я, было, в поликлинику съездить, а потом подумала: они там мне вытянуть, что ни ноги, ни денег не будеть… И не поехала. Попила таблеток, еще с прошлого года остались, и перестала нога тянуть… Я чего думаю, - заговорщически уставилась она в тетку Марию, - ну, операция, перелом, ясное дело; а остальные врачи – зачем они вообще нужны?! Раз такой расклад идеть по Россеи… Сходил в аптеку, там полно препаратов – от того, от сего, от всего… Купил – и лечись. А надежнее всего травами. Бабку-то сергуниху помнишь, что на краю села жила, - до ста восьми годов дожила. Захворает, к врачам ни ногой, - все свои снадобья, свои… Скольких сельчан на ноги поставила… - помолчала, и резко принялась о другом… - Гляди, Верки-то дочка – Светка… пьеть, курить… пятого мальчика в январе родила… Хотела еще побольше субсидий, кредит на строительство… Не вышло. Больной мальчик родился, и помер – рассказывала она о своей соседке через дом. – Ни Верка, ни дочка ее, ни зять не работают, живут на субсидиях на детей, пьют… Разве это правильно…»
«Что ж ты такая злая, - разливая по кружкам еще чая, подслащивая его сахаром, остановила ее тетка Мария. – Не оттого ли, что у самой в семейном не получилось… Такие доли у нас, знать, с тобой… Где ты тут работу найдешь, если даже и молодой, а дети – субсидии, - правильно. Каждый выживает по-своему. Дети не только материальная поддержка для многих, - вот до чего по селам нынче дожились! – но и кто из молодых без них, посмотри, - спиваются…»
«Спиваются, - согласилась тетка Степанида. – Потому что работать не хотят… Где тут работу найдешь… А огороды у каждого? Выращивай, скотинку заведи, птицу, как мы вон, - не хотят… Насмотрятся по телевизорам на этих жирующих, танцующих, поющих, зависть – тоска загложет, - и заливают ее самогоном, на плечах стариков матерей и отцов пристроившись. А ведь основа жизни – труд, простой, сельский, а по эстрадам до проституциям городским… - она замолчала, и продолжила также запальчиво: - Говоришь: каждый выживает по-своему… У Светки и ее мужа у обоих стажа трудового и пяти лет не наберется, а обоим уже за тридцать. Рожают детей, и на субсидии живут… А мы с тобой каждая под пятьдесят лет стажа трудового, и как работали после войны! Голод, холод, - с утра до ночи! И по три с половиной тысячи пенсии у каждой?! Меньше, чем у них субсидий… Справедливо ли такое от государства?!»
«Государство… - вздохнула на это тетка Мария. – Мы – кто такие… Отработанный материал. С земли – до скоро в землю. А дети, и родители их – пусть они и не работали ничего, и не заработали, - но им жить, заполнять землю, государство российское. Потому на них и ставки государственные в первую, вторую, третью, и все остальные очереди… А мы – отработанный материал… С нас взяло государство, что могло, и взяло по-крупному, - для чего мы сейчас ему?»
«Оно-то и ясно, - привздохнула тетка Степанида. – Списанный, ни на что не годный материал… Но несправедливо ж как-то?! Нехорошо?!» - тяжело подытожила.
«А когда в России справедливо было, чтобы как-то для всех, пусть и не по равному, без ущемления какой-то части населения?! - уставилась в ее вопросом тетка Мария. – Никогда! На том и стоим… И испокон в народе озлобление: о человек к человеку, то сосед к соседу, то народа к власти, то власти к народу, то между национальностями при едином гражданстве… - она помолчала, и продолжала с усмешкой: - А эти французы, немцы – завоевать Россию. Куда там?! Победы у них лишь до тех пор, пока это внутреннее озлобление не перекинется на внешнее. Громадина такая! И наполеонов и гитлеров – вместе взятых сметет! – опять замолчала, опять продолжила: - А может, еще хорошо, что и так. Скудно, от пенсии до пенсии, но спокойно доживаем… Не убили, не ограбили, как двоюродного брата моего покойного мужа… Тоже в селе жил, только по-хуторскому, километра за полтора от общего поселения, - вспоминала она с укором. – Корову держал, молоко продавал, пенсия. Пьяницы бездельствующие присматривались… Чувствовал опасность, все ружье хотел купить, оружие какое, - да не так-то легко простому старику, оказывается, да и сидел когда-то давно… Обнаружили как-то с проломанной головой, дом разграблен, корова зарезана… И кто ты думаешь? Пацаны. Одному шестнадцать лет, а другому вообще пятнадцать…» - скривила губы тетка Мария, слушая, как тетка Степанида обратно затараторила: «во-во, и дадуть годов по шесть… Выходите, и следующего старика убирайте?! Гляди, а наша школа, - переводила она разговор на более конкретное. – Девятилетка. Тридцать учеников, и с техничкой, библиотекаршей больше двадцати учителей. И по семь тысяч рублей в месяц имеют?! – возмущалась она. – До главного села три километра, многие дети туда в школу ходят, автобус специально подвозит… А эти – не, в родном селе будем – учителя подговорили родителей… И кризис?! Экономить надо? На тридцать учеников – двадцать учителей?! – она помолчала, и тянула усмехаясь: - А гляди, можно подумать там с такой учебы избранной – гении одни. Куда там. Седьмой класс, - а маты уже, крики, гогот один. Козу моя своячечница на горе привязала, так как стали гонять, если б не захватила –до смерти б. Гадые такие дети! Орут, гогочут…»
«И что ты хочешь? – вставила фразу и тетка Мария. – Киркорова как-то по телевизору смотрела. Народный артист, и вя-вя! класс-класс! – словарный запас?! Тьфу!» - сплюнула она на пол, что тетка Степанида поддержала и плевком, и словами: - Во-во, я говорю…»
«А я говорю, - веско выдавила из себя тетка Мария. – Не убили, не ограбили, в больницу или дом престарелых каких не упрятали, не прибрали ни дом, ни имущество… А сколько таких стариков по России! – и вдруг осеклась, натыкаясь на мысль: - В древней Греции стариков – был период – вообще умертвляли…» - и она притихла, глядя тетке Степаниде прямо в глаза. И та не отвела свои в сторону. Обе они одновременно и понимающе перекрестились, произнося также в один голос: «Спасибо, господи, что хоть скудно, но доживаем… Спасибо, господи, сами доживаем…»

3 апреля 2009 г.


Понты.

Больницы. Немного невдалеке от нее – сосновое насаждение; воздух чистый, хвойный. На одной из поваленных сосен, выставив перед собой бутылки с вином, пивом, минералкой, закуской, сидят двое мужчин. Один – лет за сорок, при усиках, при дряблости на лице; другой – заметно помоложе, чисто выбрит, краснолиц. Оказывается, только что выписались из больницы, где один пролежал с месяца полтора после операции то ли на желудке, то ли на слепой кишке, а другой – недельки две, после операции на грыже. Выпивают, отмечают, дымят сигаретами, обсуждают больничную жизнь, врачей, медперсонал, сходясь на том, что обслуживание все жнее на уровне, и грубость, и деньги даже порой не положено вымогают.
Слушаешь и думаешь: зачем вообще такое лечение, если вышли из больницы и первым делом – лучи залить?! Также, наверное, и в самой больнице сигарета – за сигаретой, и, наверное, и прямо в палатах?! Человек в первую очередь сам бы должен заботиться о своем здоровье, а врач, в случае его – помочь ему снова в более-менее нормальное состояние. И при явном недомогании человек сам бы должен в ту же первую очередь исключить из своего существования – или хотя бы снизить до минимума – так называемые вредные привычки. Прописные истины, от которых бы человеческий мир заметно изменился к лучшему. При ином же раскладе – это просто какая-то неуместная игра в «понты» - и со стороны медиков, и со стороны пациентов, да еще за государственный счет. Впрочем, играть в «понты» (или «колотить понты», как говорит иногда мой уголовный сосед), то есть заниматься чем-то с приставками «как бы», «вроде бы»: как бы учиться, как бы учить, как бы лечиться, как бы лечить, как бы исполнять закон, как бы помогать, как бы спасать, как бы поддерживать законность, вроде бы быть депутатом, вроде бы быть журналистом, вроде бы любить и т.д., и т.п., - в России всегда умели, и умеют почти везде и во  всем. Разве что пить спиртное – пьют безо всяких «как бы» и «вроде» - наполноту, не усомнишься…

14 апреля 2009 г.


Новая теория…

Прошло полтора года с тех пор, как машина задавила на сельской дороге у дома их собачонку по кличке Мишка, - уже, наверное, и кости того начала подгнивать в земле на горке; Илья Петрович с Натальей Юрьевной обжились трудами общими более-менее, выкопали колонку во дворе, качали из нее для себя почти чистую – лишь с легкими меловыми примесями, которых становилось все меньше, - воду; не ходили за ней в общим сомнительный колодец, где соседи периодически делали им замечания, а Илья Петрович даже однажды услышал от нервной соседки, видимо, любившей набирать воду в одиночестве, чтобы никто не перебивал наборами: «У вас ни хозяйства, ничего! А берете воды не меньше других?!» - будто если хозяйства нету, так одно-два ведра и хватит. После чего Илья Петрович несколько повозмущался Наталье Юрьевне, которая была по родству испокон русской, - не то что он, у которого в роду и белорусы были, и поляки, кроме русских: что, мол, за народ такой – русский?! Не их же чей-то колодец, а общий, и по расположению ближе к нашему дому, и хозяин, у которого мы купили этот дом, львиную долю в строительство этого колодца когда-то?! Что за наглость такая?! За бесстыдство?! Воды, что ли, жалко?! Общей воды… Наталья Юрьевна молчала, будучи православной и наслушавшись когда-то нынешнего российского патриарха, у которого через слово «святая» Русь, а значит, и «святой» русский народ, а на деле, когда она наконец к старости стала задумчивей и сравнительно присматриваться, да и по супругу ее Илье Петровичу выходило, что не только не святой/ не только не великий, а чуть ли не самый нехороший из всех индустриально развитых и значимых народов мира.
Появилось у них и хозяйство: куры, утки, козы. Вот только дорога осталась там же, рядом с их домом, рядом с другими домами по улице. По ней также, не ограничиваясь почти положенной скоростью сорок километров в час, - а то и под сто шестьдесят километров, - носились легковые автомобили, иномарки, грузовики (и груженые), сотрясая дома у обочин. За Мишкой дорога прибрала у них кота по кличке «Черныш», молодую козочку и козу, сбитыми иномарками и покалеченными, - пришлось их зарезать.
Теперь Илья Петрович не возмущался, как когда-то, лишь говорил с горечью: «Русские люди… Даже не русские, граница Украины и России, так что новая разновидность, вбирающая обычно по окаринам все худшее, - хохлоцапы. Иномарки… Ведь, вроде бы, при достатке люди. Остановился: мужик, извини, на тебе тысячу рублей за козу, ну, получилось так… Нет! Нагадил – и смыться побыстрей, что и номера не заметили… Русские люди… Хохлоцапы…» Не солидаризировался с соседями, уже много лет негативно относящимися к проложенной по селу у домов дороге областного значения, все жалующихся по властям, пишущих жалобы в местную сучью газетенку, обслуживающую должностные и властных лиц, которая иногда коротко упоминала об этом: вот, мол, жители села Апахагельское жалуются…, - он начал проглядывать глубже в происходящее, и по этому его проглядыванию выходило: дорогу уберут, или как умудряться пешеходные дорожки, бордюры сделать – новый подвох какой-нибудь появится, другие преткновения, может быть, не обощающие жителей, а между ними, в иные подвохи и наглости. Менталитет такой. Многое может русский народ, но нормально жить, и нормально жить в отношениях между собой – ну, никак?! Проклятье какое-то генетическое! А в основе его – выпучивание своего «я», некой его русской особенной души, неуважение ни к правам ближнего своего, ни к законам, ни к правилам, положениям. Если взглянуть даже на клочок российской действительности, - вырождение: дорога прямо по селу, по которой, словно в радость быть нарушителем, носятся автомобили самое менее на сорок километров более положенной скорости?! Так это что?! На этой же дороге местные ребятишки, - поля вокруг, луга, простора, - взглядом не окинешь, - порой целыми днями играют в футбол, волейбол, бегают (видимо, по асфальту удобнее, чем по земле); летними днями где-нибудь на скамейке у самой дороги играют в карты до двенадцати, до часу ночи, и орут и визжат похлеще пьяных мужиков в городских дворах, забивающих домином «козла», и умудряются при этом и под машине не попасть, которые недовольно гудят-звенят на них сигналами при приближении, но скорость редко сбавляют, - ничего, все нормально, проскочим.  Ужас какой-то! «Чудо! – иногда смеялся по подобному  Илья Петрович, разговаривая с Натальей Юрьевной. – Да не иконы, не сказочки поповские, снова загулявшие без меры по России. А что при подобном менталитете, раскладе нынешнем мы – на уровне уважения в мире, а по вооружению, его мощи – вторые после США… Справедливостью, человечностью, нормальностью у нас и не пахнет, - а фасон свой, вид на мировом уровне держим… Вот чудо!»
«А мы и всегда его держали, поправляла его Наталья Юрьевна. – При советах – тоже. Если кого выпускали в капиталистический мир в турпоездку, то проверяли, и не только на политические приверженности и надежности в рамках социализма, а и чтобы внешне человек достойный: смотрите, мол, буржуи, простые советские рабочие люди, а на высоте! – и оговаривалась: - Теперь уже и этого нет. Нахапали из общенародного – и шляются по миру, сорят награбленными денежками. – Рассказывала: - Когда к родственникам ездила в Красноярск, парень в купе ехал, где-то охранником списанных и поврежденных автомобилей – то ли в Японии, то ли в Корее – работал. Так говорит, если русские туристы приезжают, хозяева сразу предупреждают охрану: смотрите, мол, русские жулики… А наши все тащат, даже покрышки умудряются снимать с автомобилей, как на чумоватых на нас смотрят…» - и она осекалась на слове, словно сказанным правдиво изменяла себе, своей коренной русскости. Злилась, когдка что-то подобное начинал выговаривать Илья Петрович, шутила полусерьезно: «Не нравится Россия, - что-нибудь продадим, соберем денежек, на загранпаспорт и визу хватит, - вали на Запад! Остракизму тебя за все твои разговоры… Ясно: неполадки у нас очень, ясно: плоховато во многом,.. Власть поругивают, историю, отдельных личностей, а этот моду взял: русский народ такой-де плохой?! Ты хоть понимаешь, на что замахиваешься?!» - полусерьезно-полушутливо спрашивала она супруга, и когда тот принимался объяснять, что замахивается на основного носителя российских несуразиц, как ему стало казаться, вздыхала, соглашаясь отрывочно: - Ну да, может быть, и в нас всех как народе – главный негатив… Те же дети, - переходила на обыденно-сельское, - бегают по дороге, галдят, в мяч играют. Соберитесь родители, выберите в посадках место, вырежьте кусты, приспособьте им для игры в футбол из жердей ворота, - на пол дня работы?! Никому это не надо… И эти дети без присмотра то там нагадят, то там… - и оговаривалась: - Да какие это дети – восьмой, седьмой классы?! Я в эти годы уже на ферме целое лето матери помогала, а эти – в карты, вопят?!» Замечание сделаешь – так на три буквы тебя… приглушенно, еле слышно… посылают…»
«Прошедшим-то летом повадились на нашу территорию, с утра до ночи, коз не провести, - поддерживал ее Илья Петрович- Да что такое?! Я покрикивать на их стал: идите у своих домов гуляйте! А у своих же – им неудобно, там родители, мат-то из этих детей так и сыпется… Им же не нравится, что на них покрикивают – нагадили нам в погребе, и все! Хотел я нервную нашу соседку, которой козы, видите ли, наши мешают за тридцать метров от ее6 дома и которая детей стала приваживать до часу ночи в картишки перекидываться, пригласить: посмотри! Да потом как-то неудобно стало…»
«Пусть их! – махнула рукой Наталья Юрьевна. – С нынешними детьми надо поосторожнее… Подпалят сено, и останемся без дома… А какой с них спрос? – дети! Да и докажи еще попробуй…»
«Нет, так попускать тоже нельзя, - не согласился с ней Илья Петрович. – Надо с родителями говорить… напрямоту! Понятие-то какое-то должно быть! Я по своему участку не могу спокойно провести коз…»
«Родители, - вздохнула Наталья Юрьевна. – Я как-то огород копала, а сосед-старик выпивший во дворе. Внук его, карапуз, года три возрастом, подходит к нему: эй! Мама сказала, чтобы шел нам помогать картошку сажать! Надоел нам, жить мешаешь! И это при том, что и мать, и дети ее в доме их отца, деда старика-соседа живут… Крики, маты, ругань…»
«Вот пусть кричат, ругаются возле своих домов, на своих участках, а не у нашего дома?! Место избрали?! Наших внуков среди этой оравы нет… Чего не понятно? – тянул свое Илья Петрович. – Наши бы внуки ходили к соседу орать, визжать, играться под окна… Я бы сам им сказал: чего там делаете? А это – как и положено? Субсидии от Путина за них получили, а визжать – к соседу, заколебали уже… Неправильно же!»
«Поговори, конечно, очень неправильно, - вздыхала и Наталья Юрьевна. – И ведь есть по этому поводу и законы в конце концов. Детям до шестнадцати лет до десяти вечера, и вообще, после одиннадцати вечера тишина должна, а не визги до часу ночи…»
«Какие законы… - усмехался Илья Петрович. – Вон рядом дорога, сорок километров скорости положено… Один из пятидесяти, может, так и едет, остальные же…» - он махнул рукой.
«Какие не какие, - сказала на это Наталья Юрьевна, - но если дети по нашему участку не дают коз провести, или визжат у окон до полуночи, - не кричи  на них матом! А то и законы появятся, упекут тебя за решетку, у детей сейчас больше прав, чем у взрослых. Накатают заявление, подпишут – и упекут…» «Ты чего? – удивился Илья Петрович. – Да они, эти дети, чего не вытворяют, сами между собой – мат на мате, и в семьях, через «х», «б», «ё» разговоры…»
«У них в семьях, - доказывала Наталья Юрьевна. – А тебя – упекут. Мы – приезжие, у них же – все здесь свои: и местный депутат, и участковый, и медики… - и вдруг добавила несвойственно ей: - Осторожно надо быть с русским человеком. Он – «вась-вась» с тобой, а потом вдруг как нагадит – не расхлебаешься… Забыл, как два года назад яйца тухлые у нас на огороде закопаны… Колдуют! Никому вреда здесь не сделали, не встреваем, особняком, претензий даже по-серьезному не предъявляем, - а кому-то поперек горла?!...»
«Знаешь, - вспоминал и Илья Петрович, - позапрошлым летом фермеры рожь тут убрали, солома осталась. Лежит и лежит… Кстати, потом они сожгли ее… Сосед мне говорит: бери, если надо, козам, хозяева разрешают… Ну, я за мешок, и таскаю себе, таскаю потихоньку… Вечером на горке присел, когда коз домой гнал, а у колодца две женщины. И одна, со злобой такой: вон, мол, приехали, мужик солому целый день волочил, попадется – ввалят ему хорошо штрафу! Я даже и не стал смотреть, кто это был, чтобы не знать, - столько злобы?! А ведь действительно: никому плохого не сделали!..» - удивлялся и он.
Вот так порой сплетничали, осуждаю ближних и Илья Петрович с Натальей Юрьевной, только в отличие от многих других, между собой, ради разговора по насущному; и почти всегда супруга говорила: «Ну хватит… Хорошо все мы умеем бревно в своем глазу не видеть, а пылинку у другого: вот-де она!» На что супруг отвечал: «Бревно, пылинка… евангельское это… Есть конкретная данная проблема, есть в ней правые и неправые, и ни к чему обобщения с когда-то… Беспредел тоже попускать нельзя, даже если он детский… Хотя Россия – он и есть Россия, и нужно понимать, что здесь всегда какая-то каверза, пакостность, накручиваемая от человека к человеку… Менталитет…»
И однажды, уже когда они улеглись спать, Наталья Юрьевна вспылила снова на подобное: «Не нравится Россия – езжай из нее! Одолжим, соберем денег, загранпаспорт тебе сделаем, визу, - езжай! Остракизму! – произнесла она непонятное для Ильи Петровича слово. – Только кому ты там нужен? Сдохнешь с голоду под забором… Это нынешние высокопоставленные патриоты российские… мэр московский и куча подобных ему… - у них там и виллы, и дома в фешенебельных районах, а у тебя что?! Россия, плохо… Она – наша судьба, наш родной дом, и другого выбора у нас нет, как и у большинства россиян других. – Заговорила велеречиво: - Не хочешь, считаешь бесстыдным, будто кулик, хвалить свое болото, так помалкивай. От пустых осуждений, как и от пустой похвальбы, немного пользы… Досада лишь на душе… - задумалась, и вдруг спросила: - И почему мы думаем, что где-то там, в Америке той же, к примеру, люди живут намного лучше?! Скорее, по-другому чем-то, и все! И не именно Россия терпит поражение в человеке, но и весь мир! Человечество изменяется к худшему, вырождается, в конце концов… Или, может быть, просто принимает другие формы существования, не очень согласующиеся с классическими нравственными нормами, эстетическими… - молчала, и продолжала: - Хотя, конечно, нормально жить без уважения человека к человеку, без опоры на законы, правила, нормы не получится…»
«Вот-вот, - подхватил на это Илья Петрович. – И у меня новая теория возникла. Человечество делится на народы, страны… А надо бы делиться, независимо от национальных принадлежностей, на тех, кто хочет нормально жить и стремится к этому, и тех, кто не хочет нормально жить, и не стремится к этому, во всех отношениях! Отделить негодяев, проходимцев, пьяниц, развратников, безответственных, гулящих, пакостливых по природе, начиная даже с подросткового возраста, ибо уже таковые среди них видны и заметны! – повысил он голос. – Жуликоватых, для которых главное урвать и попользоваться… Независимо от наций, материального положения, должностей, - перечислял он, сбиваясь и решая, что супруга его поняла. – Отделить в отдельные зоны! А так как среди значимых народов таковых больше всего у русских, - поместить их на территориях России. А нормальных людей, стремящихся к нормальной жизни, не пакостливых, не пьянствующих, уважающих права ближнего и законы, - на территории Западной Европы, поближе к морям, в теплый климат! Украина же, Беларусь – как территории – как санитарные зоны между ними! Чистилища! Некоторых – туда и сюда сортировать!» - кричал Илья Петрович, не обращая внимания, что Наталья Юрьевна уже уснула и не слышит ничего из новой его теории, могущей, как ему казалось, изменить мир и человечество к лучшему, а когда заметил это, то повздыхал, по привычке захотел пристроиться на кровати к ней исполнить свои супружеские обязанности, но вспомнил, что на не любит, если ее будят, и сам перевалился на кровати на другой бок, захрапел, постепенно перемещаясь в сны, неотчетливые и неясные, и каких он вдруг стал прорастать все явственней,  пока не ощутил себя на трибуне перед множеством народа, где из ближних рядов его нервная соседка кричала: «Русские люди! Что ж это такое?! Коз, понимаешь ли, развел?! Ни у кого в деревне коз нету, а он развел?! Да еще и дети ему мешают, визжат, видишь ли, под окнами…»
«А где им еще визжать?! – подхватывала другая его соседка. – У моих, что ли, окон?! У  меня, между прочим, их четверо… Покуда поездишь, субсидий на них подобиваешься.. жулики такие, чиновники, - выдавать не хотят без справок… устанешь, что отдохнуть хочется, а вся эта сволочь… четверо их у меня!!!... орут, кричат… Разве ж отдохнешь?! У него же нету детей, где-то там внуки, далеко?! Спокойной жизни захотел?! Не получится! Пусть идет к нему под окна и орут!»
«Жид порхатый! – орала на него третья соседка, носогорбая, смуглолицая, курчавоволосая. – Не любит он русских людей! Гнать его! Он не наш! Не пьет, не курит, все возится то с козами, то по хозяйству, ремонтирует, строит… Не русский это человек, по духу! Жид порхатый…»
«Какой же я жид, - хотел было оправдаться Илья Петрович. – И в роду жидов не было… Поляки были, белорусы были, но русских больше всего… А вы вот, - указывал он на третью соседку, - извините, по виду явно еврейской принадлежности, явно…»
«Люди русские! – заорала на это третья его соседка. – Он оскорбил меня! Жидовкой назвал… А у меня, между прочим, фамилия – Перепелкина! А у него, - махала она рукой в сторону Ильи Петровича, - Порханович?! – и заключала уверенно: - Жид порхатый! Гнаь его!»
«Геть! Геть! Ганьба! Ганьба! – закричали хохлоцапы вокруг нее. – Не пьет, не курит… Колдун какой-то, наркоман… Коз в селе развел, уже десять лет как никто их не разводит… Геть! Геть!»
«Остракизму! Остракизму! – закричали люди, окружающие нервную его соседку. – Дети под окнами визжат?! Пусть и у его повизжат! Нам рожай, расти – так еще и визжать они у нас должны?!»
«Нехорошие вы люди, несправедливые, злые, наглые», - пытался как-то оправдаться Илья Петрович, но из толпы уже выбежали люди в милицейской форме, заломили ему руки за спи ну, потащили к границе России, останавливаясь за метров пятнадцать возле нее, где один из милиционеров предложил другому: «Давай его тут прибьем, и закопаем, и все дела…»
«Не надо, силы трать, убивай…», - не согласился с ним еще милиционер, и они вытолкнули Илью Петровича за границу российскую: «Нехай там коз держит… Дети ему под окнами мешают… А нам не мешают?! у меня вон только двое, - а так надоедят, что застрелил бы, гады такие…» - последнее, что он услышал от одного из милиционеров.
Не успел Илья Петрович оглядеться, как увидел, что к нему приближается целая делегация; мужчины – во фраках, женщины – в изящных платьях, а впереди их – высокий седоватый господин с золотой медалью в руках. «Это король Швеции, король Швеции, - послышалось неизвестно откуда. – Он будет вручать вам Нобелевскую премию…» «Мне?! – удивился искренне Илья Петрович, и поинтересовался: - А за что?» «Ну как же, - неизвестно откуда обратно пояснили ему. – Ведь вы придумал теорию спасения вырождающегося человечества, отделяя людей не по национальному и государственному признаку, а по качества, положительным и отрицательным…» Тут же, словно вороны, на Илью Петровича налетели журналисты, принялись задавать ему вопросы, на которые тот с готовностью принялся отвечать, а когда его спросили, что, поделив человечество на созидателей и разрушителей, возникнет новая проблема: созидающая часть человечества, освобожденная от гнета разрушителей, стремительно начнет процветать, тогда как разрушительная его часть прозябать в нищете, и не объединится ли последняя, чтобы вторгнуться в пределы созидающей части человечества грабить и пользоваться, что ей и присуще по естеству, он задумался и сказал, что теория его требует доработки в деталях, а так как король Швеции уже приблизился к нему с золотой медалью, то отодвинул всех журналистов рукой от себя, и принялся принимать поздравления с вручаемой ему Нобелевской премией, выспрашивая у окружающих короля мужчин во фраках, сколько выдадут ему денег наличными. Услышав суммы от полтора миллиона долларов до двух миллионов, Илья Петрович начал прикидывать, как ему потратить столь большие для него деньги, высказываясь задумчиво: «Надо будет весь свой участок обнести большим забором, чтобы вся эта наглая сволочь – соседские дети не лазили на мою территорию и не мешали мне пасти коз, а также для того, чтобы все эти пакостники – соседские дети не собирались играть в карты возле моих окон до часу ночи, и не орали при этом, словно их режут… Надо также будет послужить добрым делом и всем сельским жителям, не глядя на то, что они сволочь неисправимая и пьяницы почти поголовно, - продолжал прикидывать вслух Илья Петрович, - и проложить дорогу в объезд села. На это тысяч с пятьдесят долларов уйдет, - посчитывал он, обращаясь мысленно к односельчанам: - Видите, как оно вышло: вы гнали меня, жидом порхатым обзывали, а я дорогу для вас…» Не успел он произнести это, как жители его села тут как тут, плачут, просят, чтобы простил их, виноваты, мол, такого человека обидели. А нервная соседка, которая еще недавно кричала, что надоел он своими козами больше всех пакостливых детей вместе взятых, ползала у него в коленях, повиливая толстым задом, и вопила: «Прости меня грешную, Илья-свет-Петрович, и за то, что детей подучивала коз твоих по горке гонять, и визжать у твоих окон, и за то прости, что тухлые яйца на твоем огороде ночью закапывала, чтобы колдовским способом сжить вас с твоей супругой со свету…» Ну как тут не простить на радостях – Нобелевскую премию получил! И совсем прощать тоже нельзя: ни за что, ни про что хотела со свету их сжить? Огляделся Илья Петрович по сторонам; подтащил прямо за бока нервную соседку под себя, расстегнул ширинку на своих брюках и вышморгал ее наскороту, но не ради какого-то секса и всего такого, а ради наказания, потому что оставлять подобное без наказания, - ну, неправильно. Не успел ширинку застегнуть да отпихнуть ногой нервную соседку, глядит – новая делегация к нему с другого бока, сам президент с премьером российские во главе. Приблизились, руки жмут, поздравляют, оправдываются: виноваты, мол, не просмотрели, что вы, Илья Петрович, если и высказывались грубо и негативно о русском народе, то с болью, как понимающий заботливый отец к нерадивым детям, которых не похваливать надо льстиво, а жестко держать под присмотром, а при надобности и пороть плетью, - тогда и толк с него будет… И просят его: не откажетесь ли вы, Илья Петрович, от своей теории деления человечества не по национальному и государственному признакам, а по созидательным или разрушительным индивидуальным наклонностям. Признаются честно: боимся, мол, Илья Петрович, где мы оба тогда окажемся, по какую сторону, и будем ли, как и прежде, при власти? Задумался Илья Петрович, что тут ответишь, трудный, тяжелый вопрос; и, видимо, от напряжения и проснулся, сразу и не понимая, куда подевались и Нобелевская премия, и президент с премьером. Только на кровати рядом посапывала супруга его Наталья Юрьевна; по дороге у окон пронеслись на больших скоростях, сотрясая дом, несколько груженых фур, направляясь в сторону границы; с лавочки напротив окон послышался девчоночий визг, гортанный грубоватый хохот семнадцатилетнего увальня – сына нервной соседки; Илья Петрович посмотрел на часы на стене – пол-первого ночи, открыл форточку, и закричал на беспредельничающую ватагу так называемых детей: «Снова собрались?! Идите у себя под окнами орите! – переходя на семнадцатилетнего увальня: - Взрослый парень, вроде бы, скоро в армию… Соберет мокрощелок по четырнадцать-тринадцать лет – визжат, орут?! Чешется задница – веди их в посадки, пори! Чего тут под окнами сборища?!» И он закрыл сразу же форточку, слыша в ответ мат от так называемых детей, которые все же стали притихать, расходиться. Проснулась и Наталья Юрьевна, посмотрела на часы; проговорила удрученно: «Кошмар какой-то! Целое прошедшее лето визжали ночами под окнами, началась весна – снова?! Не понимают, что ли, что время спать, что в государстве живем, а у государства законы, по которым детям – до десяти часов вечера, а взрослым – до одиннадцати, и тишина должна бы…»
«Этот кошмар называется: русский человек, который в большинстве уже с детства пакостник и разрушитель по природе!» - веско высказался Илья Петрович. Он прилег рядом с Натальей Юрьевной, стал успокаивать ее: ну, ничего/ повизжали, и разошлись, нечисть такая… Это не смертельно. В России всегда было и есть, и будет: не то, так то – пакость не исчезает… Правда, сейчас люди богатые появились, отгораживаются огромными стенами – хоть на время спокойно, - но это ж какие деньжища надо?! А мы  простые смертные… В Германии, слышал, заборчики маленькие, до колена, а они прочнее российских стен, так как уважение, наверное, человека к человеку, - предположил он, и заключил, ласково поглаживая разомлевающую супругу: - Но вообще, делиться человечеству срочно надо. Не по государственному и национальному, а по принадлежностям: разрушители-созидатели… Может, и сдвинется к лучшему наконец на третьем тысячелетии от рождения Христова… Теория такая…»

27 апреля 2009 г.


Тюк-тюк.

Молодая, определившаяся, говорят, талантливая всесторонне журналистка. Не стервочка, а от сучьей прессы, ибо негативов должностного, властного, полномочного местной действительности даже и поверхностно в своих статейках, которые чаще о театре, художниках, литературе, не касается. Как и самих этих артистов, художников, литераторов. Просто наберет в читальном зале библиотеки писательства признанных мэтров от искусства, насдувает у тех общих велеречивых высказываний, приспособит их к конкретному, где0то что-то изменив, - и вумно так получается, и для чтения приятно, тоже как-то работа; во всяком случае, в среднем на девять тысяч рублей зарплаты в месяц вытягивает. Но недовольна: она же пишет!.. Это не коров доить, не тротуары мести, не за прилавком стоять на морозе… Само собой разумеется! Хотя следовало бы благодарить судьбу, что так хитро и уютно пристроилась в этой мятущейся, словно мусор на ветру, жизни: писать не злободневно, не актуально, заимствованно, посредственно, да еще иметь право почти в каждом номере областной газеты на печатание всего этого, да еще и гарантированно неплохие по меркам периферии денежки за это получать?!
Правда, в разговорах и политическое затрагивает, по международному. Например, говорит, что восточная Украина и Крым с удовольствием бы к России присоединились – только свистнули бы из Кремля… (Ну да, трубы и газовая, и нефтяная, от доходов которых и народу кое-что иногда перепадает; и армия ядерная и мощная снова, которая вновь прочно на горб народа уселась и от которой тому, как и раньше, ничего не перепадает, кроме гарантии безопасности. Но, думается, не такие хохлы дурни, чтобы обратно под сводную старшую сестру-кацапку, под прямую экспансию той, которая, - хоть хрен редьки не особо слаще, - по грубости, пьяности, жульничеству, хамоватости, коррумпированности, должностному бандитизму и просто пакостливости человеческой от природы заметно двух своих младших сводных восточнославянских сестер превосходит…) Но ладно. В разговорах затрагивает.
В одной из сел произошли заурядные семейные разборы, которые сплошь и рядом, поимевшие трагические последствия. Излагая грубо: дочь нарожала троих детей, в одиночестве растила их, на их же основании бомбя государство, назначившее ей субсидии, материнские капиталы и разные вспомошествования. Спекулируя теми же детьми, проживала ив принадлежащем матери доме, с чем та все сильнее не соглашалась. А так как дети в современной России вдруг стали выше всех прав, законов, норм (в отдельных случаях, естественно), то ничего поделать не могла. Простые человеческие ее увещевания: всю жизнь прогорбатилась и на вас! дайте хоть старость нормально, спокойно дожить! – результата тоже, конечно, никакого не имели. И однажды, облив керосином дом, она подожгла его, может быть, шепотом обращаясь к дочери: ни мне моего, так и ни тебе моего, паскуда! И, как говорится, по трагическому стечению обстоятельств, с домом и два ее же внука сгорели. Произошло – и произошло, упомянули где в газетке, и хватит, что ж боль семейную ворошить массой печатных слов?! Но сучья пресса – конечно же, не бандитов при должностях, положениях, полномочиях задевать! – со всей области набросилась на происшедшее, стала муссировать детали, выспрашивать соседей, находить все новые подробности, производить все новые журналистские расследования… И молодая журналистка тоже не осталась в стороне, изменяя литературам, театрам, отозвалась хлесткой статьей, заклеймила бабушку-мерзавку, пожегшую собственных внуков, замахиваясь даже на государственные законы: расстреливать, мол, таких надо! Такое вот ее журналистское возмущение охватило на доведенную, более несчастную, чем преступную старушку.
А глаза – зеленые, кошачьи, вечно хмельные, с поволокой, с огоньком вдохновения. Но не от того, что в покрытой блондинистой прической головке творческие и справедливые мысли. Причина – пониже, между пухловатых, выхоленных аэробикой и массажами ножек, которые она периодически, сидя в редакционном кабинете за столом, раздвигает под ним, - чтобы проветрить, наполнить вспышкой огонь в неугасающем очаге любви там. И пишет. Тюк-тюк-тюк – по клавишам принтера. Тюк-тюк…

2 мая 2009 г.


Такие дела.

Закончился для сельского мужика, о котором упоминалось ниже в рассказе «Во попал…», организовавшего вместе с супругой малый бизнес по продаже сувениров на городском рынке, первый квартал, когда ему следовало платить налоги по некоему единому образцу. Сидит он на лавочке перед домом с тетрадкой/ испещренной подсчетами-пересчетами, и рассказывает сбивчиво: «Гляди. Наняли продавщицу в наш магазинчик на рынке, так как администрация не разрешила жене на полчаса пораньше положенного с работы уходить, чтобы успеть на последний автобус, - три с половиной тысячи отдай ежемесячно, плюс пять процентов от продаж. Мотались, товар покупали-перекупали, - дорогу оплати. Я больше – по хозяйству, а жена – совсем измоталась. Конечно, цену накручивали при продаже, как все, но подсчитали за три месяца доход в чистом виде, - около двенадцати тысяч рублей оказалось. И гляди, - он разевает рот, пучит из-под очков косматые брови. – В пенсионный фонд тысяча триста рублей отдай, да еще бегать потом туда пришлось, доказывать, что налог уплатил, - сбои у них какие-то пошли в подсчетах… Ну, это ладно, пять лет еще – и мне на пенсию, в стаж как-то зачтут, - продолжает перечислять: - Да в «ООО» тот, что посредник между налоговой, - пять минут фуфа пощелкала на компьютере, двести пятьдесят рублей содрала?! Так налог сам по себе, - непонимающе разводит руки в стороны, - аж десять тысяч рублей! А за каждый месяц аренды помещения на рынке – тоже десять тысяч… Мы же, дурни, клюнули на хитрость администрации, - и сразу пятьдесят тысяч рублей внесли. И теперь кинуть все – никак, до июля месяца придется, - кто ж деньги вернет?! – подытоживает окончательно: - И выходит, за первый квартал нашего малого бизнеса мы в убытке на двадцать тысяч рублей?! – хорохорится: - Не пропадем! Козье молоко продаю здесь, яйца куриные, картофель прошлогодний на посев продали… - замолкает, и продолжает со вздохом: - Оно – понятно, и не такие предприниматели прогорают… Рынок! А мы – кто такие?! Одно не пойму: как можно с предпринимателя, который в убытке за квартал на двадцать тысяч рублей, примерно, взымать налог в десять тысяч рублей?! Ну, никак не пойму! – снова замолкает, супится, но духом не падает: - Ничего! Говорят, президент сейчас разрешил малому бизнесу продавать без указания в декларации и накруток налоговых что хочешь… Тарелок оптом закупим, другой разной посуды… Глядишь, и сдвинется к лучшему. Не сразу Москва строилась. Все равно за аренду пятьдесят тысяч рублей внесены – не кинешь бизнес до июля… - опять замолкает, и вдруг вспоминает: - Так еще, гляди, и надули ж, оказалось, в этой «ООО» - посреднике налоговом! И молчат, будто не знают? А мне женщина случайно, тоже предпринимательница, говорит: зачем с вас взымают налог по «ОКАТО» какому-то, если вы живете в селе и не подлежите под него? Тоже, говорит, две тысячи, не меньше… Гляди что жулики от государства делают, - и будто не знают. Надо будет ехать в налоговую, разбираться с этим «ОКАТО» каким-то. Что еще за зверь такой?! – он вновь замолкает, повторяясь: - Одно не пойму: на двадцать тысяч рублей в убытке – и еще на десять тысяч рублей налоги содрали?! Надо же, наверное, из доходов исходить налогами?! Как же так?!»
А вот так, мужик, государство – махина общего, где не до частностей особо, тем более, российское, и сейчас, когда потребителей и паразитов много, а производителей и не побочно трудящихся – мало. Но все деньги любят, и всем деньги нужны. Хоть малый твой бизнес всего лишь мелкая разменная монета. Однако если ее обильно, крупной валюте и спокойнее, и надежней. Да и поговорка есть: лиха беда начало. Глядишь, и доходы пойдут. Рокфеллер также с убытков начинал, а потом как поперло, - империя целая! Такие дела…

8 мая 2009 г.


И то, и то, и то…

Упитанный, неуклюжий, выпивающий. Но силища – на двоих: привяжет в лесу к мотоциклу дубовые бревна и мчит их на скорости через поле, засеянное пшеницей, поближе к посадкам у речки; а там, сам впрягшись в веревки, - к своему дому. Только пыхтит. На целый сарай натаскал, и не попался ни разу, - удачно крадет. Однако когда у него дальние соседи стащили большой металлический столб, также привязав к мотоциклу, - сразу же вызвал милицию; орал долго: «Крысы, крысы!», хотя те упорно упирались в несознанку: мол, кто-то другой просто бросил у их ворот…
Типично российская современная психология: никаких прочных нравственных ориентиров. И если действительно порой заметно придерживаются чего-то, - так в уголовной и приуголовной среде: понятий. И то не всегда, и то не все, и то не всюду…
Тяжело в обществе, у которого почти поголовно ни законов, ни понятий, ни совести в душе, - а так, как ветер подует, как выгодней. Лишь пользуются законами, понятиями, совестью…

8 мая 2009 г.


Ушлая хохлоцапка.

Старушка болела тяжело и отталкивающе: нижнюю ее губу разъела раковая опухоль, от которой так и разило зловонием, - потому и дальние родственники не часто приходили поухаживать.
Молодая соседка, брезгливо относящаяся к старушке из-за боязни, что вдруг болезнь той – и к ней как-нибудь, да и из-за прошлой вражды по-соседски решила извести старушку побыстрей. Думала, думала, и придумала. Попросила брата, приезжающего к ней периодически из города, перенести скамейку от середины участка, как обычно у людей по всей улице, почти на самый край, к летнему домику, используемому в хозяйственных целях, к самому дому болеющей старушки, которая там и спала, и лежала, и другого места укрыться не имела. Стала постепенно приваживать к этой скамейке крикливых сельских детей, поощряя их хохот, гогот, визг, играя с ними в карты, что тоже обязательно сопровождалось галдежом. Вскоре все это приобрело систематичность, разновозрастность: собирались дети четырех лет, пяти, и шестиклассники, семиклассники, и даже девятиклассники, иногда количеством человек до пятнадцати. Вся эта ватага, то уменьшаясь, то увеличиваясь, порой с десяти часов утра и до пол-второго часа ночи носилась и визжала у окон старушки. Если же молодая соседка не выходила к ним поддержать компанию, отдыхая в противоположной стороне своего дома (у нее было место укрыться от галдежа, то они могли периодически звать ее, крича в один, два, или три голоса по пятнадцать минут, по полчаса: «Тетя Тома! Тетя Тома! Тетя Тома!..»
Старушка, доведенная этими гоготами, хохотами, криками, а также непрекращающимися болями до ужаса, собираясь последними силами, опираясь на палки, выходила из дома, мычала протестующее: «Ы-ы-ы!» - сказать-то толком ничего не могла. Но молодая соседка хорошо все понимала, уважительно приближалась к ней, оставляя галдящих детей, говорила, томно закатывая глаза, словно сзади в нее упирался длинный и толстый половой орган: - «Шо?! Шо?! Шумять… А что ж поделаешь, - дети. Им же играть надо, возраст такой…» - и беспомощно разводила руки в стороны. «Ы-ы-ы!» - протестующее мычала старушка, плетясь к себе в дом. Ложилась на кровать, закрывая уши подушкой, а удовлетворенная молодая соседка поддавала детскому галдежу мощности, то затевая игру в прятки, то снова в карты. Месяц, другой – и убралась болящая старушка в мир иной, с немыми ненавистью и протестом в потухших глазах. Ну, не сказать чтобы убийство напрямую. Да и вообще много чести двуногим, когда говорят, что кто-то кого-то убил, - природа убивает по замыслу: жизнь заканчивается смертью. Но сокращать эту жизнь ближним своим, а также четвероногим, пернатым, плавнатым двуногие научились очень хорошо. И порой так коварно, хитро – и не подумаешь вовек…

8 мая 2009 г.


Главшпаны ишпана…

Сельскому вечнопьяненькому шутнику и острослову Анатолию сосед, присевший к нему на лавочку покурить, говорит: «Путин и Медведев – молодцы! Снова у нас армия – угу-гу!»
«Ну да,- соглашается с этим Анатолий поначалу уныло. – Жизнь нормально и справедливо, и по закону для всех – это у нас… как с луны вчера свалились, а армию – это да. Угу-гу! – и вдруг продолжает, загораясь веселыми искорками в глазах: - А как же… Приедут наши главшпаны на сборище мировых главшпанов в какой-нибудь Давос или Нью-Йорк, - какое им уважение, если в армии мощи нет?! Крутитесь возле шестерок Обамы, - вы кто такие есть?! А так – нет! На кого?!»
Сказал - и сказал. Но вспомнится неожиданно показанное недавно по телевизору, как украинский эмвэдэшный министр, приехав с сыном в Германию, напился, устроил в аэропорту потасовку с полицейскими. И действительно: главшпаны и приглавшпаны! И не часто более того. И народы нынешние, - хоть и в разных пропорциях, - по психологии, отношению к жизни, к вечности, разумности и совестливости осознания, этическим и эстетическим устоям, - шпана! И не часто более того!

8 мая 200 9 г.


Трисвятое.

Церковный праздник. Скоро начнется утренняя служба. Возле сельского храма поповские ребятишки носятся один за другим, галдят, мячом перебрасываются. Прихожане останавливаются, кто-то им конфетки протягивает, а кто-то и ласково по головкам поглаживает, двигаясь наклонно к мелькающему в дверях попу, чтобы руку у того губами чмокнуть. И ни у кого даже мысли не промелькнет, что за подобное: галдеть и играться у храма перед службо?! 0 этих ребятишек следовало бы тут же выстегать хорошенько прутиком дубовым, да и папашку их, попа, вместе с ними! Но… святое православие, святая Русь, святая Белгородчина.

8 мая 2009 г.


Все, что могу.

Сельский житель. Безобидный, простоватый, толстоватый, слабоумный, живущий у увлекающейся целебными травами тетки-пенсионерки, работая по домашнему хозяйству и ухаживая за температурил – признали туберкулезником. И так оно и было, возможно, но тетка его возмущается, рассказывает о племяннике: я же его хорошо кормлю, молоком поют, травами… Краснощекий, не кашляет, воздух хороший… Нет, приедет фельдшерица эта, чтоб ей неладное! «О, мол, уже много времени прошло, нужно обязательно провериться для профилактики… Профлюграфуют, - оказывается, там какие-то очаги, потемнения, - и обратно забрали?! Возись мне одной полгода с коровой, со свиньями, с курами?! Вернется – отощавший, кашляет, глаза впалые, нервный и злой какой-то… Снова я его начинаю отхаживать молоком, травами… Вон, видите, - показывает она рукой на племянника, гонящего корову за огород, чтобы привязать на лугу. – Тридцать лет, а как бычок молодой. – Продолжает уныло: - Так два года уже не флюрографовали. Скоро профюрографуют – и опять заберут?! Вернется, - опять мне его выхаживай, отпаивай травами?! – заканчивает со вздохами: - И куда не жаловалась – как так и надо?! – предполагая:  - Может, и нет уже давно никакого туберкулеза?!»
«Конечно же, нет, - отвечаю я ей не из каких-то конкретных медицинских знаний, а из понимания происходящего в России; отвечаю несколько велеречиво, так как старушка думает, что если я пишу стихи и рассказы, то при полномочиях каких-то. – Но есть времена бандитского капитализма, которые теперь приняли государственные формы внедрения, в данном случае, в медицине. Больше больных – больше средств выделяемых, больше возможности попользоваться… Тем более, кризис. И вы с племянником прочно попали к ним в оборот. – Советую: - Подальше надо держаться от современной медицины, если действительно что смертельно не прихватило», - думая про себя, чтобы не волновать старушку излишне: удивительно, что они еще и вас вместе с племянником не прифлюрографовали… Простые, беззащитные – под главным прицелом всегда.
«Так мы ж и держимся! – отвечает согласливо старушка. – Но они сами: пора сфлюрографоваться для профилактики…»
Что скажешь? Чем поможешь? Вот, единственное, что могу – пишу! И может быть, и это вскоре опубликую – благо, есть у моря как-то знакомое несолидное издательство, которое хоть не лучшим образом, но по моим средствам издает написанное мной. Вот и все, что могу…

11 мая 2009 г.


Межнациональное.

Две тысячи третий год, зима. Поезд «Астрахань_Нижний Новгород». Плацкартный вагон забит разноплеменной публикой: калмыки, татары, башкиры, киргизы, адыгейцы, ингуши; русских – меньше всего. В отсеке, где моложавый мужчина в тельняшке, рассорившись с женой, едет передохнуть от семейной жизни куда-нибудь в монастырь, еще светловолосая молодая женщина русской внешности, учащаяся заочно в институте в Нижнем Новгороде и едущая туда на сессию, две полнотелых башкирки, двое молодых смуглолицых мужчин из Ингушетии.
Башкирки наседают нагло на мужчину в тельняшке, предлагая ему перейти в другой вагон, где место у одной из них, чтобы быть им здесь вместе, но он не соглашается. Тогда они, переходя на свой язык, поругивают его. К ним присоединяется и более молодой и хилый ингуш; через фразу негодующе звучит: русский, русский…
Мужчина в тельняшке не выдерживает, вспыхивает: «Что вам русские?! На задницы соли, что ли, насыпали?!» Непонятный ему говор прекращается. Молодая светловолосая женщина русской внешности (место ее у окна, напротив более молодого и хилого ингуша) вступается за него, накидываясь резко на башкирок: «Что, он должен в другой вагон, что ли?! Места, видишь ли, у них разные?! Оборзели совсем…»
Колеса стучат по рельсам, вагон покачивается, за окнами темнеет/ включается освещение.
Мужчина в тельняшке взбирается на вторую боковую полку. Думает, слушая разноязыкий улей: словно в набитую приблатненными сыроежками камеру на пересылке попал?! Жу-жу! – на полуфене – жу-жу! Говорите нормально, черти, по-русски! – хочется крикнуть ему то ли во вспоминаемую давнюю камеру, то ли в окружающий его теперь вагон-улей; есть хороший уголовный закон: если в камере трое, и разговаривают двое, то должны говорить понятно для него, не шептаться! Он прислушивается к говору более молодого и хилого ингуша, который на ломаном русском, «сев на уши», светловолосой молодой женщине, чешет что-то про ингушское национальное, а именно: что они, ингуши, люди ответственные, не пьяницы, как русские, дети у них уважают старших, и думает: действительно русский человек среди всех этих малых народов – как нормальный пацан в камере среди приблатненных сыроежек, разной приблатненной шушеры. У них: и по фене, и по-русски, если надо. Как заговорщики какие? – думает он, прислушиваясь к говору башкирок между собой. – Я ж их совсем не понимаю! А они, если я скажу, понимают?! Научили на свою голову, пятая колонная какая-то… И когда более молодой ингуш на ломаном русском снова затягивает светловолосой женщине про жуликоватость и пьяность русских, соскакивая с полки, отталкивая башкирок, навивает над ним, сжав кулаки: «Ты чего, чертик, все русских поливаешь?! Что мы тебе?! Чурка чертов!...»
Ингуш шарахается в сторону. Его товарищ, более помассивней и постарше, приходит ему на помощь, стараясь успокоить мужчину в тельняшке также на ломаном русском: кто оскорбляет русских? Он только говорит, что есть… А нас, думаешь, русские не оскорбляют?! Чуть что: чурка, чурка?! В Чечне что вытворяли?! – пускается в объяснения: я, например, законопослушный гражданин, россиянин, как и ты. Едем в Нижний по делам… Выйдешь там из поезда – менты сразу и налетели: кавказская внешность… Шмонают, вымогают, пока денег им не отстегнешь – не отцепятся… Высказывается прямее, когда мужчина в тельняшке успокаивается, обратно взбираясь на полку: если вы не даете чеченам, другим кавказским народам свободу, и если мы тоже россияне, - так и относитесь к нам как к россиянам! Одна общая страна! У них затевается разговор об этом. «А вы как к нам относитесь? – задает вопрос мужчина в тельняшке. – Приеду, например, я к вам в Ингушетию, - да заклюете…»
«Бывает, - соглашается на ломаном русском ингуш постарше, - и это также неправильно. Власти в этом жестко должны, по интернациональному! Пресекать вражду между россиянами на межнациональной почве! Русские – основное… Пусть! А других народов в России сколько? Еще больше…»
«По интернациональному! Иначе – развал… - соглашается с ним мужчина в тельняшке. – Но с уважением к русским…» Их легкая словесная перепалка прекращается. Вагон потрясывает, поезд несется куда-то. Более молодой ингуш по-прежнему рассказывает светловолосой женщине о достоинствах мужчин-кавказцев, уже не упоминая русских: «Мы свое дело знаем, женщины на нас не обижаются. Если какая попробует, так за волосы потом не оттащишь…» Он в полутьме под скамейкой носком ботинок тычет ей между расставленных ног в джинсы, выспрашивая: «Дай телефон, придем к тебе с братом в гости. Всего принесем – и апельсины, и бананы, и вино. Ешь, пей – не хочу…» Она, разомлелая, уже готовая отдаться, если бы не битком набитый вагон, думает, вспоминая мужа-дальнобойщика: а он мне что, не изменяет? И детей все нет… А я так хочу ребеночка. Приглашу этих двоих, пропесочат в два х…, - может и забеременею… И записывает на листке более молодому ингушу телефон одинокой престарелой тетки, у которой останавливается, приезжая в нижний Новгород на сессии: «Приходите…»
Поезд стучит колесами по рельсам. Ночь. Разноязыкий говор притихает. Шкуры вы шкуры! – думает о светловолосой молодой женщине и женщинах вообще мужчина в тельняшке. О малых народах, населяющих Россию: и чего они не любят очень часто нас, русских? вспоминая, как лет шесть назад, еще не будучи женатым, добираясь на электричках до Ростова, в Днепропетровске встретил двух молодых женщин, освободившихся с зоны и едущих по домам. Одна – украинка, другая – цыганка, но красивая, стройная. Он угостил их пивом, накормил. Прямо у моста у Днепра расположились на солнце, - часа полтора до электрички осталось. Украинка отлучилась куда-то, а цыганка как накинулась на него после четырехлетней зоновской голодухи, прыгая на нем, как наездника на коне. На вокзале они расстались. А в электричке на Ростов он увидел цыганку, среди других цыган невдалеке. Подошел к ней, присел рядом, положил руку на плечо, а та, как не знает его, резко отодвинулась в сторону, незаметно зашептав ему на ухо: «Не надо! Цыгане увидят, узнают, что я с русским, - убьют!» «Не понял, - удивился тогда он, выспрашивая: - А что русские?! И почему нельзя?! А с кем можно?» «Со всеми можно, - шепотом затараторила цыганка. – С грузинами, армянами, татарами, иранцами, молдаванами… С чавэлами, естественно, - прекращая перечисление. – А с русскими – нельзя…»
«Вот и пойми, правда или наврала…» - прошептал мужчина в тельняшке, мысленно путаясь во всей этой межнациональной скрытой враждебности и придремывая под стуки колес, положив правую руку на карман над сердцем, где лежал паспорт и кое-какие деньги: как бы не стащили?!

17 мая 2009 г.


Поделом.

Еще одна журналистка, тоже от сучьей (можно и Куликовой именовать) прессы – куличиха пера. Пишет обязательно «положительные» статьи, но в детский дом на праздник не пустят, то с выпускниками университета поговорить не дадут, а то и на открытии школы поприсутствовать запретят. Переборола в себе куликовские повадки, возмущается на странице своей же областной газеты: чего такое?! кто вменил в обязанности разным помощникам по связям с общественностью контролировать, запрещать, докладывать, вносить правки в журналистсткие тексты, нарушая закон о печати?! Рассказывать о том, что происходит в области, - наша работа…
И что же они – эти кулики от сучьей прессы – рассказывают. Приведу почти без сокращения статейку одного из них, для корректности и порядочности, возможно, не указывая более конкретно данные, - чтобы обобщить и показать на частности, каких масштабов достигли в современной России государственно-профессионально-должностные бандитизм и жульничества, мягко называемые «коррупцией», под девизом борьбы с которой нынешний президент занял верхний в стране пост (и ни слуху, ни духу, – против кого?!), и о слиянии этой коррупции на региональных уровнях с сучьей прессой, и об услугах, оказываемых взаимно одна другой.
Чиновник среднего уровня. Добродушный, выпивающий, голимый взяточник. Дело свое знал, брал и по-крупному, и по-мелкому, не упуская и не великодушничая. Не бандит при должности, но явный жулик, если коротко о профессиональном, хотя в теперешней жизни все намного сложнее, и за одного должностного жулика можно двух честных работников дать, ежели найдутся, - такое внедрение получилось. И все же. И вот что о нем рассказывает журналист-кулик читателям:
«На пенсию Илья Фомич ушел на семь лет позже, чем положено, - пришлось уважить просьбу сослуживцев и еще поработать… Провожали на пенсию его всем коллективом, дарили целые охапки цветов, дорогую аппаратуру… По местному радио в его честь около часа звучали песни… Сослуживцы говорили о нем: замечательный руководитель, каждому старался помочь, большой труженик/ во время приватизации (пропускаю четвертую букву «х») не возвращался иногда с работы домой, старался принять всех… Примеру Ильи Фомича следовали и подчиненные… Царила обстановка взаимовыручки: все были за одного, и один за всех… Илья Фомич «почетный… … (пропускаю для корректности) России, а сколько у него поощрений и почетных грамот, - не счесть!»
Вот так, без комментариев.
В других областях хоть одна-две газетенки найдутся, хоть один-два журналиста, копающих действительность поглубже, не церемонящихся особо с жуликами и бандитами при должностях, пусть порой, возможно, и с корыстными целями, под денежным прикрытием замахивающихся на эти же должности: а в результате: огурец помидора не вкуснее. В Белгородской же – ну, ни одной?! Ну, ни одного?! Вроде бы, времена свободного слова, гарантируемого Конституцией, каких в России и не было, - пользуйтесь, вдохните во всю грудь, даже если воздух вокруг и ощутимо пропитан зловонием! Куда там?! Природа… И это очень небезобидно, не говоря уже о том: зачем вообще пишете?! Усаживайтесь с куликами по болотам да кудахтайте, кукарекайте, - вреда поменьше будет. А то продали за «чечевичные похлебки» свои журналистские и писательские свободы, совести (если они оставались), ответственности перед населением, читателями (перед самими собой – в конце концов!), заполонили дешевыми похвальбами окружающего или вздыхательным, к никому не обращаемым с вопросами посюсюкиванием страницы газет; и простому человеку, попавшему под лопасти государственно должностных форм бандитского капитализма, вообще все перекрыто, ибо и даже пресса праведное его не вынесет на обозрение, не представит, отмахнется…
И потому поделом вам, кулики! И то что контролируют, и то что вносят поправки, и запрещают ваши «положительные» статьи: ложь она и есть ложь, со знаком «минус» ли, или «плюс», - надоели! Сомнительные похвальбы, да не касания, кого бы не следовало по разным мотивам – неприятнее и ничтожнее откровенной и не всегда проверенной хулы!

23 мая 2009 г.


Рецензии