Старики села

Гран В.В.
Старики села… Рассказы, миниатюры (2007-2008 гг.)

Посвящаю своей жене
Карповой Надежде

Валерий Гран – автор шести сборников стихов: «По листве отшумевших строк». «Моря разбег вдоль Крыма», «На перепутье», «Из Белогорья» (изд-во «Палитра», Симферополь, 2004, 2005, 2006, 2007 гг.), в которые вошли поэмы, драма в стихах, и самиздатовских сборников: «Строфы» (2007 г.), «Под прямым взглядом» (2008 г.), а также четырех сборников рассказов: «Туман над крестами» (Астрахань, 2003 г.. изд-во «Медиа-пресс»), «Малой прозы глубины…» «Все – при своем», «Пороки человеческие» (изд-во «Палитра», Симферополь, 2005, 2006, 2007 гг.).
Периодически публиковался – и публикуется – и стихи, и рассказы – в газетах. Из серьезных литературно-художественных изданий публиковался в журнале «Брега Тавриды».
Представляемый сборник включает последние рассказы и миниатюры В.Грана, а также начало его все же незавершенной повести «Метаморфозы», написанные с сентября 2007 по июнь 2008 годов.

Гран В.В., 2008 г.






















Дорога

1.
Мишка прибился к ним случайно, год назад, когда они только поселились в купленном в селе доме. Пугливый, ласковый, пушистый, - даже собакой не назовешь. Днем, если кто посторонний заходил во двор, тявкнув несколько раз, прятался в будку. Правда, ночью, если приближались к калитке с улицы, полаивал обязательно. Постепенно хозяева привыкли к нему, как и он к ним, хотя поначалу Илья Петрович говорил со вздохами: «Собака бы должна злая, охранять…», на что супруга его, Наталья Юрьевна, отвечала, нахмурив лицо: «И куда ж его? Будет бегать голодный, пока на мыло не выловят…» - и он замолкал: дел других по-хозяйству хватало, да и где им, не обосновавшимся еще толком, никого вокруг хорошо не знавшим, недавно вернувшимся на родину из ближнего-южного-зарубежья было искать более-менее породистую собаку. А вскоре такой вопрос и совсем отпал. Мишка стал как бы членом их маленькой семьи.
Но рядом с их домом, как и рядом с остальными домами по всей улице, тянулась, не обрамленная по сторонам пешеходными дорожками, как бы, наверное, положено, дорога областного значения, выложенная бетонными плитами и асфальтом лет пятнадцать назад, когда уже Ельцин прочно обосновался в Кремле, а демократия, раздеваемая и воспринимаемая по торгашески грубо и беспринципно, пошла загуливать по России без особых стеснений и опасений. По дороге и днями, и ночами носились автомобили, самосвалы, «камазы», «мазы» и другие грузовики с прицепами и грузами, так что дома возле подпрыгивали, стены у них трескались, жители жаловались по разными органам управлений, там, надо полагать – ввиду того что никаких серьезных изменений или выплат компенсаций не следовало – подтирали их письменными жалобами задницы, а устные – пропускали сквозь уши. Многодетные соседи Ильи Петровича и Натальи Юрьевны справа порой периодически по целым дням кричали на выбегающих на дорогу погулять ребятишек: «Куды-ы?!... Машины прет! Задавит какой лихач!» Сосед справа спокойно махал рукой: «А что сделаешь?! Сейчас все повязано… По три раза в год замазываю новые дыры в стенах раствором – и все… Еще бы при коммунистах, а нынче… - рассказывая: - За полгода – трех собак задавили. Теперь щенка не выпускаю, на привязи только… Моя мать – старая, слеповатая, глуховатая – в погреб пройти боится за картошкой. Больше сорока не положено, а они носятся…» «С одной стороны села знак предела скорости есть, а с другой, где с Урома, сбили, - поддерживала его соседка через несколько домов. – И бетонный бардюр на повороте снесли: шофера, видите ли, о него машины сбивают?! Едь нормально – и не собьешь!» Соседка чуть поодаль возмущалась: «Если дождь или лужи, я никогда в магазин за продуктами не хожу. Обязательно какая-нибудь сволочь обляпает грязью из-под колес! Хоть бы вымогатели из ГАИ появились, поштрафовали!! Не-е-ту! Эта дорога уже всех достала! – и заканчивала с печалью: - Раньше здесь куры, утки, скотинка. Построили?!» И лишь старик, живущий у магазина без всяких разлагольствований грозился вслед пронесшемуся и задавившему четырех его гусей в травке на обочине водителю грузовика: «Нет гранатомета?! Я бы тебя с твоей машиной…», хотя уже тем же вечером залил потерю самогоном; тащился по траве у дороги шатаясь, распевая песенки, и какой-то проносящийся грузовик (может быть, тот самый?) чуть не сшиб его, - до кучи: сначала гусей, а потом и хозяина…
«Какой русский не любит быстрой езды?!» А что перед ним уже столетия не просторы громадные, а густо населенное людьми, согражданами село, - до лампочки ему!

2.
Вскоре и Мишке черед пришел. Наталья Юрьевна выпустила его погулять, а уже через несколько минут соседские дети закричали, сбивчиво объясняя ей, выбежавшей на крики и подхватившей на руки растянувшегося без движения по бетону дороги Мишку: «Волга»… Она километров сто мчалась…»
Когда подбежал и Илья Петрович, мальчик говорил, что «Волга» была черного цвета, а девочка – что белого. Было понятно, что найти гада, наехавшего на Мишку, не придется, и поэтому Илья Петрович виновато смотрел на лежащую теперь на дворе и не подающую жизни собаку, на плачущую супругу, которая руками поглаживала холодеющее тело собаки, теребила за ушами, повторяя: «Миша! Миша!», но тот уже не подавал признаков жизни.
Илью Петровичу на мысли пришла женщина, живущая неподалеку, на параллельной – более тихой – улице села. Год назад какой-то подвыпивший водитель насмерть сбил ее сына, и скрылся. Когда его нашли, то осудили на три года. Женщина ездит по судам, по прокурорам, требуя, чтобы наказали посуровей. Деньги тратит. Зачем? – подумал вдруг Илья Петрович. – Лучше бы киллера искала: смерть – за смерть! Оправдывающих оснований – никаких! Несущийся по селу под сто километров скорости водитель – тот же потенциальный убийца. Если бы, к примеру, рассуждал он, кто, имеющий автомат, расхаживал с ним по селу, прицеливаясь в жителей, щелкая затвором (по глупости, чтобы испугать, навести ужас, крутизну показать, минутным Иваном Грозным себя почувствовать – какое значений?), то не было бы излишним, если бы кто-то, тоже имеющий оружие, застрелил бы негодяя. А чем несущийся по населенному пункту под сто – а то и больше – водитель легковушки, а то и тяжелого грузовика лучше?! – спрашивал себя Илья Петрович, и отвечал: - Тот же потенциальный убийцы! Пешеход в силу своих габаритов и телесной уязвимости всегда беззащитен, всегда в проигрышном положении перед машиной и сидящим в ней за рулем.
«Если в руках гранатомета нет, - прошептал Илья Петрович, вспоминая деда, живущего у магазина. – Или автомата – на худой конец». Кривая улыбка исказила его лицо. Он еще раз посмотрел на по-прежнему лежащего без движения Мишку, поладил того: «Что ж…», выбрал из валявшихся по двору поленьев помассивней, поудобней, и вышел на дорогу.
С левой стороны несся синий «москвич», ревом двигателя оглашая свое продвижение, и не надо было гаишных приборов, чтобы заключить, что скорость его намного выше положенной здесь. Когда «москвич» приблизился к Илье Петровичу, он различил в нем четырех хохочущих пассажиров, хохочущего водителя и, наклоняясь к открытой форточке, вскидывая над головой полено, закричал: «Вы чего, пидарасы, носитесь?! Сколько скорость…», - и отпустил полено, стараясь размозжить заднее стекло, но промахнулся, лишь скользяще задев кузов.
Проехав немного, «москвич» стал притормаживать, со всех его сторон высунулись недовольные рожи, и Илья Петрович бегом двинулся к ним: «Чего носитесь, пидарасы?!», готовый крушить и автомобиль, и находящихся в нем. Но «москвич» резко рванул вперед, скрываясь за поворотом, а Илья Петрович уже замахивался поленом на следующий несущийся автомобиль, рыча в шофера: «Ты чего носишься, пидарас?! Сколько скорость?!» И на этот бы раз он не промахнулся, однако выбежала со двора Наталья Юрьевна, повисла ему на плечи: «Что ты делаешь?! Посадят! Они же не виновны… Другой задавил…»
«Все носятся, все могли…» - не унимался Илья Петрович, вырываясь от супруги и направляясь к бежевой иномарке, снижающей скорость и объезжающей их, из которой высовывался упитанный крутой (или ссученый – кто поймет?), с золотой цепью на толстой шее, и угрожающе ругался.
«Что?! – оттолкнув супругу, Илья Петрович двинулся к нему: «Пидарас! Ты на какой скорости?!» - и замахнулся поленом. Наталья Юрьевна обратно перехватила его руку, а вылупивший по-бычьи глаза крутой надавил на газ, иномарка рванула дальше, так что у дамочки, сидящей на сиденьи слева от него, длинные ноги задрались кверху, словно она вдруг решила попробовать секса «по-офицерски».
«Пидараска!» - обругал вслед и ее Илья Петрович, устало опуская плечи.

3.
Он как-то резко поостыл, виновато поплелся вслед за плачущей – теперь уже от его выходки – Натальей Юрьевной, тяжело, чтобы и она слышала, вздыхая и подленько подумывая: неплохо, что все так обошлось: и он никого не покалечил, а может, и его не покалечили. Додумался: выбежал с поленом?!
Илья Петрович швырнул полено, которое все еще держал в руке, в дальний угол двора, чуть не попав в курицу, с кудахтаньем понесшуюся к сараю; подхватил сумку, висящую на крючке у летнего домика, и, странно покачивая головой, принялся укладывать туда мертвого Мишку, опять подленько подумывая: молодчина Мишка, умер сразу, а то если бы переломы, травмы, - сколько бы хлопот, возни, осознавая, что Наталья Юрьевна низа что не согласилась бы на умертвление травмированной собаки. Потом выбрал среди граблей и тяпок у сарая лопату, и пошел со двора вместе с Натальей Юрьевной, забывая закрыть дверь в дому на замок.
Перейдя дорогу, он остановился, положил сумку на траву, и долго смотрел на проезжающие по ней – тихо, не более сорока километров в час?! – автомобили, водители которых, как ему показалось, с опаской поглядывали на него, стоящего с лопатой на плече на обочине. Захохотал, блеснув золотыми фиксами на двух передних верхних зубах; проговорил, нервно скрипя голосом: «Смотри! Чувствуют: жареным пахнет… Передали, видимо, по дороге один одному: мол, там мужик бешеный, с поленом…» И все бурчал, взбираясь за Натальей Юрьевной на холм, к деревьям: «Ну хорошо, у меня лишь любительские права когда-то. Не приходилось вплотную. А сейчас – какие у нас деньги, чтобы машину… пока. Двадцать первый век – техники, машин… Конечно! И уже – как на обочине его… мы. И возраст. Но не понимаю?! Носятся?! Это же не так: скорость не выше сорока! Подсчитали: случись что непредвиденное – и водитель успеет затормозить, и пешеход, может быть в сторону, и тот же бы наш Мишка… Что за наплевательское отношение к правилам, порядку, согражданам?! – и продолжал, копая яму на холме, возле клена, рассуждая глубже: - Не вековое ли холопство, насаждаемое царями и православием российскому народу, сметенное – не естественно, а наспех, кроваво – большевиками, проявляет себя на генном уровне (не страшно, когда с пана – хам, но если с хама – пан?!). А ведь водитель, владелец машины всегда выше, главнее, защищеннее пешехода. Господин! Хоть на недолго, на время… И несется… Плевать ему!... почти на всех, если гаишника рядом нет. – И выдавил из себя, уже закапывая яму, бросая землю на лежащего в ней Мишку: - И это Белгородская область, где люди по сельским местностям более основательно живут. Не Ярославльская или Пермская, где по деревням порой спивание самогонное почти поголовно. Что за народ такой – русский?!- и поправился, как наверное и правильней: - российский?!»
«Зачем обобщения? – нарушила молчание Наталья Юрьевна, которая, в отличие от Ильи Петровича, у которого в роду мелькали и белорусы, и украинцы, и даже поляки, была коренной, стропроцентовой русской (если не копать до монголо-татарских нашествий) и подобное всегда воспринимала болезненно, что очень удивляло супруга: это во времена массовых самоохаиваний сверху до низу в России?! И он старался не досаждать супруге, но на этот раз, когда она, спускаясь по холму рядом к дому, сказала: - «У каждого народа есть и плохое, и хорошее, и плохие, и хорошие. Так и у других…», не смолчал, хотя тоже не приветствовал, если слышал слишком язвительное о народе, сам частицей которого, о стране, в которой живешь.
«Не скажи! – перебил он супругу. – Уже пожил, и кое-что видел. И рассуждал! И думаю: имею право на какие-то выводы, обобщения! – а дальше нося фразами сбивчиво, махая рукой в сторону дороги: - Эта дорога вдруг больше о российской жизни, о взаимоотношениях власть-человек, человек-человек, чем газеты, телевидение, глубь самую гнили… - и так же сбивчиво пускался в воспоминания: - Пришлось мне несколько в Польше, которую и русские цари и советы – под себя… А по поселку дорога – там же и пешеходная дорожка рядом, и для велосипедистов отведено. Вот как власть относится к народу! Или: народ позволяет этой власти к себе относиться! Тот же Крым: - он зачем-то загибал второй палец на левой руке. – Большинство корнями – из России… Но не те уже! Дорога – метров триста от села, никаких в скорости ограничений. Однако люди гонят овец, или коз, или коров – машины останавливаются. Помню! Вот оно отношение человека к человеку! Отсюда и спокойствие на бытовом уровне… Тут же: человек переводит коз через дорогу… козлята не на поводке здесь же… а они порой прут, хотя выше сорока не положено! Будь добр! Не-е-т! Вот они отношения русского к русскому, россиянина к россиянину! И всюду, по-разному незаметно накручивается разлагающий, путающий людей круг враждебности: человека – к человеку, человека – к государству, государства – к человеку, который размыкается только когда лычи спиртным позаливают… - он помолчал задумчиво, помял грудь рукой, произнес: - И где трезвый выход из этого круга замкнутого?! Те же тимошенки, ющенки на Украине, когда-то прочно прочувствовав это – и прут напролом, отмахиваясь и от энергетической зависимости от России, и этнической, и языковой, в явный ущерб материальному страны своей, - лишь бы не вместе с громадным северным соседом, - и заключил, когда они зашли во двор, уселись оба на скамейку: - Да мало ли, если сравнивать! И с болью это все! Правильно: нехорошо, несправедливо обо всем народе по частным случаям! Всегда нехорошо! Но если уж… Возьми славянские народы: белорусов, украинцев, русских, поляков, чехов… Раздели на сотни… И из ста правоохранителей-оборотней больше всего отыщется у россиян. По всему порочному, разлагающему, коррумпированному, пьяному, проходимствующему – у россиян, даже не сомневаюсь. Впереди планеты всей! И разрушителей! Как один маститый местный писатель – на евреев… Нет! Среди русских их больше всего! – он снова задумчиво помолчал, и еще раз заключил: - Разве что по зонам из русских сук меньше всего. Хохлы, бульбаши – те более непрочные, если прижмут, да посулят…,-  оговариваясь сразу: - Но это не законопослушное…»
4.
Следующим утром, когда кормил кур, когда убирал навоз, когда сидел за столом и пил чай, Илья Петрович старался не смотреть на Наталью Юрьевну, потому что ему было стыдно за то, что наговорил вчера. «Собаку задавили… Во вселенскую катастрофу все перевел!.. На весь народ накинулся осуждениями?!.. И сам-то русский… Деятель! Сам-то кто? – думал он о себе, то прикряхтывая, то морщась. – На весь народ? А кто в войне великой победой? А кто в космос первыми? А Октябрьскую революцию, единственную удавшуюся попытку в истории человечества его жизнь к достойному, братскому – кто? Русский человек – в основном! Деятель!?» - и казалось, смирился уже полностью с происшедшим вчера, но, направившись с ведрами к колодцу за водой и увидев около некоего улыбчивого водителя легковушки, набиравшего воду в бутылку, вдруг попросил того: «Слышь, проедь, пожалуйста, поначалу до сорока км в час, как и следует здесь…»  И глядя на двигающуюся до поворота машину, Илья Петрович отмечал: «Медленно как! Ну конечно, при такой езде не задавишь, если даже кто неожиданно со стороны. Не зря установлено!»
После завтрака они с Натальей Юрьевной сидели в комнате, выходящей окнами на дорогу; чинили старую одежду, покрывала, мешки, потрепавшиеся корзины из прутьев; говорили о том, что женщинам с пенсией быстрее, в пятьдесят пять лет, и Наталья Юрьевна два года как получала ее. «А мне еще два года до пенсии… - говорил Илья Петрович. – И надо бы где устроиться. Как в общем стаж теперь? Но где?! Какие здесь в селе, в Алангельском работы? Так же и в поселке. А раньше, рассказывают – такое хозяйство… Разорили, растаскали…» - он штопал иголкой материю, скреплял проволкой корзины, а сам между делом смотрел и смотрел в окно, на проносящиеся автомобили, вначале подсчитывая их количество, а потом и сбиваясь со счета. И так часа два, до того как решили снова чая попить. И наливая себе в кружку чая, осунувшийся, даже удрученный своим наблюдением, Илья Петрович пояснил Наталье Юрьевне: «Представляешь, около двухсот машин сюда-туда… И только четыре из них – больше-меньше – с положенной скоростью?! А остальные…»
Супруга насупилась, ничего не ответила. Но до обеда, перебирая старые одеяла, ставя на них заплаты, также более часа смотрела между делом в окно на проносящиеся по дороге автомобили. И за обедом, задумчиво расширив глаза, тоже проговорила: «За это время машин сто пятьдесят. И только две – примерно на установленной скорости: темного цвета иномарка и газик…»
«…милицейский, - подхватил, криво улыбаясь и согласливо кивая головой, Илья Петрович, предполагая: - Менты, видимо, не гнали, что в прошлом году паренька у магазина сбили, и отделались, как слышал, служебным расследованием. Второй раз, в том же самом себе – было бы слишком…»

5.
Разное было в прошлом у Ильи Петровича. И с ужасами, создаваемыми другими, а изредко – и им самим, сталкивался. Особенно после того, когда, плюясь и лягаясь ногами в свой более чем полувековой путь к полунасильственным дружбе, братству, товариществу, люди, как шакалы голодные, принялись расхватывать достижения на этом пути, перебрехиваясь и кусаясь между собой, - с кричащими, стреляющими, брызжущими кровью, кабалящими в рабство (словно целое тысячалетие мигом кувыркнулось в пропасть, возводящими вертлявых проходимцев к вершинам власти, к катакомбам богатства ужасами. Но ужас, с которым сегодня столкнулся Илья Петрович существенно отличался от всех прочих. Он был как бы в стороне, был не заметен, но составляющее его и являлось исходным, составным всех остальных. Это был ужас, застигнутый наблюдением, ужас подспудный, оценочный. Так, наверное, врач флюорографического кабинета, обнаружив на снимке поверхностно жизнерадостного человека зарождение, присутствие опасной опухоли, уже проглядывает разъедающие весь организм последствия. Похожий ужас он испытал в детстве, поехав с дедом – ветераном войны – на море, где увидел впечатляюще красивую, стройную, загорелую женщину, в одно мгновение захватившую мечтательного мальчика, когда случайно услышал, что женщина эта «смертельно больна, и вся гниет внутри…»
Ошарашенный наблюдением дня, он молча сидел за столом, вяло подносил ко рту блины, испеченные супругой на ужин, мял их челюстями, заливал компотом, а сам беззвучно кричал: «Да что ж такое?! Что за народ такой: русский–российский?! Не будет он никогда нормально жить! Без справедливого, строгого, требовательного надсмотрщика…- и не выдержал, побежал вслух фразами из рта: - За день по дороге… тысяча, или восемьсот, или шестьсот?.. автомобилей… А из них и двадцати не наберется, чтобы с положенной скоростью?! А порой – и сто сорок, не меньше… Нет у этого народа нормального будущего! Будущее… Человечество становится кучным все более, и если не война или катастрофа какая глобальная, то исполнение, уважение к разумным и благим правилам, нормам во всей разновидности и проявлениях человеческого общежития не только составит основу нормального существования, но и превратится в главнейшее составное выживания. Уважение – каждым! – он помолчал опять, покрутил тонкими губами из стороны в сторону, выдавил из себя: - Носятся?! «Какой русский не любит быстрой езды!» Плевать на все, на всех! На положения, на нормы, на сограждан, на возможные смертельные, травмирующие последствия… и заключал удивленно: - Ну, власть российская: не послужить народу – а попользоваться им уже пятнадцать лет, хоть Путин и стремится как-то подобное переломить… Но сам-то народ, между собой?! Не будет у нашего народа нормального будущего! Сегодня ты ко мне без причины по свински, а завтра – я к тебе в отдачу. И крутится замкнутый, разъедающий повсеместно существование круг гнили…»
Наталья Юрьевна слушала его, жевала блины, доливала компот в кружки, ничего не отвечала, но из их маленького, отстраненного, скромного существования чувствовала то же самое: нигде нормальной жизни не будет, каким не будь богатство, какие не будь фенешебельные условия, какая не будь власть в руках: крутится, вбирая в себя все новые существования, круг, на котором написано даже не «человек человеку – волк», даже «не человек человеку – враг, жулик и проходимец», а: «человек человеку – пакостник».

6.
Следующим утром Илья Петрович шел по дороге к остановке в конце села, чтобы съездить в районный центр уплатить семьсот рублей за пользование электричеством и газом, прикидывая: за свет – ясно, но за газ зачем столько платить, почти не пользуемся в теплое время. Может, счетчик поставить? Но зимой больше, пожалуй, выходит, да и счетчик – сколько денег…
За ночь выпал дождь, обочины дороги были в лужах. Он обернулся, услышав, как от центра, гремя и набирая скорость, несется грузовик с прицепом, наполненный до краев кирпичами. И быстро сошел с дороги подальше в траву.
Грузовик пронесся, колыхая землю, обдавая грязью из луж дома, стекла окон, заборы на противоположной стороне дороги. Из калитки возле дома, недавно выкрашенного хозяевами в зеленый цвет, выбежала женщина, замахала угрожающе вслед пронесшемуся грузовику: «Ты что же делаешь, гад?! Не понимаешь, что ли?! Всю стену загрязюкали?!»
Илья Петрович поздоровался с ней, скривил губы, и ничего не сказал, только подумал: человек человеку – пакостник.
Когда он стоял на остановке в ожидании автобуса, из-за поворота вынесся мотоцикл с коляской. Морщинистый подвижной старичок, управляющий им, вырулил на остановку, заглушил мотор, чиркнул спичкой, вставив сигарету в полубеззубый рот, задымил.
Из-за того же поворота медленно выехал коричневый «москвич», в котором за рулем сидел тоже старичок, но благообразнее видом: седовласый, лысоватый. Он, высовываясь из-за руля и внимательно осматриваясь по сторонам, съехал на дорогу и также тихо поехал по ней.
«Ну и ну! – удивленно произнес радостно наблюдающий за ним Илья Петрович. – Наверное, первый раз виду водителя, что на нормальной – положенной – скорости по селу…»
«Да ну его! – видимо, поняв Илью Петровича по-своему, поморщился на это старичок с сигаретой у мотоцикла. – он всегда так ездит… - вздохнул и, презрительно выплевывая сигарету из рта, добавил: - Смотреть противно!»

17-18 сентября 2007 г.


Одиночество

Почти три года прошло, как после выхода на пенсию, купив недорого глинобитный домик недалеко от моря,  Арсентьич жил там в полном одиночестве, если не считать рогатую белую козу, несколько кур да старого кучковатошерстого кота по кличке Трофимыч.
В начале же прошедшего лета к нему вдруг заявилась светловолосая женщина в цветастом легком платье, с чкмоданом в руке, возрастом годящаяся Арсентьевичу в дочери, хоть был у того только сын, давно пропадающий неизвестно где, не подавая и весточки.
Как отметила оказавшаяся поблизости на то время соседка, появление женщины очень взволновало Арсентьевича. Он стоял перед ней, не открывая рта; мялся с ноги на ногу, бормоча что-то бессвязное, из чего можно было заключить, что тут замешано давнее чувство, а то и связь. Потом резко опомнился, подхватил у той чемодан и, слово за словом извиняясь, начал неуклюже приглашать женщину в дом, стукнулся головой о бревно над дверью, и решительно оттолкнул ногой Трофимыча, недовольно замурлыкавшего на незванную гостью.
Следующую неделю, лишь только солнце набирало силу, Арсентьевич оставлял все свои дела по хозяйству и огороду, и они с приехавшей женщиной, взявшись за руки, спускались тропинкой по откосу скалы к морю, где купались и загорали вплоть до вечера, укрывшись за большими серыми камнями.
Арсентьевич повеселел, даже стал первым здороваться с живущими поблизости, и те понимающе кивали ему в ответ, а некоторые и подшучивали: «На одинокого старика нашлась молодая проруха…»
И все были очень удивлены, когда однажды утром увидели, как женщина с плачем выбежала во двор, с укоризной выговорив несколько раз: «Старый сыч! Никто тебе не нужен! Один, и один…» Появившийся вскоре Арсентьевич догнал ее на улице, у автобусной остановки, также стеснительно и взволнованно, как и по ее приезду, старался ей что-то объяснить, но она не желала слушать, скрываясь в подошедшем автобусе.
Тем же вечером Арсентьевич сидел на табурете у своего домика и, откинувшись головой на стену, полузакрыв глаза, твердил самому себе: «Вот такой я… Привык к одиночеству, не могу долго ни с кем. Так как когда-то, когда наотрез бросил курить, и теперь даже мутит, если сигаретный дым рядом. А она: курить здесь?! Женщина?! – он бурчал непонимающе, и обратно твердил: - Прочная штука – привычка. А что делать? Подстраивать себя на старости лет под иные нормы? – и отвечал решительно: - И-и не-ет!»
После он зашел в домик, заварил свежего чая в большой металлической кружке. Потягивал его маленькими глоточками, глядя на полки вдоль стен, уставленные от пола до потолка книгами, поглаживал их, называя авторов: «Лермонтов, Крылов, Гоголь, Блок, Маяковский…» - говорил, что от общения с ними душа – в надмерное-подмирное; а общение с людьми оно только сбивает мысли в мелкое, преходящее, говорильню, выбраться из которых после не так просто, как и снова почувствовать в себе живую душу. И ему неожиданно становилось обидно на молодую светловолосую женщину, заявившуюся из прошлого и попытавшуюся погрузить его в неурядицы общения, этого мира, «И-и не-ет!» - громким голосом не согласился он с этим, снова и снова уверяя себя, что нет на старости ничего выше и значительнее покоя.
Однако глухой ночью, когда тьма загустела и маленькие блестятщие звездочки выпорхнули из тайн мироздания, он сквозь полудрему принялся поругивать своего непутевого сына, которого после смерти жены в одиночестве растил с десятилетнего возраста.
«В торговый флот, видишь ли, подался, ищи свищи его по белу свету… И сам пропал, и мне внучат не завел…» - мямлил Арсентьевич, беспокойно ворочаясь по набитому сеном матрасу. – Приехали бы как на недельку, в море покупались, молока бы козьего попили бы… - и испуганно оговаривался: - Ненадолго, на недельку, так как в старости самое главное покой…» - и убаюкиваемый самой важной, как ему казалось, оговоркой засыпал, хотя в груди у него почему-то пустовало, холодело, болело. И в следующие отрывистые пробуждения его сверлила одна устрашающая вдруг мысль: «А если болезнь старческая, а если в недвижение… Кто поддержит, воды подаст?! И всеми усилиями своей сонной воли он гнал от себя эту мысль, выкрикивая: «Сгинь, бесовица! Сгинь...»,дремлющим сознанием своим тратя еще большие усилия на то,, чтобы обратно погрузиться в неосознанное снов.

17 октября 2007 г.




Удовлетворение

Осенний ветер, вдруг вырываясь из-за здания автовокзала, волтузил остающиеся желтые листья на деревьях вокруг посадочных площадок, и если ему удавалось сорвать некоторые, то, словно играясь, он кружил их в воздухе, заставляя делать разнообразные виражи, и то плавно опускал на асфальт, или прямо в небольшие лужи на нем, а то резко разметывал в стороны – и к стоянке такси, и к ларьку там же, и к туалету, куда резвой походкой направлялся невысокоростый, полнолицый, одетый в джинсы, кожаную куртку и остроносые черные туфли молодой человек, обратно через этот приграничный российский городок возвращающийся с заработков в Подмосковье к себе на Украину, до которой отсюда оставалось не около десяти километров.
На этот раз все в нем ликовало; он глубоко дышал, довольно улыбался, хотя при этом периодически и тревога кривила его лицо. Он опасливо косил серые глаза назад и, расстегивая пуговицы, подрагивающей рукой прощупывал пачку денег, зашитых в подкладке рубахи. И это придавало ему уверенности, и вскоре улыбка вновь растягивала его пухлые губы. «Так та! – выговаривал он в пустующий, обильно выбеленный известью туалет, выбрасывал сжатый кулак правой руки вверх. – Так та!» И опять все в нем ликовало. По мыслям сбивчиво мелькали то старик со старухой из города, где они были на заработках, которых с земляков Петрухой  три недели назад, войдя в дом по объявлению якобы чтобы снять комнату для жилья, ограбили на целых девяносто тысяч рублей – на трехмесячный заработок их обоих, то сам Петруха, полторы недели назад сбитый насмерть мчащимся по дороге на бешеной скорости «опелем», то как он по телефону слезливо сочувствовал родителям Петрухи, его жене, как в общежитии на поминках один за одним поднимал стаканы с водкой «за упокой лучшего другана», а внутренне был рад происшедшему, и не потому, что все деньги достались ему, а потому, что Петруха периодически запивал, и тогда становился болтливым, нес чепуху, не контролируя себя – и мало ли что? А так свидетелей почти никаких, так как перед ограблением стариков он приклеил себе усы, в ноздри позасовывал вату, был в перчатках.
Застегивая пуговицы на брюках и куртке, он думал: хорошо, что Союз распался, и Украина – отдельное государство. Конечно, менты, как и организованные братки, тесно сотрудничают, и если есть серьезный повод, найдут и там, но все же. Посматривал на часы на руке: двадцать пять минут – и отправление автобуса, еще двадцать – и граница. А приедет домой, можно будет и погулять вдоволь, проведать симпатичную вдовушку Петрухи, на которую он и раньше тайно покладывал взгляд, пососчувствовать, а то и утешить. «Так та!» - выговаривал он снова, ощущая, как где-то повыше желудка, где и находилась по его мнению у человека душа, вдруг становится холодно, тягостно: доведется ли здесь опять проездом? И достав из кармана куртки черный фломастер, выглянув в дверь и никого не увидев поблизости, он, как это делал в передвижениях по местностям часто, решил и в этом городке оставить по себе память, и начал отчетливо, по буквам, выводить на чистой почти уже целый день, белой стене не имя, поселок, в котором жил, не словцо какое ругательное и очень занятное и значимое для мужика из  трех букв, а свою фамилию: Сидоренко.
Несколько полюбовавшись написанный, он удовлетворенно хмыкнул, спрятал фломастер в карман, и так же проговорив: «Так та!», вышел из туалета.
Через минут пятнадцать туда зашел другой молодой человек, только худющий, долговязый, живущий неподалеку и нередко по пути из техникума, где учился на третьем курсе, заглядывающий сюда сбросить лишний груз. Фамилия у молодого человека была Изюбров. Он пописывал стишки, пару раз они были опубликованы в местной газетке, и он считал себя значительным поэтом, мечтающим о славе, гонорарах, всенародном признании.
Усевшись над покорябанным углублением в бетоне, он думал, что фамилия у него совсем неправильная, не поэтическая, что надо бы ее сменить, выбрать псевдоним. «Шебин, например, под название нашего городка… - вслух прикидывал он, - вскормившего, напоившего душу образами, откуда и началом мое будущее  триумфальное шествие по всей России, а то и по миру…», вдруг вспоминая выступавшего как-то по телевизору известного московского поэта, говорившего, что стишки неплохо пишутся у него и в туалете.
«Как можно?! Как можно?! – искренне завозмущался подобным Изюбров. – Из вонючести поэзия!» - поморщившись, он глубоко вдохнул в себя смрадный туалетный воздух, и не получив от этого и малейшего вдохновения, начал плюваться через левое и правое плечо, радостно осознавая, что он не такой, что для него написание стихов – как священнодействие, иногда и индийские благовония, чтобы воспарить обонянием в комнате зажигает, и обязательно сидя за столом. «Не как Пушкин, который, видите ли, любил писать стихи лежа!» - добавил он для большей себе важности, тут же с ухмылкой продолжая: - И Ахматова, наверное, одного поля ягода с московским туалетником? – начиная декламировать ее строки: Если б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда: как подорожник у забора, как в поле чистом лебеда… В поле чистом лебеда… - повтори он, с неудовольствием покачивая головой, так что наболдашник волос на его голове съехал всей шевелюрой на левую сторону, не понимая, как мог великий Бродский о поэзии Ахматовой высказываться с преклонением. – В туалете, из сора…» - еще задумчиво и брезгливо повторил, вновь с радостью осознавая, что он чище, самозабвеннее к искусству, и нравоучительным тоном, громко, будто внимающая мэтру аудитория перед ним, произнес: «Из величия порывов, из горения душевного, полноты и красоты чувств – вот из чего поэзия… настоящая… растет!»
Выходя из туалета, Изюбров увидел выведенное на стене побывавшим здесь ранее молодым человеком, ИСО вздохом констатировал: «Стены вчера выбелили, а уже?! – полагая, что фамилию неуместно писать в подобном месте и поясняя: «На заборе бы где, или на стене здания, как это я иногда… поэтические строки…» И в негодовании он достал из кармана брюк тоже черный фломастер, и через толстое тире после «Сидоренко» также отчетливо ввел: «Козел». Написав это слово, Изюбров засмущался, засомневался: «Может, и не козел никакой этот Сидоренко?» И чтобы как-то смягчить свое заключение, над буквой «о» в нем поставил ударение и зачеркнул две точки над буквой «е». И, удовлетворенно вздыхая, удивляясь своей находчивости, вышел из туалета.

28 октября 2007 г.






Два гвоздя

Сразу же после дня рождения, которые уже давно никак не отмечал, ему приснилось такое необычное, а потому и страшное, что и во сне дед Прохор сильно вспотел, хотя за ним никто не гнался, не хотел съесть, сжечь, убить, раздавить, сбросить в пропасть, и сам ни с того, ни с сего он туда не падал, как бывало. Он приснился себе – сам, но без костяной, кожной своих оболочек, - внутренним составом: кровь вяло омывала клочковатые мясные волокна; будто красная живая рыба, вздрагивала печень; раздувались и сжимались легкие; змеями топорщились кишки вокруг прямой, напоминающей отдыхающего удава; пульсировало сердце, начавшее отсчитывать ему последний год перед семидесятилетием; а желудок, будто футбольные мячики, швырял от стенки к стенке четыре почти не разжеванные, проглоченные им вечером, перед тем как укладывался спать, пельменины, которые в полетах порой натыкались на два здесь же плавающих, блестящих, словно отшлифованные, - гвоздя, то нанизываясь на них, то срываясь.
«Не может быть?!» - просыпаясь, ужасался увиденному во сне дед Прохор. – Сорок лет прошло?! Забыл уже, думал: растворились, а они, оказывается… Не может быть?!»
Это случилось с ним в начале семидесятых прошедшего столетия, когда он молодой, тридцатилетний, которому до окончания срока на зоне усиленного режима оставалось чуть меньше года, по запальчивости ввязался в стихийный бунт, активно участвовал в избиении отрядного, и после усмирения бунта избитый, в кровоподтеках по всему телу, был помещен в тюрьму для раскрутки на новый срок, предположительно – лет в пять. В камеру, куда его поместили, в то же время из городской больницы, где он несколько дней находился под надзором милиционеров после операции, был возвращен некий «шпагоглотатель», как их называли, проглотивший до того черенок от ложки. Прохор, как его тогда прозывали, числился по лагерному статусу уважаемым мужиком, и подобное, как и тех, кто срывался на такое, презирал, считая слабаками, но, сбитый с толка отодвинувшейся вдруг в неопределенное будущее мелькающей перед взглядом свободой, решил именно таким способом попытаться приблизить ее, то есть – уйти в побег из больницы, что казалось ему легко исполнимым. Конечно, ничего серьезно он проглатывать не собирался, а когда в течении следующей недели смог постепенно раздобыть два гвоздя (один – сотку, другой – чуть побольше) – ржавых, скособоченных, - подчистил и выровнял их, прикидывая перед рентгеном привязать за шляпки на нить, нить, нить – за зуб, а когда просвечивание отметит присутствие гвоздей в желудке, вытянуть оба. А повезут в больницу на операцию – там и ноги!
Еще с неделю Прохор вынашивал задуманное. Даже записывался на прием к врачу, но там не решался заявить, что вот, мол, проглотил, смотрите, везите, режьте, болит невмоготу… Его, словно ребенка, бросало в краску: узнают сокамерники: Прохор – шпагоглотатель?! И он сбивчиво плел усмехающемуся тюремному врачу что-то про боль в горле, в печени, и тот, выслушав его терпеливо, доставал таблетку аспирина, разламывал ее напополам, и говорил: «Одна половинка – от горла, вторая – от печени…» И все же вскоре Прохор пересилил себя: уважение – уважением, а свобода дороже; сбежит – сразу авторитет вверх. И вечером того же дня поклялся себе, что завтра, записавшись обратно на прием к врачу, начнет приводить свой план в действие, и тогда же, после отбоя, укрывшись с головой покрывалом, привязав гвозди на нити за зуб, решил попробовать, эксперимент провести, тем более знал, что таким способом зэки иногда вещи и помассивней провозят на этапах. И все нормально сперва: с гвоздями внутри он прошелся по камере у двери, покурил, бросил окурок пожилому слюнявому «петуху» на шконке у параши, перекинулся несколькими веселыми словечками с земляком на шконке в углу камеры, прямо над его шконкой, арестованным за хулиганство, как и он раньше. Когда контролер постучал с коридора по двери, напоминая: «Отбой!», Прохор улегся на свою шконку, и, делая вид, будто ковыряется спичкой в зубах, стал осторожно тянуть за нить, ощущая, как гвозди ползут по пищеводу к горлу… Прохор расслабился, потянул нить сильнее, и та, натянувшись, лопнула. От неожиданности и испуга он машинально сглотнул уже торчащие в глотке гвозди, тяжело поползшие по пищеводу вниз.
Никогда в жизни до того Прохор не испытывал такого ужаса; никогда не был так противен себе, так унижен. И кем? Самим собой?! Два последующих дня он почти ни с кем в камере не разговаривал, сторонился всех. Появившиеся в желудке гвозди заполняли мысли, пропитывая внутренности болью.
«Зачем-то два гвоздя проглотил, словно одного бы не хватило?!» - зло шептал, и усмехаясь, вытирал ладонью то одной, то другой руки выступающий раз за разом холодный пот на лбу, чувствуя, что с каждым часом ему становится тяжелее ходить, лежать, просто присутствовать в этом мире. Он курил сигарета за сигаретой, влезая в долги, намереваясь, хоть и обстоятельства резко изменились, обратиться к медицине, а там – по ситуации, но посматривая на сокамерников, осознавая, что теперь он не притворяющийся проглотившим гвозди, а самый что ни на есть настоящий «шпагоглотатель» (и как не говори, что все произошло случайно – кто поверит?), Прохор наотрез отказывался от своих намерений, предпочитая сохранить происшедшее с ним недоразумение в тайне, и даже умереть с ней, если суждено, в чем укрепил его появившийся на третий день мучений Прохора старик-инвалид, который без костылей зашел в камеру и, ловко прыгая на одной ноге, взобрался на свободную верхнюю шконку в середине камеры, и лишь потом поздоровался со всеми, назвал себя, рассказывая, что убил любовника жены и жену, застигнувши их вместе в кровати.
«Ну ты, дед, даешь? – вырвалось у кого-то из подследственных, прерывая наступившую тишину. – Сморщенный, безногий, маленький, и лет шестьдесят, наверное…»
«И че-е-го? – бодро выпрямился старик. – Не шестьдесят, а пятьдесят пять всего! Ногу на войне, после ранения отрезали. Но вы не смотрите – и он вдруг спрыгнул со шконки, уселся на скамейке напротив плечистого паренька, раскладывающего на столе домино для гадания, толкнул того в плечо, выставляя свою правую руку перед ним и предлагая: - А ну-ка, давай померимся силой». И через минуты три массивная рука парня была распластана по столу. «Вот так! – довольно заключил дед, забираясь снова на занятую им шконку и поясняя: - А все почему? Не курю, не пью, и физкультурой!»
Наблюдая за уверенно державшим себя стариком-инвалидом, Прохор настойчиво оценивал, сравнивал: «Без ноги, лет десять – самое малое – ввалят, может, и не выйдет уже, похоронят на лагерном кладбище, через год и надпись с фамилией на дощечке над местом, где закопали, не различишь, - вся честная трудовая жизнь на смарку, - а с улыбкой, с оптимизмом, с шуткой. И не ущербный спитый какой старик – а рассуждающий, все понимает. Однако… Молодец! Другой же – молодой, здоровый, пять лет грозит – так будто скулящая, озлобленная, пакостливая собака. Хотя любая людская жизнь заканчивается смертью, но уж если оступился, да жизнь под откос, на обочину – так человеком до конца, как старик этот!» - и заключал после отбоя, уже засыпая, переходя на себя: «А то проглотил по глупости каких-то два гвоздя – и в шок?! Все! Завтра встаю – и как ничего не произошло! Как не было ничего!»
А следующим утром еще подумал, что теперь, с гвоздями в желудке, ему со своим здоровьем, пожалуй, тяжелей будет совладать, и потому резко бросил курить, а после обеда, к удивлению сокамерников часа с полтора то приседал, то отжимался на кулаках от бетона пола.
И все же гвозди, находящиеся в его желудке, напоминали о себе то резкими болями, то расстройствами с пищеварением, но Прохор заметил, что все это проявлялось в основном тогда, когда на память приходило происшедшее с ним недоразумение, и потому последующие четыре года, прибавленные ему за участие в бунте, - вытачивал ли на рабочей зоне на токарном станке металлические запчасти для машин, прокатывался ли там же на электрокаре, пилил ли попозже сосновые бревна на пилораме, и даже когда наказанный за неподчинение начальнику по режиму слонялся по одиночной камере ШИЗо, - он старался не думать о злополучных гвоздях, что к окончанию срока ему если и не удалось полностью, то вспоминалось мельком, без боли.
Выйдя на свободу, Прохор вернулся в свое село, к сильно хворающей матери, устроился механизатором в колхоз, где от урочной и сверхурочной работы не увиливал, и вскоре стал уважаемым человеком, тем более – почти не пил. Он построил себе дом, рядом со старым, материнским, обложил кирпичом сарай, забетонировал погреб, выкопал во дворе колодец, развел птиц, живность, став для местных девчат завидным женихом. Однако женился Прохор лишь когда умерла мать – на местном доярке, приехавшей в их село откуда-то с Кубани, бывшей его на лет десять младше возрастом, и тоже одинокой. Привел ее жить к себе, а через года полтора у них появилась девочка, а потом и мальчик.
Жили они неплохо, в достатке, но в лихом девяносто четвертом, летом, его дочь, поступившую учиться в техникум и любившей на каникулы ездить на мотоцикле на речку искупаться, сбил на дороге пьяный водитель автомобиля. В больнице, при переливании крови, врачи заразили ее опасным вирусом, и через три года после того ее не стало. К тому времени бывший богатый колхоз полностью распался, ферма закрылась; коров начальство распродало, пустило на мясо; работы в себе совсем не было; и жена Прохора, не перенеся смерти дочери, начала постепенно спиваться. И как-то зимой ее нашли на обочине дороги пьяную, обмороженную. Она еще протянула в больнице около недели – и ушла навек вслед за дочерью.
Прохоров сын был призван в армию, воевал в Чечне, вернулся с медалями, с ранениями. Злой на всех и вся, нервный. Погостил у отца, нигде не работая, около года, и подался при помощи несколько раз наезжавших к нему сослуживцев за границу. В Европу, жизни нормальной искать. И аж в две тысячи третьем году Прохор – его соседи уже называли дедом – получил от него письмо, в котором скупо сообщал, что находится в тюрьме, в Португалии, за тяжкие преступления, что приговорен он к пожизненному заключению, и очень просил не ждать, не писать, не бередить душу, добавляя, что и питанием и всем необходимым он обеспечен, мол, не российская тюрьма.
И остался дед Прохор доживать свой век одни. Получая пенсию около полутора тысяч рублей, держа индюшек, кур, корову, - жил в достатке, уединенно, занимаясь, кроме хозяйства, чтением книг, которые брал в сельской библиотеке, да просматриванием вечерами программ по телевизору. На здоровье не жаловался, к врачам не обращался. Разве что полтора года назад, когда левые золотистые коронки на верхних зубах спали, пару раз ездил в райцентр, чтобы приклеили их обратно.
«Не может быть… - приподнимаясь на диване, менее уверенно повторил дед Прохор. – Уже и забыл… Сорок лет прошло, а они…» В груди у него вдруг закололо, а в животе стало нудно и холодно, будто наступающая за окнами зима прокралась туда. Он повздыхал, покачал головой, сплошь покрытой седыми взъерошенными редкими волосами; засунул руку под рубаху, помял живот, как бы прощупывая, повторяя: - «Растворились… Сколько времени…» Он привстал с дивана, натянул на себя брюки, валенки, слыша, как в сарае мычит корова, кукарекает петух, напоминая, что настало утро и пора их кормить.
Насыпая корове в бачок комбикорма, перемешивая его с буряками, выпуская из курятника кур с индюками, бросая им горстями в таз кукурузу, он снова вспомнил о последнем сне, о гвоздях. И чем чаще он об этом вспоминал, тем тяжелее и безнадежнее ему становилось. «Да что такое?! – отмахивался он от навязчиво осаждающих мыслей. – Забылось – и вдруг, когда старый, когда помирать… Чего уже переживать?!» Однако осознание, что гвозди сидят у него внутри, не обращало внимания на его справедливые доводы, и также, как сорок лет назад, словно в отместку за долгие годы, когда ему удавалось стирать, изгонять его осознание из своего сознания, со всех сторон подкрадывалось к нему. И когда дед Прохор с явным недомоганием во всем организме, приплелся в дом и опять прилег на диван, он уже чувствовал, как гвозди острием впиваются в стенки его желудка: «Да что ж такое?!» Пытаясь отвлечься, он подхватил лежащего на коврике возле дивана черного с белыми пятнами кота Ваську, положил рядом с собой, принялся поглаживать правой рукой по шерсти, потом включил телевизор, взял газету, книгу, заварил себе чая, поставил на плиту вчерашнюю кашу для разогрева, - бесполезно: два гвоздя все сильней овладевали мыслями, через которые не прекращали колоть и буравить его внутренности, пока дед Прохор не подумал вслух: «Вот она – расплата! Столько времени – а пришла… Метко как церковь: нет тяжелее греха, чем самоубийство! Других: режь – забудется… А если на себя руку, себе во вредительство, плоти своей, пусть и непреднамеренно, по глупости… Вот она – расплата».
Назавтра деду Прохору стало совсем невыносимо, и, вспомнив, что воскресенье – выборы в государственную Думу, он празднично оделся и поспешил в сельский клуб, хотя раньше и не думал голосовать, на выборный участок. Там ему выдали бюллетень и объяснили, как и что отмечать. Зайдя в огороженную материей кабинку, он долго прикидывал, за кого отдать голос, и решил – за «Справедливую Россию». А опуская бюллетень в ящик, вдруг объяснил, что в стране на данный момент именно справедливости недостает, и поэтому он и за эту партию, оговариваясь: «Хотя правильнее бы – за коммунистов».
«Ваше дело – за кого, дедушка. Голосование тайное…» - остановила его объяснения девушка из избирательной комиссии, косясь раскосыми глазами на сидящих на стульях вдоль стены наблюдателей.
«Какая ж тайность? И фамилия, и другие данные… - пробурчал первое пришедшее на ум дед Прохор, обратно вспоминая про гвозди внутри его, горбясь сразу и прибавляя уныло: -  Мне уже все равно. У меня…» - и он осекся, пугаясь того, что чуть не проговорился, не раскрыл вдруг свою мрачную сорокалетнюю тайну. Побрел из клуба, на пороге сталкиваясь с дедом Федором, дальним его родственником, бывшим на лет шесть старше.
«Отголосовал… - покряхтывая, с безразличием протянул тот. – Ну-ну. А я вот думаю. Хотел было за Путина. Все мне кажется, что понимающий он мужик, умный. Просто сразу нельзя! Капиталы-то какие вокруг нахватали. Уберут, застрелют… Но говорит: у кого есть душа, не может не сожалеть о крахе СССР… Чуешь? Вот и думаю: а не завернет ли он постепенно снова на интересы трудящегося человека, сеющего, пашущего, жнущего… А то что ж получается? – дед Федор повышал голос, он чего тот становился трескучим. – Кто ни сеет, ни пашет, ни жнет… и никогда не сеял, не пахал, не жал… - в мильоны раз лучше живет?! – он вздыхал, вглядываясь в деда Прохора. – Эх-хи. По телевизору – как при коммунистах: минусы – по боку, а плюсы – все на экран. И правильно. Русский человек без прочно строгой власти – как козел на огороде. Такого начебучит… Но вопрос возникает, - он разводил руками рукава своего старого полушубка: - Зачем тогда было коммунистов под зад?  У тех-то и порядок, и контроль намного честнее был, и без буржуйства, - замолкал, ожидая, что дед Прохор ответит, но так как тот по-прежнему молчал, выговаривал дальше: - И Березовский по Украине выступал у Гордона, такое говорил…»
Дед Прохор молчал, стараясь осмыслить сказанное дедом Федором, прилепиться к нему, и тем отвлечься от гвоздей, снова принявшихся оседлывать его мысли, и так как это ему оказалось вновь не по силам, зло произнес: «Помочить всех этих Березовских, крупных и малюсеньких, забрать все награбленное…»
«Перемочишь, - сразу усмехнулся дед Федор. – Они капиталы – за границу, и сами туда же… Читал, тысяч тридцать таких… новых русских… Представляешь, какой куш?!»
«А КАГаБэ… то есть ФээСБэ для чего? – вылупился дед Прохор не мешкая. – Троцкий никаких капиталов не прибрал – а по голове – хась! – топором… - он вскинул и опустил руки. – Шутка, что ли?! Помочить! Оргии за границами на всенародном…» - и затих, словно сам оглушенный ударом, понимая, что как он словесно не ерепенился только что, а гвозди – вот они, как прежде, мелькают по мыслям, колют желудок. Повернулся, побрел по ступеням вниз, слыша, как дед Федор выдавил тихо: «Смотрить, мокрушник какой?! Мочить… Намочились вже, что и некуда…»
«Мокрушник… - повторял дед Прохор, продвигаясь вдоль забора к своему дому и сожалея: - Если бы… А так за жизнь никого и не замочил? А с какими сволочами порой не сталкивала жизнь?! И не замочил никого… Так и помру». А гвозди снова врывались в мысли, кололи внутренности. «Чтоб вас!» - как от ос, отмахивался от них рукой дед Прохор. – Чтоб вас…» И к следующему воскресенью он и двигаться почти перестал, находя силы лишь с утра, чтобы поухаживать и за птицами, и за коровой, и за Бароном – большим псом черного окраса, норовившим при приближении лизнуть его в лицо, и за котом Васькой. Остальное же время, днями и ночами, он, редко смыкая глаза, лежал на диване, тупо уставившись в потолок, и ему казалось, что теперь гвозди колют не один его желудок, чтобы услышали соседи, вызвали медиков, чтобы те сделали операцию, достали исколовшие его всего гвозди. Но тогда бы пришлось рассказать, думал он, а пойти на подобное – было слишком. «Лучше подохнуть», - шептал он, еще понимая, что вся его боль – в мыслях, не думай он о гвоздях, и все бы нормально, как десять лет назад, двадцать, тридцать. Однако, как странно ему это не казалось, не думать о них он уже не мог. И иногда он начинал плакать от бессилия, и, отзываясь на его плач, начинал рядом протяжно мяукать кот, а во дворе – так же протяжно выть Барон. «Расплата».
За следующую неделю дед Прохор сумел только несколько раз покормить животных, а к воскресенью, передвигаясь руками о стену, он собрал в кучу все находящиеся в доме продукты: хлеб, каши, крупы, варенья, разные консервы, томаты, и раздал их курам, корове, индюкам, Ваське с Бароном, попрощался с ними всеми, вернулся к дивану и завалился на него умирать в одиночестве, решая не осквернять присутствием людей приближение смертного часа. И как показалось ему, перед самым его наступлением, когда он весь похолодел, и гвозди перестали ощутимо пронзать его бесформенные внутренние органы, неожиданно до слуха деда Прохора, поглощенного наблюдением за собственным умиранием, донеслось со двора: щелкнул засов на калитке, отодвинулась труба, для пущей прочности прикрывавшая ее, - что ему совсем не понравилось. «Гадье!» - выругался он. – Не дадут спокойно умереть», - вспоминая слышанное месяца два назад, как к одному сельчанину цыгане, наезжающие периодически в село что купить, прикупить, при этом высматривающие, что где у кого плохо лежит, когда того не было, залезли в дом и повыносили и вещи, и деньги, и документы.
«Ах вы, сволочь!» - забывая о приближающейся смерти, дед Прохор вскочил с дивана, подхватил в сенях топор, распахнул калитку, выглянул на улицу, увидев, как расплывчатое пятно, напоминающее старую костлявую женщину медленно удаляется в направлении леса.
«Стой, зараза!» - закричал он прорезывающимся в нем голосом, но ветер, вырвавшийся из-за поворота, поднимающий снежную пыль, скрыл все. Дед Прохор, вернувшись в дом, машинально подхватил высохший кусок хлеба на столе, принялся его жевать, бурча сам себе: «Так и шастают. Прознали, что старик один, и на удачу: может, пошел куда, уехал; и бабе сподручней. В случае чего: открыто, зашла спросить – дом не продаете ли? – оценивая брезгливо: - По-старинке подворовывают, по мелкому. А чтоб по-крупному сейчас воровать – надо устроиться где, должность хорошую, а тои власть… Тогда – и простор». Он медленно дожевал хлеб, с ужасом вспоминая, что гвозди давно распороли все внутренние органы в нем, которые не могут переработать никакую пищу; и подумал, холодея, ощущая уколы гвоздей внутри себя: «Может же общее заражение крови…» Обратно теряя ощущение реальности, дед Прохор плюхнулся на диван, быстро поглощаясь наблюдением за собственным умиранием и нашептывая, что это не женщина-воровка приходила к нему, а сама Смерть: «Как жи я сразу не распознал? Ушла, ушла…» - стонал он, и кот Васька жалобно мяукал, подхватывая эти стоны, в которых деду Прохору почему-то слышалось уверение: вернется, вернется. Он гладил кота вдоль шерсти, трескучим выговором успокаивая того: «Ничего. Ничто живое от смерти не уйдет… - вдруг рассуждая глубже: - Убил, говорят… Да не убил! Слишком много чести! Лишь жизнь прервал – правильнее. Убивает природа, заложив смерть во все живое. Или Бог! Посмотрел попристальнее на свой венец творения: е-ма! Какого гада, выродка сотворил, да еще умом, способным постигать тайны Творения наделил?! И – вон его из бессмертия – в постепенное умирание. – И радовался: - Хорошо, что дома помру, один, а то бы врачи дознались, и пустили бы мои почки, или сердце на консервацию, буржую какому на замен… - вспоминая с усмешкой: - Хотя – какие почки? какое сердце? Гвозди все пораспаривали… Хы-хэ».
В ту же ночь дед Прохор еще раз пришел в более-менее ясный рассудок. Привстал. Отыскал в ящике бритву. Улегся обратно на диван. Расстегивая на себе телогрейку, рубашку, подтянул к шее кофту, и скороговоркой произнося: «Сорок лет-жизни-не-давали-омрачали… Сорок-лет-жизни-не-давали-омрачали. Сорок… Я вас достану! –полоснул себя слева-направо по животу, заливаясь брызжущей кровью и зажимая выпучившиеся внутренности, вздрагивая в конвульсии и слыша, как приходившая старушка снова отдвигает засов на калитке, и приветствуя ее приход сдавленно: - Заждался… Добро пжалвать».
Суток шесть после того дед Прохор (вернее – безжизненное тело его) пролежал, и никто к нему не наведывался, не слышал, не обращал внимания, как запертый в доме кот Васька, поев все видимые и невидимые припасы, голодно мяукает, да пес Барон, услышав это мяуканье, воет на дворе, рвется с цепи. Потом Васька затих, осторожно приблизился к мертвому хозяину, испуганно полизал запекшуюся у тона животе кровь, замурлыкал довольно, и, входя во вкус, стал рвать мясо, вытаскивать внутренности. Так и на следующие сутки, и на позаследующие, и на позапозаследующие. Зловонный трупных запах давно пропитал весь дом, все внутренности деда Прохора были выгрызены, и под ребрами и костями зияла синекрасная впадина, но никаких гвоздей – то ли растворились за столько лет, то ли вышли давно как по кишкам, - нигде не было видно.
Когда перед самым новым годом родственники и соседи взломали двери дома деда Прохора, и некоторые из них, затыкая носы платками, приблизились к лежащему на диване разглоданному хозяину, кот Васька, по-звериному зарычав, бросился на одного из вошедших, впиваясь клыками в лицо. Но его скопом оторвали, и тут же зарубили топором, выбросили во двор. Увидев изрубленного Ваську, Барон тоже угрожающе начал рычать, царапая лапами мерзлую землю и ломая когти, и кто-то из находящихся в доме дальних родственников деда Прохора заверещал: «Зарубите и собаку!», с чем кто-то тоже из дальних родственников тут же не согласился: «Зачем? Барон – хороший пес. Я его заберу…» - принимаясь перечислять следом: «И будку, конечно же, заберу, и бочку металлическую, и газовую плиту… надо же собаке на чем-то готовить, и телевизор, пожалуй…», пока упитанная женщина в коричневом пальто не подхватила: «А шкаф – мы заберем, заберем, холодильник – также, часы – тоже…»

27-29 декабря 2007 г.


Подарки к Рождеству

Как начали морозы крепнуть перед Новым годом, так и не слабели после его наступления, все увеличивая свои показатели на градуснике во дворе: с минус десяти - до минус двенадцати, с минус двенадцати – до минус шестнадцати, а в воскресенье перед Рождеством, когда Александр Прохорович вышел поутру из дома, чтобы покормить наглухо закрытых в сарае всвязи с холодами кур, корову, бычка восьмимесячного с библейским прозвищем Исайя, вообще до двадцати двух в минусе ртуть поднялась.
«Ить-ти-ти…» - покряхтел недовольствуя Александр Прохорович, постучал ногами в валенках одна о другую, словно морозу уже успел и туда к нему пробраться, и, подхватив в сенях приготовленное еще вечером пойло животным, двинулся к сараю, где, открыв двери, застыл на мгновение с открытым ртом, не имя сил ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни выругаться: вдоль стен курятника со всех трех сторон от входа, на соломе, рядами лежали забрызганные кровью, с оторванными головами все их восемнадцать кур, молоденькие, однолетки, двухлетки – вместе. Лишь черный с белыми пятнами на перьях хвоста и шеи петух остался в живых, и теперь, забившись на верхней перекладине прямо в потолок, онемевши от ужаса, смотрел на хозяина. И когда тот, поняв, что произошло и сожалея, что не додумался в сарае привязывать хотя бы на ночь собаку, выругался самым грубым образом, то и он подал голос, закукарекал тревожно и жалобно.
«Что ж ты, сучара?! – закричал на петуха Александр Прохорович. – Хорек жен твоих давит, кровь высасывает – а ты, мужик ихний, живой?!» - и замахнулся рукой, огрел того наотмаш, так что петух, кувыркаясь, полетел вниз. «Тома? Тома? Ба-аба?! – заорал следом, подзывая свою жену. – Ба-а-ба?! – и лишь та открыла форточку в окне дома, поторопил: - Иди сюда! Не намолишься… - и пока та одевалась, бурчал самому себе, имея ввиду жену: - Вот так! Постишься, в церковь по попам бегаешь, жертвуешь, свечи ставишь, исповедуешься, - ну и боженька, естественно, прямо под его праздник и подарочек в ответ: всех курочек – рядком?! – и тянул, помолчав, плаксиво: - А как берегли, как ухаживали, и они уже до срока по чуть яйца стали нести. К Новому году хотел хоть одну зарезать, мяска свежего, но думаю: не-е, пусть живу. А хорек – раз всех! Конечно, если бы того хорька поймал, - говорил уже подошедшей жене, и тоже онемевшей попервой от увиденного, вытирающей бегущие из глаз слезы, - я бы его пытал, как гестапо, энкэвэдэ и цээру, вместе взятые, вряд ли смогли бы! Да где ж его поймаешь? Зверек хитрый, сделал разорительный набег, на следующий раз – к другим. – И заключал строго: - Получили мы первый подарочек от твоего боженьки,» - вдруг настораживаясь машинально высказанным самим собой: если это подарочек первый, то будет, наверное, и другое?
Постаскивали они мертвых кур в угол двора, под двадцатиградусный мороз, на мясо собакам и котам. Петуха вечером Александр Прохорович зарубил, объясняя жене: «Зачем он, без курочек? Не одну даже не спас. И на праздник мясное попробуем – а то и его хорек задавит. Бе-е-да.»
«С-аш-а, - запинаясь, задумчиво высказалась та.- Вроде, на отшибе живем, никому зла не сделали, не задолжали… но если нам… хорька этого… подбросили? – и придержав ладошкой рот на немного, пояснила:- Весной, летом, осенью почти незапертыми держали, а сейчас в сарае щели только… на чердаке?» Александр Прохорович ничего не ответил, только рукой махнул, но ночью ему приснилась жена: будто лежит голая на кровати и спрашивает, почему он на ее вечернее предположение ничего не ответил. Как тут мужику не откликнуться? Прямо во сне, будто лунатик, Александр Прохорович полез со своей кровати на кровать к жене, в пробуждении отмечая, что жена почему-то отталкивает его ногой и, вяло сопротивляясь спросонья, перечит: «Перед самым Рождеством… Не дашь не во грехе…»
«Какие грехи? Какие грехи? – все настойчивей не соглашался Александр Прохорович. – Дело природное, хозяйственное…»
На Рождество он проснулся поздно, к часам двенадцати. Жены дома уже не было – в церковь ушла. Александр Прохорович полежал, позевал, потянул на себя правую ногу, сгибая ее в колене, потянул левую, но от резкой боли в коленной чашечке вскрикнул, выпластывая ногу из-под одеяла и тупо глядя на опухшее колено: «От-т-куда?!» Перед его взглядом мысленно промелькнули и мертвые погрызенные куры, и зарубленный им петух, трепыхающий напоследок крыльями в его руке, и жена, очень не хотевшая оскверниться близостью перед Рождеством. «И-ти-ти-тить! – причмокнул он задумчиво, пытаясь опять согнуть левую ногу, и морщась от вырывающейся при этом из колена боли: - Бывает: ударишь, ушибешь, а то… опухло за ночь – и все? Ни-с-че-го?! – предполагая, что когда ночью приперся к жене в гости, неудачно как оступился коленом, тут же сомневаясь в этом вслух: - Не должно бы, кровать-то мягкая, не на земле же… и, посмотрев на икону в верху угла комнаты, вспоминая, как вчера с иронией назвал задавленных хорьком кур – первым для них подарком к Рождеству от боженьки, глядя на свое нежданно-негаданно распухшее негнущееся колено, проговорил с усмешкой: - А вот и второй подарок…»

8 января 2008 г.


Признание вдруг

Астрахань, 2003 г. На диване в одной из квартир пятиэтажного дома недалеко от Волги, уставившись в телевизор, по которому показывают очередную серию из сериала «Бригада», сидит молодой человек, потягивает из кружки чай, закусывает его печеньем, и когда на экране возникает сцена, где Космос с Пчелой, уже пропитывающиеся сытой московской исключительностью, предлагают с усмешкой еще общероссийскому человеку Саше Белому, решившему поступать в институт: «Хмы… На вокзал надо – лохов бомбить!», качает головой и говорит молодой жене, сидящей рядом: «Да, уже более десяти лет ушлые московские пацаны, объединившись с местными ментами, не хило бомбят лохов, то есть, всю остальную Россию, на своих вокзалах?! – и прибавляет, помолчав: - Но не всегда им пролазит! – и продолжает резче: - Я с Севера три года назад… Кое-какие деньги… И двое – ко мне, в наглую: делись, а то зароем! Тут же менты рядом, наблюдают, страхуют… - Он зло усмехается. – Зарывайте, думаю, но вам – хрен с маслом! Вся Россия нищенствует, а вы жируете, сволочь московская? И двигаю как бы в задумчивости, типа – покурить. Они – за мной. – Лицо его кривится. – Я вышел, дверь закрыл, а на улице уже темно, и прямо на людях, с разворота, штырем заточенным, - одного, другого, навылет! – Он вздыхает. – Еле ноги тогда унес… - и заключает победно: - Но не всегда им пролазит… лохов, то есть, всю остальную Россию, бомбить!»
«Я до знакомства с тобой кошку держала. Котята. Как-то один котеночек приболел, и я стала его получше кормить. Так те все как невзлюбили его, кусают… - вскоре вспоминает жена. – А Москва, москвичи? Одна страна, а москвич раз в десять за ту же работу больше получает, чем житель той же Астрахани, не говоря уже о более мелких перефериях? И конечно, скрытая ненависть к москвичам… - и спрашивает возмущенно: - Но зачем власти так делают?»
«Хы, - усмехается муж. – Зачем? А черт их знает! Москвичи, рассказывают, и при советах получше жили. – Он молчит, хмурится, предполагает: - Наверно… Возьми, к примеру, великую октябрьскую революцию семнадцатого года. Где она начало? В Питере, в столице! А если бы… у нас? Вспыхнуло бы – и потухло бы. Само. Вот и стараются нынешние буржуины в сытости, жировании москвичей, в достатке основную часть населения крупных, политически важных городов и стратегических местечек. Получше, чем в советские времена, но с демократическими ужимками. Они – как оберегающий щит от всей остальной, нищей на их фоне, бесправной, униженной России, живущей в общем намного хуже, чем при коммунистах. И фиг с ней, с Россией, думают они, придет время – и ее поддержим, а теперь – нам укрепиться надо, пусть сама крутится».
«И крутятся... – подхватывает жена. – Как мы. Двое живем, еще потомства нет, не гуляем, не кутим, оба у нас в Астрахани работаем, а еще пять дней до зарплат – на чае, печенье… - и признается с печалью: - Когда три года назад, насытившись работой в Москве, проживанием там у дальней родственницы-москвички, повздорив с ней, уезжала домой, то она… общим ртом большинства москвичей, их отношением… кричала мне: «Я – москвичка, у меня московская прописка! А ты?! Дрянь приезжая». Никогда не забуду! – говорит с ненавистью она, и понижая голос, произносит: - Знаешь, я думаю: если бы вся эта гниющая московская сволочь имела хоть чуть совести, то встречаясь со своим согражданом из остальной России должна бы стыдливо опускать глаза за свое слишком большое благополучие по сравнению, а она всегда надменно смотрит, и почти всегда из нее готово вырваться: «Я – москвичка, у меня московская прописка…» - Она замолкает, глубоко дышит, и заключает:  - Мне кажется: недалеко то время, когда жители остальной России и напрямую и тайными действиями начнут зажравшейся стерве-Москве отвечать по заслугам! И с принадлежностью к Москве, к ее прописке будет опасно появляться на территории остальной России…»
«Я и так к москвичу… появись вдруг он с предложением каким… только к москвичу, наверное… - с подозрением, - признается муж. – Хотя и программы по телевизору смотрим оттуда, и главная власть – там, и вообще – испокон… как сердце России».
«Ненавижу! Ненавижу! – вдруг вырывается из жены, и слезы прямо брызгами из ее глаз. – Скорее бы их всех террористы – атомной бомбой!»
«Ты что?! Ты что?!» - с удивлением и испугом смотрит на нее муж.
«Что… - повторяет жена, вся подбираясь. – Я расскажу! В себе держать… Тем более, перед тобой… Однажды вечером я возвращалась с работы. Лето, тепло, хорошо… Милиция подъезжает: «Откуда, девушка?! Документы?» Я – даю паспорт, все нормально, недавно временную регистрацию… «Садитесь, проедем в отделение, не фиктивная ли регистрация…» Я – проситься, говорю: работаю на стройке, денег подработать, у нас – что за деньги; ни отца, ни матери, одна бабушка, школу год назад как закончила – бью на жалость. – Она плачет. – Куда там?! «Не беспокойтесь, разберемся…» Усадили в машину, едем, от всех их спиртным несет… - Она молчит некоторое время, крутит головой, словно старается выбросить из нее самой же вытаскиваемый кошмар. – А вместо милицейского отделения… завезли в посадки на окраине, залили мне в рот почти бутылку водки, и … как и сколько хотели…» - с большим усилием договорила. Вытерла слезы. Улыбнулась, глубоко вздыхая, сказала, словно удивляясь молчащему напряженно мужу: «Вот, теперь легче – сняла с души… Потому, может, и сложности, все родить не могу… - она погладила рука об руку. – Больше скажу: ты не в моем вкусе… был. Но когда я в первый раз услышала, что ты сегодня повторил, что на вокзале двух москвичей, что бомбили лохов – всю остальную Россию… ты самым близким мне человеком стал! – она уткнулась с плачем в его плечо. – Теперь ты все знаешь…»

13 января 2008 г.

Иногда

Черненькая с яркокрасными перышками по шейке курочка и похожий на нее окрасом петушок, словно сестрица с братцем, держались всегда вместе, - вместе росли, ходили по двору, грелись на солнышке, клевали зерно, сторонясь остальных курочек и петушков их августовского выводка.
В конце осени пробравшийся в сарай хорек задавил нескольких старых кур и черного с яркокрасными перышками по шее петушка, которому досталось более всех: у него была не только оторвана голова, а и сам он был разглодан по частям; так что хозяин, ругаясь матом на «вонючего зверька», собирая мертвые тушки, чтобы, опарив в воде, отдать на съедение собаке с котами, одно его крылышко не заметил, оставил в сарае.
Черная с ярко красными по шее перышками курочка затосковала; заходила, будто потерянная, высматривая своего петушка; с криком убегала от других петушков, если онипробовали к ней приставать.
Через пару дней куры расковали в навозе в углу сарая крылышко ее петушка; принялись расклевывать его, выдергивая мясо. Она – тоже подошла, но клевать не стала; лишь стояла, высоко подняв голову и тревожно всматриваясь в расклеванное крылышко, словно узнавала, помнила, поминала… А говорят: курица – глупая птица. Может, и так оно. Но иногда…

19 января 2008 г.


Копытцами по шиферу

Купив козу, хозяин сделал ей небольшой летний загон, с одной стороны огораживаемый сарайчиком с отвесной крышей из шифера, на котором вверху он укладывал рядком скошенную для просушки траву, - коза достать не могла.
Каково же было его удивление, когда, услышав периодическое постукивание козой копытцами передних ног по шиферу, выглянул в окно и увидел, что та, таким способом встряхивая листы шифера, заставляет траву сползать вниз, где и поедает ее.
«Умное животное, - констатировал хозяин, довольный приобретением. – Одним словом: корова бедняка… - подумал, повздыхал и прибавил: - Хитрое… - поглядел на траву, уложенную им в ящик в загоне с утра, остающуюся почти не тронутой, и заключил посерьезней: - Пакостливое».

20 января 2008 г.


Воспоминания

Отперев увесистую дубовую дверь погреба, Татьяна Григорьевна прошла по ступеням вниз, вытаскивая из ниши в левой стене несколько деревянных ящиков с яблоками, которые она заготовила еще в начале осени, и вот перед наступлением следующего года решила использовать их. Поставив ящики на бетонный пол, она принялась доставать яблоки, переложенные по рядам сеном, разговаривая с собой: «Ты смотри: в основном – хорошие. Разве это, это… - просматривала, отмечая на некоторых грибные гнили: голубоватые, сероватые: откладывала их в сторону, укоряя себя: - Конечно, в ящики-то яблоки… наспех, с ушибами, проколами иногда, упавшие в междурядья, снятые с нижних ветвей… Да и в погребе та ли температура, влажность…»
Она вспомнила, что сосед-садовод Егорыч советовал перед укладкой яблок в ящики обработать все спиртовым раствором прополиса, уверяя, что будут тогда до весны храниться.
«Не послушала…» - посетовала на себя Татьяна Григорьевна, впервые решив в том году сделать большую заготовку яблок на зиму. На некоторых яблоках она заметила паршу, откусила кусочек, почувствовав горечь во рту; и снова вспомнила, как Егорыч советовал опрыскать деревья за месяц до уборки плодов неким «Скором», - не забыла и название препарата.
И все же большинство яблок были хорошими, твердыми. Татьяна Григорьевна собрала их в корзину, понесла из погреба, вдруг встречая у забора соседа Егоровича. В сером овчинном кожухе, валенках, краснощекий, большеголовый, он шел по тропинке, бурча себе под нос веселую песенку. «Греховодник старый…» - подумала она почему-то беззлобно о нем; поздоровалась. Егорыч поинтересовался, как яблоки, и, осмотрев некоторые, удовлетворенно хмыкнул: «Ничего…», тут же вслух наставительно объясняя, что если яблоки на длительное хранение, то в них должны быть сбалансированы минеральные составляющие: калий, кальций, азот, микроэлементы. То же и в иных семечковых: груше, айве, винограде…
Татьяне Григорьевне надоело выслушивать, да и мороз давал о себе знать – поэтому извинилась, пошла к дому.
Егорыч постоял, посмотрел похотливо ей вслед, вспоминая, как года три назад припер ее на сенокосе к стогу, но она вырвалась, убежала; произнес со вздохом: «Э-ка дура-баба… - прибавляя радостно: - Пятьдесят пять годов уже, а и жену иногда люблю, и чужих баб иногда люблю… - подытоживая с хохотом: - Какое же у меня большое сердце!» - и перекрестился,  махнул рукой на свои удовольствия, двинулся дальше. А Татьяна Григорьевна, возвратившись в дом, протирала чистой тряпочкой яблоки, раскладывала их в тазу, ожидая, когда вернется из сарая, где убирал навоз из-под коровы, муж, чтобы угостить его яблочками, самой заготовленными, и в который уже раз пыталась вспомнить, где она далеко, в детстве, встречала человека, похожего очень на Егоровича. И вдруг морщинки на ее лбу расправились, лицо осветилось: вспомнила! Лет сорок пять назад, когда ей было всего годиков шесть, к ее родителям в поселок приехал дальний родственник. И не абы откуда – а из самой богатой капиталистической, враждебной Америки. («И как его пропустили?» - подумала она. Он погостил у них несколько дней, разговаривал мало, и все чаще сидел в одиночестве на скамейке у окна, о чем-то напряженно думая и наблюдая, как рабочие строили невдалеке новый магазин. Сядут – перекурят, поработают, опять перекурят, за бутылкой кого пошлют, опять поработают, опять перекурят. Наблюдал, наблюдал – и не выдержал, как закричал: «Да если бы у нас так работали – хозяин бы повыгонял, и близко не подпустил!» На что ее отец совсем тихо предположил: «Если бы хозяин столько платил, сколько у нас, то и никто бы и наниматься на работу не пришел…»
Вот и все, что вспомнила Татьяна Григорьевна, если не считать главного: того, что тот их дальний родственник из Америки был удивительно похож на Егоровича.
Об этом она и сказала мужу, когда тот вернулся из сарая и, не помыв руки, принялся опробывать яблоки, приговаривая: «Хорошие… Молодец…»
Татьяна Григорьевна смотрела на него, вспоминая, как минувшим летом муж однажды погнал соседских детей, повадившихся к ним в сад на сладкие груши, а одного даже догнал и до красноты надрал уши. И те вечером, когда он пьяным храпел, развалившись на диване, собрались у их окон, и, взявшись за руки, пританцовывая, начали задиристо распевать звонкими голосами: «Дядя Коля – пидарас. Не поймает больше нас». И все малюсенькие, дошкольные, светлые. «Николай, - попыталась она тогда пробудить мужа. – Послухай, что поют», - но тот только сильнее захрапел. А Татьяна Григорьевна смотрела на него, вспоминая сына и пятилетнего внука, восемь лет назад разбившихся на машине, слушала, как поют дети, и ей казалось, что голосок какого-то мальчика похож на голос ее погибшего давно внука. И потому не выдержала, открыла окно и, срываясь на рыдания, закричала в поющих детей: «Прекратите! Прекратите! Прекрати…»

21 января 2008 г.


Мать-и-мачеха

Саюгин – худой сморщенный старичок, вышедший в минувшем году на пенсию, которую ему назначили около двух тысяч рублей, что далеко не дотягивало даже до натянутого государственно прожиточного минимума, - уже давно пил чаи из трав: зверобоя, земляники, листьев вишни, груши, сливы, какие заготавливал, сушил с лета, складывая на чердаке дома, в котором жил один. Нынешний дом его был небольшой, запущенный, на краю села, хотя еще пять лет назад он проживал в центре, у магазина, в кирпичном, обустроенном им доме. Но когда умерла жена, сын посоветовал ему продать дом, и переезжать к нему, в Шебекино, к внукам. Деньги за тот дом Саюгин вымучил неплохие – аж четыреста тысяч рублей, и, переехав к сыну, не скупился на подарки: холодильник новый купил, новые стиральную и швейную машину – снохе, мотоцикл – сыну, дорогие игрушки – внукам, пусть живут, его-то жизнь на закате. А оставшиеся сто тысяч положил на книжку, в сбербанке. И поначалу все неплохо, но потом сноха стала покрикивать на него, сын дуться иногда, внуки – два мальчика трех и пяти лет – каверзы детские подстраивать, деньги из карманов вытаскивать, если Саюгин приходил в подпитии; и он понял, что в трехкомнатной квартире сына, которую в лихих девяностых они с женой помогли тому приобрести, он – лишний. Тогда же он случайно узнал, что его друг детства, товарищ по работе в колхозе, коротавший старость в одиночестве, умер, похоронили, а дом пустует, рушится, совсем приходит в негодность. Саюгин собрал свои вещи в чемодан, извинился неведомо за что перед сыном, снохой – и обратно на село к себе, только – на его край, в пустующий дом друга детства, который купил у дочери того за шестьдесят тысяч рубле, не оформляя покупку юридически. Больше и не стоит – деревянный, обмазанный обвалившейся по углам глиной, без воды, без газа. И жил в нем уже около трех лет, не общаясь почти ни с кем, скудно. Зато – независимо и свободно.
Когда к прошлой весне начал спадать снег, на лужайке за новым его домом зажелтели цветки мать-и-мачехи, и Саюгин решил попробовать и их вместо чая. И ему понравилось. Насобирал, насушил – и заваривал ежедневно вплоть до наступления этого года, пока слишком ощутимо на стали одолевать его разные недомогания: болела часто печень, на шее появилась внушительная опухоль. Саюгин сходил в поликлинику к врачу, где после трех часов ожидания – оформления, в очереди, принявший его врач ничего ему толком не объяснил, а поназначал разных таблеток, уколов, одна общая цена которых вытягивала больше половины его пенсии, - так что он сразу плюнул на все эти лечения. И… как озарение на него нашло! «Раньше-то, - подумал он вслух, - я разные травы пил, а теперь – одную, матю-мачеху». И перестал ее заваривать.
Нашедшее на него озарение пустым не оказалось: печень заметно меньше побаливала, а опухоль на шее и не прощупывалась почти. Он повеселел. Вечерами опять просматривал программы по телевизору, и, если, к примеру, самый маститый российский режиссер вещал с экрана, что «православие - единственная сила, способная противостоять «макдональсам» («то есть – Америке», - додумывал он), то кричал несогласливо: «Что плетешь? Что плетешь? А еще умный, уважаемый человек?! Лучше уж под «макдональсы», чем под попов, под опиум!», или если слышал, к примеру, с экрана, что украинское правящее «ко-ко»: Ющенко, Тимошенко, Луценко за спиной народа заговорщически пытаются затащить Украину в НАТО, то тоже кричал: «Действительно, Россия – дура: нефть по льготе, газ по льготе?! Сестры и братья?! А те заговоры против нее плетут?! Заокеанский дядя им, видите ли, ближе, чем старшая родная сестра Россия?! Действительно: дура! – и заключал: - Немцы – вот кто самые близкие нам по духу! Гитлер – всю Европу! Ку-у-да… Весь бы мир, - поправлял сам себя. – Но была Россия! На Америку надо было, дурню! Нет, на нас полез… И Сталин ему – по горбу! по горбу! Две бойцовские нации… Сцепились в кровавой битве, - декламировал он, лежа на тапчане, будто артист на сцене, размахивая руками, будто в одной у него – сабля, а в другой – пистолет. – Ран одна одной неисчислимых нанесли… Но помнят, и уважают! И даже когда враждуют, то на самом искреннем души не ровняют с остальной мелюзгой вокруг; или, если, просматривая передачу «Суд идет», слышал, как дважды судимого до того мужчину, отравившего – по очень большому вероятию – в отместку за деда-ветерана и орденоносца войны, недолюбливавшего своего сына (его отца), сноху(его мачеху), справедливо называвшего их «крысами», - крысиным ядом на поминках того: и отца, и мачеху, и еще человек с пятнадцать (трое из которых скончались), судья оправдал, поясняя собравшимся в суде: мол, когда нет в наличии действительно веских доказательств виновности, то все трактуется в пользу обвиняемого, то орал, срываясь голосом: «Как не доказательств?! А почему он на поминках деда не притронулся ни к квашеной капусте, где и был яд, ни к спиртному – тем более?! Пятнадцать человек отравил, дважды до того сидел – и гуляй на свободе, - трави дальше?! Ну и суд пошел… - и рассуждал дальше, переставая кричать. – При советах бы непременно посадили, и очень надолго, - не шутка! Конечно, может оказаться, что и невиновен. Но кто тогда? И дело серьезное – тут без профилактики не обойтись. Впрочем, - хихикал он вскоре, - время нынче божеское, так сказать, христианское, бесы так и шастают налево и направо. Могли и они яд в капусту… - и бурчал на судью: - Доказательства ему веские подавай?! А где их – веских?! Дело-то отравительное, тонкое: не ножичком пырнуть, не пулю вогнать, а покушал – и брык: готов, выноси вперед ногами, - и пыхтел глубокомысленно: - Более скажу–предположу: ежели бы взять всех убитых в войнах, в драках, в разборах по всему человечеству и сравнить с количеством отравленных-подтравленных, - ни в какие бы сравнения! Только отравление-то – дело тонкое, незаметное. – Он на несколько  замолкал, переводил дыхание, и обратно тянул свое: - Под конец правления Путина в городах продукты в магазинах наконец под контроль. Так жулье торговое недоброкачественные продукты, просроченные – на село: травись сельский житель, деревня забитая… Тут не проверяют. А ежли что, где – так дадут штрафу – и все. А сколько коньки от недоброкачественных продуктов по России – тьма тьмущая?! А докажи, проследи… Дело тонкое, не на виду».
А на прошедшей неделе телевизионщики выпустили на экран новый фильм «Огонь любви». Лживый, натянутый в сказку, в «Санта-Барбару». Но Саюгину очень понравилось; как и «Ликвидацию» - ждал с обеда. И в это же время местные электроснабдители свет повадились выключать: то на часов пять, то на день, а то и на сутки. И Саюгин не выдержал однажды, когда фильм начался, а света опять не дали; выбежал на улицу и от бессилия и злобы заорал: «Чубайса – на нары! Чубайса – на нары!» И открыл от удивления рот, когда услышал молодой крик из близлежащих дворов: «На-нары, и-на…» - воздух пронзило увесистое слово из трех букв, способное повлиять на демографические российские минусы посильней обещаемых правительством «материнских капиталов…»
«Правильно…» - согласился с кричащим молодым человеком Елагин. – Грабанул народ на огромнейшую энергосистему – давай народу свет без перебоя…»
Вернувшись же в дом, зажег свечу, развалился на диване прямо в валенках; взял со стола горсть разбросанных там сушеных цветков мать-и-мачехи; смотрел на них, перебирая в руках и думал, произнося: «Мать-и-мачеха… это как сама Россия. Посмотришь: вроде, мать. Приглядишься поглубже: мачеха… Или – наоборот. Переходит одно в другое, а жизни настоящей, правильной, чтоб в ажуре все, - нет. – Молчал, вдумывался в полутьме, и вновь произносил: - А где она есть? В Польше, в Америке, во Франции… Да не верю! Человек – он всюду человек, скотинка такая невиданная… Но все жи получшей, чем у нас, на чуть… Потому как Россия – мать и мачеха – единовременно».

23 января 2008 г.



Анекдот

Постоянно носящий очки, с клинообразной гнущейся в правую сторону бородкой стихослагатель местного пошиба Брюгин, несколько рифмованных опусов которого лет пять назад представила читателям районная газета, периодически подрабатывал грузчиком, подсобником, стропальщиком и т.д., нигде не получал больше четырех тысяч рублей, и потому не считал нужным долго задерживаться на столь тяжелых и низкооплачиваемых работах (хотя, дожив до пятидесяти шести лет, он не приобрел никакой востребованной, серьезной специальности), - тем более сейчас, когда узнал, что власть в наступившем 2008 году и учителям, и врачам и многим другим специалистам от «неперетрудишься» назначила зарплаты – не ниже десяти тысяч рублей, как и значительно повысила пенсии бывшим военнослужащим, бывшим в правоохранительных органах.
«Ага, это они трудятся, надрываются, таскают, грузят, таскали, грузили, мерзли, мокли?! – возмущался он перед своим соседом в селе по песенной фамилии Соловушкин, который был на лет тридцать младше Брюгина, и тоже предпочитал нигде долго не работать (правда, работы редко подворачивались – не город), но в отличии от Брюгина стишков не писал и постоянно был в подпитии, - может потому и смотрелся рядом с тем, будто тоже пожилой человек. – Я что, в армии не служил?! Не знаю, как офицерье перетруживалось по частям, да гарнизонам, если сравнивать с жизнью трудового советского народа?! Или в тюрьме не сидел, не знаю?! Две ходки: по хулиганке, и за грабеж… - хрипел он. – Не менее десяти тысяч?! А я, - разводил он руками. – Три последних месяца в том году…  на стройке, раствор тягаешь, спину срываешь. Домой… тридцать километров… приедешь – хлюп в постель, не раздеваясь, не разбуваясь: сил нету, возраст! Утром – по будильнику: чая попьешь – и вперед! Ладно, как говорится: кто – на что учился… Но за месяц – три тысячи?! Три с половиной?! А эти, врачи, учителя… Пенсии военным, ментам… Ну, если воевали в Афгане, в Чечне – а так? – и он чуть не кричал: - На хрена, скажи, такая справедливость?!»
«П-правильный ты мужик, - хлопал его трусящимися руками в плечи Соловушкин, пытаясь объяснить, пошатываясь вперед-назад. – Мы – никто. Дохните… А они, - выкручивал он то левую, то правую руку вверх. – При оружии, при форме… Скажут в Кремле: фас! – и будут рвать народ… Политика! – он разгибал указательный палец на левой руке, и крутил им перед своими, глядящими в разные стороны глазами, и советовал: - Ты ж вумный мужик, стихами порой и… дю-дю-дю-дю… и слушать собьешься. Тоже б куда попробовал: в теплое, денежное, сытное место… Как в анекдоте еврей: не надо мне большую должность, дайте маленький склад…»
«Это при советах было, - перебивал его Брюгин. – А сейчас: чем больше должность – тем большие возможности… к себе! – и признавался: - Пробовал я прошлым летом, на железную дорогу проводником, пусть в самые завалюшные рейсы, - поясняя: - И увлечению моему творческому подмога: сделал, что положено по проводницким обязанностям, прикрылся в купе – и пиши, пиши. Твори! – и вздыхал: - Куда там, не подхожу… Трудовой нету, справки разные с работ, военный билет потеряли… А зачем он мне?! – напрягался он голосом. – Пятьдесят шесть годов уже! У нас, мол, серьезная организация, людей достойных выбираем…»
«Хы-ы, - подхватывал Соловушкин, рассказывая: - Лет восемь назад я с Симферополя ехал, в подпитии, как обычно, молодой… Ночью живот прихватил – и дальняк закрыт?! Я – к проводнице. Дерг за ручку, и сорвал дверь… А там, ха-хи-хо, -захохотал он, хватаясь руками за голову, - прикидываешь: на ерхней полке – проводница, а на ней – мент. На нижней полке – проводница, а на ней – проводник. И рядом еще мент сидит – ждет очереди… В голову мне как ударило, я и про дальняк забыл. Достаю двадцать долларов, сую менту: на! двай я четвертым буду…»
«Вот видишь, - снова перебивал его Брюгин. – Оргии на рабочем месте?! Приятное времяпровождение… И каждый – не менее десяти тысяч получает?! А я – не подхожу и в проводники?! – и заключал веско: - Вот так нынешнее время относится к поэту!»
«Да, - сочувствовал ему Соловушкин, и опять советовал:- А может, тебе бабу какую след найти. Хорошую, при деньгах…»
На что Брюгин отмахивался, смеялся, объяснялся стихотворно на нерусском языке, так как молодые годы прожил на Украине и Белоруссии, знал ихние «мовы», однако общался и писал в основном на русском: «Прайдуть гада. Абвяня гребень. / И на хрен ты Каму патрэбен… Как и тебе кто-то…»
«На хрен патрэбен… - понимающе повторил СоловушкинЮ прося, чтоб Брюгин записал ему стих и предлагая зайти к нему домой: - Чего у калитки стоим? Слякоть…»
В доме у него было тепло, газ включен на полную мощность, по полу были разбросаны бутылки из-под самогона, валялись всюду окурки. Соловушкин нашел ручку, тетрадь, зачем-то сообщая, что его мать к сестре уехала, но денег мало оставила…
Пока Брюгин записывал в тетрадь «стих», признаваясь, что это не он написал, а где-то слышал, Соловушкин достал из шкафчика не начатую бутылку самогона, открыл, налил в стакан, выпил, закусил луком с хлебом, поморщился, проговорил, рассматривая лист с корявым почерком Брюгина: «Ить, она – Россия. Такой человек! Стихотворец, скажу без околиц… Пушкин сельский! Жизню прожил – ничего не ножил; и никто… Расея… - и перешел на анекдот: - Собрались два армянина. Один хорошо живет, и второй. Решили третьему армянину помочь, который бедно жил. Также – и евреи. А собрались двое русских. Один спрашивает: ты сидел? Второй отвечает: сидел. А Колька, говорит первый, не сидел… Давай ему поможем: пусть тоже посидит. – И смеялся с горечью: - Вот оно, российское, не в бровь – а в глаз! – обратно переходя на Брюгина: - Можно сказать, стихотворец – а жизнь на нуле?!»
Брюгин встревожился; замямлил, как оправдываясь: - Да, такова судьба, каждому свое. Кто-то томами книги, а у меня – рукописи… И публиковал мало… И более скажу, не кривя душой: не дотягивает мое до настоящей поэзии! Хотя имей иное положение в обществе, мог бы много публиковаться, не настоящей поэзией. Но… - он замолчал, расправил плечи, поправил очки, - но, знаешь, признаюсь тебе… расчувствовался… вроде, не стихотворная атмосфера… Признаюсь! Что почти никому! Сначала, когда написал, не выдавал за свое: пошленькое, с нецензурщиной… Я же ухоженный, правильный в молодости… А после – и не очень верили. Как бы безымянный автор. Но когда вдруг, где, случалось слышал… Молчал, а у самого слезы: я! – Брюгин постучал себя по груди кулаком правой руки, попросил у Соловушкина сигарету, закурил, продолжил также сбивчиво: - Грубое стихотворение, в книгу не поместишь, не опубликуешь… Однако с поэтической стороны – к настоящей поэзии! Поверь мне, пусть ты и далек от всего этого. Смело скажу: повыше, чем у Есенина, где он от имени мужика-крестьянина, попавшего в балет… - и начал читать, уставясь в заинтересованно и пьяно глядящего на него Соловушкина: -

У няделю Филимон
пригласил на самагон.

«Пи, Маруся. Гэта – кава.»
Ну, я й выпила, раззява.

Три рюмки як кульнула,
дык не помню, як заснула.

Прасыпаюсь без трусов.
Глядь на сраку – мокра срака.
Мусить, выя…, сабака!

Поошловатенькое, если не по нашим меркам… - добавил Брюгин. – Но! Именно за это стихотворение я и осознаю себя сам перед собой поэтом…»
«Да… - через молчание произнес Соловушкин; еще налил себе самогона, еще выпил: - Настоящий поэт, а даже проводником на железную дорогу не берут?! Ра-с-се-я… - и вновь, прихихикивая, принялся рассказывать анекдот: - Два червя – отец и сын – возятся в навозе, разговаривают. Папа, спрашивает сын, а мы бы могли в яблоке жить? – Почему нет, отвечает отец. – А в персике? – Могли бы. – Так чего же мы тут в говне возимся? – удивляется червь-сын. Отец-червь помолчал, повздыхал, и отвечает: Родину, сынок, не выбирают…»
Он еще что-то говорил, но Брюгин особо не слушал, неожиданно вспоминая статью в журнале самого маститого в области писателя, где тот отзывался о миниатюре, как о самом компактном и емком жанре, выражающем в лучшем своем художественное произведение, в котором на миллиметр объема литературного вещества – мегатонны.
Брюгин  с этим не соглашался, и в своих рассуждениях не считал миниатюру полноценным художественным жанром, полагая, что миниатюры, написанные Толстым, и Буниным, и Бодлером, и многими другими великими мастерами слова, вместе взятые, несопоставимы не то что с «Войной и миром», а и с «Хаджи-Муратом» первого, считая, что миниатюра – это удел старости, когда мыслей и опыта много, а жизни, бурления ее – почти не осталось. Однако сейчас, вспоминая статью маститого писателя о миниатюре, но увлеченный размышлением о другом компактном жанре – анекдоте, на которое его натолкнули рассказанные Соловушкиным анекдоты, он мысленно говорил: «Если в миниатюре в краткой форме можно выразить больше, чем в иных повествовательных жанрах, то тем более – в анекдоте! Да еще в юмористической, безобидной обертке!»
Допив остающийся в бутылке самогон, Соловушкин, бубня под нос: «Прайдут гада. Абвяня гребень. И на хрен ты Каму патребен…», завалился спать на деревянных досках у печи. Брюгин укрыл его каким-то грязным покрывалом. Закрыл дверь, побрел к себе домой.
Но, открывая калитку своего двора, все же проговорил уверенно: «Однако ни миниатюра, ни анекдот к Литературе с большой буквы не относятся,  ибо не представляет ни внешний мир в величии его и громаде, как это делал, к примеру, тот же Толстой, ни внутренний, в его еще больших величиях и громадах, как это делал и тот же Достоевский».

24 января 2008 г.


В Волчанск

Серая кошка, живущая у Брюгина уже более двух лет, неожиданно приболела, не пила даже молоко, стаканчик которого он попросил специально для нее у соседей, державших корову. Она лежала на диване, вытянув голову. Вчера же ей полегчало: встала, побрела к двери, попросилась на двор, где, справив нужду у деревца сливы, начала выискивать стебельки торчащих из снега трав, жевала их; отыскивала другие – и снова жевала…
Брюгин наблюдал за ней и думал: «Видишь, зверюшка. Заболела – и сама себя лечит. Знает как… А человек? Ведь тоже бы может. – Подытоживал он. – Человек – зверюшка всеядная, универсальная. Природу вокруг поганьбил, братьев своих меньших – так и сам себя ест. Басурманей этих, медиков разных, поразводил вокруг себя: лечите его. Другое дело – зверюшка: заболела – и сама себя лечит…»
На следующий день кошке действительно полегчало, она попила скисшееся молоко в миске, и мышку выловила; а их в доме у Брюгина проживало без всякого его разрешения немало.
Денег у него оставалось около двух тысяч, продуктов – мало; и потому он решил съездить на Украину, на рынок в Волчанск, что делали многие в селе, да и по всей Белгородской области в целях простой экономии. Ежедневно с утра из Белгорода в направлении Волчанска курсировал дизель, возвращавшийся оттуда к полудню. В Волчанске на рынке на это время украинские братья-славяне дружно повышали цены на продукты и предметы потребления на сорок, пятьдесят, а то и все сто процентов. Однако для наезжающих туда россиян это было все равно выгодно: поменяв там на вокзале, к примеру, тысячу своих рублей на сто девяносто – сто восемьдесят гривнов, Брюгин на них на волчанском рынке накупал масла, сала, разных круп, сахара, хлеба, рыбы и т.д.,- что на том же шебекинском рынке для него вряд ли бы уместилось и в две тысячи рублей.
Утром, накануне дня рождения Высоцкого, вылезая из маршрутки на станции Нежеголь и направляясь к стоящим на рельсах трем вагонам пыхтящего парами дизеля, Брюгин думал: «Но почему так? Вроде, Россия богаче, лучше живет, а… - стараясь сразу объяснить подобно: - Конечно, влияет и разница в зарплатах, и наличие рабочих мест… И все же?! Непонятно… - и в стихотворно захламленных его мозгах возникали строки: - Снова вращение возле юлы. / Церкви возводим попам – не для бога. / А рядом живут наши братья-хохлы; / без работы,  но лучше немного… - стараясь как вместить в стихотворение мужчин и женщин из таможенной службы, проверяющих у входящих в вагон пассажиров паспорта; и это ему как-то и удавалось, рифмовалось в мыслях: - Проверят у нас документы. / И снова – безделья моменты. / В дежурке чаи гоняют, / и силы с того набирают. / Работа – не бей лежачего. / Правда, и от собачьего / есть в ней штрихи негожие. / Но деньги в зарплате – хорошие…»
Войдя в вагон, усевшись на свободной скамейке у входа, заполняя выданную ему проводницей иммиграционную карту, он на свободной ее стороне начиркал мелким почерком только что созданные в уме творения, которые, как он осознавал, требуют некоторой доработки; спрятал иммиграционную карту в карман, и попросил у проводницы новую, сказав, что прежнюю испортил. Начал ее заполнять, прислушиваясь к разговору двух мужчин, сидящих у окошка.
Усатый в черной кожаной куртке говорил: «Вот ты все: у нас, мол, мошенница Тимошенко, в премьеры нагло пролезла, раздоры в Раде… Согласен! Но постепенно, с пробуксовками идет становление демократии, где… пусть не средства производства, как у коммунистов, а голос – первый – у народа…»
«Не знаю, - не соглашался с ним мужчина в серой кепке, пухлощекий. – У нас – все нормально. Нету раздоров… в Думе».
«В том-то и дело, - ухмылялся усатый. – В Ингушетии у вас сто процентов почти – за «Единую Россию?! А стали проверять, опросы, и оказывается… половина избирателей заявила, что вообще не участвовали в выборах?! – он вздохнул, покачал головой: - А российский народ молчит… У нас бы уже весь Майдан был битком… А у вас – все равно за Путина – во всю глотку».
«Не знаю. В газетах не пишут, по телевизору не показывают – откуда все это ты?- отвечал мужчина в кепке, и тянул скороговоркой: - Много партий, демократия… А на деле – черти что! Каждый в свою сторону тянет, а народу – только хуже. А Путин – на стабильность. С февраля пенсии еще на двенадцать процентов поднимут, а бюджетникам – на четырнадцать – зарплаты. Сфальсифицировали выборы в Госдуму – и правильно. А то как бы снова в бедлам не попали, как при первом демократе – Боре. – И продолжал, так как усатый ничего не отвечал, а только разводил руками. – При коммунистах – одна партия, и голосования – вообще формальность. Но сравниваю с нынешним – и почти все плюсы там…»
«При коммунистах, - задумчиво подхватил усатый. – При коммунистах власть была из народа, частью народа, и все общенародное было. Покуда при должности – пользуйся. А ушел, скинули – другому уступи. Сталин какую власть имел. А умер – много ли его дочь, сын, внуки – кто там? – приняли в наследство. Сейчас же все они: и Ющенко, и Путин, и Тимошенко, и Медведев, и Янукович, и Иванов, и все – крупнейшие собственники. И если власть по наследству не передается, то состояния – огромные – по наследству… Со всем вытекающим из этого в мире, где деньги фундамент всего. Но у народа остается одно – первое слово, право выбора… хотя бы власти над собой…»
«У нас народ и сделал выбор, сказал слово: за Путина, за «Россию. Единую». Семьдесят процентов голосов второго декабря – за них,» - подавая украинскому пограничнику паспорт, иммиграционную карту, коротко отреагировал мужчина в кепке.
«Голос народа – глас божий… - засмеялся усатый, подавая пограничнику украинский паспорт. – Но, судя по Ингушетии, не то что семьдесят, и сорока бы процентов не набралось бы… Но страшно даже не это, - заключил он, когда дизель остановился в Волчанске, и все ринулись к выходу. – А то, что власть сфальсифицировала подавляющее большинство на выборах, - российский же народ молчит… Поддержку орет тем, кто его колпачит?! – и пожимая на перроне руку мужчине в кепке, добавил с горечью:- Разве ж это народ?! Из такого власть может любые веревки вить…»
«Неужели правда?» - останавливаясь возле женщины с гривнами в сумочке, чтобы обменять тысячу рублей на гривны, думал об услышанном Брюгин. По сознанию его мелькал президент России: то на лыжах, то в кимоно дзюдоистском, то в плавательном бассейне, как видел периодически по телевизору, и доверие к нему – к единственному человеку в стране, которому он неосознанно доверял, - резко падало.
«Спортсмен…» - процедил он сквозь сжатые губы, рассовывая сто восемьдесят гривнов по карманам. Он шел по направлению к рынку, стараясь не забыть, что, помимо продуктов, ему надо бы закупить и гвоздей, так как доски в левом углу его дома прогнили и время укрепить угол новыми; а в уме его вновь мелькало стихотворное: «- Еду в Волчанск не зря. / Но горечь сквозит по моменту. - В последние дни декабря / к российскому президенту / потеряно мною доверье. / И жизни не стать на лад. / Будто я вдруг зажат / между стеной и дверью…»
«Я на самом низу, он на самом верху государственной лестницы, а каким-то непонятным образом он – как невидимый оберегающий талисман… Может быть, так и для многих россиян – без всяких объяснений! – думал он о российском президенте, доверие к которому вдруг потерял; закупал на волчанском рынке масло, хлеб, крупы, сало, сахар, гвозди, повторяя: - Не стать уже на лад, не тот возраст… - порой не соглашаясь с этим и стараясь найти выход: - Все равно – разве это жизнь? С хлеба – на воду… Конечно, будь лет на двадцать помоложе – разве бы позволил?! За нож – но не позволил бы! Но сдохнуть, сгнить в тюрьме, когда и до шестидесяти недалеко, когда силы – на исходе… - и предполагал: - Может быть, попробовать одолжить денег, сделать загранпаспорт, и рвануть в Европу… - Я он спросил у мужчины в очереди перед ним, тоже приехавшим из Шебекино за покупками: «Слушай, а сколько загранпаспорт стоит, виза…»
«Черт его… - отозвался тот. – Но полагаю, что для тех, кто ездит в Волчанск за покупками – не просто. Да еще, наверное, мозги разными справками компостируют… Чиновникам-то из паспортных служб тоже хочется жить. И хо-о-рошо жить…»
Когда Брюгин тащил наполненную до замка сумку обратно к вокзалу, то довольно думал: «Вот так, на дней двадцать продуктов закупил… В Шебекино на эту сумму и половину бы не смог. А ксерокопия – вообще: в Шебекино лист уже семь рублей – третья часть от доллара, а в Волчанске двадцать копеек – сороковая часть от доллара… - и снова недоумевал: - Вроде бы, в России лучше живут… Но ни в какое сравнение! Непонятно…»

25 января 2008 г.

Редкий экземпляр

Электричка, вырвавшись из черты города, сквозь густые липкие хлопья снега навстречу, тренькая колесами по рельсам, неслась к следующей станции. На крайнем сиденьи правого ряда одного из вагонов сидел пожилой мужчина в коричневом старомодном пальто с каракулевым воротником. Рядом с ним лежало стопкой несколько разных газет, которые он бегло просматривал, листал, напряженно вздыхая и покачивая головой. Вдруг он отодвинул от себя газеты и, уставясь в упор на мужчину в зеленой курточке и очках на скамейке напротив, проговорил, возмущенно причмокивая полубеззубым ртом: «Телевизор смотришь: стреляли, киллера наняли, киллер убил… В газете: киллера нашли, ищут заказчика… Как само собой разумеющееся составное жизни?! – и помолчав, продолжил более спокойно: - Я при Советах двенадцать лет оттянул, до девяностых годов… И только раз наемного убийцу встретил. На этапе. Из Москвы. Плотный, узколобый… Редкий экземпляр тогда! Потому и запомнил. И то в какую-то тюремную психушку везли…

26 января 2008 г.
Не жалко

Автобус, брызгая январской слякотью из-под колес, мчит от деревень к районному городку. Пассажиров – немного. На задних сиденьях: две старушки и старик с палкой в руке.
«Вчера-то… Ох, господи спаси! – крестится одна старушка, сообщая: - оказывается, на краю мироздания живем… По телевизору показывали: потоп вот-вот может все смыть. – Она вздыхает, снова крестится. – Мы-то свое отжили… А дети, внуки… Ох, господи!»
«Нуда, смотрел, - скрипучим голосом подхватывает старик, усмехаясь. – Ангел вострубил… Хитрый ход, чтоб отвлечь народ от классовых настроений, от противостояния мировой и нашей новой буржуазии, опять опутавших егоэксплуатацией. Не до справедливостей, мол, социальных: угроза самому существованию человечества на носу. Хитрый ход!»
«Вот уже зануда, - толкает его в бок вторая старушка, с ним рядом на сиденьи. – Что не услышит, не увидит – всюду ему происки мировой буржуазии против народа мерещатся?! Коммуняка неисправимый… - бурчит она. – Хуть бы пост какой раньше занимал, партейный, а то: бригадир механизаторов…»
«Детей, внуков жалко…» - тянет сокрушенно первая старушка.
«Чего их жалеть? – снова скрипит голосом старик. – Мы еще – поколение было, молодежь… За мировую революцию! А эти?! Ухватить что где, перехватить, попользоваться… - он машет безнадежно рукой. – Отморозки, в основном… - и решительно выговаривает, сосредоточенно думая о чем-то своем: - Мне их не жалко! – и заключает, помолчав: - Да и бог, думаю, не пожалеет, если он есть… затихарился на небе, сидит, копит компромат… на содомы и гоморы…»

24 января 2008 г.


Музыка

В комнате с солнечной стороны два окна. На их подоконники хозяева на зиму и поставили по два горшочка с цветами розы и алоэ.
У левого окна на столе помещался магнитофон, по которому часто прокручивали кассеты то с серьезными музыкальными произведениями, то с песнями, а то – ради правдивой полноты и об этом стоит упомянуть, хотя форсированное шествие по России церковности и чудотворности не может не настораживать мыслящий взгляд, - и православными богослужениями.
К середине января алоэ и розы на правом подоконнике завяли, усохли; на левом же – остались живыми.
Неужели музыка и пение поддержали, спасли?!

26 января 2008 г.


Одетинел

В больничной камере тюрьмы остались двое из переболевших дизентерией: сморщенный старичок, уже около сорока лет безвыходно находящийся по разным заключениям, и мужчина средних лет, массивный, с квадратной нижней челюстью, также беззубый, но не полностью.
Между собой они враждуют. Не разговаривают, не ругаются – как самое разумное: старичок опасается физического превосходства в силе сокамерника, а тот – уровня уважения того среди заключенных.
Вчера вечером старичку передали некую книжицу, и теперь он с послезавтрака лежит на шконке, читает, напряженно всматриваясь в страницы подслеповатыми глазами, - и плюется, мычит от негодования, ругается: «Ну, пидараш! Ну, пидараш!..»
Его более молодой сокамерник злится, но молчит. Кроме этого, ему и интересно: чего там дед читает?
Когда после ужина их выпускают из камеры на оправку в туалет, он задерживается на чуть – и лишь старичок скрывается за дверью, - быстро подхватывает книжицу с одеяла в руку, и читает на обложке: «Царевна-лягушка. Сказка. – и повыше, над этим: - А.С.Пушкин».
Он ухмыляется, кособоча презрительно губы, и заключает о старичке с ехидством: «Совсем одетинел, шука!..»

27 января 2008 г.

Бритье

В камеру тюремного отделения на психиатрическую экспертизу собраны заключенные из разных режимов.
Кто косит «на дурака», кто – так – передохнуть горизонтально, без работ – от лагерного. Но каждый – себе на уме. Разговаривают мало, опасаясь как бы не прослушивалось. Все настороженно уверены, что психушка все же лучше лагеря, и по чуть, как кто понимает, стараются напустить на себя ненормальность. И только рябой, со шрамом на левой щеке заключенный усердствует во всю прыть. По много раз в сутки он приближается к двери (чтобы и медперсонал посмотрел, отметил в окошко), включает якобы электробритву, и начинает якобы бриться, водя ладонью с полусогнутыми пальцами по щекам, по подбородку, по шее, при этом громко бырча: «Бы-ы-ыр! Бы-ы-ыр! Бы-ы-ыр!,,»
Всем в камере его бырчание давно надоело, однако не мешают, не перечат, к тому же опасаясь проявить нормальность. Однако один все же не выдерживает, когда рябой уже в седьмой раз за день подходит к двери «бриться». Он вскакивает со шконки, обращаясь ко всем обитателям камеры: «Пацаны?! Сколько можно?! Побрился – отметили белохалатые – и хватит? Коси – но не мешай  другим отдохнуть! – он подбегает к рябому; дергает рукой вдоль стены; кричит тому на ухо: - Все! Рубильник вырубил, электричества нету…»
«А-а, - поворачивается к нему с самым невинным выражением на физиономии рябой, медленно колыхает головой вверх и вниз, и, также невинно улыбаясь, объясняет: «У меня сегодня электробритва… на батарейках».
Медбрат смотрит в окошко, слушает, отмечает. Все находящиеся в камере видят это; думают о сокамернике, не выдержавшем «бритья» рябого: козел! Себя раскрыл, что не дурак, - так и всех нас… Зачем базар развел? Рубильник бы вырубил – и хватит!

28 января 2008 г.





День Высоцкого

День рождения Высоцкого.
В автобусе, крутящем колеса из райцентра в сторону сел на километров пятьдесят, людно: женщины, мужчины, старушки, старики, много молодежи, - возвращаются по домам с покупками. Все, в основном серьезны; лица – даже хмурые. Кто-то из парней включает магнитофон, из которого прорываются Симоновское «Жди меня, и я вернусь. Только очень жди…», «…попались кони привередливые» - Высоцкого, стихотворение о любви – кажется, Заболоцкого.
Все по-прежнему серьезны; лица по-прежнему хмурые. И вдруг из магнитофона вырывается задорный молодой голос некоего армейского стихослагателя. С матом, крепким словцом – но складно. И рефреном среди всего этого, что «старшина-козел_ станет перед строем, и мозги: я--т! я--т! я--т! (выкрикивается без сокращений, прямо и по-простому слово, обозначающее то, что делает мужчина с женщиной, после чего у них иногда появляются дети).
Пассажиры автобуса оживляются. Старушка на первых сиденьях от водителя мямлит что-то недовольное. Старичок невдалеке от нее приоткрывает рот, вострит дряблые уши – пристлухивается. Некоторые девушки тупятся в напускных стеснительных улыбках; а парни – наоборот – пучат в них зажигающиеся озорством глаза, начинают переговариваться,  и кто-то из них даже вскрикивает визгливо об армейском стихослагателе: «Во дает! Клевый пацан…»
И ясно: здесь, сейчас для подавляющего большинства слушавших из конкурсантов, представленных без объявлений магнитофоном, не Высоцкий, не Симонов и даже не Заболоцкий главные кумиры, затронувшие сердца и мысли, - а безымянный крикливый и задорный армейский стихослагатель. За ним победа.
«Сегодня – день Высоцкого…» - зачем-то говорю пожилому мужчине с вениками и тазами на коленях, на сиденьи рядом со мной.
«А-а… - непонимающе смотрит он на меня, вспоминая с улыбкой: - Ну да, идет охота на волков, идет охота… Сейчас, наверное, бы пропел: волки вышли на охоту, волки всюду на охоте… - Ну да, - замолкает задумчиво, тут же продолжая: - Да, когда-то в юности, в молодости: и Высоцкий как-то… Рано умер… Как спортсмен порой – через допинг – к успеху, так и он: спиртное, наркотики – взвинчивал себя на песни, творчество… - оговаривается: - Впрочем, какое значение? Результат и отклик были. Срывался с земли и, падая в бездну, орал песенно… Как тогда не услышать, когда предпочитали помалкивать?! – признается: - Но я когда услышал, как он в самолете закурил, а стюардесса замечание ему, а он в ответ, не прекращая курить: мол, знала бы ты, с кем разговариваешь?! – антипатия как к человеку. – И снова продолжает, помолчав миг. – А песни, песни… Знаете, много сейчас этих певчих. Поют, играют, танцуют… Ничего не производят насущного, никак созидательно не работают… И сыто живут… - и заключает: - А Высоцкий и при жизни был обласкан, и после нее… Возможно, на много больше, чем того достоин, как творческая личность. Так что…» - мужчина замолкает, обратно смотрит в окно, за которым мелькают скособоченные дома следующего села.
Неожиданно удивленный услышанным от него, я думаю о том, что многих жизнь действительно очень незаслуженно обошла и вниманием, и уважением, но все мы – люди, и все объединены тем, что скатимся каждый в свой черед с земного шарика в общее для всех небытие, или в «великое может быть…», а еще вероятнее: в не быть. И поэтому уместнее быть щедрее и добрее один к одному, тем более к тем, кого уже нет на поверхности земного шарика. День Высоцкого – так день Высоцкого! Хвала сегодня ему! Но когда вечером по телевизору, в программе, посвященной ему, слышу, как уважаемые, отмеченные наградами, званиями, гонорарами, известные в стране люди называют Высоцкого: «большим поэтом… гениальным поэтом… первым поэтом эпохи…», это звучит как насмешка над ним, над его памятью. И, возмущенный таким безответственным бесстыдством (ибо слишком возвысить ничем не лучше, чем слишком принизить!), я выключаю телевизор; вставляю в магнитофон кассету с его записями; молча слушают, и тем отдаю дань барду и артисту, прохрипевшему когда-то песнями своей души на всю страну, которая вся услышала их, отозвалась на них, - в день, посвященный ему.

26 января 2008 г.


Закодировался

Плотный, низкорослый, два раза судимый, но добродушный и всегда пьяненький. О-очень хороший столяр. Ему делают заказы: на оконные рамы, столы, двери, шкафы… Никому не отказывает. Все довольны, и он доволен. Все наливают…
Женился. Жена попалась строгая, жесткая. Настояла, чтобы бросил пить, закодировался.
Так и поступил.
Около года уже не пьет. Работает постоянно, зарабатывает много. Но стал злым, нервным, корыстным. Кто его знал прежде и приветствовал, что сумел в трезвенное, теперь удивляются происшедшим в нем переменам, рассуждают о возможных побочных «разворота на сто восемьдесят градусов супротив природы», переговариваются между собой, иногда и в рифму: «Пил – душа-человек был. Теперь не пьет- и будто черт…»

28 января 2008 г.


Двойная память

Высокий, упитанный, лысоватый. Говорит твердо, жестко. Владеет фирмой, еще неким бизнесом.
Кто-то из конкурентов оказался проворней, отхватил часть принадлежащего ему.
Его до краев наполнило бешенство. Кричит, брызжет слюной. Клянется, что никогда не забудет этого, не простит. Несколько успокоившись, признается, что очень не любит, когда внаглую и без объяснений прибирают нажитое им «с таким трудом…»
А не так давно внаглую и без объяснений прибрал лакомый кусочек от принадлежавшего всему народу, и не извинился. Уже и не помнит. Народ – это слишком емко, не проглядеть. И двести миллионов всегда безопаснее обобрать, чем какого-то отдельного человека.

29 января 2008 г.


Внутреннее осознание

Бывший милиционер-офицер. Давно на пенсии, которая около шести тысяч (в этой местности и такая зарплата – хорошо). Машина, дом. Сам высокий, здоровый, не глядя на возраст. Однако почти всегда недоволен. Услышав по телевизору, как некоего маститого преступника, давно живущего под чужими фамилиями, разыскиваемого даже ФБР, умудрившегося в Москве быть совладельцем престижной торговой сети в самом центре, арестовали там же, брюзжит усмехаясь: «Представлено, словно достижение нынешних правоохранителей… А глубже копнуть: как так может быть, что матерый злодеюга, находящийся в розыске – совладелец крупных магазинов в столице?! При нашей народной власти такое бы и в кошмарном антиментовском сне не приснилось! – и машет рукой: - А! Коррупция на коррупции сидит, и коррупцией погоняет, не исключая и Кремль… - пытается обобщить: - Да и сам капитализм – коррупция человечества. Для России он – пройденный этап. Потому и буксуем… История, как известно, развивается по спирали, а мы прямиком назад поперли…»

29 января 2008 г.


Твердость

Медсестра. Пожилая. Остроносая. К спиртному прикладывается постоянно.
Лет двадцать назад, когда возле ее дома открыли магазинчик с вывеской: «пиво-вино-водка», запротестовала: забулдыги собираются, пьянствуют… Власти не откликнулись. Тогда ветреной ночью осени облила магазинчик бензином, и подожгла. Сгорел до основания. Подозревали – но доказать не смогли. Долго помалкивала; теперь же, в своем кругу, признается открыто: «Что же было делать? Пьянь эта крутится у калитки – не пройти… Проявила твердость! Хоть раз…»
И заливает в себя спиртное по стопочке, заливает.

30 января 2008 г.
Чмок

Маленький, сгорбленный, большебородый. Подвизается на монастырской ферме, и если надевает сапоги, то напоминает пожилого гномика.
За православие в келейных разговорах между трудниками стоит горой; особенно прозорлив, когда спорят о месте того в современной России. Доказывает, пыхтя: «- Да вы что?! Патриарх второй человек в государстве после президента, - приводит довод: - Я прошлую Пасху по телевизору смотрел… Путин подошел к святейшему, пожали руки, похристосовались… А остальные из правительства – чередой, один за одним, с целованием руки! – Он повторяет раз за разом, довольно посмеиваясь: - Голову склонил, и – чмок – руку патриарху, голову склонил, - и чмок – руку патриарху, голову склонил, и… - уверенно заключая, когда устает от повторений: - Второй человек!»

30 января 2008 г.


Серьезная угроза

Две девочки-третьеклассницы (одна – угловатая, худенькая, маленькая; вторая – наоборот: массивная, рослая, полная), возвращаясь из сельской школы, повздорили по дороге домой. Массивная и полная обидчиво обещает подруге: «Скажу твоей маме, что ты два урока сегодня прогуляла…»
«Ах, даже так?! – озорно подхватывает, оборачиваясь к ней маленькая и угловатая, - тогда мне придется довести до сведения твоих родителей, что ты вечерами гуляешь по селу с Колькой Сизовым не просто так, а – с сексом!»
«Серьезная угроза… - раздумывает над услышанным та. – Надо что-то предпринимать. – Она догоняет одноклассницу, достает из рюкзачка порцию мороженного, протягивает ей: - На вот… Купила, а у самой горло болит… Мы же подружки…»
«То-то же! – взяв мороженное, победно отвечает та. – Секс с пропусками уроков не сравнишь…»

30 января 2008 г.
Хуже нет

Краснолицый подвыпивший мужчина, расплачиваясь в сельском магазине за купленные продукты, доставая из заднего кармана брюк деньги, уронил сторублевку; и не заметил этого.
Когда он уже направлялся к выходу, светловолосый трехгодовалый мальчуган, проживающий невдалеке, двоюродный братик стоящей тут же с ним у прилавка шестилетней девочки в джинсовом костюмчике, приехавшей к их общей бабушке погостить на лето из Москвы, подхватил купюру с пола, закричал: «Дядь, дядь. Вы сто рублей потеряли…» - и вернул тому деньги.
Продавщица тоже похвалила его за такой поступок, угостив фирменной жевачкой; и лишь девочка презрительно полоснула по нему чистым детским взглядом. А когда через минут десять после этого они стояли у калитки возле двора их бабушки, то мальчик уже виновато ревел вовсю, растирая рукавом рубашки по лицу слезы, а девочка высокомерно стояла над ним, и зло твердила: « - Сто рублей… Сколько бы мороженного могли… - и повторяла: - Ты лох! Лох! Лох! – и если он замолкал, непонимающе поднимая на нее заплаканные глаза, то объясняла еще доходчивей: - Ты знаешь, что хуже лоха – нет на земле человека?! Ты знаешь?!»

30 января 2008 г.


Дело семейственное

Жена. Около сорока лет, респектабельная, представительная, владелица нескольких массажных салонов. Когда-то родила девочку, оставив в роддоме. Больше детей иметь не может – вспомнила, отыскала (дочери уже восемнадцать лет), познакомилась, поддержала, устроила на денежную работу, ввела в свой дом, никому – и мужу – не объясняя истинную причину.
Муж. Тридцати пяти лет. Творческий человек. Художник, литератор, артист, музыкант; сокращенно: хлам. Живет за счет жены. Один в другом души не чают – обоюдный выбор. Но постепенно оступился: то портрет пригретой женой девушки нарисовал, то стишок написал, то роль влюбленного разыграл, то песню ей посвятил. Та – высокая, угловатая, нагловатая, хамоватая, настороженная: позади детдома, интернаты – растаяла, ожила, потеряла ориентиры. Отдалась ему покорно, вдохновенно. Забеременела.
Он стал ее избегать – наскучила. Она – вылучила, встретила у подъезда, призналась в случившемся. Сказал: чтобы сделала аборт. Опустилась с небес в себя: разругалась, набросилась на него с кулаками, с матом. Он тоже разозлился, начал тащить ее за воротник курточки вниз. Она упиралась, выхватила из сумочки косметический ножик. Принялась тыкать им его в руку. Он взбесился, кричал: «Сука, стерва, голытьба…», стараясь оторвать от перилл, за которые она уцепилась обеими руками. Тогда он подскочил, решая пнуть ее ногой. Промахнулся, поскользнулся, упал за бардюр, сломал шею; скончался, пока везли в больницу, не приходя в сознание.
Она родила мальчика, очень похожего на него, - назвала его именем.
Мать призналась ей во всем.
Обе ходят на могилу к нему. Иногда там встречаются. И тогда у матери срывается с губ: «Какая же ты дрянь…» На что дочь не мешкая отвечает: «Сама – дрянь. Я своего ребенка в роддоме не бросила!» И та, и другая ласково смотрят на мальчика, приходящегося одной сыном, а второй – внуком (вроде бы, хотя от ее же мужа…), зная, что когда-нибудь он их помирит.

31 января 2008 г.


Знамо дело

Февральским утром снова было сыро. Ветер, выбегающий из-за столбов посадочных площадок у автовокзала, похлестывал пассажиров, собравшихся у двери автобуса, вот-вот должного отправиться в областной центр, и когда водитель открыл ее, те толпясь ринулись внутрь по ступенькам, кто предъявляя водителю билеты, приобретенные в кассе, а кто протягивая деньги (двадцать пять рублей), - и тогда тот указывал свободное место, которое можно занять.
Пожилой мужчина в заячей шапке, морщинолицый, с носом, перекошенным чуть налево, на сиденьи вначале салона, наблюдая за этим, проговорил своему сыну, с которым давно не виделся, к которому только что приехал в гости из восточной Сибири, который был внешне очень похож на него, и даже нос также косился в сторону – но в правую: «Вот так за рейс не меньше пятиста рубликов в карман…»
«Ну да, - протянул с безразличием сын, когда понял, о чем отец. – Что-то хозяину, а остальное – себе, - поясняя: - Сейчас всюду так. Не советское время, где надсмотрами человеку пожить не давали, попользоваться… - продолжая: - Мой сын, твой внук, тоже на маршрутке в городе. Не жалуется. Скоро и сам владельцем станет. Пользуйся, если есть возможность…»
«А если нету? – сразу отпарировал отец. – На стройке, к примеру, в медицине, в школе, в институтах…»
«Ну ты, батя, даешь?! Как с луны свалился, - с веселым вздохом отпарировал сын, оглядываясь на пассажиров рядом, которые по ходу двинувшегося по маршруту автобуса, прислушивались к их разговору. – Хотя, - задумался он. – У вас же там, в тайге, под Дальний Восток, - совсем далеко от цивилизации, от изменений, - опять поясняя снисходительно: - Возможности нету… Всюду она есть, чтобы на лапу слева перехватывать. На той же стройке… - начал приводить примеры, - ложи как поменьше цемента в раствор, и за смену мешка три – налево. Та же медицина… Пять лет назад я ключицу сломал, сухожилие порвал. Рука висит почти до пояса га гипсу, а операцию не делают: очередь… Пока жена полторы тысячи не принесла хирургу. Школа… - усмехнулся он. – Там люди с высшим образованием – найдут как крутиться попервей нас, не материально – так при других выгодах. О правоохранительных органах, юстиции, адвокатуре, чиновниках, властях – вообще молчу, тут вселенские масштабы тянуть и справа, и слева, и сбоков, и снизов, и сверхов… - и заключил наставительно: - Время такое, батя! Не зевай, пользуйся!..»
«Но зная меру, с умом! – поддержал его мужчина в очках на сиденьи через проход. – С умом! – и проговрил вопросительно, обращаясь к пожилому мужчине в заячей шапке: - Вы извиняйте, слышал краем уха… Вы, как понимаю, с востока России… Леса, пушные звери… У вас там что – все шито-крыто?..»
«Да как, - подавленно начал отвечать тот. – Рубят многолетние кедры, кто помоложе и прыткий, и имеют, конечно. Но в основном: китайцы, корейцы, японцы… Те целыми массивами выпиливают, вывозят, распиливают на оставшихся от коммунистов еще и приобретенных ими по дешевке производствах, и к себе… - и прибавил с уважением: - Все налажено, не то, что у нас, механизировано…»
«А русские-то что делают?» - непонимающе уставился на него сын.
«Русские… - вздохнул отец, выдыхая из себя с улыбкой и горечью. – Знамо дело… Пьют.»

4 февраля 2008 г.


Два нуля

В последнее время сизошерстая крольчиха заметно располнела. Хозяин, предположив, что беременность подходит к концу, поместил ее в самую большую клетку крольчатника, застелив там дно свежей соломой.
Через несколько дней, во второй половине ноября, под утро, она принесла большое потомство: аж девять крольчат. Но радость хозяина быстро помелела, когда он в тот же вечер увидел, что помет разделен на два гнездышка, в одном из которых четверо крольчат, прикрытые пухом, мирно спят, а в другом – пятеро крольчат беспокойно ползают, слепо перетыкиваясь в темноте мордочками. Хозяин сразу понял, что происходит: крольчиха решила не выкармливать пятерых крольчат, - видимо, инстинктивно полагая, что это будет ей не по силам, и потому оставляя их на произвол мороза и голода. Хоть подобное было со стороны крольчихи несколько гуманней, чем если бы она просто загрызла «лишних», как порой наблюдается у иных крольчих, но и с таких происходящим он не мог без борьбы согласиться, полагая, что поначалу всех надо бы переместить в новую клетку. А так как таковой у него не было, то нашел вместительный ящик, наскороту сделал из него подобие клетки. За уши вытащив крольчиху из прежней, он на некоторое время перенес ее в темный подвал; а сам между тем оба гнездышка с девятью крольчатами поместил вместе в ящике, укрывая их пухом крольчихи и обтирая соломой из-под матери. Потом поместил туда и крольчиху, какая сперва к своим детенышам отнеслась настороженно: долго присматривалась к ним, обнюхивала. Чтобы как-то отвлечь ее, начал сильнее, чем прежде кормить, давая обильно сено, картофель, морковь, квашеную капусту, белый хлеб, и даже – вместо воды – заваривал оставшееся от прошлых лет какао. И крольчиха вроде бы принялась за выкармливание крольчат без исключения, но через неделю, когда те немного подросли, все же загрызла двоих, оставив семерых.
Хозяин по опыту знал, что крольчиха вряд ли будет уничтожать крольчат и дальше, однако, лишь вернувшись в дом и взглянув на календарь, листок которого указывал двадцать седьмое ноября две тысячи седьмого года, удивляясь странному совпадению цифр дня и года с количествами загрызенных и живых крольчат, задумчиво всматриваясь в два бесхозных нуля среди них, интуитивно уверился в этом.
Так и сталось: оставшихся семерых крольчат крольчиха выкормила.

8 февраля 2008 г.


Посмотреть

Неожиданно похолодало. Температура на термометре подбиралась к десяти градусам мороза; и поэтому сегодня с утра, накормив кукурузой кур и гусей в хлеву, тетка Мария – полнотелая подвижная старушка семидесяти двух лет от роду, не обращая внимания на легкую ломоту в пояснице, взяла в руки шуфель и направилась к саду, где снег припорошил почву невысоко – на сантиметров пять, и кусты земляники с левой стороны могли погибнуть. Стала сгребать снег со всех сторон на них, пока покров не вырос до сантиметров двадцати, которому и двадцатиградусный мороз не очень опасен. Затем на огороде, находящемся чуть на возвышенности и оставшемся совсем без снега, в проделанные еще осенью бороздки рассыпала семена укропа, хибинской листовой капусты, пастернака, петрушки, перемешанные с песком; привалила их перегноем, утоптала для плотности, прикидывая, что и снежок, возможно, припорошит, и месяца через полтора, во второй половине марта, когда уже растает всюду, можно будет и всходы ждать.
Молодая краснолицая соседка, направляясь вдоль забора по своему участку к сараю доить корову, поздоровалась с ней, интересуясь, что она так рановато взялась за посевы. На что тетка Мария весело отозвалась: «Раньше сядешь – раньше выйдешь», - поясняя, принимаясь протирать снегом узловатые старческие руки, что и семена цветов-однолетников: петунии, лобелии можно к посеву, советуя и той не мешкать, так как приятно, если к Пасхе – цветы перед окнами.
«А Пасха в этом году когда?» - спросила молодая соседка.
«Двадцать седьмого апреля…» - ответила тетка Мария, и когда соседка скрылась в сарае, оперлась обеими руками о доски забора и начала делать приседания на ногах (к чему пристрастилась в последние годы, прочитав в газете, что это просто и нетратно помогает от боли в суставах), с вздохами-выдохами, приставив ноги в валенках одна к другой: раз, два… пять, шесть… десять… пятнадцать. Хватит!
Зайдя в дом, тетка Мария включила газ в печи на всю мощность, а потом – и духовку газовой плиты, чтобы воздух прогрелся быстрее. И вскоре ощутимо потеплело.
Подогрев вчерашнюю гречневую кашу и поджарив на сковороде несколько гусиных яиц с салом, она уселась у стола; включила телевизор, по которому показывали Президента, выступавшего перед высшими милицейскими чинами. Тот говорил о коррупции, взятках в правоохранительных органах, спрашивая: сколько такса сейчас при нарушениях на дороге: тысяча, полторы тысячи рублей?! На что высшее милицейское начальство дружно смеялось, а Президент с горечью констатировал: смешно?! Вообще-то плакать бы надо…
«Вот и Сталин… - бубнила на это тетка Мария, пережевывая полубеззубым ртом сало с хлебом, запивая все чаем. – Тот бы всех, вместе с министром, - под аресты. Кого бы расстреляли – как врага народа, кого бы – по лагерям… И чистка сверху донизу… А как жи иначе при таком?!»
За дверью послышались шорох, стук. Тетка Мария приблизилась: «Х-то-о?» Открыла дверь. На пороге стояла соседка через дорогу тетка Степанида, бывшая на лет восемь помладше ее возрастом, одетая в свою серую шубу, которую купила еще в молодости; тянула нараспев: «Закрываешься… Пра-виль-но… Время такое… Рань-ше и ночью не зак-ры-валися, а нончи -  опас-но, если в одиноко-сти, крыши нема… Я чево… Натерла картошки, гляди, думала: блины настряпаю, а в кладовке – ни муки, ни яиц… Как у тибе?»
«Да буде, буде, - впустила ее тетка Мария, указывая на стул: - Садися, чайку хлебни».
«Хлебну, чево ж, - не стала отказываться тетка Степанида, закашлялась. – Морозить мене чтой-то, не захворала ли… - взяла кружку с чаем, печенье со стола, приговаривая: - Слава Богу, что и поесть хватает, и тепло… Белгородская область, не всюду так… - усмехнулась тонкими синеватыми губами, произнося: - Але гляди, сказывають, наш губернатор распорядился счетчики по газу бесплатно малоимущим поставить… Ну, мне, тебе, наверное, тоже, одные живем, старые, помощи неоткуда… Так яны - себе, знакомым, родственникам… Поставили – и нехай. Думали: на халяву… А захожу я к Катьке, что бригадиром на птичнике… двери одеялами прикрыты, газ экономят, счетчик крутит. Не прогреют, как ты или я… Накладно… Во-от так! – рассуждая: - Оно – ясно, летом платить шестьсот рублей – за что? В десять раз переплат. Но зато зимой – без счетчика выгодней! Правильно, - посмотрела на включенную духовку, - теплее… - подытожила: - За русским человеком – догляд нужен, иначе он – налево, к себе норовит… И спрос с начальства! А что получается, - попросив еще чая, продолжила говорильню: - Племянник мой, гляди, елку решил на новый год в лесу… Попалси милиции, лесническим, поссорился с ними – так аж семь тысяч рублей штрафа ввалили… А другой там попался, рассказывает, так две тысячи на руки дал, и отпустили… А леснические, милицейские… себе, знакомым, родственникам, продают… Учета-то государством никакого?! Чим больше власти, чим выше пложение – тым легчи воровать?!» - заключила вопросительно.
«А ты? Забыла, что ль, как после войны мешками пшеницу на поле? Малюсенькая – а мешок волокешь с горы полозком… - напомнила тетка Мария добродушно. – Тогда за мешок можно было и десять лет…»
«Было, было… - засмеялась тетка Степанида. – Але помню, кали на ферме заведующий двух поросят… Так двадцать годов, и с конфискацией, и с выселением… Рыба – с головы! А теперь што получается?! Народу – не укради – под суд, а кто над народом…»
«Так – над народом… - засмеялась тетка Мария, спрашивая: - Ты лучше мне вот что скажи. Пенсия у тебя почти как у меня: три тысячи. Вместе в колхозе, на тяжелых работах, сколько сил потрачено… Но признаюся: не хватает! Хотя и хозяйство, и птица уже снова нестись начала… Одно поддерживает: что при батюшке в церкви – пою, отпеваю… Конфеты, пряники, мед – что прихожане на стол – и себе беру… за пение. А так бы: не хватае!»
«И у меня так: не хватая. По экономии все… - призналась и тетка Степанида. – Правильно Зюганов по телевизору: олига-ри, олигарфи… Тьфу! – сплюнула она, силясь выговорить: - олигархические кланы захватили богатства России, и пользуются, втирая народу в каждых новостях о достижениях…»
«У коммунистов научились, - подхватила тетка Мария. – Те-то действительно втирали народу… Хотя и работа была, и богатели потиху. Заболел – медицина бесплатная. Хочешь образование повысить – тоже государство подможет… И главное: уверенность в завтрашнем дне, на любой случай: не бросят… Сейчас жи…» - проговорила задумчиво, направляясь в чулан и насыпая Степаниде муки в целлофановый мешочек, укладывая поверх четыре яйца, передавая все соседке: «На, буде на блинчики. И ты не обижайся, Але переговорили мы слишком… Тяжело мне, непривычно… Молчишь одна, молчишь, а тут как понисло… Зачем…»
«Понимаю, понимаю. Сама же – одна… - направляясь к двери, тянула тетка Степанида. – Не дал Бог детей, и тяжело на старости без них. Але и такие дети бывают, что без них лучши. Да… Пойду, пойду. Спасибочки за муку…»
Закрыв за нею дверь, тетка Мария, вспоминая, что по телевизору в двенадцать часов будет выступать Путин, переключила каналы; прилегла на диван напротив в валенках, укрывшись темным замусоленным покрывалом; вслушивалась в то, что президент отвечает журналистам, а сама разговаривала вслух с ушедшей только что теткой Степанидой: «Не дал тебе ог детей… Это мне не дал, от природы бездетна… Ты же хитрая была… Раз аборт, два… Все лучшего искала? И тоже – бесплодной… стала… Тяжело на старости… Зато спокойно, - произнесла уверенно. – А похоронить, помянуть – так родственники, племянницы… И помянут, и дом с хозяйством приберут. Может, уже и ждут: поскорей бы скопытилась старая…» - она беззлобно вздохнула.
Президент говорил с экрана об укреплении государства. Тетка Мария слушала, покачивала головой, отвечала: «Можит, и так оно, в общим… Мы – люди старые, откуда знать. Але по моей жизни: как было шесть лет назад, так и счас, даже хуже. Пенсию увеличивали – жизнь еще сильнее дорожала… Можит, и так оно в общим, - соглашалась тем же своим не то чтобы русско-украинским, а на свой лад выговором, не всегда последовательным в       словах, как часто говорят люди в возрасте, проживающие по ту или другую сторону границы двух государств. – Молодым лучше стало-то правда, и что государство – в силу – тожи хорошо. Мы потерпим. Тако и всегда оно было. Але…» Однако когда президент сказал, что он все восемь лет «пахал, как раб на галерах», и что он очень доволен ответственностью, высоким доверием народа, считает себя слугой которого, она замолчала, глубоко задумалась, поддержала вскоре: «Ну, ясно. Так и должно! Действительно: какое доверие! От имени всего народа, всей России, перед всем миром, по всему миру! – похвалила: - Наконец-то, с осознанием! А то раньши правители: взберется на высший пост, ухватится за него двумя руками, и будто не он от народа, для народа, а – весь народ от него, для него?! Сволочь вся такая! – не удержалась, чтоб не выругаться. И вновь похвалила Путина на экране: - Молодец, сынок! Спасибо и тебе. Можит, не все оно на деле так и есть, но хоть на словах понимаешь: покорный слуга народа, как раб на галерах… А как жи?! Так и должно! Тем более, если период гнилой такой выпал… Но понимаешь! – на глазах ее выступили слезы; она вытирала их рукавом платья, а они все лились, лились, и тетка Мария все повторяла, повторяла: - Первый нормальный царь у России, первый нормальный! Плохие были, хорошие – но у всех общее всегда: не они для народа, а народ – для них?! Этот же безоговорочно: слуга народа… Так и должно, и на всех низших начальственных уровнях… - и когда Путин сходил с экрана, она еще раз его поблагодарила – громко, словно он мог ее услышать: - Спасибо, сынок!»
К вечеру тетке Марии стало совсем плоховато: ее знобило, голова разболелась. Она достала с печки сушеные плоды малины и ежевики, заварила их кипятком. Выпила несколько стаканов. После разделась, взяла простыню, смочила в воде, обернулась мокрой простыней. Легла на кровать, сразу укрываясь несколькими теплыми одеялами. Выключила свет. Лежала в темноте и думала, что болеть ей некогда, и завтра с утра надо быть на ногах: семена овощных посадить в ящиках на подоконнике, курам крылья подрезать – а то так и норовят через забор перелететь. Засыпая, тетка Мария была уверена, что все так и будет, что впереди у нее – как минимум – еще лет пятнадцать жизни. «А как жи, - тихо шептала она во тьме, чему-то улыбаясь. – Надо жи посмотреть план Путина в действии и результатах… А как жи…»

16-17 февраля 2008 г.


На вокзале

Зал ожидания. На металлических решетчатых стульях, скрепленных рядами, - пассажиры. Некоторые, особенно на первых рядах у стены, где установлен телевизор, обращены лицами к экрану, просматривают программу, в которой собравшиеся (тоже целый зал, только на телестудии) обсуждают проблемы респлантологии, т.е. пересадки человеческих органов. Присутствуют люди, продавшие свои почки в России, в Германии. Россияне, естественно. Каждый получил около десяти тысяч долларов – поправили свое материальное положение; дали обогатиться врачам-респлантологам, ибо подобные «услуги» на Западе минимум девяносто тысяч долларов стоят; подтвердили расхожее мнение, что Россия дешевый сырьевой придаток мира нового и нового проамериканского порядка и в этом. Теперь сказывается, болеют. Государству приходится некоторым выплачивать пенсию по инвалидности; интересная вообще ситуация получается. Рассматривают ситуацию с разных сторон. Приводят пример Англии, где якобы законодательно разрешили респлантологам изымать подходящие органыумирающих – в момент наступления смерти – для пересадки нуждающимся, без согласия первых. Поругивают российскую систему, оказавшуюся «снова позади планеты всей», о чем с особенным возмущением высказывается некий молодой врач-респлантолог.
«Ага, дай вам право изымать органы у умирающих, - вслух комментирует возмущения врача на экране полнотелая светловолосая женщина, - так вы и живых начнете кромсать, или умертвлять… - она оглядывается на сидящих рядом в зале ожидания, поправляется виновато: - У нас же все не по-людски. Вроде бы дело и благое, и как возмемся за него – такое наворотят… - морщась и заключая уверенно: - Живых начнут кромсать – лишь бы обогатитьтся…»
«Что за народ такой дурной! – хрипловатым голосом подхватывает мужчина в темном пальто и коричневой кепке, через сиденье от женщины. – Им лапшу на уши вешают, а они слушают… - он достает из сумки начатую бутылку пива, отпивает, продолжая: - Да кромсают уже давно! Без разрешений! В конце двухтысячного я столкнулся, еле ноги унес… Целая система: бандюги, менты, врачи, таможенники… Все на потоке! Взрослые, дети… Не подошло – собакам, и следующего… Посмотрел… - он смотрит на часы на руке, поднимается, поправляет кепку; покачиваясь, направляется к двери, бурча и покачивая головой: - Разрешение им… Еле ноги унес… Спецорганы не знают, что ли…»
Остающиеся в зале пассажиры напряженно смотрят ему вслед. Кто-то думает: наболтал по-пьяне абы что – и пошел… Кто-то: а чего? Сейчас перестали информацию о людях, пропавших за год, а в конце двухтысячного – так десятки тысяч… Выбор огромадный… Кто-то: Господи, что же не вытворяли во время прихвата?! А теперь, возможно, легализовались, клиники свои развели?! Придешь на прием: интеллигентный, ухоженный, в безупречно белом халате, а за плечами – сотни людей, у которых еще при жизни доставал почки, селезенку, печень, сердце… Брр-р! А кто-то: самая большая ложь свободной прессы, что информация ее не глубока и поверхностна, но и на основе ее можно прочно понять, что даже в сравнении с советскими временами человек заметно изменился в худшую сторону, и принадлежность к власти, возвышенному положению в обществе, бизнесе не гарантирует почти поголовно наличие в нем неких положительных, проверенных качеств, более-менее добропорядочное прошлое, и директор интерната, заслуженный учитель России, растлителем малолетних, использующим их для банальных грабежей; начальник УБОПа – лидером кровавой преступной группировки; чиновник при большой власти – насильником и крупным вымогателем; руководитель крупного банка – убийцей??! Перечислять можно бесконечно. И это не единичные случаи – а страшная закономерность. Из вялого советского человека вылупился человек-хищник, с шакальими повадками. И  потому, человек, встречаясь с человеком, - будь осторожен! Не глядя на положения! Или: наоборот, глядя: чем выше – тем опаснее!

21 февраля 2008 г.


Наколка

Был Хрюков среднеростым, угловатым, с несколько излишне вытянутым тонким носом, худощавым лицом, и иногда в очках, которые ему придавали вид некой отвлеченности, а то и избранности. И так оно и было на фоне достигнутой в Советском Союзе к концу семидесятых годов прошедшего века почти поголовной средней образованности, - только в противоположном развороте измерений: проживая в небольшой деревне в Минской области, Хрюков, не являясь пациентом психиатрических заведений, умудрился дожить до двадцати шести лет, не получив не только восьмилетнего образования, на которое обычно тогда вытягивали самых отъявленных балбесов, не только начального образования, но и вообще не умел ни читать, ни писать, - что в те времена являлось случаем уникальным само по себе. О чем он, - если кто из сокамерников на малолетках, на взрослых режимах, каких успел поменять несколько, удивленно таращил на него глаза, - говорил с полным осознанием и  даже некой гордостью, как иногда говорят нескромные люди, добившиеся достижений в науке, искусстве, литературе, или – более похоже – перенесшие лишения за убеждения, политические взгляды, веру: «Ясное дело, не просто было… Сколько мне пришлось претерпеть за это, пострадать!..»
Хрюков находился в камере строгого режима следственного изолятора, как и прежде – за воровство, попавшись на этот раз в общежитии политехнического института, где в комнатах студенток прибрал деньги, магнитофон, фотоаппарат, спортивную сумку, разные джинсы.
О своих похождениях он рассказывал воссторженно, смакую детали, с усмешкой, чувствуя, как его авторитет среди сокамерников растет: «Гастролировал… Девушки – хорошие: студентки, комсомолки, спортсменки… Сколько их за полгода, пока повязали… Закатишься к ней в гости с пойлом дорогим. Момент улучишь, демидрола капсул пару – бух – в стакан… Смотришь: обмякла, объвяла… Ножки на плечи – и давай ее охаживать вдоль по-питерской, - хохотал он, гребя обеими руками перед собой. – Кайф натуральный! Ха-ха! – не забывая упомянуть: - А потом – все ценное в сумку, и - адью, гелс! – пишите письма…»
Следствие и не сомневалось, что случай в политехническом институте не единичный, и потому из камеры его порой увозили на три-пять дней в другие города проверить на подобные происшествия.
Но тем вечером возвращался он из такой отлучки не опечаленным еще одним его раскрытым похождением, а в самом приподнятом настроении: исполнилась мечта, которую Хрюков вынашивал последний месяц: в этапной камере на двоих некий зэк-художник не резиной от подошвы обуви, подогретой на моче, как это делали последственные здесь (с чем он не мог согласиться, так как, кроме того что не умел ни читать, ни писать, был еще и брезглив), а тушью – и не синей, а черной – сделал ему на спине наколку, за которую Хрюков тому отдал большую часть передачи от матери.
Возвратился он в свою основную пропитанную табачным дымом камеру с улыбкой, бросил матрас на шконку, останавливаясь прямо у стола, за которым после ужина разместились любители поиграть в домино.
«Здоров, Андрон!» - браво протянул руку длинному и угловатому в синей курточке. «Привет, Огурец!» - тыкнул руку маленькому и плечистому в коричневой телогрейке. «Наша – вашим, братва!» - приветственно выкрикнул остальным, приподняв руку с зажатым кулаком вверх. Сразу же отмахнулся от вопросов, навесили ли на него следаки еще одно преступление: «И… дрын им хороший в зады. Пускай вешают, от нас не убудет…, - спеша сообщить главное, что с ним произошло: - Я же, пацаны, себе наколку сделал! На всю спину! Целый день художник один… У-у, путевый уркаган.. На Краснодар шел с Перьми… - не удержался, чтобы не похвалить благодарно, - поясняя для важности: - Сейчас у меня тигр с раскрытой пастью по всей спине… - и чтобы сообщение не ослабевало эффектом, быстро скинул с себя курточку, кофту, рубашку, майку и, повернувшись к сокамерникам спиной, растопырив, будто атлет, руки в стороны, проговорил, заходясь от победного удовольствия: - Каково?!».
Камера – кто шутливо, кто с любопытством – ахнула, окружила Хрюкова, стараясь рассмотреть странного тигра с открытой пастью во всю спину у того, постепенно начиная переглядываться между собой, кривить губы, не решаясь высказываться по поводу…
«Ну что там? – насторожился и Хрюков, вкрадчиво поворачиваясь к сокамерникам: - Каково наколка?..»
«Там написано… - подал голос, стараясь не встречаться взглядом с Хрюковым, Андрон. – Написано во всю спину…»
«Жирными такими буквами, - также не глядя на Хрюкова, подтвердил и Огурец. – Написано по-иностранному… Но кажется… - он вдруг запнулся, позвал парнишку на шконке в углу, подозреваемого в нескольких изнасилованиях: - Ну-ка, студент, ты два курса мединститута окончил… Тут по-латыньски…»
«Ну да, - подтвердил тот, вглядываясь в буквы у Хрюкова на спине, - но слово русское, наше… - и начал читать по слогам: - Пи-до-рас».
«Ты чиво, тварь?! – наливаясь краской на лице, испуганно оглядываясь по сторонам, накинулся на него Хрюков, при этом также быстро, как и стаскивал, натягивал на себя майку, кофту, рубашку, не переставая нападать на студента: - Ты за лохматый сейф сидишь… Должен благодарить, что самого не… И на меня?! – и он снова виновато пялился на всех: - Пацаны, вы ж меня знаете?! Правильно: читать, писать не могу… Но чтоб такое?! – и он обратно набрасывался на студента: - Ты ответь за слова?!»
«Я тут при чем?! – так же виновато отмахивался от него тот. – Сами же просили: прочитай… - Он бегал зеленоватыми глазками то по Андрону, то по Огурцу, которые верховодили в камере, и первый находился там за второе убийство, а второй – за ограбление сотрудника французского консульства. – Все видели… Так и написано: пидорас, - предполагая, что художник, делавший Хрюкову наколку, был слабо образован, - так как после буквы «дэ» букву «а» правильнее написать бы…»

23 февраля 2008 г.


Почти однофамилец

К началу третьей декады февраля погода выдалась туманная, дождливая. Снег быстро таял, хотя солнце упорно не показывалось на небе, и окраска его была неизменно серой.
Воскресным утром – лишь петухи начали горлопанить свои «кукареку» в хлеву – в дверь к Федору Сергеевичу – семидесятипятилетнему старику, уже лет пять после смерти жены в одиночестве живущему на белогористом краю села, - постучали. Спросонья он недовольно побурчал на незваных гостей, для приличия матюкнулся раза три, сунул босые увитые толстыми синеватыми прожилками ноги в валенки и, как и был одет в белые кальсоны поверх спортивного костюма, поплелся открывать.
Оказалось, что ни свет, ни заря потревожила его племянница Дарья, которая с порога извинялась, говорила, что уезжает с мужем на весь день, протягивала ему увернутую в марлю свиную лодыжку: «Вот, дядя Федя, мы же вчера свинью забили. И вам, конечно… - она положила на стол мясо, развернула марлевое покрытие, принялась объяснять: - Даже и с жировой прослойкой получилось чуть. Я это специально: три дня кормила – на убой, а два – по сниженной норме».
«Потому и «чуть», - присматриваясь к мясу, проворчал Федор Сергеевич, - что неправильно, - поучая: - Чтобы прослойками получилось, надо не перекормы с недокормами чередовать периодически, а крахмалистые корма… пшеницу, ячмень, рожь, - перечислил назидательно, - они и формируют жир… чередовать с белковыми кормами, теми же… рыбой хотя бы, кукурузой, сухим молоком… И все это за месяц перед убоем. Тогда бы и результат. А так… - он повертел лодыжку в руках, надел для внушительности очки, повздыхал, покряхтел. – Ну, и на том спасибо, что не забываете», - поблагодарил.
«Вам виднее, дядя Федя. Вы и животноводом всю жизнь в колхозе, и техникум закончили, - согласилась племянница. – На здоровье вам, дядюшка!» - весело пожелала. – Вы извините, я пойду, надо приготовиться… - спросила, скрываясь за дверью: - Вам ничему не нужно?»
«Хлеба привезите, батонов пару, селедочки, и яиц с десяток, и чая, - сделал заказ Федор Сергеевич, провожая племянницу. – Я потом расплачусь, когда пенсию получу.  Слышал, Путин снова прибавил, скоро и под три тысячи рубликов подойдет…»
«Да ну их! – со двора засмеялась племянница. – Разве это власть, если даже на выборы рост цен придержать не может?! – сообщила: - Слышала, что он милиционерам, военнослужащим опять хорошо повысил…»
«Правильно. Союз развалили, грабительскую прихватизацию… А воз там же, где был… Только рапортуют о возрождении России… Люди лучше жить стали… Согласен! А элементарной справедливости – и не надо?! Кто наказан?! Кого к ответу?!» - бурчал он, закрывая дверь на засов. – Милиционерам, военнослужащим… Правильно! Положение скользкое. Знает, кому повышать…» - он матюкнулся пару раз для приличия, думая о племяннице: - И чего я перед ними? Расплачусь… Помогают, привозят с города продукты – так не за так же? Я же на нее завещание написал. Пусть. Мой-то сын в Чечне погиб. Больше детей нету. Кому еще? Дом, сарай, сад, огород, газ, мебель… - начал перечислять. – На тысяч триста пятьдесят потянет, не меньше. Правда, воды нет. И что? Можно к колодцу сходить…»
Он посмотрел на стенные часы, которые теперь отмеривали девятый час, вспоминая, что сегодня в десять часов утра должны показывать по телевизору из Америки выступление его однофамильца, как Федор Сергеевич почему-то считал, хотя у того в первом слоге фамилии числилась буква «и», а у него – «о».
«Ну и что? Почти однофамилец. Одна буква ничего не значит, можно и переделать, - зачем-то повторял свои доводы для себя Федор Сергеевич, заваливаясь обратно на кровать полежать еще с полчасика. – Тоже украинская фамилия, нашинская, хохляцкая. Кличко, а я Клочко. Так что? – предполагая: - Потому и в славу они пробились, что основа «клич», а не «клоч», как у меня. «Клоч» - это значит клочок, из клочков. А из клочков трудно в путнее что-то, клочки – они и есть клочки. Клички же – совсем другое дело, тут простор. Клич!» - и он вновь матюкнулся раза три для приличия.
Через минут сорок он вылез с кровати, порылся в мешке с травами, отыскивая там зверобой с мятой, чтобы, как обычно, с утра начать день с травяного чая. Однако воды в ведрах почти не оказалось – так, на донушках, мутная. Матюкнувшись пару раз для приличия, Федор Сергеевич натянул на себя пальто, надел рукавицы и, тяжело передвигая ноги, направился к колодцу, находящемуся за домов пять от него, бредя вдоль дороги, сплошь покрытой лужами.
Пока он шел, несколько мчащихся автомобилей обдали его грязью из луж. Он не остался в долгу, обругал водителей брюзгливым старческим матом для равновесия. Но когда, пружинясь и напрягаясь всем немощным телом, выкрутил из колодца и второе ведро, долил и из него воду в свои ведра на лавочке рядом, то проносящийся груженый «КАМАЗ» окатил его и ведра с водой грязью и крупинками льда лужи напротив. Равновесия было нарушено: ругаться в ответ Федор Сергеевич не стал – сил не осталось. Он молча вылил воду из ведер, покряхтывая, накрутил из колодца новой. Вытер рукавицей пальто, заляпанное грязью лицо, бороду, косматые брови, прохрипел вяло: «Что за сволочь такая – российский водитель?! Неужели не видите, что лужи, старик?! Почему ж не сбавить скорость… - вдруг начиная оправдывать тех же водителей: - Может, спешат куда… Может, что случилось… А я? Грязью обляпали… Ну и что?»
Возвращение его вдоль дороги домой оказалось более удачным: проезжающие автомобили или ехали медленно, или отдалялись на противоположную сторону дороги, и никто не обляпал его грязью из-под колес.
Дома он долго всматривался через очки на мутноватую воду в ведрах, удрученно выговаривая: «Да, лет семнадцать как не чистили колодец… Как началась вся эта гниль в стране… А до того, помню, - лицо его осветилось, беззубый рот оживила улыбка, - каждый год летом соберутся мужики, вычистят колодец. Бабы накрывали стол. После выпивали, пели, - как одна семья! Каждые две недели из санитарных служб приезжали, пробы воды из колодца брали, проверяли… Забота государства о здоровье народа… Тоже лет семнадцать никто не приезжает, не проверяет воду… Люди пьют, - бурчал Федор Сергеевич, наливая мутную воду из ведер в чайник, ставя его на плиту. – А что за вода?! Может, сволочь какая давно отраву какую подбросила, или мало ли что… Человек нынче зловредный стал, лихой, на любую гадость возможный… Пьешь воду, напрямую – чтоб с копыт – не травишься, а разор здоровью идет постепенно… - разные предположения на сей счет лезли ему в голову. – Колодец – как наглядный пример, что было и что стало. Отношение сельского человека к самому себе, и отношение буржуазных властей к нему… - И Федор Сергеевич решил, что соберется силами, сходит в следующее воскресение на выборы, и отдаст свой голос, конечно же, не ставленнику Путина, а… - он опять заговорил вслух, - коммунистам, хотя бы! Пятнадцать олигархических кланов завладели крупнейшими отраслями, и набивают деньгами свои карманы, - вспоминал он недавнее выступление Зюганова по телевизору, и выкрикнул хрипловато:- Национализировать! – подумал, покачал головой:- А лучше – за Жириновского! Тот напрямую – по сто тысяч рублей каждому россиянину сразу! Чиновников-коррупционеров – по тюрьмам! Им все – а нам ничего?! – повторял он лозунги лидера ЛДПР, понимая, чем все может обратиться для России, если он придет к власти, но заключая: - А другой какой выход?! Жить, словно ничего не было – ограбления народа?! Благосостояние общее растет – как Путин. Только буржуев в пять раз больше, чем народа… Такие соотношения! За Жириновского проголосую. Справедливость – прежде всего!»
Попив заваренного на травах чая, закусывая его печеньем и ссохшимися ломтиками сахара, Федор Сергеевич включил телевизор, по которому уже показывали бой за звание абсолютного чемпиона мира в тяжелом весе среди профессионалов.
Когда-то после Отечественной войны, во время службы в Советской армии, он занимался боксом, и даже занял второе место на первенстве московского округа, так что кое-какие понятия в боксе имел; и сразу отметил, что россиянин (как представляли в рекламе, хотя теперь гражданин Канады) Ибрагимов до Владимира Кличко явно не дотягивает: ни ростом, ни видом, ни комплекцией, и нечего ему особо ловить… Так и оказалось. Кличко спокойно, не обостряя, держась на расстоянии, не стараясь добиться уверенного перевеса, осторожно – раунд за раундом – без всяких сомнений победил по очкам. Но Федору Сергеевичу такой бой – как, наверное, и зрителям в Нью-Йорке – не понравился. Хитрый хохол, - усмехался он Кличко на ринге. – Бережет здоровье, на расстоянии… Понятное дело: тяжелый весь, удары – что кувалдами… Далеко пойдет…» «Ну а ты-то что? Ты?! – кричал он в Султана Ибрагимова на экране. – Знаешь, проигрываешь, но не решаешься: или пан, или пропал?! Нехорошо… Важный ведь бой…»
«Старший-то твой брательник, - опять переходил он на Владимира Кличко, - тот более отчаянный… Выходил на ринг – и сражался. Ты же – слишком расчетливый… И вообще, - высказывался он об обоих братьях, - какие-то вы слишком шустрые. И в политику, и в бизнес, и в меценатство, и в цирках выступаете, и на многих языках балакаете… А основное – бокс. И писцы, и жнецы, и на дудах дудцы, - не одобрительно тянул он, прикидывая между этим: - Может, так и надо, время такое: хватай, пока хватается. Да и по-честному! Не то что многие нынешние бизнесмены, политики: нахватали, награбили, и богатеют на этом… - и подытоживал высказанное: - Бог вам судья. Но младший – хитрей, далеко пойдет… Если провидение не остановит. Оно таких, слишком шустрых, не любит…» - высказывая вдруг непонятное и самому себе.
Выключив телевизор, Федор Сергеевич лежал на кровати, смотрел в потолок и думал, что неплохое все ж дело – возраст: пенсию заработал, хоть маленькую, но по-скромному жить можно, дом есть, газ есть, лежи – смотри телевизор, думай. И такие порой мысли в голову лезут… великие, хоть записывай. Неплохое дело. Только плохо, признавался он, когда хворь какая вдруг налетит. Лекарства дорогие, да и поддельных, бракованных много, вспоминая, как лет шесть назад сильно порезал руку косой. Мазал долго мазью Вишневского, якобы. Сколько денег на нее увалил. Не заживала рана, гноилась, гноилась… Показал ту мазь врачу, тот понюхал, посмотрел, говорит: какого Вишневского, штампуют абы что подпольные фармацевты, гнобят больных, наживаются?! Бросил тогда Федор Сергеевич мазать рану той мазью, на народные средства перешел: лопухи, листья капусты, - через неделю зажило почти. «За такое – расстреливать! – не выдержал он, высказывая мысли вслух, - А Путин?! А ведь победит этот олигарх Медведев, запудрил мозги народу, молодежи, - произнес он досадливо. – Но моего голоса за него не будет! – закричал он хрипловато. – Или за Зюганова, а лучше – за Жириновского!»
Потом Федор Сергеевич начал снова думать о Владимире Кличко, который с сегодняшнего дня являлся абсолютным чемпионом по боксу в самой престижной весовой категории, о хитром украинском премьере – Тимошенко, и о всем правительстве, которые российским газом пользуются, а денег стараются не платить, рассуждая полушепотом: «А если бы и платили – что с этого мне, другим россиянам?! Все жирующие инопланетяне из «Газпрома»: Миллеры, Медведевы, другие собственники – по своим карманам… И пускай не платит, правильно… - он усмехнулся, повздыхал, произнося снова: - Клич – не клоч, тут перспектива на отзывание… Но почти однофамилец все же! Одна буква – тьфу! Всемирный чемпион! – вспомнил о своем сыне, который в возрасте уже, дослужившийся до майора поперся в Чечню воевать, так как в семье со второй молодой женой отношения очень не ладились, и протянул со вздохом досады: - Да-а-а…»

26 февраля 2008 г.
Мишка – враг монахов

В последние годы прошедшего столетия в монастыре были не только восстановлены обветшалые храмы, корпуса для насельствующих и паломничающих, трапезные, гаражи, в которых находились десятки машин и сельскохозяйственной техники, но и сам монастырь превратился в некое подобие богатого социалистического хозяйства: ему принадлежали многие гектары черноземных полей, обширные пастбища, леса; на монастырской ферме содержалось не менее ста голов крупного рогатого скота, козы, овцы; птичник кишел курами, индюками, утками, гусями; станки на пилораме ежедневно распиливали сотни кубов древесины; работали швейные, сапожные, столярные, слесарные мастерские, цех по изготовлению свечей; ящиками отправлялась на продажу закупоренная в красочно оформленные бутылки «святая» вода из источника. Большая, изысканно отделанная баня с парилкой еженедельно смывала пот трудов праведных у служащих, трудящихся, находящихся в монастыре, а оснащенная современным оборудованием прачечная помогала содержать их одежды в самом благопристойном виде. Дорогие, с затемненными стеклами иномарки, с закрепленными за ними хорошо оплачиваемыми водителями были всегда к услугам наместника, духовника, благочинного, эконома. Да и сами они не тяготились усесться за руль и с ветерком прокатиться по земле русской. Наемные, тоже хорошо оплачиваемые казаки в форме с лампасами денно и нощно охраняли монастырь, его богатства, проецируя в современность свои предназначения из царского самодержавия, занимаясь спортом, боевыми искусствами, а помогали им в охране огромные кавказские овчарки, привязанные на цепях по всей территории, которых по ночам спускали побегать, - так что охочим до чужого добра, пьяноватым и вороватым жителям поселка, уже лет пять не удавалось поживиться монастырским. Завтраки, обеды, ужины – особенно у братии, хотя и трудникам перепадало – были сытными, вкусными, калорийными. На столах мисками располагалась сметана, творог, масло, разные соки, варенья, компоты, каши, рыба, супы, борщи, щи, винегреты, соленья, которые готовились наемными и также хорошо оплачиваемыми поварами. В постные дни не переводился мед. Старый монах Поликарп, отбывший до монастыря тридцать лет по лагерям и, конечно же, очень обойденный судьбой в пищевом, за четыре года располнел до неузнаваемости и очень любил после трапез посидеть на скамейке у монастырского пруда, где, наблюдая, как плещутся в воде карпы, плотва, караси, обязательно с умилением поглаживал выпирающий далеко вперед живот, и тихо повторял: «Ить, господи, спасибо… Хоть перед смертью до благодати такой довелось…»
И лишь единицы из находящихся в монастыре, иногда с ужасом поглядывая на окружающее их, возмущались: зачем это все людям, отрекшимся клятвенно от мира, жизни, принявшим аскетические обеты?! Однако никто из них не спешил переходить в более бедные и не охраняемые строго обители.
Столь внушительному подъему монастыря не столько способствовало «божие благоволение к единственно верному исповеданию – православию», как часто повторяли, а, - если говорить в общем, глубоко не копая плюсы и минусы, - умелая, расчетливая и строгая, без всяких евангельских прощений до «семижды семидесяти раз» к помехам ей, деятельность наместника, который очень ловко пользовался «зеленым светом» во все направления, предоставленным православной церкви сумасбродным и жуликоватым ельцинским правлением, с выпирающими из него разгулом прихватизации, скоростным обнищанием народа, разрушением государства и его экономических составляющих, войнами между субъектами его, оголтелой преступностью, используемой часто силовыми структурами для своих целей, провоцируемых все тем же правлением.
Крупные пожертвования широкой и быстрой рекой текли в монастырь от новых хозяев, скользко стоящих на захваченных нагло ими еще недавно общенародных владениях а вопрос рабочей силы, на девяносто восемь процентов не оплачиваемой, решался проще простого: безработица, межнациональные конфликты, прибирание к своим рукам чужого жилья находящимися у власти – и со стороны – мошенниками сотни тысяч россиян выбросили на улицы. Но зато какой простор и возможности от этого появились у православной церкви, которая, быстро подсчитав выгоды, открыла свои двери для всех их нараспашку, по призыву Христа: «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные…» Оставалось лишь определить фронт работ, вручить орудия производства и деятельности, распределить, присматривать отсеивая плутоватых, вороватых, пьяноватых, горделивых; и – во славу божью! с утра до ночи порой, в тяжелые работы, за ночлег человек – к человеку, за кормежку: не для какого-то мифического коммунизма, а для самого бога труд! Напряженно работай, ничего за это не имей, и ежедневно – руку священноначальникам не забывай поцеловать: как же без благословения?! Разве можно жить?! И толпы – даже не рабов (раб не станет целовать руку господину, хитро и бесстыдно пользующемуся им), а холопов – снова принялась усиленно плодить по земле российской православная церковь, чем в основном и занималась на Руси всю свою тысячалетнюю историю.
Конечно, никто не держал насильно. И многие и руками, и ногами (государство нагло плювало на сброшенных им же самим своих граждан на зловонные и бесправные обочины, и у тех главной моралью и ценностью цинично порой вопило: где харчи – там и торчки (цеплялись за такую жизнь, стараясь пролезть и повыше; многих такая холопская жизнь поддержала, уберегла от других, более мрачных зарождающихся господ, которые на свой лад перенимая опыт церкви, уже напрямую – через организованных братков, оборотней в погонах – вылавливали выброшенных на произвол лихого времени граждан, предоставляя им работы на кирпичных заводах Дагестана, в горах Кавказа, на производствах Сибири, Алтая, по всей остальной России; под охраной, на пайке, на норме выработки, как это раньше предоставляла Советская власть для осужденных преступников по лагерям, - только почти всегда бессрочно, пока бедолага дух не испустит, или не испустят ему:разве ж можно наглядное свидетельство вдруг разгулявшегося по стране, в которой давно забыли о всякой эксплуатации человека человеком, некоего средневекового рабства выпускать?! Сегодня – ничего, пущай жалуется, все и везде повязано, а мало ли что завтра…
Одним словом, монастырь был богатым, влиятельным. И однажды к его воротам подъехала принадлежащая ему большая фура для перевозки скота, и там, в окружении десятка коров, красовался большой, оранжевопятнистый, с белыми окрасами по хребту и шее бык, который в сравнении с несколькими находящимися на ферме быками выглядел царственно. И коров, и быка наместник приобрел по дешевке у руководителей распадающегося колхоза, спешащих побыстрее сбыть скотину и хоть как-то на этом нажиться. Не глядя на серьезный вид, быка сразу же прозвали Мишкой, и именно на это прозвище он стал охотно откликаться.
Держался Мишка независимо, но дружелюбно. Уже через пару дней трудник Василий – бородатый худющий мужичонка лет тридцати, без двух пальцев на левой руке, приставленный специально приглядывать за ним, - запросто заходил к нему в загон, осторожно поглаживал его по шее, приговаривая: «Ми-и-ша, Ми-и-ша…», - все же готовый чуть что броситься наутек.
На пастбище, куда летом гоняли стадо, Мишка – как самый мощный бык – был в высшей степени ответственным, и если кто, помимо пастухов, приближался к коровам, то настораживался, предупреждающе мычал, бил себя хвостом по бокам, утробно свистел через ноздри, но нападать не спешил.
Первым, кто подвергся его нападению, оказался монастырский эконом иеромонах Силуан, приехавший как-то на пастбище под вечер на «газике»: «Как только он вылез из машины, Мишка сфокусировал его настороженным взглядом. А когда тот начал размахивать руками, внушительно выговаривая пастухам, один из которых был замечен накануне пьяным, Мишка совсем потерял контроль над собой: он не мычал, не бил себя хвостом, не прыгал, а пригнул голову к траве и обеими ногами начал поочередно рыть землю. Потом вообще упал на передние ноги и принялся то же делать рогом, при этом страшно мыча. После чего подхватился и понесся на отца Силуана, который, будто женщина - платье, подхватив в руки нижнюю часть подрясника, ринулся к машине, надеясь укрыться за ней. Но не успел: Мишка у самой двери нагнал его и с лету пнул рогами в спину. Силуана отбросило под колеса, что и спасло его, хотя с ушибами он после того провалялся в келье недели с две. А когда поправился, то решил отомстить, и в обеденное время заявился на пустующую ферму, где, взяв в руки увесистую дубину, взбираясь на жерди загона то слева, то справа, начал охаживать разъяренного Мишку, норовя попасть в самое болезненное место – по носу. Бык мычал, в неистовстве лупил головой по бревнам, но достать мстительного духовного отцы никак не мог.
Наверное, с тех пор Мишка и не взлюбил монахов, так как стоило поблизости появиться кому бы то ни было в черных одеждах, он мгновенно возбуждался до высшей степени.
Вторым, с кем Мишка столкнулся, оказался монастырский трапезник инок Андрей, приехавший на тракторе посоле утренней дойки на ферму за бидонами с молоком, - а именно тогда быка выпустили из загона. Заметив Андрея, Мишка без предварительных принятых в бычьем мире угрожающих ритуалов набросился на него, но на этот раз его подстерегала некоторая осечка: инок Андрей в прежнем мирском своем закончил ветеринарный техникум, несколько поработал в животноводстве, и кое-какие навыки имел: он подхватил валяющуюся у колес трактора палку и, передвигаясь из стороны в сторону, начал наносить Мишке удары. И тот уже было отступил, повернулся боком. Тут бы иноку Андрею воспользоваться маленьким успехом, и делать вид, что хочет продолжить наступление, а самому между тем отступать – но не прямо, а двигаясь параллельно быку. Андрей же резко повернулся, и побежал к трактору. Увидев противника убегающим, Мишкина агрессивность вспыхнула десятикратно: не прошло и пару секунд, как он нагнал Андрея, и тому бы не сдобровать, но он упал лицом в землю, подмял под себя руки, и не шевелился. Однако пока оравой набежали фермерские трудники и отогнали Мишку, все же был изрядно потрепан, помят, покрыт многочисленными ушибами по всему телу.
После того Мишка в течение года совершил нападение еще на нескольких монахов, одному из которых сломал руку, а другому три ребра. И о Мишкиной нелюбви к духовным лицам, - ибо нападал он исключительно на них – заговорили. Даже произошел обстоятельный разговор в кабинете наместника, на котором особенно разошелся благочинный, усматривая в выпадах быка мистическую подоплеку.
«Это что ж такое?! – запальчиво доказывал он. – Времена-то не те, и православие – как знамя России… Пятая колонна, можно сказать… Не только Жириновский, правительство, президент, но и коммуняка Зюганов спешит заверить церковь в своей лояльности. А тут, понимаешь ли, какой-то бык… Мишка… додумались скотинке имя архистратигово?.. как бельмом своим отметит кого из братии, так и летит на расправу. Неспроста все это, отцы, скажу я вам, - пыхтел он. – Не иначе как зловредный бес воинствующего атеизма вселился в него, и действует по возможностям бычьего естества…»
С ним не соглашался духовник, полагая, что злые духи не могут вселяться в животных, ибо смысл их деятельности и всей пагубы – человек: «За него именно воюет сатанинское воинство…»
На что сразу же возражал бывший инок Андрей, недавно возведенный в иеромонахи, приводя по памяти евангельские стихи, где спаситель самолично повелел легиону бесов вселиться в стадо свиней: «И бросились они со скалы в море…»
«Но это же исключительный случай, - не отступался духовник. – И в свиней, но не в быка же…» - заключая, что не следует вольно трактовать святые библейские тексты: - В этом отступил на букву – и в погибель вечную…» - хотя благочинный раз за разом повторял: «Нет, не иначе как бес воинственного атеизма действует через скотинку! И пора бы нанести по нему прямой изничтожающий удар».
Поняв, к чему клонит благочинный, и эконом начал перечить ему, приводя доводы более зримые, а именно: что Мишка – бык племенной, каких поискать; что свое бычье дело он исполняет по высшему разряду, за троих; коровы после его посещений непременно разрожаются здоровыми полновесными телятами, и поголовье заметно увеличивается.
Наместник молчал и думал про себя, что покалеченные в последнее время быком были монахи некудышные, ленивые, ни к дьяконским, ни к священническим санам не относящиеся, - и не божие ли это для них наказание? А потому сказал, что глупо злиться на безмозгого быка, и следует поглубже присмотреться… Короче, на самом высшем монастырском уровне Мишка был прощен, пусть и обвинения на него возводили по религиозным понятиям самые серьезные, и появись он на грешной земле лет триста назад – гореть бы ему на костре рядом с другими одержимыми: Коперником, Галилеем, сотнями тысяч других. Зато никто бы не посмел посытиться его заполненным нечистыми духами мясом. Однако Мишке было уготовано другое.
Однажды осенью наместник, имевший обыкновение прогуливаться вечерами по монастырской территории, решил зайти и на ферму. Тем же днем монастырский трудник Василий, кроме послушаний на овощехранилище, бессменно доглядывающий и за быком, ходил к наместнику на прием просить у того разрешения отлучиться на пару недель домой к матери, которая прихворала. Наместник отпустил его, но на дорогу благословил всего пятнадцать долларов. Доехать и туда, и обратно Василию бы хватило, хватило бы и на небольшой гостинец, но за полтора года он ни разу не покидал монастырь, всегда почти на тяжелых послушаниях, и такая сумма очень обозлила его, тем более на днях он случайно стал свидетелем, как наместник благочинному, разбившему в поездке иномарку, без разговоров отвалили триста долларов на ремонт. И потому, заметив, как Мишка напряженно приглядывается к прогуливающемуся по двору формы наместнику, он, мстительно усмехнувшись, отбросил защелку на двери загона. Мишке бы насторожиться, но откуда бесхитростное животное могло знать, что замышляет другая скотина, самая коварная, хитрая, алчная, - человек, да еще если этот человек непрестанно бубнит себе под нос молитвы, обращенные к самому богу?! Он радостно засвистел, благодарно замычал и ринулся к застывшему от испуга без движения наместнику, долбя и качая того по земле безо всякой пощады, так что даже и трудник Василий испугался, осенил себя крестным знамением и с оглоблей в руках кинулся к наместнику на выручку.
Мишкина участь была решена.
«Я что говорил?! – отправляя наместника в больницу с переломом ноги, твердил эконому благочинный. – Бес воинствующего атеизма в нем! Давно под нож надо было!»
«Теперь – ясное дело, - не перечил ему эконом, объясняя, что наемный столяр Сергеевич, который был и по убойному скота, взял отгулы за свой счет. – Но завтра выйдет на работу, и с утра…»
«Никаких с утра… - перебил его благочинный. – Срочно подбери трудников, и чтобы с бесовским пристанищем этим было покончено без промедления! – прибавляя: - А с утра мясо семинаристам отправишь, пусть поправляются перед постом…»
После отбоя к ферме, горящей всеми лампами своего освещения, перебуркиваясь между собой, подошли трое трудников: длинный и узколобый Александр, заявивший эконому, что на строгом режиме в лагере ему приходилось сталкиваться с убоем крупного рогатого скота, а также низкоростые, но коренастые  трудники Игорь и Антон. В руках они держали длинную и острую металлическую заточку (у Александра) и по топору (у Игоря и Антона). Трудника Василия уже не было на ферме, но порученное ему он исполнил аккуратно и прочно: Мишка был привязан толстыми веревками за рога и ноги к столбам в загоне, и непонимающе сопел. Александр, Игорь и Антон постояли возле него, перекурили, посовещались, сколько оставить себе мяса за работу. Потом не спеша вошли в загон, окружили Мишку со всех сторон (тот лишь непонимающе и настороженно переводил свой взгляд с одного на другого, но агрессивности не проявлял, видя, что перед ним не духовные особы, - пришедшие, зная о падкости быка на черный цвет, специально оделись в зеленые армейские одежды), еще выкурили по одной сигарете, замерли перед атакой, а когда Александр со всего размаху вогнал Мишке в шею заточку, и тот пронзительно и страшно заревел, так что долетело и до монахов, похрапывающих в кельях жилого корпуса, они тоже набросились на него, молотя топорами по голове, по шее, по хребту, по чем ни попадет. Александр не отставал от них, пронзал Мишке заточкой то бока, то шею, даже когда тот с хрипом завалился на бок, а из ран его фонтанами брызгала кровь, заливая и Александра, и Игоря, и Антона.
Еще через минуты три Мишка дрыгнул передними ногами, потом задними – и затих.
Трудники, тяжело дыша, стояли вокруг него, вытирали тряпками кровь на руках, на лицах. Посидели, покурили. Александр сходил в подсобку, принес два крупных ножа, выговаривая: «Завалили, теперь разделать осталось…» Никто из них не знал, как это толком делается, и потому также дружно, как забивали, стали кромсать тушу Мишки, орудуя где ножами, где топором, и через полчаса от него остались только бесформенные обрубки мяса и костей, сваленных кучей в морозилку. И над ними лежала и стыла изуродованная и окровавленная морда Мишки, с поломанными рогами, с выбитыми зубами, и с вылупившимся из глазницы глазом, который, казалось, через открытые ворота фермы всматривался в блестящие золотом при свете луны купола храмов в отдаленьи и спрашивал задорно: как так, матушка вера православная, русская, что именно тогда, когда твой народ под бедствиями и унижениями, ты вдруг расцвела, веса и сил набрала, зажирела местами?! Не стыдно тебе?! И как это понять?!
Впрочем, мало ли что может показаться.
Но больше таких врагов, как Мишка, у монашествующих в монастыре не оставалось.

1 марта 2008 г.






Политик

В день выборов российского президента Анатолий Петрович проснулся пораньше, лишь светать начало. Посидел на краю кровати, покряхтел, повздыхал, поглядывая на сонную жену под одеялом, которая вдруг тоже зашевелилась, высунула голову, промямлила спросонья: что он так рано поднялся? «Пойду, - ответил Анатолий Петрович, - на душе неспокойно. Позавчера двое крольчат подохли, вчера один. А серенькая крольчиха вообще своих кормить перестала. – Он насупился и обругал крольчиху: - Сука такая…»
«Потому что хитрый ты очень, - переворачиваясь на другой бок, высказалась жена. – Все больше хочешь. А природа – она свои меры имеет, и равновесия, - продолжала отстраненно: - Серя великанша родила, пятнистая… У одной – много, у другой – мало. Так ты взял от пятнистой крольчат – и к серой… Пятнистую же снова на случку, чтобы через месяц новый окрол. Хитрый очень. – И повторила: - Природу не обманешь…»
«Понимаешь ты, - заперечил Анатолий Петрович, - раньше-то получалось. И я по-правильному. На второй день после окрола, постепенно – по одному крольчонку, убирая на час крольчиху, чтобы новичок новым запахом пропитался. Пятнистую также на время убирал, - объяснял он, непонимающе покачивая седовласой головой. – Она на третий день уже и в охоту пришла, случил ее с самцом. Представляешь бы, как хорошо: одна выкармливает два выводка, а другая через месяц родит новых крольчат. И пусть спокойно растит их четыре месяца. Все по-правильному. И где осечка? Откуда подвох? – вопрошал он, одевая на себя спортивный костюм, используемый вместо кальсон, тапочки, направляясь на кухню, откуда сразу же заворчал на снова похрапывающую жену: - Опять зеленый чай купила?! Говорил же: при пониженном давлении неправильно пить его!» Но другого чая не было, и ему пришлось напиться зеленого.
…На дворе накрапывал дождь. Земля, будто пластилин, вбирала галоши на валенках. Анатолий Петрович не спеша открыл сарай, прошелся у клеток вдоль стены, наблюдая там оживление. Присмотрелся к крольчатам в угловой клетке, и даже удивился, что сегодня ни один не сдох. Значит, природа взяла свое, подумал он, вспоминая жену, а также о том, что на выборах свой голос он, пожалуй, отдаст не Зюганову, а Жириновскому, произнося: «У того правильнее политика. Братство народов… Тимошенко российский газ берет, а платить не хочет?! Дружба дружбой, а денежки врозь! По мировым ценам! – он довольно улыбнулся, вспомнив, как лидер ЛДПР на теледебатах заявил всем жирующим жуликам, обобравшим государство: в случае его избрания президентом, до третьего марта они еще могут уехать, а с третьего границу на замок, и всю сволочь – к ответу! Да и кто успел за границу, думаю, разберется, - предположил Анатолий Петрович. – Нахватали миллиарды от общенародного – и по Лондонам?! К ответу!» - выкрикнул, накладывая в клетки к кроликам сено, наливая им в баночки чистой воды.
…Когда он вернулся домой, жена уже хлопотала на кухне. Напекла блинчиков, отварила сосиски; на столе стояла открытая бутылка вина, малосольные огурчики в тарелке, масло, пирожки, какао в большой желтого цвета кружке.
Выпили, закусили, намереваясь, не откладывая в «долгий ящик», сходить проголосовать. «Отстрелялся – и свободен, - проговорил Анатолий Петрович. – Не голосовать тоже не правильно: власть неиспользованные голоса Медведеву может приплюсовать…»
«И что ты так против Путина?! – не поняла его жена. – Разве не видно, насколько жизнь стала спокойнее с тех пор, как он пришел к власти. Молодым – вообще все дороги, простор, хорошо оплачиваемая работа. Наш Андрей… по двенадцать тысяч в месяц получает, - напомнила она об их единственном сыне, живущем в городе и работающем на тепловозе, о супруге его, устроившейся в швейную мастерскую, которая тоже не меньше семи тысяч рублей получает. – Народ богатеет, войну в Чечне прекратил…»
«Ух ты! – усмехнулся Анатолий Петрович, пережевывая еще сохранившимися с правой стороны челюсти зубами малосольные огурчики. – Такого позора Россия давно не знала?! Это молодым у них легко получается мозги пудрить. Россия – вперед! И объяснений никаких даже не надо. План! Которого серьезно нет и который по ходу преподносится… Вперед… - он скривил синеватые тонкие губы. – Но я пожил. Седьмой десяток, слава богу, пошел. И помню, как у нас после войны, на Львовщине. Разруха, голод, бандеровцы, оуновцы –по лесам, а через два года, к сорок восьмому, - свели на нет их! А тут в Чечне – десять лет война – одуреть можно?! Все взрывают, даже сейчас?! – он возмущенно повысил голос. – Словно не понимаешь? Двадцать лет в отделе кадров милиции проработала… - и буркнул недовольно ни к селу, ни к городу: - Пять тысяч рубликов пенсии сейчас получаешь, в два раза больше, чем у меня, бывшего учителя русского языка и литературы, - тут же оправдываясь, видя, что жена нахмурилась: - Я к слову, если честные правоохранители. Пусть! Наша служба и опасна и трудна… - пропел: - Ясное дело: даже в эти поганые времена не просто и служебные обязанности исполнять, и быть крышевателем, вымогателем, а то и убийцей и грабителем по совместительству… не просто. Но ты скажи… вон показывают, в прессе… в советское время начальники УБОПа, как в Астрахани, главарями организованной преступности?! Или начальники районной милиции обязанности киллера исполняли?! Или в Москве почти поголовно низший состав… как при Грызлове, когда он МВДэ возглавлял… вымогательством денег занимались?! «Документы, регистрация?» Четыреста рублей ни про что, ни за что за два дня, когда брат заболел, и ездил к нему, по городу по аптекам мотался за лекарствами, а половина из них оказалась подделкой?! – голос у него стал срываться. – Да в кошмарном бы сне при советской власти такое не приснилось?! А ты еще и удивляешься: чего я так против Путина?! Так это –крупицы от происходящего бесстыдства и беспредела…»
«Не надо всех под одну гребенку, - задумчиво произнесла жена. – Не с Путина это началось, он только расхлебывает… - она снова задумалась. – Конечно, надо бы пожесче к тем, кто при власти, положении… Думаешь, он не понимает?! Но история то у нас: вся лагерная, расстрельная, сотнями тысяч… Лучше стали?! – спросила жестче. – Вот Путин, наверное, и помнит об этом, и как… отец даже своего… действительно многострадального народа… помягче старается, постепенно…»
…Переоделся в выходные одежды, в новые ботинки, чтобы идти на выборный участок, Анатолий Петрович быстро, а жена его все возилась, одевала на себя то-то, то-то, и он включил телевизор, где по украинской программе выступал Немцов, высказывая с экрана: что сказать о Медведеве? В отличии от Путина, он никогда не служил в спецслужбах… Приходилось с ним сталкиваться по делам… - и напрягая голос: - А Путин, да и большинство из нынешних правителей России – это же военные, еще из советской номенклатуры. Они и не понимают, что есть бизнес, что есть люди бизнеса, которые умеют делать деньги…
«Ага! – зло усмехнулся Анатолий Петрович. – Вы, жулики, будете деньги делать, жировать, особняки покупать в Америках, на Канарах, а народ бедствовать, читать в прессе, как вы там куролесите, любовниц меняете?! – и опять тянул свою линию: - Все они понимают, и поддерживают, и сами такие же… Был бы я при власти – не укрылись бы нигде! До копейки украденные миллиарды долларов вернул бы! Нигде бы от возмездия не укрылись… Охренеть можно! – разводил он руками в стороны от непонимания. – Что за мир такой пришел? При центральной власти в России – а почти замки в престижном районе Нью-Йорка?! А Америка как бы враг, под противостоянием, как и при советах?! Не понять.. Так и тебя, - пыхтел он в Немцова на экране, вспоминая, как Ющенко при избрании его на украинское президентство, официально утвердил того своим советником. – С Украиной-то тоже натянутые отношения… На Соловки тебя – а ты кандидатом в президенты хотел? Что такое? – разводил он руки в стороны, приподнимая косматые брови по лбу. – Министр атомной энергетики обворовал Россию на двадцать миллионов долларов… Шесть лет срока?! Министр финансов – тоже… И также больше шести не дадут! Что ж за гниль такая по России сверху вниз лавинами? Банки мыльные обратно под Мавроди стали открывать? Тысячи обманутых вкладчиков… Жулики деньги прибрали – и за границу?! Власть-то на что смотрит?! ФээСбэ?! Найти! Уничтожить! Забрать до копейки, семьи голыми по миру пустить! Это что, шутки?! – вопил он у телевизора, пока жена в соседней комнате все одевалась, повторяя: - Нет! Только за Жириновского! Только он напрямую: к ответу всех! Лучше жить в государстве с небольшим достатком населения, но где справедливость, порядок, уважение человека к человеку, к закону, власти – к гражданам, социальная обозримость между людьми, и не менты, а милиционеры не в словесном понимании значения, чем в государстве, где достаток – как кто сумел и умеет урвать, где ни порядка, ни справедливости, ни уважения человека к человеку, к закону, власти – к гражданам, социальное неравенство – как пропасть, где ни милиционеры – а менты со всем различием значений… Однозначно! Как было и как есть, если по-грубому итожить… - не унимался он сам перед собой, все более удивляясь: - А народ – за Путина?! – соглашаясь: - Да, как человек при верховной власти для России – он достоин, по качествам своим! Но извините…» - обратно непонимающе разводил руки в стороны. – Только за Жириновского!»
…Однако в сельском клубе, когда ему выдали бюллетень и зашел в занавешенную синей материей кабинку, он вспомнил, про драки Жириновского в Думе, что недавно угрожал кандидату Богданову расправой, и тот прямо на дебатах, перед миллионами телезрителей обещал самолично застрелить Жириновского, если вдруг что случится с его детьми…
«Значит, и на детей уже… - с горечью задумался Анатолий Петрович, вздыхая: - Ох, Рассея… Как лидер партии – еще сюда-туда… хулиган такой при годах и положении, но чтоб –президентом?! Это слишком… Смех и грех… - и поставил галочку напротив фамилии кандидата от коммунистов: - За Зюганова – одно и остается… - тихо напевая на свой лад песенку из рекламного предвыборного ролика: - Чтобы люди жить достойна стали,/ чтоб буржуев кончить подогрев,/ надо чтоб у власти верхней встали/  и Зюганов, и КэПээРэФ…»
…Пока Анатолий Петрович во дворе клуба ждал жену, теперь задержавшуюся на выборном участке, разговорившись с племянницей, состоявшей в местной избирательной комиссии, он придумал анекдот. «Согласись, говорил в этом анекдоте один вымышленный оппонент, что при Путине русский народ стал жить значительно богаче. – Неоспоримо, отвечал на это второй вымышленный оппонент, по приходу его к власти в России было семь миллиардеров, а сейчас – семьдесят семь. В одиннадцать раз богаче…»
«Вот такие они пропорции, - начал подытоживать Анатолий Петрович. – Если мое благосостояние увеличилось, к примеру, на тридцать рублей…  а я и есть, думаю, основной нынешний сельский народ по достатку, - оговорился он, - то благосостояние какого-нибудь местного буржуйчика увеличилось на триста рублей, буржуйчика районного масштаба – на три тысячи, городского – на тридцать тысяч, областного – на триста тысяч, а всероссийского – на миллионы счета… Вот такие, если в общем, увеличения благосостояния при вас, Владимир Владимирович, - обратился он к уходящему с поста президенту, неожиданно осознавая, что само по себе то, что тот, на взлете все же популярности оставляет верхний пост для России – и в советском ее производном – ведь доселе невиданная, беспрецендентная, и Путин уже за одно это достоин большого уважения и сейчас, и в перспективе. – Хотя, - тут же задумался поглубже вслух, - времена изменились. И это просто политически грамотный шаг. Останься Путина третий срок – ни Россия бы, ни мир – постепенно этого не поняли бы, и популярность резко бы начала таять. Россия – не Беларусь, где Лукашенко – при всех очевидных плюсах подобного!  - антиконституционно придержал власть в своих руках. Тут – чревато…»
…Анатолий Петрович рассказал показавшейся в дверях клуба жене придуманный им анекдот, но та даже не улыбнулась, лишь сообщила, словно «насолить» ему хотела: «А я за Медведева проголосовала все равно…»
«За Медведева?! – взвился Анатолий Петрович, не удержавшись, чтоб не обобщить: - Вот бабы – дуры! Погубят Россию! Им лишь бы привлекательный, молодой, красиво говорил, лапшу на уши… А чтоб задуматься поглубже, что Медведев и сам олигарх газпромовский, что ворон воронам глаза клювать не станет… Грабительская прихватизация была – Путин узаконил?! Коррупция разъедает Россию – ни одного ощутимого удара по ней?! – принялся он заламывать пальцы, перечисляя. – На селе, если у человека нету пенсии, - как и чем жить?! Разрушили, разворовали богатые колхозы. Сразу не восстановишь… Так и не пробуют?! И жуликов даже, что разворовали, разрушили, не наказывают, не экспроприируют?! За Медведева…» - пожал он плечами, несколько успокаиваясь.
…Шли они до своего дома молча, стараясь не глядеть он – на нее, она – на него. Оба думали: какая глупость? Было бы из-за чего в раздоры? Будто их голоса что-то значат? А если и значат – так ну их всех к лешему, этих претендентов – чтобы из-за них как-то рушить старое, маленькое, уединенное семейное согласие! Однако уже у калитки жена не удержалась, ответила: «Мне кажется, Путин все знает… Но не так просто ему. Он ведь, наверное, и коммунистом был, и нашего возраста примерно. И помнит, какой державой Союз был, но народ-то не очень жил? Да, жестко поддерживалось доброе в общем понимании, зло искоренялось… Так и в нашей правоохранительной системе теперь: хороший адвокат может почти любого явного преступника оправдать… Порой противно слушать и смотреть на всю эту комедию, или – трагедию. Если зло существует, то с ним надо бороться, и особенно тем, кто при власти! Но мы же одна страна, один народ, - с болью высказывала она, - россияне… И если начать снова к какой-то части народа как к врагам, жестко - к тому же придем… Постепенность нужна! И Путин правильно, думаю, придерживается ее. Тише едешь – дальше будешь, - вставила она поговорку. – Легче всего, когда опухоль на ноге, оттяпать ногу – и все! Ради справедливости, ради правды… - улыбнулась она, - которые часто тоже относительны и выборочны, да и узки, как при советской власти была свобода печати… Оттяпать! И остался народ одноногим?! А не правильнее ли… постепенно, по чуть лечить опухоль, терпя, ожидая… И сохранить ногу, чтоб в полноценности она, - и заключила: - Так же, мне кажется, и Путин, и Медведев, набирая лучшее от былого социализма, даже от царской России, от мировой демократии, и приведут российский народ постепенно к действительно достойной жизни…» Она замолчала, а Анатолий Петрович проговорил со вздохом: «Богу бы в уши твои надежды. Только от опухоли на ноге как бы гангрена всего организма не пошла…» - и остался при своем, но жену больше упрекать за ее выбор не стал.
…После обеда жена принялась за шитье, а Анатолий Петрович снова занялся хозяйством: отгреб навоз у двери сарая, стаскал его на огород. Там расчистил грядки с чесноком и клубникой от стеблей кукурузы, какими жена осенью прикрыла их от морозов. Вернувшись во двор, насыпал немного ячменя курам. Стоял, наблюдал, как курочка с ножницеобразным изуродованным клювом из июльского выводка отгоняла от зерна на земле то других кур, то даже петуха, стараясь чтобы ей побольше досталось. Удивлялся, почему-то покряхтывая от удовольствия: «Видишь что… Инвалидка, можно сказать, а – боевая! Клюет и кур, и петуха. Но яиц – нету… - с середины февраля куры постепенно начали нестись снова, а курочки с ножницеобразным клювом в гнездах он ин разу не видел; и потому грозился ей: - Коли так и будешь продолжать, придется тебя к восьмому марта, к бабскому дню, и под топор…»
…Дома Анатолий Петрович попил чая, покушал оставшиеся блинчики на сковороде, поворчав при этом на жену, что не додумалась поставить их на печь, чтобы теплыми были. Взял в руки сборник миниатюр, статей, воспоминаний белгородского поэта и журналиста, недели две назад купленный им в книжном магазине; улегся на диван, принялся читать выборочно, намереваясь включить телевизор к девяти часам вечера, когда центризберком обещался обнародовать предварительные результаты выборов.
Миниатюра «Дорожку перешел…» ему особенно понравилась, ибо Анатолий Петрович самым ценным качеством литературы считал правдивость, чтоб жизнь и слово о ней – глаза в глаза. В миниатюре рассказывалось, как один механизатор на селе решил небольшую молочную ферму на основе своего личного хозяйства организовать, занимая деньги у родных и соседей, поднатуживаясь через «не могу»: - «В буржуйчики, то есть, - обобщал Анатолий Петрович по-своему. – Ну-ну…» Появились кое-какие деньги, с долгами рассчитался, обживаться начал, но как-то ночью стога заготовленного сена вдруг запылали, а после того, когда отлучился в город по делу, - и всех коров прирезали; хорошо вовремя застал – хоть на мясо посдавал. «Кто-то из своих подлость сделал, их тех, Като всегда навеселе, позавидовав… а может быть, землячки просто-напросто навредили – напакостили ему от безделья…» - заканчивал автор миниатюру, а Анатолий Петрович с веселым оттенком досады восклицал: « - Не любит русский народ слишком деловых; знает: сегодня работяга, выбиться из нынешнего сельского безденежья, безработицы, а завтра, глядишь, барин, не сняв шапки – не подходи… Такая вот она наша психология. И сам ни гам - и другому не дам, - вспоминая, как позапрошлым летом новые владельцы бывшего колхоза, извевшие и телят и коров, но засевающие огромные поля пшеницей, собрав урожай, не договорившись, видимо, с механизаторами об оплате за уборку остающейся соломы, просто сожгли ее по всем полям; не пришли – не сказали сельчанам: возьмите, все равно пропадет, скотинку зимой подстилать надо… - Вот она сущность буржуя, - твердил он. – Может временами быть и добрым, и помочь, и пожертвовать, но общая сущность – грабительская! Не любит русский народ слишком деловых… И тут Путин прав: без догляда воз, катящийся в пропасть, не вытянешь! – и опять тянулся он мыслями до высшей власти. – Но почему строгости эти, досмотры-присмотры, авторитаризм по-олигархическому, буржуазному образцу?! Тем более, в новейшей истории России, когда это выглядит: пограбили-поприбирали общенародное, а теперь давайте ради блага Отечества, заметно слабеющего, жить по закону, дружно, честно: и грабители, и ограбленные, которых подавляющее большинство, оставаясь все при своем?! Почему не по-однозначно более прогрессивному, справедливому социалистическому образцу?!» - вопрошал он.
Следующая же миниатюра «У кого что болит…» ему не понравилась. «Не просмотрел ты тут вглубь правды, - обращался он к автору. – Перевернулся на тракторе, ногу отрезали в больнице… - с сомнением повторял он откровение некоего пассажира в автобусе, предполагая более честное происшедшего: - Лычи позаливали, перевернулись на тракторе, и под гусеницы… Пьяный русский народ… - вспомнилась ему строка Бродского, которому, как Анатолий Петрович где-то когда-то слышал, в маститом советском журнале предлагали убрать ее, заменить, и тогда к публикации, к признанию какому-то поэтом, а не тунеядцем, которого и под суд можно… - Но непризнанный, непубликуемый Бродский не изменил, не переделал! – с задумчивым уважением выговорил Анатолий Петрович. – То что пишет настоящий честный поэт – для него истина в последней инстанции! Независимо, что думают об этом другие, и так ли оно есть даже… - обратно делая предположение: - И не за этот ли жертвенный поступок, где Бродский, в отличии от девяносто девяти процентов всегда более пластичных литераторов Союза, предпочел свои духовные свободу, благополучие и честность физиологическим, провидение высшее его не только в великого поэта, но и в Нобелевского лауреата?! Что из того, что весь мир приобретешь – а душе своей навредишь?! – вспомнилось ему и евангельское, но когда в следующей миниатюре «Сравнил…», где автор, рассуждая о русском языке, упоминая Белова, Распутина, Личугина, приводил на крайний довод и высказывание Бродского на сей счет, а именно: самое лучшее и драгоценное, чем Россия обладает, чем может гордиться , - это русский язык. Самое святое, что у нас есть, - это, может быть, не наша история, не наши иконы, и наш язык, - Анатолий Петрович, несколько задумавшись, не согласился и с великим поэтом, высказываясь сбивчиво: - Общие, пафосные слова… Большой поэт в прозе обязательно перестает быть таковым. Поэзия может и должна иногда быть глуповата, это не умаляет ее, а и часто – наоборот. Для прозы же такая формула не подходит. Не имеются ввиду детективщики разные, а хорошая мыслящая проза, не лгущая, не скользящая поверхностно по миру, человеку, пространству, времени, - поправился он, как имел обыкновение. – Наши иконы, - повторял он. – У католиков чудотворных, так сказать, икон не более десяти, у нас же – под тысячу, наверное? Какая уж тут гордость, если такие масштабы опиума религиозного, да еще в цивилизованное, вроде бы, время?! История, - повторял. – Когда король польский уже советовался со своим народом, как правильнее жить, как поступить в том или ином случае, в России Иван Грозный рубил головы налево и направо, жег и насиловал публично, как в больную голову не взбредало… - И Анатолий Петрович отвечал: - Чем особенно гордиться… - и вновь повторял: - Русский язык?,- вспоминая, как во времена своего учительствования в сельской школе решил попутно и английским языком овладеть, и не смог. – Видимо, потому, что истинно русский по сути. Не то что некоторые, которые по три языка знают, свободно общаются и думают на них, и при этом себя истинно русскими называют… - с гордостью подумал о себе Анатолий Петрович, делая вывод, что на каком языке человек говорит и думает – именно это в первую очередь определяет и его национальную принадлежность, снова повторяя: - Русский язык? Конечно, он намного живописнее английского, пластичнее, как-то вертлявее. В нем очень просто в одном предложении соскочить из главного в придаточное, а потом и придаточное поставить на место главного… - рассуждал он как филолог, вдруг подумывая, не в нашем ли языке заложена некая основа того, что мы исторически так неразумно, скользко живем; старался выстроить предложение в подтверждение этой скользячести; выговаривал, поглядывая в окно: - В общем было светло, но тени наступающего вечера то слева, то справа, переваливаясь через стволы деревьев, крыши домов, на которых местами от недавно закончившейся зимы… Вот! – прекращая составлять предложение, произнес Анатолий Петрович. – Наверное, только в русском языке так свободно, не теряя смысла можно в одном и том же предложении с главного – на второстепенное, с второстепенного – на другое второстепенное, которое постепенно приобретает очертания главного… - и он задавался вопросом: - Не в языке ли заложена проекция поведения человека, народа целого?! – но, так как осилить всего того он не мог, и образования сопутствующего не имел, и впервые подумал, и языков иностранных не знал, и не мог аргументировано сравнивать, он просто отмахнулся ото всей недавней умозрительности, полагая справедливо, что у разных народов свои языки, они на них разговаривают и ими определяются; что каждый народ должен уважать свой язык. Но есть языки, на которых предпочитают общаться – устно и печатно – большие части населения Земли, и одним из таких языков несомненно является и русский язык, заключая: - Но было в нашей истории то, что мы действительно можем и должны гордиться, как бы трагично своим светом оно не прошлось по нам же самим. Именно оно попыталось осветить жизнь человечества во тьме тысячалетий его истории… Это великая Октябрьская социалистическая революция! – с пафосом произнес он, будто в комнате, кроме него, был еще кто-то, подытоживая: - И осветила! Ибо то, что сейчас трудящиеся в тех же Соединенных Штатах, в той же капиталистической Германии, Франции, Италии и так далее, живут при правах, при достатке, - тоже благодаря именно ей. Увидев пожар великой революции в России, ихние буржуи оказались расчетливее, разумнее, не так скупы, как российские, и предпочли: чем потерять все, щедро делиться со своими народами…»
…Анатолий Петрович взволнованно замолчал, сам тронутый таким длинным разговором с самим собой, посмотрел на часы, стрелки на которых приближались к девяти вечера, и включил телевизор, на экране которого мелькали цифры предварительных начальных подсчетов голосов избирателей со всей страны, и лидерство Медведева было настолько значительным, что сомневаться в избрании его на верхний в стране пост шансов не оставалось.
В сущности, Анатолий Петрович предчувствовал: ни Зюганову, ни тем более Жириновскому победы в нынешних выборах не видать; и дело не в их качествах, не в просматриваемой проигрышности программ (наоборот! У Медведева вообще программа в основном сводилась к тому, что надо власти работать, чтобы россияне стали жить лучше,  и: «Россия, вперед!»), - просто, как и на выборах в Думу, кандидата от «Единой России» очень хорошо раскрутили, говоря современным языком. Тем более, безоговорочно поддерживаемый большинством Путин сам выдвинул его – не без закулисных, конечно же, разборок в партии – в приемники. Власти на региональных уровнях по всей огромной территории страны также были из их команды; да и народ, не забывший еще бедлама ельцинских девяностых, глядя сквозь пальцы на увеличивающуюся оголтело пропасть между бедными и богатыми, все же ощущал всеми своими клеточками тихо и вяло прогрессирующую – но стабильность, и никаких крутых поворотов от нее – ни благих, ни справедливых – не хотел: человеку, доведенному до голода, предоставь жизнь, чтобы хлеб всегда на столе, - и никаких кушаний посытнее он долго требовать не будет, благодаря за каждый съеденный ломоть. (Вот, если грубо сравнивать, чем отличалось путинское правление от ельцинского, и на чем зиждется главная поддержка первого).
Но что проценты Медведева так победно будут внушительны, Анатолий Петрович не ожидал, подумывая: не подтусовали ли голоса, как в некоторых регионах России на думских выборах? Хотя в подтасовку почему-то не верилось: только коммунисты пятьсот тысяч наблюдателей своих по всей стране?! И его постепенно охватывала все больше увеличивающаяся досада на происшедшее. Тупо уставясь в телевизор, он лежал и лежал на диване, пока жена, уже переодевшаяся в халат ложиться спать, не зашла в комнату, не проговорила с явным удовольствием: «Ну что? Подавляющее большинство за Медведева!»
«Чему радуетесь? – уныло усмехнулся Анатолий Петрович. – Россия – не Европа западная. Тут всякая крупная собственность – наглое барство, со всем вытекающим. Осталось еще кому-то леса прихватизировать, реки, озера… Орешник на удилище не срежешь, рыбу свободно не половишь… Теперь они сломят сопротивления коммунистов и в этом… Чему радуетесь? Упрочению курса на эксплуатацию человека человеком?!»
Он выключил телевизор, погасил свет; также не раздеваясь лежал на диване; смотрел в темный потолок, вздыхал, думал. А когда услышал от жены: будет ли он с ней спать (обычно они спали на большой широкой кровати в спальной комнате вместе), - ответил: «тута полежу…» А мысли вновь и вновь возвращались к тому же. «Что ж, выбор народа… - еле шевеля губами, пришептывал Анатолий Петрович. – Но понимает ли народ свой выбор? – спрашивал. – Вряд ли! Ясно: люди равно жить не должны… Но есть же какие-то разумные соизмерения… Пусть некоторые за особые заслуги в пять, в пятнадцать даже раз материально обеспеченнее, чем в среднем по стране… Но не в сотни, тысячи раз?! И все – по наследству?! Как при царе… А потомки бывают разные… Неужели народ не понимает?! Впрочем, уже двадцать лет по телевидению, по радио, в газетах ему хорошо пудрят мозги… о Ленине, о Сталине, о Брежневе, о Троцком, выпучивая негативы личного, что у каждого человека, если копнуть, наберется, и не упоминают, что те жили, трудились, боролись за великую идею, выпестованную величайшими и совестливейшими умами человечества за всю его многовековую историю?! Чтобы действительно братство, дружба, равенство между людьми, без эксплуатации человека человеком… И при них были директора крупных заводов, комбинатов, колхозов-миллионеров… Но они не были их хозяевами?! Теперь же – все снова по наследству… Хозяева?! Не только орудий и средств производства, но и людей, занятых на них?! У Сталина какие полномочия, какая власть была?! Принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой… по выражению Черчилля. Заслуги! Но та же партия оценила поглубже и культ личности, и репрессивные методы, и жестокость – и осудила! Горбачев разрушил великую державу, Ельцин разорил ее мощь – спрошено ли с кого из них строго, хотя бы чтоб другим неповадно?! Жили, живут и жируют они и их потомки… А что в наследство от Сталина поимели дети его, внуки?! Какой курс своим выбором упрочил?! – шептал он сам с собой в темной комнате. – Курс на упрочение эксплуатации человека человеком! И ведь русский народ, которому октябрьская революция открыла глаза, не народы капиталистических стран, какие никогда и не освобождались – от голодной, сытой, разных эксплуатаций, бесправий, неравенств?! Народ, который хоть пару десятилетий от Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей прошелся по стране как хозяин необъятной Родины своей?! И это не просто слова! Плохой часто, пьяный, вялый, безответственный – но хозяин! – повышал возмущенно голос Анатолий Петрович, и вопрошал, чуть не плача: - Неужели русский народ не понимает, за упрочение какой внутрироссийской политики он проголосовал, выдвигая Медведева президентом?!» Так и заснул.
…Вначале Анатолию Петровичу приснился темный переулок, разделенный на квадраты. Откуда он пришел, куда шел – он не знал, кроме того что назад ему дороги нет, и вообще ни для кого нет. Пронесся порыв ветра, закапал дождь. Анатолию Петровичу сделалось зябко. Но сдвинуться с места он не мог, словно был привязан к нему. Проходили минуты, часы; блестящая звездочка покатилась по небу, и упала к его ногам. Он подхватил ее в руки, но она не обожгла ему руки; только по всему его телу разлилось тепло. Анатолию Петровичу вдруг вообще расхотелось куда-то идти, двигаться. Ему было очень хорошо. Но все это неожиданно оборвалось. И сразу же ему приснилось, что он пошел по темному переулку, будто его кто-то позвал, или он кого-то искал, но сам не знал конкретно. Перед ним открылась и заскрипела дверь, хотя, подумал он, сначала бы она должна заскрипеть и при скрипе открываться. Анатолий Петрович собрал свое мужество и вошел в дверь, понимая, что перед ними простой подъезд, тускло освещаемый лампочкой сверху, с окурками, пустыми бутылками от спиртного. Он осмотрелся и ступил на лестницу, начав подниматься по ступеням, стараясь не шуметь. Везде было тихо – так тихо что становилось страшно. Анатолий Петрович содрогнулся, когда на второй межлестничной площадке дверь одной из квартир справа от него открылась и оттуда просочилась полоска света. Он остановился, прислушался – ни голоса, ни шороха, ни звука, и вошел в квартиру, зачем-то закрывая за собой дверь на замок. Ни в прихожей, ни на кухне, ни в левой комнате никого не было, но в большой гостиной, под хрустальной старомодной люстрой посередине, находился такой же старомодный с резными ножами стол, уставленный бутылками с пивом, тарелками с мясом, винегретом, хлебом, графином с соком. В четырех углах гостиной стояло по дивану. Анатолий Петрович вспомнил, что давно не пил пива; раскупорил бутылку; одним махом опорожнил ее содержимое; удовлетворенно крякнул, чувствуя легкую усталость и направляясь к одному из диванов отдохнуть. Прилег было на него, но удивленно подскочил, как ему показалось, услышав недовольное ворчание: «Куда? Куда? Идите вон на диван к Троцкому, или к Ленину, или к Брежневу… А мне нечего мешать, я так тяжело потрудился и столько сделал для становления великого социалистического государства – что имею право на спокойный отдых…»
Анатолий Петрович постоял, потряс головой, напряженной осматриваясь, и кого не увидев на диване рядом и на других, все же двинулся к дивану в углу по стене, но именно оттуда вновь услышал: «И не ко мне, пожалуйста… Вон, к Троцкому, или к Брежневу. Один из них вообще не участвовал в становлении государства, а второй сделал его вялым, застойным, что и позволило Горбачеву развалить его…»
«Неизвестно еще, как бы все развивалось и какими бы достижениями наполнилось, - сразу раздалось со стороны следующего дивана, - если бы я, а не товарищ Сталин, занял пост правителя?.. Но, к сожалению, мне суждено было прозябать и погибнуть от руки сталинского киллера на чужбине…»
«Застой и вялость – самое главенствующее состояние социалистической системы, - отозвалось и от остающегося дивана, - когда она упрочится. Но в ней не было основного: простора многообразию человеческих проявлений… Мы заставили человека жить по определенной нами схеме, а он хочет жить сам… Пусть хуже в десятки раз, чем по заданности общества, - но сам. И каждого жизнь – это только его жизнь…»
«Ерунда! – не согласилась со сказанный пустота на диване, от которого Анатолий Петрович еще не успел отойти. – Простор проявлений… Он нужен созидательному, становляющему, благому для коллектива, большинства, добропорядочному… А простор проявлений вообще – однозначно зло, и он должен подавляться, чтобы каждый человек – гражданин нужная клеточка в организме государства…»
«Или винтик, или винтик, товарищ Сталин, - снова отозвалось от дивана в углу по стене. – Жестко вы умели каждого винтиком государственного механизма, и при деле чтобы…»
«Лучше уж винтиком, чем жуликом и проходимцем, что сейчас почти поголовно наблюдаем…» - ответило от дивана возле Анатолия Петровича.
«Да что такое?! – затряс головой Анатолий Петрович. – Кто это тут разговаривает?! И еще прикрываясь маститыми именами… - он покрутился то влево, то вправо, и закричал: - Отвечать! – спрашивая: - Кто вы? И почему я никого не вижу? – и построже: - Духи вы или души тех, за кого себя выдаете? И почему выговоры Ленина, Сталина, Брежнева… ну, Троцкого я и не слышал, - оговорился он, - не похожи?»
Наступил тишина. Анатолий Петрович напряженно прислушивался, и вскоре услышал: «Мы не духи и не души, которые пребывают в параллельном пространстве, а их определенные проекцию… Выговоры нам не нужны, ибо тел не имеем… Но видим, слышим, знаем, что происходит в покинутом нашими прежними телесными оболочками мире, хотя никак вмешиваться не можем… Нас никто не видит и не слышит…»
«А я?! Я ведь вас слышу! – возразил Анатолий Петрович. – Слышу!»
«Во сне… Во сне… Во сне… - засмеялось с разных концов комнаты. – Во сне, дорогой товарищ».
«Вы тут смеетесь, разлеглись на диванах, а буржуйство в России укрепляется, уже и линию свою определило главную – к частной собственности, к вопиющему неравенству между людьми?! И все, за что вы боролись, за что столько претерпели, и что стало заметно проявляться хорошими проявлениями, -  корове под хвост?!»
«Знаем, видим, слышим, оцениваем… -услышал он сокрушенное в ответ. – Но что мы можем сделать?! – и поправилось довольно: - Впрочем, недавно мы наткнулись на проекцию души и духа Ельцина; и разорвали ее на части, как и еще некоторые подобные проекции, сыгравшие разрушительную роль в судьбе России, в судьбе мечты человечества о равенстве, счастье, братстве между людьми…»
Неожиданно за окнами комнаты разразилась гроза, вспыхнуло зарево. Нарастающий гул людской толпы врезался в уши Анатолия Петровича, до него стали долетать различные различимые возгласы, пока они не преобразились в единый: «За Путина! За Путина! За Путина!»
Да что ж такое? Он решительно раскрыл окна, быстро вскочил на подоконник, закричал: «Народ российский! Согласен: по качествам личным Путин в историческом России – достойный правитель. Но какое направление его? На упрочение, закрепление у нас капитализма! Если Зюганов, Жириновский хоть обещают как-то разобраться с грабительской прихватизацией, хоть крупную промышленность и отрасли экономики вернуть в собственность государства, то он даже за это и не заикается, не касается… Неужели вы не понимаете, люди, народ российский, что избирая на президентство Медведева, вы голосуете против себя, потому что народ при господстве частного капитала всегда на втором, пятом, десятом месте. Как же так можно: голосовать против себя?!» - орал он в сотни тысяч российского народа, собравшегося на площади, внизу, под окном, выслушивающего его, но большинством своим, заглушающим напрочь другие выборы повторяющего: «За Путина! За Медведева! За Путина!»
Анатолий Петрович вздохнул, скривил губы, слез с подоконника, принес тазик с водой, обратно взобрался на подоконник, окунул перед российским народом руки в воду и омыл их, глухо и трагически произнося: «За капитализм, за его упрочение… что ж, твой выбор, российский народ. И отныне этот выбор… за капитализм, за эксплуатацию человека человеком и за все, вытекающее из этого, - ему снова захотелось повторить негативное происшедшего, словно надеялся, что народ одумается, но осекся, махнул рукой, договаривая: - На тебе этот выбор, российский народ, и на детях твоих…»
…И Анатолий Петрович проснулся. Весь в холодном поту, взъерошенный, слышащий плач и понимающий, что это он сам и плачет, а потому, приходя в себя и осматривая темную комнату, вытер рукавом слезы на щеках, прошептал неопределенное: - «Да-а-а…» - и застыл без движения на диване, вдруг с радостью вспоминая, что сегодня ни один из крольчат не подох, и прошептал определеннее: - «Да-а-а…
Одежды его были мокрые от пота, ему начало становиться прохладно. Захотелось теплоты, нежности, понимания, женщины… И потому он скинул с себя и брюки, и спортивные брюки, и рубашку, и кофту, и носки, и, прислушиваясь к посапыванию жены в спальне, осторожно переступывая босыми ногами по полу, направился туда. Приподнял одеяло на кровати, стал пристраивать себя поближе к жене, от которой так и разило теплом и которая проснулась, перевернулась с боку на спину, промямлила гортанно: «При-и-шол…» - опять пускаясь в посапывание.
Анатолий Петрович полежал, покряхтел и пустился подбираться к жене поближе, рукой поглаживая ее по ноге повыше колена, а потом и по груди.
«Что й-то ты… - встрепенулась она, отодвигаясь к стене. – Не молодые уже…» Но он все настойчивей прижимался к ней, нашептывая на ухо: «Своя ж баба, своя…» «Да дай ты поспать… - отбрыкивалась жена от него. – Приспичило вдруг…» Однако через несколько минут все же решила уступить настойчивым домоганиям собственного мужика. И потом лежала, раздосадованная несколько, прижавшись к нему, и думала: «Вот мужики сволочь! Ты попервой разогрей бабу, чтоб она в охоту пришла, а после и… А то приперся среди ночи, дело свое сделал, лежит довольный… Теперь засни попробуй…» Приоткрывала глаз и поглядывала на его удовлетворенную физиономию, точащую носом из подушки в полумраке спальни. А Анатолий Петрович лежал рядом; вспоминал, как Жириновский, узнавший о многообещающих процентах избирателей в пользу кандидата в президенты Медведева, заявил с телевизионного экрана, что из политики он все равно не уйдет, и думал, пришептывая тихо: «Конечно, не уйдешь – не задарма же? И положение, и доход, и влияние… - вздыхал и добавлял, пришептывая тихо-тихо, но решительно: «А я вот – уйду! Зачем мне от все – политика?! Переживания одни… Жена пенсию получит, договорились: козу купить. Надо бы уже и загон в сарае колотить… А я – политика?! Зачем мне это все?! Раздражение одно… - и прибавлял еще решительнее: - Уйду!»

7-10 марта 2008 г.


Паразиты

К середине марта стало пасмурно, но дождей не было.
Середкин сидел на лавочке возле калитки своего двора, раскуривал самокрутки из самосада, выращенного им в прошедшем году, и задумчиво улыбался: недавно в телевизионных новостях он услышал, что Россия может тоже присоединиться к европейской конвенции защиты здоровья населения и тогда пачка сигарет будет стоить рублей двести. «В мае насажу побольша самосада, - прикидывал он. – Не сигарета, а запах приятнее даже, - принюхивался он к дыму от самокрутки, выпуская его то из носа, то изо рта. – Можно и на продажу, все же добавка к пенсии», - которая как у бывшего лесника была у него совсем небольшой.
Он ждал жену, должную вот-вот вернуться с городского рынка и, кроме разных продуктов, привезти и рассады овощей.
Вскоре она и приехала. Он встретил ее у калитки, взял сумки. Во дворе первым делом осмотрел рассаду, отметив, что жена привезла экземпляры слабые и вытянутые. Попрекнул: «Надо бы выбирать с большими зелеными листьями, плотные… - но вспомнив, что жена предлагала ему самому съездить на рынок и купить, а он по лености отказался, махнул рукой: - Ладно, - рассуждая вслух: - Зима-то эта теплая, это хорошо. Землю сегодня попробовал копать, так она всего на сантиметров пять промерзла. А с другой стороны, - оценивал он все обширнее, - колорадский жук, тля, грибки – они же в сохранности под сто процентов. Листочки на деревьях появятся – погрызут, сволочь такая паразитская… - и объяснял жене свою аграрную политику на весну: - Сейчас одним кипятком да марганцовкой не обойтись. Накроем вот парник пленкой – и непременно серой окурить. Такое дело… - бурчал он уже самому себе, так как жена вошла в дом и закрыла дверь; поглядывал недоверчиво на кусты облепихи в саду у забора, урожай которых почти полностью прошедшей осенью был уничтожен мухами. (Сосед свою облепиху тогда пустил под топор, а Середкин не стал; специально съездил в садоводческое товарищество города, где ему посоветовали: как только станут заметны личинки – не ждать их окукливания, а присыпать на сантиметров десять торфом, перегноем, и прикрыть поплотнее рубероидом, старым линолеумом: муха и задохнется.) Такое дело…» - повторил он уважительно по отношению к самому себе; открыл дверь и вслед за женой вошел в дом. И там уже, когда уселись за столом обедать, подробно поведал жене, как вскоре начнет в саду и огороде самые решительные действия по борьбе с разными вредителями, называя их презрительно «паразиты», пока не споткнулся задумчиво на этом слове, что-то вспоминая с улыбкой, и тут же делясь этим воспоминанием с женой: «Слышь, дед-то мой, Ерофеевич, девятнадцатилетним в гражданской войне участвовал. Лихой был казак! Я после армии тогда, а он старенький, под девяносто… И начал я по девкам… Лето. То одну после танцев в сарай на сеновал приведу, то другую… И как-то утром он выловил меня; проституцию, говорит, тут развел?! За вилы – и за мной… Гнал по всему саду, еле ноги унес. Через забор перепрыгнув… Такое дело, - осекся он, увидев, как жена хмурится; произнес: - Да я не об этом, - и продолжал, вдохновляясь: - Так вот… по поводу разных паразитов… дед часто рассказывал, что был у них в полку комиссар. Образованный, в очках, из политкаторжан, и странный донельзя: захватят они город какой, и тот комиссар первым делом берет пару красноармейцев, краску им в руки, и пошли по улицам, где объявления, афиши, вывески, - поясняя: - А при царе же, оказывается, в грамматике русской после каждого слова, оканчивающегося на согласную обязательно твердый знак писали. Такое дело; и глупое было правописание… - засмеялся он. – Так вот идут они с комиссаром по городу и на вывесках, афишах – всюду твердый знак зачеркивают, такое дело. И если у того комиссара спрашивали: зачем, то он неизменно объяснял, что в рабоче-крестьянском государстве, за которое они кровь проливали, все будут трудиться, и паразитов быть не должно. А «твердый знак» в грамматике – это символ царизма, самодержавия, угнетения и темноты, так как есть он, нет ли – ничего не меняется в произношении; это паразит. И что интересно, - засмеялся Середкин, - дед мой рассказывал, что если белые правят в городе, то все пишется с «твердым знаком», а если красные – без него. Зачем паразит?! – и заключил неопределенно и важно:- Такое дело…»
На что жена его, наливая ему компот в кружку, непонимающе произнесла: «Почему же и сейчас, и при советах твердый знак остался…»
Услышав это, Середкин чуть не поперхнулся компотом, и откашлявшись, строго и громко еще раз пояснил жене: «Остался – как разделительный, изредко! А чтобы после каждого слова в конце согласных букв – с революции такого нет! – и добавил потише: - Хотя сейчас не знаю: вишь какой разворот получился… Паразиты…»

15 марта 2008 г.


Смех-грех

Жил Антон Никифорович почти в самом центре села, недалеко от магазина и начальной школы. Огород его с одной стороны сразу выходил в бывший колхозный сад, сейчас уже запущенный, зато общий для всех сельчан, ибо никто еще не успел прибрать его в свои руки – якобы для ухода и заботы, в чем была заслуга местного председателя сельсовета, который наотрез отказал некоторым предприимчивым желающим организовать таким способом собственное дело, хоть те пытались и денежно задобрить его, решившего твердо: не надо тут новых жуликов-бизнесменов! Хочешь сад иметь – высаживай и будь хозяином, а то привыкли общенародное прихапывать…
Головная боль многих жителей села – главная дорога, по которой рядом с многими домами и днем и ночью носилась, обычно намного превышая нормы скорости, шоферня, находилась от дома Антона Никифоровича с другой стороны, так что он, кроме кур, гусей, уток, спокойно содержал козу по кличке Люда, трех козочек одногодок и козла Сашку, прозываемого им из-за любвеобильности иногда Казановой, выгоняя их пастись прямо через огород в бывший колхозный сад, где травы летом вырастали повыше колена.
Супруга его, также до пенсии проработавшая в сельской школе преподавателем биологии (где он вел уроки труда), уехала в Воронеж к сыну, у которого отношения с невесткой совсем разладились и приняли поворот на развод, что было очень нежелательно, так как у них было двое малолетних детей.
К третьей декаде марта Антон Никифорович на огороде успел в теплице на отогретых грядках высеять на рассаду семена кабачков, дыни, тыквы, огурцов, прорыв канавки на штык лопаты, засыпав их перегноем с землей и пролив кипятком; а также успел посеять томаты в маленьких баночках от консервов, отчего, как он заметил раньше, рассада вырастала прочнее и живучее, - так что трудами своими на начало весны он был доволен. Правда, вчера его несколько проихватила поясница, и он почти целый день пролежал на кровати, читая прошлогодние газеты да поглядывая на телевизор, из которого хапанул зараз-то из «Дежурной части», то из «Честного детектива», то из «Специального корреспондента», то из других программ – слишком много «ужастиков», как он называл часто многое происходящее в России новейших ее времен, что никак не вмещалось в его мозгах, пропитанных насквозь отвергнутыми ныне нормами социалистического общежития.
Село – в отличие от города (не говоря уже о Москве, о других крупных городах, в которых зарплаты простых работающих жителей самое меньшее в раз пять больше, чем у простого равноценно работающего шебекинца, - если затрагивать лишь это узкоматериальное), где людям разворот мощного полицейского социалистического государства в частную собственность и относительно бесконтрольную свободу взаимоотношений, кроме минусов, хоть меншинству дал в жизни остро ощутимы плюсы, - селу этот разворот был только в минусы, в ущербы. Пусть и кое-что, кое-где делалось, сдвигалось в возрождения, в фермерства, и кое-кому даже удавалось забогатеть, но в общем: работы не было, колхозы были разрушены, растасканы, новые бизнесмены безбоязненно сбывали через сельмаги бракованные, просроченные продукты, накручивая на рубли за них цены в сравнении с городскими, - беззубым старикам и старушкам сойдет. Молодежь уезжала из села на заработки; трудоспособные сельчане среднего возраста устраивались по городам, мотаясь ежедневно на автобусах туда-сюда: или за тридцать километров в райцентр, или за восемьдесят – в областной центр. К завершению путинского правления в стране – относительно лихих девяностых прошедшего столетия – многое изменилось к лучшему, стабилизировалось, государство встало с колен на ноги, люди зажили увереннее, «певни и певнихи», - как Антон Никифорович беззлобно называл певцов, певиц, артистов, хохочущих на всю Россию хохмачей из столицы, - зашиковали с особым размахом; новая отечественная киноиндустрия, наловчившаяся лепить ежемесячно по сериалу, заполнила экраны, вечерами и круглосуточно отвлекая россиян от личных и общественных проблем… И только село осталось там же – на отшибе, куда его вытолкнула одним махом захапущая система, в сущности и сейчас ничего не делающая серьезно, чтобы вытащить его оттуда.
«Погодите. Вылезет вам еще через бок такое пренебрежение, наплевательство к сельскому хозяйству… - иногда грозился, рассуждая об этом, кому-то Антон Никифорович. – Без самолетов, без паровозов, без песенок галдющих жить можно… А вот без хлеба… Погодите!», - как и подавляющее большинство сельчан – особенно пожилых, не понимающий, не принимающий, не одобряющий перемен, и ничего хорошего от них не ждущий уже.
Короче, вчерашний просмотр телевизора целый день почти подействовал на Антона Никифоровича не очень благоприятно. Проснулся он сегодня поздно. Долго поднимался, раскачивался. Нехотя покормил птицу, скотину. Закурил; стоял у калитки, поглядывая на огород, на пласты окропляемой мелким дождиком чернозема, думал: и куда этот мир идет? Были проблемы при советах, на множество большем проблем сейчас, при упрочившееся поднадзорной демократии… Но что делать с новым человеком, вылепленным этой же демократией – в начальный, разнузданный период ее – из советского юного человека, который предстал ныне в лучшем случае – при деятельном составляющем – по психологии Остапом Бендером, чаще без присущего тому положительного. И заключал вслух: «Ничего хорошего и этот мир не ждет…» Потом он думал о розах, саженцы которых жена перед уездом посадила возле дома, оставляя на каждом побеге… Да и расстояние между саженцами хотя бы в пятьдесят сантиметров чтобы… Не примутся…» Потом думал о моркови, которая прошедшей осенью выросла у них на огороде почему-то разноформенной, деревянистой и в погребе к новому году уже стала подгнивать; и из-за этого они долго спорили с женой; и заключал, будто жена теперь находилась рядом с ним: «Обленился… Вечерами не всегда поливал… Рассказываешь… Жулики от торговли и семена дикой моркови, и семенные отбросы – все в пакетики, и на продажу! Вот и морковь такая у нас взошла. Жулики, как и всюду и во всем почти нынче по России, - вот причина…» Потом, поглядывая на старую металлическую емкость у забора на огороде, думал, что неплохо бы ему сходить в лес, насобирать мох – и в емкость его, а сверху – перегной и навоз, заключая: «И первосортный рассадник был бы! А то что ж емкость без дела стоит, ржавеет?» Потом Антон Никифорович закуривал снова и думал о козах, которые в загоне обгладывали кору веток деревьев, какую он периодически натаскивал им из леса. Сашка порой отвлекался, заходил сзади то к которой из козочек, то к матери своей козе Люде, занюхивал у них под хвостами, заскакивал передними ногами на спины, но те, как по команде, отбегали от него, а Люда и неодобрительно пинала его рогами. «Черт вас поймешь, - рассуждал вслух о своей скотине Антон Никифорович, обращаясь исключительно к женскому ее составному. – Погуляли вы осенью, нет? Что-то не видно… Шарохаетесь от мужика?! Пусть бы влындил –уже бы и козлятки пошли! А ты, - переводил он взгляд на козлика Сашку, который тоже исподлобья черными глазищами поглядывал на хозяина, словно прислушиваясь, - прыгаешь-запрыгиваешь, Казанова такой, а толка никакого?! Не окозлятся  же – какое молоко?! И ч то с вами делать? Кормлю, труда сколько, а отдачи почти нету? Что случилось в последние полгода?» - спрашивал он, обратно подумывая о колодце. Не сыпанула ли туда какая проезжающая мимо или местная сволочь какую гадость, снижающуя потенцию? Так как и он сам в последнее время стал ослабевать тягой к жене своей, проведывая ее иногда не более раза в неделю?! «Может, возраст, а может, вода… - произносил вслух Антон Никифорович, подозрительно кривя губы и опять закуривая: - Как до ельцинского содома и гомморы провели водопровод до школы – так дальше и не ведут?! – и ругался: - Прихватизаторы поганые! Что им народ?! – снова подумывая, что надо бы во дворе выкопать колонку, и тем защитить себя и супругу от всяких возможных случайностей с водой, вспоминая, как прошедшим летом как-то с утра пришел к колодцу за водой, а цепь раскручена, ведро за метров десять в грязи валяется, видно ночью какая-то проезжающая нечисть в радиатор воду заливала и бросила; вспоминая, как тем же летом вечером пришел за водой, а там пьяные местные парни, девушки обливаются из колодца один на одного, цепь на метров пять прыгает, - не оказалось тогда у него в руках палки или молотка: он бы показал новым отморозкам, что это колодец, что люди здесь воду берут! И проговорил: - Надо бы во дворе свою колонку – береженого бог бережет, - тут же с ухмылкой разводя руки в стороны: - Ага, раскатал губы… Это сейчас в тысяч тридцать обойдется, с трубами, с работами, - ухмыляясь еще больше: - А выкопают, сделают – так возможно, как у соседа, - подумал он о своем соседе Викторе Семеновиче, тоже пенсионере, выкопавшем летом себе колонку. – Деньги ввалил; кормил-поил, когда работали, а вода – мутная качается… И ходит, как и раньше, в колодец за водой… - обратно констатируя происходящее вокруг по-Жириновскому:  - Жулики!»
Когда Антон Никифорович доставал из кармана телогрейки пачку сигарет закурить вновь, он обнаружил в кармане высохший кусок хлеба. Подошел к загону, протянул хлеб скотинке. Коза Люда, опершись передними ногами об ограду, первой ухватила кусок, начав жевать. А козлик Сашка в это время пристроился к ней сзади, и Люда, пока жевала, не отбрыкивалась от него. Но совладать с ней козлик снова не смог, и Антон Никифорович ворчливо пожурил его: «Чеж ты такой не целкий?!» - вдруг задумчиво щуря глаза и повторяя: - Вот что… Вот что…» Он, не докурив, выбросил сигарету; сходил в дом; вернулся, держа в руках ломоть свежего хлеба; остановился у загона, позвал: «Люда, Люда» - отламывая от ломтя кусок.
Коза уперлась передними ногами об ограду, ухватила хлеб, начала жевать, поглядывая ожидающе на ломоть, остающийся у хозяина. Сашка же в это время, как и предполагал Антон Никифорович, обратно сзади накинулся на нее. Люда хотела было отбрыкнуть его, но со сторон тянулись к хлебу и другие козочки, и она, поняв, что если переключится на отпор домоганиям Сашки, то лишится хлеба, - тем более, хозяин, хитро улыбаясь, протягивал уже ей следующий кусок, - отдала предпочтение пищевым призывам. Теперь уже и Сашка не оплошал: обхватил ее ногами по бокам посильней. Люда заблеяла, выронила хлеб, соскользнула передними ногами с ограды вниз, выгибаясь спиной. «Есть! – выкрикнул Антон Никифорович, понимая происшедшее. – Есть!» Он подпрыгнул, словно молодой, от радости, оступился, упал у загона в грязь. Поднялся, потирая подвернувшуюся ногу, но также радостно приговаривая: «Вот так с вами надо, с бабьим племенем…» - неожиданно вспоминая, как Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГе» описал сцену, когда конвоир, покупая женщину –заключенную за кусок хлеба, покуда та ела, использовал ее. С козой Людкой только что произошло что-то подобное. И Антон Никифорович улыбнулся, потряс головой, стыдясь сравнения, возникшего в мыслях, произнес: - «Прости, господи. Лезет дурь… - он помолчал, подумал, и продолжил: - Конечно, Союз огромен был, и мало ли что и где когда… Человек – универсальная такая скотинка… как действительность подтверждает. Но все ж это вы, Александр Исаевич, - обращался он к писателю, соскальзывая вопросительно: - Исаевич? Не еврей ли… - сразу же отмахиваясь от национальной провокационности: - Какое это имеет значение, тем более, в литературе, творчестве… - и обретая мысленную последовательность, - все ж это вы частности выпучивая. Я сам тридцать восьмого года рождения. Двадцать лет после вас, и двадцать лет до того, что вы описывали… Тогда нравственность народа – на высоте была, не глядя на трудности быта. Не то что нынче… - ему вспомнилось, как осенью 1994 года медкомиссия из горздравотдела обследовала здоровье учащихся, и после преподаватели в учительской возмущенно посмеивались: из всех старшеклассниц только пятеро оказались девственницы. И Антон Никифорович утверждал: - В наше бы время и пяти бы не девственниц не нашлось… - ему вновь стало стыдно за физиологичность мыслей, но он погрозился кому-то, может быть, средствам нынешней массовой информации: - Не надо поганить наше время! - сознавая, что они даже не поганят: просто, чтобы изобразить все глубоко, правдиво и на уровне искусства – Солженицына не достаточно. Достоевский, Лесков, Толстой нужны. А где они? Вот и гонится образная поверхностность… И одни лишь детективщики обширно и правдиво представляют происходящее, но на примитивно описательном уровне. И он обратно обратился к писателю, словно тот мог ему ответить: - Ну и как, Александр Исаевич, рады вы тому, что разгулялось по России на отвергнутом коммунизме, в социалистическом варианте? Вот уже действительно обмельчание человека в совестливости, нравственности, порядочности, не взирая на положения, чины, достатки, должности, ранги, ведомственности… Какой уж конвоир? Если частности выпучивать… - и так как ему никто не отвечал, Антон Никифорович, забываясь выговорил: - То-то же, - опять вспоминая только что происшедшее с козой, вычитанное когда-то у Солженицына, опять сетуя на распущенность и глупую навязчивость мыслей, забредающих порой черт знает куда, и произнося с привздохиванием: - И грех, и смех… И грех, и смех…»

17-18 марта 2008 г.


Ненависть

Артем Наумович и Рустам Каримович давно жили в селе по соседству – лет с сорок. И сараи пристраивали, и чердаки шифером покрывали, и дома кирпичом обкладывали, и колодец один на двоих выкапывали, бетонными кругами обрамляли, - все вместе или помогая сосед соседу. Родители  первого переехали на белгородчину из соседней Украины, хотя тогда и границы мало кто толком знал; а второй приехал сам, с молодой веселой, вологодской, неизменно «окающей» женой, - поселился, обзавелся хозяйством. Трудовой стаж себе они для пенсии заработали некогда в богатом колхозе, о котором теперь напоминали растасканные кирпичные фундаменты вдоль дороги. Оба в основном механизаторствовали. У обоих были взрослые дети и внуки, живущие далеко и наведывающиеся не часто. И тот, и другой возрастом недавно перевалили на седьмые десятки. И еще их очень объединяли внешности: оба были сухими, сгорбленными, выглядели значительно старше своих лет, хоть не сказать, что тот или другой слишком в жизни культивировали вредные привычки. Правда, Рустам Каримович был заметно смуглолицей, и более скрытный: в свое прошлое никого не допускал, только говорил иногда раньше, что родом он из Чечни, но никакой родни там не осталось. Три года назад он схоронил свою спутницу жизни, и проживал в полном одиночестве, тогда как Артем Наумович по-прежнему проживал с супругой своей теткой Марусей, которая оставалась такой же поджарой, шустрой до работы, да стала злопамятней и сварливей: как рассорилась из-за пустяка с Рустамом Каримовичем год назад, так ни того к себе в дом старалась не допускать, ни супруга к нему. Впрочем, у тех оставалась беседка – большая, утепленная, с лавками и столом, - какую они когда-то выстроили у сараев, посередине забора, с входами и с той и с другой стороны, где и собирались до сих пор поговорить обо всем, обменяться мнениями о политических событиях в стране и за рубежом, до чего в последние годы очень пристрастились: Рустам Каримович неизменно выписывал три газеты, а Артем Наумович – пять (и ни каких там нибудь, которых расплодилось сейчас, а серьезных! Даже «Комсомольской правде» коллективно дали отказ, отнеся в том году ее к «желтой» прессе, муссирующей сплетни о жирующих артистах, новых русских и «иной сволочи»), не говоря о том, что новости по телевизору – и российские, и украинские – не пропускали ни тот, ни другой, даже если прихваривали.
Для полноты сказать, оба они еще содержали хозяйство, состоящее из птиц; только у Артема Наумовича, кроме кур, было и около десяти индеек и два индюка, - грозные на вид, с распущенными хвостами, неизменно набрасывающиеся на блестящие часы на руке хозяина, если он при кормлении их не снимал, - у которых мясо намного вкуснее и нежнее куриного.
Жили в общем дружно, но не сказать чтобы без трений совсем: легко ладить душа в душу лишь с далеко живущим, а с тем, кто рядом, - посложнее. Например, недавно Рустам Каримович очень неодобрительно высказался о некоторых зловещих перегибах Сталина в национальном вопросе: «Сколько чеченцев, крымских татар, казаков после войны – в Сибирь…»
«Да не было при Сталине никакого национального вопроса! Это сейчас, при демократах, они пошли, и не словесными агрессиями, а кроваво… - наотрез не согласился с ним Артем Наумович, глубоко затягиваясь сигаретой с фильтром, на какие перешел год назад, почувствовав хрипы в груди при дыхании; продолжая рассудительно: - А что после войны… Так какая война была! Какой ценой далась победа? Двадцать миллионов земля-матушка приняла… Фашисты в Белоруссии, на Смоленщине, на украинском полесье – целыми деревнями жителей сжигали… И давай уж начистоту, - махнул он рукой. – Страшной ценой – но победили… И вот оказывается, что значительная часть Чеченов твоих гитлеровцев поддерживала. Свободу, видишь ли, им немец обещал… В крематориях! – усмехнулся он зло. – И не только поддерживали, а и очень многие воевали против СССР на стороне гитлеровцев, и зверствовали часто посильней их. Целые дивизии из татар, чеченцев… А казаки, читал, так вообще более пятидесяти тысяч на стороне немцев… пусть и не советские казаки в основном, а которые еще в гражданскую за кордон… Победили! И как бы ты при таком раскладе на месте Сталина?! Ради элементарной правды! Все ж победили. Пора и по заслугам честно… - он напрямую уставился на Рустама Каримовича, заключая: - Тут не обиды строить, как сейчас, а повиниться и забыть, как не было. Еще гуманно, на мое мнение, Сталин поступил. И это потому, может, что и сам грузин… А был бы он русский при его жесткой справедливости: пусть щепки во все стороны – но зло в погибель!.. так ли бы еще…»
«Был повод! – сначала буркнул тогда Рустам Каримович в ответ. – Сколько трудолюбивых хозяев кулаками, под жернова коллективизации, на которые лодыри частенько…»
«Это уже другой вопрос. Тут, думаю, просто последовательность совестливая правителя: на коммунистические отношения кур – так на коммунистические. А то Ленин… такая революция, такая гражданская война, впрямую брат на брата… какой разброд, стыд от подобного? Что за выродок такой народ, страна, власть?! В уме не умещается… А Ленин- раз, и снова в маленькое буржуйство, в НЭП? Экономическая целесообразность… Зачем же революция? Зачем разрушивать до основания? Чтобы снова в то же самое… Если даже Сталин и убрал Ленина, то, мое мнение, правильно!.. – твердил Артем Наумович, постепенно успокаиваясь: - Но твое – другой вопрос, - качал он головой вверх-вниз. – Как-то же и пожил, повидал, и признаюсь: не двумя я руками за наш народ, за российского человека, за Россию… Подумаешь иногда: а-а-… - он достал из пачки новую сигарету, закурил. – Но это одно дело. А если б, к примеру, сейчас нас американцы захватили?! А я помогать им, поддерживать, а то и воевать вместе?! Что я, скажи, за подобное заслуживаю, на каком огромном костре меня жечь, и какими ножами по кускам резать?! Так-то, соседушка…»
«Так жги, режь – кто против?! Но зачем весь народ, часто безо всякого разбора?! – взвился тогда и Рустам Каримович, разгоряченный длинными высказываниями соседа, а когда на это Артем Наумович промямлил: «Время такое было – жестокое: или-или, некогда особо разбираться. Не под пули же, а в Сибирь… Если бы досконально разбирались, да при человеческой увертливости… читаешь за суды теперешние, за адвокатов? – усмехнулся он, - так сейчас бы тут «Третий Рейх» был, а не Россия. Да и по всему бы миру – тоже… - и спросил тихо: - Нынче взяли моду: жестокости ЧеКа, НКВДэ, сталинского, да и ленинского режимов… Но подумай: а если бы в гражданскую не большевики победили, а Врангели, Деникины, Петлюры, Махно, Антанты, белое казачество… на пальцах и ног, и рук не пересчитаешь, кто-чтобы господа они, а народ - в прислужении у них… - усмехнулся опять он, - вот бы кровушка народная полилась?! Реками! Так что не надо…» - когда все это промямлил Артем Наумович, не успевающий и слово наперекор вставить Рустам Каримович, выругался, махнул сначала левой, а потом и правой рукой, и направился восвояси, домой.
Дней пять после того Артем Наумович с Рустамом Каримовичем в беседке не сходились, мнениями не делились (и те накапливались у каждого, требуя выхода), и, не глядя на то, что вдруг похолодало и даже выпал снег, сначала один, а следом и другой вновь потянулись к беседке перекурить. Уселись на лавки напротив; как по команде, полезли руками в карманы своих кохужов, доставая сигареты – с фильтром, и без, - чиркнули каждый своей спичкой, затянулись дымом, и лишь тогда Артем Наумович произнес: - Вишь, соседушка, снег… Погода борзеет…»
«Не борзеет еще, - отозвался и Рустам Каримович. – Забыл, что ль, и в мае бывало…»
«Бывало, - согласился Артем Наумович, резко переходя на дела хозяйственные: - Прошлый-то год мы со старухой грядки осенью глубоко не взрыхлили, сорняки в компостную кучу не сложили, и в этом году, знать, не будет отбоя от ростковой мухи. Тем летом хороша она у нас, бесовица, и тыкву, и свеклу, и фасоль поглодала…»
«Может, муха, а может, мыши, а может, гусеницы, - поймешь их, - предположил Рустам Каримович и посоветовал: - Вы сажать будете – так семена в прогретую землю, через месяца полтора, в начале мая, когда температура градусов четырнадцать. И – на сантиметров десять вглубь, и нормально. А лучше: рассадой все высаживать, тогда муха и не подступится…»
«Знаю, попробуем, - отозвался Артем Наумович, резко переходя на дела политические: - Я что смотрю: Грузия, Украина настойчиво в НАТО… Под окружение мы как бы попадаем… И выйдет: и в военном отношении мы Америке не противник. – Он покряхтел, повздыхал. – Я что думаю: не сюсюкать Путину надо, а по примеру Косово признать независимость Абхазии, Осетии, Приднестровья, и предъявить полномочия на Крым. А то кукурузник лысый к Украине? Так одно государство было! Другие расклады… Это первое. – Подытожил Артем Наумович. – Второе. Решительно на укрепление государства, жесткое корчевание коррупции, крупные отрасли промышленности национализировать, и вообще – обратно на социалистические рельсы, с увеличением творческих свобод… Пускай пишут, публикуют малыми тиражиками за свой счет… Большая когда-то ошибочка в этом, - подытожил со вздохом. – Иначе не совладаем, хоть и у Путина совсем другая политическая ориентация, ибо социалистическая система намного продуктивней, если до брежневских застоев ее не опускать. Как таран! К концу войны у нас армия: если бы Сталин дальше попер, то всему бы мировому буржуйству, скажу я тебе, каюк…»
«Что сказать,- задумался над услышанным Рустам Каримович. – Насчет непризнанных республик – согласен: чего тянут? Также – и Крыма… Русская территория! – и поправился: - Российская. А про социализм… Время другое. Одна ядерная бомба двадцать тысяч солдат с автоматами уберет, если в гущу бухнет. Человеческий фактор сейчас далеко не первую роль играет. Я имею массовое, количественное его значение… Так называемые высокие технологии – на первое…»
«Не скажи. А кто этими высокими технологиями управляет, программы им задает… Человек, - заперечил ему Артем Наумович. – И если он из народа, из тех, к примеру, кого новое буржуйство обобрало, а теперь с барского стола сбрасывает пожертвования, подмоги… - он глубоко затянулся сигаретой, вздохнул. – Я бы, например, признаюсь тебе, если бы меня посадили у пульта ядерных этих ракет, и всех буржуев новых – и крупных, и шестерок – в одно мест собрали, - не задумываясь бы на кнопку… стереть с лица Земли! Кроме зловония – ничего от них народу… - выговорил он оживленно,   даже пальцем правой руки ткнул в воздух, словно находился у кнопок с пультом. – П пусть после меня жгут, режут – без пощады… приговаривая сокрушенно: - Какая держава – Союз был! Какая армия! И вот… А теперь? – он сплюнул. – Потявкиваем, как собаки, а чтоб укусить ощутимо, чтоб клочья полетели – слабо… На видном и без биноклей социальном неравенстве народ вовек не консолидируешь…»
Рустам Наумович молчал, слушал, подумывая, что посади соседа за пульт ядерный – взорвал бы, как пить дать, такая дурья башка, террорист старый; и посмеивался, доставая вторую сигарету и закуривая: только кто ж тебя до пульта того допустит?! Дураком надо последним стать. Артем же Наумович тянул свое: «Разница большая, когда народ целое единое, с одной целью, задачей, и когда разброд, недоверие, когда жулик на жулике сидит, жулик жуликом погоняет, и каждый об этом еще безбоязненно песенки распевает… Когда хозяин и работодатель – государство, общее, каждого, а когда – кто-то, который когда-то ограбил это государство и стал хозяином… И часто не стеснительно, честно живет-работает, при нравственной чистоте, - хотя бы чтобы доказать себе, народу, обобранному им: что частное собственновладение оправданнее, справедливее, перспективнее… Хоть какое-то оправдание жированию! Тамк нет: ввязываясь все в новые аферы, меняя любовниц, прогнивая нравственно, не брезгая и новыми преступлениями?! И мириться с таким порядком вещей?!» - не успокаивался Артем Наумович посоле пятидневного сдерживания, но входная дверь его дома открылась, на пороге показалась тетка Маруся – в переднике поверх телогрейки, в валенках, - и закричала: «Ти долго ще балаболить будишь, Зюган такой?! Индюшку иди коли!» - она вытерла передником руки, перекрестилась, объяснила громко, что – грех, но пост – постом, а без мясца тоже нельзя, если то поясница заломит,  то ноги потягивает.
Артем Наумович развел руки в стороны: «Извиняй, сосед. Дела государственные не должны личным мешать…» - поднялся с лавки, поправил кожух и, обещая соседу вечером принести свежей индюшатины, двинулся к дому, вдруг выслушивая от Рустама Каримовича сочувственное: «Оно – понятно. Махина была не держава… Весь мир – в кулаке. Даже бывший уже можно сказать наш президент: геополитическая катастрофа…  нет души, если не скорбит о развале Союза… - он тяжело вздохнул. – А сам за восемь лет ни одного явного шага к социализму? Даже грабительскую – по вине ельцинских властей в первую очередь- прихватизацию не попытался в рамках капитализма к более честным разделам? – и заключил с укором: - А ведь кагабэшный чиновник в прошлом, клятву, наверное, давал… на верность идеалам коммунистической партии?! Вот такая она ложь, если поглубже всмотреться…» На что Артем Наумович, останавливаясь, заверил его, что хоть он сам никогда и коммунистом не был, и с усмешкой посматривал когда-то на вялых брежневских партийцев, но если бы он вдруг…» у руля государства – уже бы обратно в социализм на всех парусах. Нету иного выбора, если не хотим также в шестерки к Соединенным Штатам, такие дела…»
В сарае, пока держал отобранную супругой на убой индейку, пока укладывал ее шеей на полено, пока заносил для удара топор и ждал, чтобы кровь стекла в миску; пока обливал уже мертвую тушку кипятком, чтобы легче выщипывать перья; пока обжигал ее на газе; пока разделывал, - Артем Наумович не прекращая думал: как же так? Какая держава была – и пшик?! Понимая, что общие причины приводить проще, но именно через личное все глубже видится, как бы это личное не было в стороне, тем более в единообразной системе. И он начал сам себе представать в воспоминании молодым, армейским, в период, когда был отправлен из части в отпуск. Он вдруг ощутил нахлынувшую на него тогда нежданно-негаданно волчью ненависть к советской власти, к социалистическому общежитию, и даже сейчас ужаснулся. И лишь через несколько минут смог проговорить: «Не в ней ли, помноженной на десятки миллионов других – похожих и таится главная причина развала и крушения великой империи?!»
Случилось это с ним в конце шестидесятых годов минувшего не так давно столетия. Служили тогда действительную три года. За месяца три перед дембелем он избил старшину батареи, и был осужден судом военного трибунала на полную катушку – к двум годам дисциплинарного батальона. Отбыв там срок, вернулся в ракетную часть, где до того и служил. Однопризывники его давно демобилизовались; ждали приказа об увольнении и стали «дедами» те, что призвались на два года позже его. Ему тоже полагалось вместе с ними увольняться, так как время отбытия в дисциплинарном батальоне не входило в срок службы, и не дослуженное полагалось дослужить. Но если «дедами были те», у кого заканчивался третий год, то кто был он, у которого срок подходил к пяти годам? «Дед из дедов!» - уважительно называли его. Не то чтобы Артем Наумович таил обиду на происшедшее с ним, не то чтобы он впал  апатию, - нет, он лишь не хотел и не считал нужным «тянуть» службу никак. Если простые «деды» могли не заступить на пост, отправив туда вместо себя или «бойца» (которые прослужили пол-года), или даже «черпака» (которые прослужили до полутора лет); могли с подъема не заправлять свои кровати, поручая это тоже менее отслужившим; могли, когда взвод выводился на работы, дрыхнуть где под елочкой, покуда те же менее отслужившие рыли канавы, убирали мусор в военном городке, где жили семьи офицеров, и т.д., и т.п.(подобное никем не оспаривалось и принималось как само собой разумеющееся), - то Артем Наумович вообще ни в чем не участвовал: не поднимался утром на зарядку, не занимал место на построениях, не выходил на боевые дежурства, и тем более – на работы. Принципиально! Зато часто прогуливался в одиночестве по лесу, то залегал на день в сушилке на бушлаты и читал книги, вылезая оттуда на обеды и ужины, и то не всегда, а то и отлучался через забор в военный городок, - больше было некуда: их часть относилась к секретным: на десять километров вокруг леса и запретная зона. И так бы оно и дотянулось до демобилизации, месяц оставался, уже и министр обороны приказ подписал, но однажды в военном городке Артем Наумович вновь сцепился со старшиной, которого когда-то избил и из-за которого отбыл в дисбате. Тот пожаловался командиру части – генералу, и Артем Наумович чуть не попал под пресс.
Генерал у них был пожилой, но подтянутый; за плечами у него были две войны: отечественная и японская, после которой, как поговаривали, он незаслуженно попал под репрессии ненадолго; к солдатам относился с пониманием и заботой, и те отвечали ему тем же. Он улыбчиво оглядел приведенного в кабинет молодого тогда Артема Наумовича и проговорил полушутливо: «Так,  значит, товарищ солдат, служит не желаете…»
«Так точно, - по-уставному ответил тот. - Я свое отслужил, два года назад…»
Генерал ничего не ответил; приблизился к столу, снова полистал личное дело тогда рядового Артема Наумовича; произнес устало: «Распущенные вы какие-то стали, безответственные… Ты знаешь, за такие бы слова в военное время?..» - повысил голос.
«Так не военное же, товарищ генерал», - отозвался Артем Наумович.
«Не военное… - задумчиво повторил генерал, опять с болью осознавая, что армия разлагается, уставов часто не придерживаются, дедовство… набирает обороты. Культурное еще, по-товарищески, как в семье: пусть старший брат отдохнет, а младший за обоих поработает, а потом младший его – и за него. Но что впереди? И издевательства, и унижения пойдут… Не лучшее поколение мы после себя в жизнь… Да и идут уже вовсю: в строительных частях, в других войсках, не столь требовательных, как ракетные, к отбору призывников… И главное: всем выгодно?! (мысленно возмущался генерал). Старослужащим – это ясно. Отдыхай за год до демобилизации… Но и малослужащие в общем не против, смотрят, понимают: два года потащат лямку и за старослужащих, а потом кто-то и за них год. Выгодно и младшим офицерам: заглянул в батарею на час-другой, и отдыхай… дома, на охоте, на рыбалке. Дисциплина и порядок поддерживаются самым надежным, не упоминаемым ни в каком уставе, выстраданным стимулом – дедовством. А если война? (мысленно возмущался генерал) Старослужащие – отдыхать, а малослужащие – вперед, в бой! Галиматья! Несколько лет назад генерал попытался с этим побороться, не увеличением надсмотра – а кардинально: попросил в управлении ракетных войск разрешение формировать взвода в батареях по призывам, что, конечно бы, снизило быстроту подготовки, но по внеуставным отношениям нанесло бы мощный удар. К его предложению там отнеслись настороженно, и замолчали. Генерал поднял тяжелый взгляд на переминающегося перед ним с ноги на ногу Артема Наумовича, произнес по-отечески: - И что с тобой делать? Упрятать на гауптвахту до самого увольнения… и не на нашу, а на гарнизонную, где тебя курсанты по четыре часа в день строевой, - жалко. В психбольницу?! Нехорошо совсем, демобилизация на носу…»
И тут молодого армейского Артема Наумовича осенило: «Товарищ генерал, - радостно предложил он. – А вы меня в отпуск отправьте! – и затараторил приподнявшему сурово брови от такой наглости генералу, перескакивая с пятого на десятое: - Это еще с  дисбата… Я же с учебки тогда вернулся… Потом, правда, разжаловали… Но до того: мне же отпуск объявили на боевых учениях. В приказе! Как положено! – и пояснил: - Пока тут соберусь… Пока там десять суток, не включая дороги… Возвращусь – и увольняться время… - и попросил, словно дело решенное: - Только не в деревню мне, не к родителям. Те сорятся, разводятся… А к дяде, в Брест. ОН тоже бывший военный, майор на пенсии. Заодно и Брестскую Крепость посмотрю. Пишет: целый комплекс. Ночью – в огнях вся…»
С двумя пересадками до Минска Артем Наумович добрался без происшествий, если не считать, что в поезде цыганка навязалась ему с гаданием. Для чего попросила у него денег; зажала десять рублей в ладони; почти тут же разогнула пальцы – и денег как не бывало. Такое гадание. А десять рублей в то время для солдата – большие деньги, месячный оклад командира отделения, тем более тогдашний Артем Наумович выложил ей все деньги, что у него были, как цыганка и сказала. «А-ну, верни! – поняв, что его просто обманули, он надвинулся на нее. – Я за вас там… защищаю…» - но та вдруг вытянула грудь из-под кофты, брызнула в него молоком, огрызнулась злобно: «Мне ребенка нечем кормить!..» - и ломанулась из вагона. Ошарашенный этим армейский Артем Наумович сидел без движения, прикидывая: броситься ли за цыганкой, или пусть, - проезд у него был бесплатный, доберется; выслушивая добродушные поучения старушки на сиденьи рядом: «Разишь, можно так? Все деньги выложил… Они работать не хотят, шляются, попрошайничают и воруют… На что милиция смотрит? – вздыхала она. – Попалась на глаза цыганка – и в кутузку ее, не ошибешься… - и рассуждала: - Конечно, морочить мозги людям легче, пять минут – и десять рублей? А мне три дня надо отработать, чтобы столько заработать…» А мужчина на сиденьи напротив выложил на столик батон, колбасу, молоко в бутылке, а во второй самогон, помидоры свежие, огурцы, толкнул Артема Наумовича в колено: «Чего пригорюнился-то? Присоединяйся-ко к скромному ужину…» И через час сытый и пьяненький Артем Наумович уже прохаживался по вагонам, знакомился с молодыми женщинами, записывал их адреса, каждой общая после демобилизации наведаться, а молоденькую проводницу умудрился даже потискать в ее служебном купе, правда, не ниже пояса.
Пошатываясь взобравшись в вагон поезда, направляющегося напрямую на Брест из Минска, Артем Наумович в солдатской форме, не снимая ботинки, сразу же втиснулся на свободную третью полку для багажа и, не смущаясь веселого галдежа внизу парней и девушек студентов, едущих на выходные из столицы по домам, чтобы подкрепиться, набрать продуктов у родителей, денег по чуть, проспал как убитый часа три, а когда те постепенно посходили на своих станциях по пути и от их компании остался лишь некий волосатенький и прыщавый парень, то он слез со своей третьей полки и уселся на сиденьи того напротив. Разговорились. Парень учился в университете на филологическом факультете, четвертый курс заканчивал. Сначала поверхностно, а потом все более откровенно он начал рассказывать о студенческой жизни: что хоть и столовые льготные, за тридцать копеек можно поесть, а справку о трудном семейном положении достанешь – так вообще по талонам бесплатно, и суп с мясом, и каши разные, и ко второму шницель или котлета обязательно (армейский Артем Наумович слушал и машинально сравнивал: «в части котлета – это в воскресенье, праздники. Каши разные… В части – перловка в основном); хоть и с учебой не наседают, и многие студенты весь семестр изучают за два-три дня перед сессией, и прелести столичной жизни перед каждым раскрыты – работой не связаны, но студенческая жизнь в общем нищая. «Стипендия - сорок рублей? Ну что это… - кривил он брезгливо губы. – Пусть и проезды везде по-студенческому льготные тоже, все равно – ма-а-ло! Рублей бы сто – еще куда ни шло…» Армейский Артем Наумович слушал и снова машинально сравнивал: в армии зарплата рядового – три восемьдесят… Проезд, правда, совсем бесплатный, да куда я езжу? Первый раз за пять лет… Недовольство прыщавого парня его студенческой жизнью начинало раздражать Артема Наумович; он думал: ну, шел бы тогда в армию. В чем дело? А когда тот перешел на откровения о романтических отношениях студентов со студентками, рассказывая запальчиво: «На прошлой неделе я к старикам домой не поехал, еще так же некоторые… Закупили мы вина – и к студенткам инъяза в общежитие. Вахтерше – цветы, конфеты, чтобы сквозь пальцы смотрела… И такой кутеж устроили там в комнате… Их - пятеро девах, а нас – четверо… Ну и ничего, разве ж мы не комсомольцы? Со всеми перепробовали!» - и парень самодовольно захохотал, - что-то в душе Артема Наумовича – и так сметенной нахлынувшими сравнениями, а то и вовсю наседающими рассуждениями, - заклокотало. «Вот те на! – думал он напряженно. – На высшее образование?! Чтобы всю жизнь после возвышаться этим над нами среднеобразованными, троечниками… Поучивать, руководствовать нами… А как в публичном доме?! Мы же – в тяготах, лишениях, ограничениях – защищай, охраняй их мирное спокойное… ****ство?!
Перед прибытием поезда в Брест в армейском Артеме Наумовиче уже не клокотало, а кипело. Хорошо, что студент сошел на предыдущей станции, иначе бы он набросился на него и избил в сущности совсем невинного человека, а ежели и виновного, то только тем, что ступил на более лучшую колею жизни, предоставляемые с молоду по способностям и усердию гражданам государством социалистическим, самым справедливым, как учили, как во многом было, и как думал до того злополучного солнечного дня Артем Наумович.
Он шел по Бресту, не разбирая дороги, не спрашивая у горожан, где находится улица проживания его дяди, не глядя особо по сторонам, и всего его дырявило невесть откуда взявшимися вопросами (и раньше как-то не думал, и из семьи простой, рабоче-крестьянской и не прислушивался к подобному?), а то и ненавистью – и не к студенту-студентам, не к кому-то, а к самому мощному и огромному государству, которому до недавнего времени даже самой затаенной мыслью в глубине сознания противостоять Артем бы Наумович не решился.
«Какая же справедливость?! – порой вылетало из него, и прохожие останавливались, смотрели вслед. – Он, они… в университетах. Государство их учит, лелеет, пестует, да еще за это по сорок рублей в месяц?! Лишь денежным для простоты ограничимся! А я, мы… на службе… три, а то и пять лет… За пять этих лет ни одной женщины, а они там?! В первой батарее, где ребята в шахтах непосредственно, - пролысины через одного, зубы крошатся… Радиация атомная, как не предохраняйся… И те же – по три восемьдесят?! Как же так?! – повторял и повторял он. – Если им, что учат их, - по сорок рублей, то нам бы… хотя бы по сто рублей, как студент этот! Как же так?! – представляя государство большой, резиновой, разделенной на множество ячеек и приячеек, заполненной молоком емкостью; и если оно решает посытнее подкормить какую ячейку, то выдавливает из окружающих молоко в нее. – И Артем Наумович впервые делал вывод: - Студенту за учение еще и сорок рублей – значит, я – три восемьдесят, каждый трудящийся – на пятнадцать рублей зарплату меньше… - и он спрашивал недоуменно: - Не Леонид же Ильич вместе со своим политбюро цека из своих зарплат?! – и он останавливаясь хохотал: - Хотя какие у них зарплаты? На всем государственном, пока в кремлевскую стену не замуруют… - иногда он уставал, присаживался где на скамейку, и снова твердил: - Но зачем это вообще?! Какие-то льготы, поблажки? На кого-то работать? ОН выучится, видишь ли, и отдаст сторицей? Кто отдаст, а кто и еще приберет… И что мне с этого, даже если и отдаст?! Другому, кого сегодня государство ужимает, под прессом держит, - чтобы он выучился? По-братски, вроде, - усмехнулся он. – Но братства-то и нет! Зачем же тогда? – ему вспомнилось, что государство с солдата не только берет, а и отдает ему: отслужит он – и без конкурса в институт, а в иной – почти без экзаменов. – Снова льготы какие-то? – отмахивался он. – Дуб дубом, к примеру, этот, отдавший Родине армейский долг? Чего ему в институте… На потом все? Когда-то, когда в ящик сыграет человек… - он снова усмехался, вспоминая, как где-то слышал и читал, что солдату армии США ежемесячно платят шестьсот долларов, и поддерживал: - Конечно! Разве можно сравнивать вклад студента, которого учат, а он часто и не хочет при этом учиться, и нас, которые в ракетной части на службе? – ему вдруг захотелось пить, но в карманах не нашлось и трех копеек купить газировки. – Вот так родина оплачивает твои пять лет по охране ее… - уныло подвел он итог; поправляясь с нарастающим озлоблением: - Коммунистическая родина! – и все уверенней приходил к выводу: - Так значит наше государство не только не самое справедливое, но и явно не справедливое! Что за отношения? Сегодня человек заработал, ему выдали прожиточное – а за остальной половиной приходи потом, когда-нибудь, если дойдешь…»
К вечеру у уставшего, голодного, вымотанного нахлынувшими на него рассуждениями, в один миг разлюбившего социалистическое отечество Артема Наумовича кипела в груди такая ненависть, что он сожалел о том, что не прихватил в части в отпуск гранату: сейчас бы напрямик к горкому партии – и в главных местных коммунистов ее! Страшная, неожиданная ненависть.
Потому он у дяди своего, - который после недавнего развода с супругой также усиленно пристрастился к «горькой» и охотно делился ею с нагрянувшим в компанию нежданно племянником, - и заливал, почти не просыпаясь, жуткую ненависть, стараясь случайно не обмолвиться о ней (была бы страна под оккупацией – может, бы и к оккупантам подался бы, лишь бы против коммунистов, против их братских порядков, где кто-то обязательно на себе везет кого-то, и часто тот, кого везут, еще и посмеивается довольно: битые не битого везут, битые не битого везут…). И отлегло к отъезду, полегчало. В часть возвратился, и даже дослужил остающиеся две недели почти как положено, хотя потом еще многое передумал, перечитал, поменял во мнении.
От воспоминаний Артем Наумович нынешний встряхнул головой, покряхтел тяжело, и опять задумчиво повторил: «Не в той ли моей ненависти, помноженной на миллионы других похожих и также справедливых близоруко таится главная причина крушения великой социалистической империи?!» Он разложил по частям разделанную тушку индейки в кастрюлю, отложив одну ножку в сторону – для соседа, и понес кастрюлю на кухню жене, которая, как обычно, встретила его ворчливо: «Я раздумываю: може, заснув там мужик? Побыстрее нельзя было?!»
Артем Наумович виновато что-то пробубнил, вышел на улицу, закурил сигарету с фильтром, и тихо, чтобы жена не услышала, проговорил сам с собой: «Видишь, оно как – российская психология… Ну кто она есть? Баба! Курица тупая! Не научилась и по-русски правильно говорить? Все на смеси с хохляцким, да с другими бульдогами и носарогами… А я?! Мужик, можно сказать, с государственными замашками и обобщениями, государственный человек, можно сказать, если по уровню осознания… И что выходит? Все равно под каблуком у нее?! Даже – грех подумать? – заперечить этой бабе боюсь: загрызет.. Оно – российская психология… - проговорил тихо, но эмоционально; и добавил со вздохом: - Что ж они там тянут, Путин с Медведевым? Надо незамедлительно и Абхазию признавать, и Осетию, и Приднестровье… И Крым, как и положено, - к России…»

22-25 марта 2008 г.


Подснежники

Из пожилых сельчан Илья Данилович с супругой теткой Еленой имели расположение дома и хозяйства, может быть, самое удобное: и до речки недалеко, и до леса, и горка–пастбище сразу за забором огорода. Дочка их по окончании института выскочила замуж за встретившегося случайно военного моряка, и уехала с ним в Мурманск, стараясь не соприкасаться с прежней своей деревенской жизнью, и почти не наведывалась к родителям. Сын, младший дочки чуть ли не на десять лет, после службы в армии, с двухтысячного года, как уперся, будто бык рогами, в уголовную систему, так и не оставлял ее, не давая служащим этой системы расслабиться, а то и сократиться; и в минувшем году освободившись, через сутки уже, прямо в поезде по пути домой, был обратно водворен в нее на целых десять лет, - так что жили они в полном одиночестве на небольшую пенсию тетки Елены, ранее преподававшей в сельской школе рисование и черчение. Илье Даниловичу до пенсии было еще четыре ода; он взял в свои руки все домашнее хозяйство, кроме работ по огороду и саду состоящее из пяти козочек (высокоудойная их коза зааненской породы по кличке Нюра, неожиданно заболев, сдохла перед новым годом), козлика по кличке Тимофей, кур и нескольких гусей, не стремясь устраиваться где на работу, ибо рядом ее не было, и поблизости – тоже, а ездить в город за сорок километров, тратясь на проезды и т.д., - такую высокооплачиваемую работу он найти не смог бы, не Москва; да и здоровье стало подводить разными недомоганиями время от времени, как и у тетки Елены, которая с хозяйством не совладала бы одна, а значит, не в плюсы бы им, а в минусы работа даже в тысяч пять-шесть, если бы такая вдруг и нашлась.
Полторы недели назад, пока не подорожали, Илья Данилович купил на рынке в городе еще трех куриц; две с листовидным гребнем, а одну – как у бабочки. Не подержав в отдельности, не присмотревшись получше, не попоив даже водой с марганцовкой на начало, ориентируясь лишь на гладкое плотное оперение, на ярко окрашенные гребни и сережки да гладкую с некрупной чешуей поверхность ног, он разместил их вместе со своими курами, а недавно заметил, что не только купленные курочки, но и его  некоторые вдруг стали худеть, перестали нести яйца, уныло бродили по двору или нахохлившись стояли, забившись под лестницу. Девять лет проработавший грузчиком и разнорабочим на птицефабрике, Илья Данилович, просмотрев у птиц кожу под перьями и на шее и обнаружив там темные точки, определил, что это так называемый куриный клещ; а потому пришлось ему срочно ехать в ветаптеку, покупать порошок севина, пересыпать им перья всей птице, пламенем керосиновой горелки обрабатывать стены и насест в курятнике. Да еще он додумался заодно, хоть можно было подождать дней двенадцать, уплатить за газ, и за свет семьсот пятьдесят рублей, - так что денег у них с женой до пенсии и на хлеб один не осталось. Вчера вечером, выпасывая в посадке коз, Илья Данилович увидел, что подснежники вовсю засинели, в леску издали – как ковер между деревьями, красиво! Ему вспомнилась сестра его, которая после тяжелой травмы мужа, ставшего инвалидом, в начале девяностых минувшего столетия переехала семьей в Майкоп из Сибири; и там им приходилось трудно, и жилья не было. Так она детям сумки в руки, и те в поле, в лес цветы собирать; а сама после с этими цветами или в Краснодар, или в Сочи. Дом постепенно построили, обжились, писала недавно, что и машину тогда же подержанную купили.
«Вот такие и цветы, если с ними по-грамотному, да по-усердному, - подумал Илья Данилович вслух, растопырил мешок, в какой обычно собирал ветки для коз, и давай туда подснежники нарывать, прикидывая: завтра жена все равно на рынок решила пару своих картинок продать, пусть и цветы… по пять-восемь рубликов хотя бы пучок. Глядишь, и до пенсии дотянем. А хорошо пойдет – так вон сколько подснежников этих (он с замершим дыханием огляделся вокруг), можно такой бизнес закрутить, и хозяйство не надо! Каждый день по  две-три сумки. Я – набираю, собираю в пучки, связываю, а она – на рынок. – От предвкушаемых доходов он даже дышать стал размереннее, и все повторял: - Вот такие они – цветы, когда по-умному с ними, по бизнесу! – оборачивался к селу, и прибавлял с улыбкой о сельчанах: - Зарылись по домам? Недовольства свои перетирают. В селе-то жителей в четыре раза меньше, чем по городам. Зачем Путин селу будет помогать? Он – в город все, чтобы кричали за него поддержки. Хитрые политики… - и тут же понижал голос: - И пускай себе сидят по домам, самогонкой прогреваются. Что ж будет, когда все в лес за подснежниками?! Какой бизнес? – и рассудительно заключал: - Нет, бизнес вещь скрытная, дальновидная… Мелькнула денежная идея в голове, и ты-ша! – в самый закоулок ее мозгов! Чтобы не вылезла в случайном разговоре… Так-то…»
Сегодня же, выбирая в погребе картофель на посев и перетаскивая его в летний домик, чтобы в тепле давал отростки, он, специально положив мобильный телефон в карман фуфайки, с нетерпением ждал звонка с белгородского рынка от жены, с которой условился, что если продажа цветов пойдет нормально, чтобы сообщила, и Илья Данилович тогда все дела по боку, за сумки, и в лес за подснежниками на завтра.
Когда мобильный телефон в его кармане зазвонил, он вздрогнул, торопливо, двумя руками высвободил его оттуда, прислонил к уху, закричал: «Я на проводе… Говори! Как там?! Мылить в лес… - и осекся, слушая срывающийся голос жены. Растопырил глаза в косматых глазницах, потер рукавицей морщинистые щеки, почесал лысую макушку на голове под шапкой, не веря тому, что слышит, переспросил недоверчиво: - Какая красная книга?! Да их тут целый лес?! Подснежники… Разве ж я не знаю… Рви – не хочу… Полторы тысячи рублей штрафа… - и заорал на всхлипывающую за сто пятьдесят километров от него тетку Елену: - Ты сума сошла! Это рэкет на тебя?! Сволочи! Нет автомата?! Приехал бы – и всю эту нечисть! Додуматься же: хлеба у людей не на что купить, а они?!.. И главный дзюдоист в Кремле (так он называл иногда президента) порядок в стране не наводит… Не плати ни копейки! И никогда! Работники администрации рынка… Да это сволочь хужей рэкета! – и замолчал, облегченно услышав от жены, что все обошлось, что она отговорилась, разжалобила положением, что совершенно не знала, что запрет; и проговорил: - Ладно. Деньги с мобильника скапвают. Приедешь – расскажешь… - а сам уселся в погребе прямо на картофель, и зло твердил: - Что же творится?! Они целые комбинаты к рукам, природные ресурсы, а простой человек цветков в лесу нарвал продать от полного безденежья – и штраф, больше половины пенсии жены?! – ему вспомнился односельчанин, который вечером как-то тащил целую охапку орешника из леса. «На удилище, говорит, рыбку ловить. – А зачем столько много? – Так про запас; говорят, толстосумы скоро и леса в прихват… Коммунисты не дали прошлый год, а сейчас Медведева президентом, и «Единая Россия» почти поголовно в Думе… Новый-то президент наш – кто? Председатель правления Газпрома, олигарх. Он и леса частнику… Понатыкают там охранников да других… штрейхбрекеров (сельчанин усмехнулся, еле выговаривая), гриба-ягодки без платы не сорвешь, не то что орешник на удилище (он довольно посмотрел на охапку упругих стволов того). Но теперь мне на мой век хватит...; и Илья Данилович выдавил из себя непонимающе: - Что же мы за страна такая?! Что за народ такой?! Жулики пошли плодиться, как мошкара летом в болоте. Так и зудят повсюду – схорону от них нету. Но основные их рассадники – по городам, а главнейший рассадник, инкубатор можно сказать общероссийский – Москва. – И он вновь возвращался к тетке Елене: - Документ ей показали, красное с зеленым… Да нынешние проходимцы – что хочешь на компьютерах своих: паспорта, удостоверения… Попался – штраф?! А ведь суть-то государственная, и за подделку – расстрел, не ниже… Вот и превратили жизнь в игру, в комедию, где у каждого свои правила, лишь бы себе удобней, а чаще – вообще без правил, хотя вроде бы и законы есть, и конституция, и кодексы… Но над всеми ими главный: убил человека – убийца, убил тысячи человек – избранный; украл на сто рублей – вор, а украл на миллион – предприниматель, бизнесмен…» - громко тараторил сам с собой Илья Данилович, не замечая, как в дверях показалось сначала мясистое лицо, а потом и вся пухленькая фигурка в клетчастом зимнем пальто его соседа Ерофея Павловича, который числился в селе мужиком зажиточным, ибо имел в саду пятнадцать ульев и продавал мед, а кроме того, всем непременно при знакомстве сообщал, что его имя и отчество в России заключают особую знаменитость, так как ими названа целая станция по пути на Владивосток.
«Знакомый из Краснодара прислал мне сахарное растение, африканского происхождения, - нараспев сообщил он. – Липией прозывается. Подержал я черенки в банках с водой, мочки корней пошли, думаю: и в грунт высаживать пора… Стал высаживать, пленкой прикрыл для тепла, слышу – то ли перебранка, то ли спор у тебя в погребе… С кем, думаю, там Данилыч…»
«С новой нашей жизнью все спорю, ерофеич, - отозвался Илья Данилович. – И никак доспорить с ней не могу, и понять ее не могу. Скользкая она какая-то стала, что налим, так и соскальзывает с мысли, - и он поведал Ерофею Павловичу о подснежниках, о жене, уехавшей в областной центр на рынок их попробовать продать, так как сам он не может: хозяйство, да и у той льготный проезд: пенсионерка, продолжая потом: - Не честная, бессовестная, даже на государственном уровне, - объясняя: - Квитанции, по каким за газ-свет платим, раньше не смотрел, что там напечатано, а то в конце прошлого года посмотрел: если плата за коммунальные услуги превышает десять процентов совокупного дохода в месяц, то положена субсидия. Я прикинул: так у нас больше двадцати? – и поперся в их контору по адресу. До начальника не дошел, но девушки – работницы быстро охладили мои губы раскатал… А почему, говорят, вы не работаете? У вас же нету инвалидности? Справка жены – старая… о ее пенсии, а моя трудовая книжка, где двадцать лет трудового стажа – и вовсе не подтверждение. Кучу подтверждений надо?! – сбивчиво тянул Илья Данилович. – Говорю: вы – контора, у вас у каждой – по компьютеру перед носом за государственный счет – вы и проверяйте… Плюнул я… Но зачем на квитанции, от имени государства, печатно писать: положена субсидия, если из-за нее такой сыр-бор?!» - и он вопросительно уставился на Ерофея Павловича, который нетерпеливо, с сочувственными привздохиваниями уже дожидался очереди высказаться, и подхватил нараспев: «Волокита чиновничья… И при коммунистах она была, и сейчас – еще больше… Но получил я на днях периодическую печать, «Комсомолку». И там интереснейшая информация для тех, кто еще в нашей стране способен думать; в нашей стране, где сорок процентов населения от пенсии до пенсии, как мы, от зарплаты до зарплаты, да еще процентов тридцать наберется, которые и того похуже, а то и вообще без жилья и какого-никакого дохода, - интереснейшая информация: - он улыбнулся, сделал паузу, поднимая указательный палец правой руки вверх. – Оказывается, теннисистка Шарапова, и не за то, что ракеткой помашет, а только за рекламу – пятьсот миллионов рублей в год?! А Билан, ну, певец, песенки распевает, - оговорился он, словно Илья Данилович интересуется, - за рекламу только – тридцать миллионов рублей в год?! Горбачев… державу такую разрушил… судить бы самой страшной карой! - и тот рекламируется на миллионов двадцать в год? Галыгин, шутник гороховый… - перечислял и перечислял он, словно затвердил на память, все более распаляясь и озлобляясь, пока не подвел итог: - А ты говоришь, скользкая… Антинародная жизнь вовсю разгуливает, и не по басне про стрекозу! И поют, и пляшут и зимой, и летом, и как до звезд нашим, вечно копошащихся в трудах муравьев, доходам до их доходов… Антинародное время! – он приумолк, и вновь завелся: - Был бы я президент… Разве не знает, как большинство народа живет?! Вызвал бы эту Шарапову в кремлевский кабинет, строго спросил бы: как так? Народ знаешь как живет? За какие-такие заслуги перед обществом, за какие научные открытия и т.д., и т.п. ты так имеешь?! Семьдесят процентов от заработков… Илье Данилычу вон, он даже жену отправил на рынок подснежники продавать, чтобы хоть чуть денег, на хлеб! Ерофею Павловичу… в честь его имени-отчество даже целая станция названа, а тоже им с супругой не всегда от их пенсий до их пенсий! – он размахивал руками по воздуху, пыхтел. – А саму бы, чтоб неповадно было кичится слишком на махании ракетками, - перегнул через стол, вышмаргал бы как следует, чтоб с неделю после раскорячившись ходила и помнила заботу президента о народе… Потом бы Билана этого… Песенки распеваешь… За какие-такие заслуги, открытия, труды перед обществом… - грозно насупившись, уже вопил Ерофей Павлович, все сильнее вводя себя в роль президенских полномочий, но Илья Данилович, перебивая его, вдруг с недоверчивым вздохом высказался: - Ну куда тебе, Павлыч?! Шарапова – она ж молодая, прыткая, спортсменка к тому мировая… А ты: через стол перегнул бы… Куда тебе… - и пояснил погрубее: - Мне шестой десяток – и то куда… Тебе ж к семидесяти уже…»
«Ну да, это я так, к примеру, не от своего имени, для строгости, - охлаждаясь пылом, промямлил нараспев Ерофей Павлович, неожиданно вспоминая, что жена просила его сходить в посадки, свежей крапивы нарвать: - В суп приправкой витаминной…»
Илья Данилович не стал его отговаривать; лишь угрюмо пошутил: «Может, нынешние власти не только подснежники, но и крапиву уже для народа… в красную книгу. Не попадись – оштрафуют… га полторы тысячи рублей…» -   прохохотал трескуче и зло, подумывая, что и покушать бы уже пора, а после – и коз на пастьбу надо.
Когда он пас на горке, расположенной напротив его дома и по устному договору с соседями принадлежащей ему, пять своих козочек и козлика Тимофея, которые жадно поедали молоденькую, еле пробивающуюся травку, на горку веселой компанией взобрались дети других его соседей. Они начали кричать на коз, пытаясь с теми поиграться, и Тимофей, покосившись несколько раз на непрошенных гостей, выпрыгнув вверх, понесся на них в атаку. Дети испуганно разбежались, и подбежавший на выручку Илья Данилович выговорил им: «Пришли гулять – и гуляйте… Чего коз трогаете? Покалечит кого козлик – тогда мне неприятности перед вашими родителями, дедами, бабками…» Те, что постарше, виновато отошли в сторону, а самый маленький, пухленький крепыш лет двух – не больше! – недовольно насупившись в сторону Ильи Даниловича, процедил сквозь стиснутые губы: «Мы пришли на свою горку поиграться, а вы пришли со своими козами, и мешаете нам играться…»
От услышанного Илья Данилович опешил; не нашелся, что ответить. Только с улыбкой удивления посматривал на пухленького крепыша, в отдаленьи мелькающего среди остальных детей, и думал: ты смотри, прихватизатор какой: на нашу горку… Вот оно – новое поколение. Без году неделя, а хватка: не клади палец в рот – откусит. Люди заплутавшего обратно в капитализм времени, рассуждал он, кто-кого… Это их стихия. Не общее- а мое, мое, мое, мое… горка, лес, поляна, парк, завод, люди, Земля, Вселенная… И ни уважения к старым, нимилосе6рдия, ни соучастия от них не жди…Новое поколение нового капитализма…» А может, не все поколение, а отдельные воспитания? – тут же сомневался Илья Данилович вслух, вспоминая Серегу, деда пухленького крепыша: когда Илья Данилович с женой купили здесь дом, - этот Серега пьяненький, встретив его на улице, нагло, будто дед в армии, заявил: я десять лет тут живу, а ты – недавно; постучу я к тебе в дверь – должен бежать открывать, и бутылку на стол… Открою, не считая нужным заводиться, мысленно ответил тогда Илья Данилович, и: голову – на колоду, и топором – по шее… Стучи! И он повторил тихо: - Может, не поколение, а отдельные воспитания, как всегда было, меньше-больше… - и рассуждал дальше, вороша давно минувшее: - Ведь при советах дети были действительно единственно привелигированный класс. И захотелось некоторым всегда при привилегиях, и не на время ответственных руководящих полномочий-положений – а навсегда, из рода в род?! И рухнула огромная социалистическая империя, побежали голодранцы всех стран и республик от кучи единой…» - то ли с горечью, то ли с иронией произнес он; тяжело и болезненно засмеялся, тупо уставясь холодными глазами на опушку леса, возле деревьев усыпанную сотнями тысяч синеющих подснежников.

29-31марта 2008 г.


Неправда

Позавчера Тимур Валентинович – бывший бригадир механизаторов бывшего колхоза, а ныне сельский пенсионер, - вывевши корову из сарая во двор, привязавши ее к столбу, часа с четыре таскал накопившийся под нею за зиму навоз на огород, и залечившийся было бурсит коленного сустава напомнил о себе; и потому вчера Тимур Валентинович, достав с чердака заготовленные еще с осени высушенные корни лопуха, сделал из них отвар в большой эмалированной кастрюле и, смачивая им шерстяной платок, раз за разом, пока не высохнет, прикладывал его к ноющему припухшему колену, обматывая сверху компрессной бумагой, время от времени принимая этот же отвар по пятьдесят граммов, - словно самогон – во внутрь; и, как это случалось и раньше, уже сегодня с утра ему полегчало значительно. За завтраком он долго советовал своей жене Антонине Петровне, бывшей колхозной бухгалтерше и тоже нынче пенсионерке, страдающей периодически приступами ревматизма, с недели полторы понадевать смоченный в отваре лопуховых корней халат, укутываясь при этом в шерстяное одеяло, и лежать на кровати часа полтора… «Как рукой снимет!» - горячо уверял он. Но та только отмахивалась, не веря в чудодейственную силу трав и корней растений, и полагалась более на лекарства, которые полного исцеления не приносили, но ощутимо замахивались на их семейный бюджет.
Тимур Валентинович слыл в селе за человека обособленного. И не только потому, что так жил, ни в гости ни к кому не наведываясь, ни сам к себе никого не приглашая (кроме, конечно, единственной дочери, проживающей в областном центре с мужем и почти взрослым сыном, всегда к вечеру в воскресенье, прихватив с собой в машину то картофеля, то моркови, то капусты, то консервированных помидоров, исчезающей восвояси); не только потому, что имел особенное для их сельской местности имя, поясняя при случае, что отец назвал его так в честь главного героя детской повести Гайдара, - но и потому, что в отличие от большинства пожилых жителей села, вспоминающих советское время в сравнении с настоящий в основном в розовом цвете, он к таковым явно не относился, однозначно приветствуя перемены, аргументируя это в разговорах их, может быть, единственно не натянутым за уши плюсом, произнося то там, то там: «Коровы почти у каждого, куры, козы… Взгляду простора от них не было… Сорятся один с другим: где тому траву косить, где тому… А сейчас – редко кто скотину в селе держит… Жизнь тяжелее, неувереннее?.. Зато свобода какая! Включил я телевизор, взял газету – вижу, как Путин там ежедневно трудится, что в столице, что в мире… Разная информация и отчет даже перед простым человеком… Смотри, думай, говори… А было что?! Как закрытый улей Кремль, происходящее в государстве! Шу, шу – между собой, а конкретно: предположения одни…» Единственный из пенсионеров села Тимур Валентинович брал книги для чтения не в местной библиотеке местной школы, а в поселковой, где и зал читальный был, и пресса посерьезней, куда он ежемесячно (так как был ответственным человеком и абонементом) ездил на автобусе, - что по датам подходило сегодня и что он решил осуществить сразу после завтрака.
В маршрутку вместе с ним взобрался подвыпивший молодой мужчина, чем-то знакомый, но припомнить его Тимур Валентинович не мог, пока женщина, севшая в маршрутку на остановке у сельской школы не узнала молодого мужчину вслух: «Коля Сапрунов?! Солидным стал… Ясное дело – Москва… Ну как у тебя жизнь? Работаешь… Зарабатываешь как…
«Жизнь – как у всех, тетя Люда. Работаю, сутки - через двое. Тридцать семь тысяч получаю… Да куда?! Не хватает. Придешь со смены – машину из гаража, и подрабатывать. Жена, дочка уже четыре года, на фигурное катание отдали… Все деньги. И того хочется, и того, и туда сходить, и туда на выходные съездить… Дорого все, - отвечал молодой мужчина, вздыхая и явно не радуясь своей жизни, спрашивая у женщины: - А Витя как? Вместе с ним до десятого класса… На день вот к сводной сестре приехал… Если успею – так вечером загляну, может…»
«В больнице Витька, - отвечала женщина, недовольно рассказывая о сыне:- Женился же был… И девушка хорошая, из Мурома… А! Как уткнется в пьянки?! Вроде бы и курсы шоферов закончил, и каменщик… Работай! Не тридцать семь тысяч, - усмехнулась она задумчиво услышанному от молодого мужчины, - не Москва, но на тысяч восемь можно работу найти… И у нас же хозяйство, бычка прошлый год взяли, растим со стариком, пенсии, поможем… Как уткнется?! Раз приполз… грязный, на ногах не стоит… Я две бутылки самогона – в тазик, и мордой его туда: пей, сволочь! Может, сдоволишься, наконец?! – откровенничала женщина возбужденно, вытирая ладонью выступившую на глазах слезу. – Куда там… Как уткнется… - и заключала вздыхая: - Вот и пошел по печени цирроз… Сколько денег на лекарства угрохали… Операцию, говорят, надо делать…»
«Ага! – подал голос водитель маршрутки впереди. – Не права ты, мать: на тысяч восемь работу можно найти?! Можно и на больше.. Только не каждому, еще устройся… Вот и пьет молодежь, наркоманит…»
«В Москве и заработать можно, и все равно  пьют, и наркоманят…» - не согласился с ним молодой мужчина, а Тимур Валентинович, выбираясь в поселке из маршрутки, вспоминал: Колька Сапрунов… Как же? Пакостник такой был, свой сад большой, а все ко мне норовит по темноте, на груши… Москвич! Ну да, мать же его оттуда. Кольку после армии – к сестре, в Москву, когда с первым мужем здесь развелась, там и ее половина квартиры после смерти родителей…
В поселковой библиотеке было, как обычно, не людно. Две девочки – видимо, старшеклассницы, - тихо спорили у полки с детективами и иной подобной литературой: одна – в красной с белыми полосками на рукавах курточке – предлагала другой – в желтой с синеватыми полосками курточке – взять для чтения и книжку Хаецкой, на что другая отвечала: - «Фу! Не люблю, я «Мракобеса» ее еле дочитала… - и поясняла, вытаскивая еще одну книжку Акунина: - Охота на пиранью… - она наклонялась к подруге, и шептала:- Там такая сцена есть… Ее в баню прямо… несколько мужчин… Ужас… В фильме этого нет… Когда читаешь книжки, и смотришь фильм по ним – так фильм намного лучше… И у всех так: и у Марининой, и у Карецкого…»
«Потому как не настоящая это все литература, - оборачивалась к ним женщина в темной кожаной курточке, с завитыми на висках в трубочки коричневыми волосами, выбирающая книги рядом. – Пишут – лишь бы писать, как не побредет в голову… О прошлом, о настоящем… Но где правда, жизнь?! Где владение языком на писательском уровне?! На бездумного читателя, чтобы время того занять, крупными тиражами, и денег прихватить на этом… - она брезгливо морщилась, указывала на полки, заполненные сочинениями классиков, советовала: - Толстого надо читать, Достоевского, Бунина, Лескова, Куприна… Польза и для души, и для ума…»
«Не знаю, - поворачивалась к женщине девочка в красной курточке. – Я в церкви книгу купила, и там рассказывается: одной верующей приснился вещий сон, где перед ней предстал страшный-престрашный главный бес… Она спросила, как зовут этого беса, и ей ответили: это сам Лев Толстой… - и добавляла: - И тяжело их читать… Нудно… Разные мысли в голову лезут, а уместиться там не могут…»
«Вы знаете, - поддержала подругу и девочка в желтой курточке, - Моя старшая сестра все духовность в себе развить хотела, Достоевского, Толстого, Пушкина, Лермонтова, Крылова, Есенина… А результат? Как не от мира сего была, чуть в психушку не попала… А стала детективы читать – в Москве живет, замуж за бизнесмена вышла, сама фирмой руководит… Машина, дача с бассейном, за границы – в отпуска… Потому что не в Достоевском и Толстом, а в том же Акунине – правда жизни, помогающая жить!  А в настоящей литературе… как по-вашему… красивые слова, возвышенные рассуждения, переживания… Когда время пришло – действий. Вот и помеха…» - договорила она, покраснев.
«Ну, если вы так, то ничего хорошего от вашего поколения России и нет ждать! – укоризненно заключила женщина в кожаной курточке, ища поддержки своих слов у библиотекарши, которая, сидя за столиком смотрела не нее, а сама выслушивала недовольства своей двоюродной сестры, приехавшей в поселок из соседнего села за продуктами и зашедшей к ней «излить душу», и рассказывающей приглушенно: «Две недели уже у нас магазин не работает… Говорят: к бывшим хозяевам наехала с проверками милиция, продуктами-то, что греха таить, в основном просроченными торговали, по дешевке закупая… Кто особо проверял?! Не Белгород, не Шебекино даже… Не говорю уже, что обсчитывали, обвешивали постоянно… Что там конкретно? Как говорят: - разводила она руки в сторону. – Продали, короче, какому-то другому хозяину магазин, следы, может, замели, как говорят… По мне бы за такие дела, если подтверждение, расстреливать сразу: питание для человека не одежка… Ну да читала я у коммунистов, что нынешней власти много простого народа – в лишнее… И пошли они все, - махала она руками. – Один ограбил народ, другой восемь лет по этому поводу промолчал, будто так и надо, а третий - только избрали, а уже маршрутка на три рубля подорожала, хлеб – тоже, молоко – вообще в цене вскочило?! Пенсию не повышают…»
Тут Тимур Валентинович, листавший напротив журналы, не выдержал, приблизился к библиотечному столику, произнося уважительно: «Ну ведь неправда, женщина! Нынешней власти народ в лишнее? Они же… за каждого второго ребенка матери – по двести пятьдесят тысяч?! Также и вы: один ограбил народ, другой восемь лет по этому поводу… Разве непонятно, о ком вы? – и спросил: - А если бы вы о Брежневе так… всенародно?! Тем более, о Сталине?! – и завершил увещевательно: - Да они главное дали – свободу! Говори, что на уме, не бойся, не таись, не шепчись по кухням…»
Женщина повернулась к нему: «Иди в энкэвэдэ, или как там? – усмехнулась она, - фэсбэ… доклади: такая, мол, и такая называет власть грабительской! Фамилию, может, адрес тебе записать для полноты? – выпучила она грубо накрашенные губы в Тимура Валентиновича, поворачиваясь к двоюродной сестре-библеотекарше: - Дай-ка листок, ручку… - и продолжала:- Я и всем им скажу: грабители народа! Ельцин попустил ограбление, а Путин – как так и надо?! А авторитет-то какой! Мог бы и поставить главный вопрос ребром, на всенародное обсуждение об основной язве новейшего времени, о грабительской прихватизации… Один Жириновский открыто перед народом об этом! – она в упор впилась колючим взглядом в Тимура Валентиновича. – Свобода?! – иронически улыбнулась. – Чего ж они в одной газете, ни по телевизору ни разу о нашей главной язве?! Народ-то говорит, знает, понимает! – и женщина добавила тише, с той же улыбкой: - Только раз по радио, в какой-то передаче какой-то слушатель: власть ограбила народ не в пользу государства, как это делали коммунисты, а в пользу себя и новых богачей… Так сразу и прервали его?! Вот и вся свобода...» - она брезгливо фыркнула в Тимура Валентиновича, и у того настроение испортилось окончательно. Он по быстрому выбрал несколько книг, журнал «Наш современник», и когда библиотекарша отметила их в карточке, сразу же вышел из библиотеки.
Стоя на остановке в ожидании маршрутки, он листал журнал, пробегая взглядом то по статье главного редактора, где тот, как обычно, разбирался с литераторами-евреями намного больше, чем с их стихами, то по фамилиям авторов, из которых на этот раз только трое являлись членами редакции (и Тимур Валентинович шептал: «Конечно, а то порой посмотришь: издают, и почти одних себя там публикуют, - и он вспоминал: - «Новый мир» в этом отношении самый порядочный, члены редколлегии только изредка с публикациями… Но чего-то два года уже в библиотеку не поступает? – спрашивал, потирая щеку рукой. – Конечно»), то вчитывался поподробнее в отповедь редакции на присланный и не опубликованный рассказ некоего читателя из Абакана, где персонажи в разговоре между собой характеризуют Москву в лучшем случае городом чинуш-вымогателей, мошенников и жуликов всех мастей, утверждая, что это совсем не так, что жизнь в Москве очень трудна, и потому неудивительно, что москвичи неулыбчивы, жестки и грубы, что лишь конклав московских богачей купается в роскоши, а не все москвичи (тут Тимур Валентинович громко проговорил: -Неправда! Самые холопско-барские презрения к другим россиянам можно услышать и от простых москвичей! – только в передаче «Суд идет» он три раза слышал подобное: я – москвичка, не дрянь приезжая; я в Москве живу, а не какой-то свинопас из деревни; съезжается сюда лимита чертова… - Неправда! – повторил Тимур Валентинович, вспоминая простого москвича Кольку Сапрунова, встреченного им недавно в маршрутке. – Тридцать семь тысяч – и после смены на подработку, а здесь за семь тысяч в месяц так вымотаешься… - и добавил сокрушенно: - Был бы я москвичом, мне бы было стыдно перед остальной Россией, а они: дрянь приезжая?! – и он злобно выругался: - зажравшаяся московская дрянь! – с горечью осознавая, что Москва больше для большинства россиян не «превыше всего», а город, который ненавидят. – И самое страшное, что при этом, - заключил он, уже садясь в подъехавшую маршрутку, - на Москву равняются, Москву слушают, Москву смотрят… И именно она определяет жизнь остальной России… И не потому лишь, что там первая власть, президент…»).
«Действительно, черти что, - то вполуслух, то молча думал Тимур Валентинович. – Был ли когда в истории России такой раздрай, как сейчас?! – но, открывая калитку своего двора, воспрянул духом, и с искренней радостью и уверенностью произнес: - Неправда! А были ли в России времена, чтобы так свободно говорили, печатали, думали, рассуждали?! Неправда! – повторил, и как-то даже пророчески предопределил: - И поэтому и всходы благие не за горами…»

10 апреля 2008 г.


Честный - не честный…

На экране телевизора одна из самых въедливых программ, представляющая негативное нынешней российской действительности, созданная и действующая, наверное, не без высоких государственных благословений, - так называемый «Честный детектив». Автор и ведущий рассказывает о некой недавно еще процветавшей фирме из Нижнего Тагила, сотрудники которой, включая директора и совладельца (?!), более десяти лет (?!) наживались, используя для «сексуальных услуг» и насильно похищаемых и превращаемых в рабынь девушек, над какими они и сами периодически надругались, некоторых – строптивых, или для «остроты» надругательств – и убивая. Количество таких около двадцати (это лишь официально разыскиваемые родственниками, чьи трупы нашли). Одного из сотрудников фирмы приговаривают к пожизненному заключению; кого-то – к двадцати годам, кого-то – к двадцати двум, кого-то – к четырнадцати, а кого-то даже к десяти годам… Что – к общему слову, но вопрос возникает: если по справедливым пропорциям и параллелям сравнивать, на сколько же следовало бы осуждать совершивших убийства по уважительным мотивам, в пылу ссоры, на бытовой почве?! К месяцу, двум?! Больше и не потянет! Вот и все в общем. И лишь вскользь упоминается о неких высокопоставленных (?!) покровителях фирмы, тоже пользовавшихся девушками. Вскользь?! Возникает вопрос: кто же в России правит нами?! Предписывает, как нам жить?! Богатеет на нашем труде, или уже разбогател, обобрав когда-то при прихватизации?! И кто эти «высокопоставленные покровители»?! Мэр города, начальник милиции, депутат  госдумы?!.. И зачем автор вообще упомянул о них, как-то расширяя суженый факт? Журналистская совесть заела: талдычить постоянно «а», и не вымолвить ни разу «б»?! Пояснений не дается, как и, конечно же, тому, как названы эти высокопоставленные покровители изуверов.
Вот, если посмотреть прямо, в лучшие образцы, - это и есть наша российская пресса, наше российское телевидение (говорить о толпах газетчиков и журналюг, и комментаторов, которые скользят над народной действительностью, будто слепоглухонемые, или будто наркоманы, опившиеся зелья и упершиеся глазами в радужные иллюзии, - вообще не стоит), когда касаются они насущного, нашей клокочущей жизни: вроде бы о всем, но не все! И часто – не самое главное. И без строгих вопросов вверх?!

13 апреля 2008 г.


Прихватизаторы

На седьмом десятке лет Иванович – седоволосый, со скособоченной влево нижней губой и выпученными вперед глазами старик, работавший когда-то в руководстве «давшего дуба» в послеперестроечные годы богатого колхоза, - ощутимо охладел до супруги своей Владимировны (они так и называли один одного в обращении между собой – по отчеству), бывшей одинакового с ним возраста; не прихватывал ее по несколько раз на неделю в своих объятия, но порой –хоть значительно пореже – на него всех же находили неожиданные влечения, которые он посмеиваясь называл «вспышками». И «вспышки» эти имели обыкновение одолевать его в самое неподходящее время: перекладывают они, к примеру, сено для коровы на чердаке, а тут раз и накатило на мужика. Куда бабе деваться? Не тот возраст, чтобы на потом откладывать небережливо. Или, к примеру, через недельки две ругает Иванович Владимировну чуть ли не матерными словами за то, что та не помнит, куда ключ от сарая положила, а тут его – раз! – и «вспышка» охватывает. Куда бабе деваться, хоть у самой от досады слезы из глаз? Но это еще куда ни шло. Так сегодня, на третий день страстной недели, когда Иуда предал господа Иисуса, ни свет ни заря, когда Владимировна еще спала (а надо сказать, что она уже давно прикипела душой к самой театральной из вер – православной, и старалась неукоснительно исполнять все ее предписания) Ивановича снова охватила «вспышка», и так как он был человеком далеким от проповедей местного священника, и не понимал, как это может быть нельзя, да в отношении собственной супруги, которая ни где-нибудь в церкви, а на кровати рядом, лежит, посапывает, то он, нетерпеливо покряхтывая, сразу же и полез к ней. Конечно, в другие бы дни, памятуя евангельское, что муж – пусть и неверь он самый отъявленный – главней перед господом жены, постепенно бы уступила, потому что ей и самой это дело грешное нравилось, - но в страстную седмицу?! Такой наглости, даже святотатства по отношению к ее вере Владимировна стерпеть не могла, и проснувшись, поняв, для чего перебрался к ней супруг, она решительно вытолкала его от себя, выговаривая возмущенно: «Ты что ж делаешь, Иуда?! Господь к крестным мукам готовится, а – ты?!» - и брыкнула наотмашь по нему обеими ногами не целясь, но попала пониже паха, так что «вспышка» у Ивановича сразу погасла. Он недовольно побурчал, подошел к зеркалу, посмотрел на отражение своего лица в нем, и произнес непонимающе: «Вроде, не то что вблизи, а и в роду жидов не было, а глаза – на выкате?! Жид, жид… А какой я жид? И мать русская, и отец – помню – хохол… Хотя дело-то оно такое, тайное, может и со стороны вмешательство…» Оделся, попил чая с варениками, испеченными супругой вчера с вечера, а когда рассвело, накинул на себя пальто, плащ (накрапывал мелкий холодный дождик) и погнал корову пастись на горку напротив его дома, на свежую молоденькую траву.
Надо сказать, что прилагательное по отношении к нему «жид» за долгую жизнь Ивановича к старости достало, наложило болезненность на восприятия. Кроме выпученных глаз, у него и фамилия была сомнительная: ни на «ов» в окончании, как у Попова, ни на «ёв», как у Хрущева, ни на «ев», как у Куняева, ни на «ин», как у Путина, ни на «ко», как у областного губернатора, ни на «яр» или «уг», как у двух известных певней, а на «ич» - как у Рабиновича, Абрамовича: Бунимович. И самое обидное при этом было, что он к «жидам» действительно не имел никакого отношения: бульбаши, хохлы, поляки, русские в роду, а еврея – ни одного. Не то чтобы его как прижимали этим, унижали, насмеивались, лишали чего-то в школе, в армии, в институте, после на работах, но на бытовом уровне периодически – за глаза, в глаза, злобно, беззлобно – он слышал о себе: жид. И с годами накопилось. Поначалу он сопротивлялся машинально этому, а потом свыкся: жид – так жид; что ж плохого? Стал замечать, что к другим национальностям в России относятся еще оскорбительнее, порой все южные народности именуя или «чурка», или «черножопик». Но самое страшное, что Иванович – русский, родившийся, служивший действительную службу (хотя тогда Союз был), учившийся, работавший, всю жизнь проживший, народивший двух детей) один из которых два года назад погиб в автокатастрофе, а второй работал зам.главврача в городской больнице) в России, - уже пару лет как иногда стал посматривать на нее со стороны, не числя себя мысленно ее гражданином, а то и с враждебных позиций, хоть это у него почему-то и не получалось. Читая в газете высказывание новоизбранного президента о частной собственности и бизнесе, он прихихикивал: «Даже подростки в селе изредка, что бизнесмен – это тот, который утащил у всех, украл, а ты словно не понимаешь?! Беспрекословное уважение к частной собственности… Так почему же ни ты, выдвинувший тебя в преемники даже не заикаетесь, чтобы разобраться с происшедшей грабительской прихватизацией?! Неужели не понимаете, что, волоча в будущее такой взрывной груз, ни о каком искренне позитивном и речи не может быть! Дело ведь не в том, что, народ смотрит как на грабителей, если жестко, на тех же бизнесменов, богачей новых, представителей власти, но в том, что так оно и есть, или было… Неужели не понимаете?! Каждый старик в селе, если разговор о политике, это главным вопросом: разобраться с грабительской прихватизацией и честно приватизировать, не исключая ни одного гражданина… Подождите, отрыгнется еще это вам! – грозился он. – Мы подохнем, дети успомнят, внуки… А национальный вопрос?! – ерепенился он, стараясь не касаться себя, а выражать общее. – Америка – хитрая: скажи на негра – негр, и срок схлопочешь… Понимают опасность разрушающую межнациональной вражды, если обильно многонационально составное государства. У нас же Путин словесно: кто говорит: Россия для русских – неправильно… На поверхности более-менее тихо, а внутри нарыв такой, что в любой миг оболочка может по швам, как Союз, - и он горько смеялся вдруг, сочувствуя российским евреям: - Никогда евреем не был, а – жид… - сочувствуя и русским, которые еще совсем недавно под геноцид в той же Чечне, в том же Азербайджане, где убили и изнасиловали в начале девяностых его младшую сестру и племянницу, осознавая, что в основном все этом накоплено на речевом, словесном, бытовом общительном уровне: жид, чурка, кацап, хохол, черножопик… - И руки вдруг развязали… В России – россияне! Каждый, кто прописан, живет, гражданин! Иное – враждебность, с разрушительными последствиями… Неужели не понимают?! – и грозился: - И это вам отрыгнется…»
Не получалось почему-то, так как и смотрел со стороны, и злился, и прихихикивал, и ругался, и возмущался с болью за Россию, с мыслью, как лучше ей, стабильнее, пусть и тлела, а то и  горела в душе накопленная обида.
Корова сегодня паслась неспокойно: то заходила в посадки, поедая листочки кустарников, то обратно взбиралась на горку, то перлась куда-то по ней в сторону, на чужие участки, которые никем никогда не были приватизированы и являлись государственной собственностью, но считались почему-то сельчанами по линиям их дворов как бы ихними. И раньше из-за них происходили такие стычки, что будь здоров.
Иванович сгонял корову на свой участок, или в посадки, а та, как нарочно, норовила вернуться обратно. Он снова бегал за ней, и ругался вслух: «Мой участок, твой участок… Что за ерунда? Приватизируй, огороди – и тогда наглей… Паслась бы спокойно, а то носись за ней, туда – нельзя, туда – нельзя… Что за ерунда?.. – он вспоминал, как прошедшим летом, решив подбетонировать погреб, поехал на велосипеде на соседнюю улицу, напротив какой через дорогу было много песка. Насыпал песку в одно ведро, в другое – Ильинична, работавшая у них когда-то в колхозном правлении уборщицей, выходит из дома, хромает с палочкой к нему, недовольствует: что ты, мол, приехал сюда, Иванович? По моему дому – значит мой песок, спрашивать надо. Покажи документы, что твое?! – накинулся тогда на нее Иванович, а сейчас продолжал ругаться и на нее, и на соседей, которых рядом не было ни одного: - Прихватизаторы хреновы! Чубайсов, Абрамовичей они ругают, ограбили, мол, их, народ русский… А сами?! Ни документа, ни оформления, а… песок: мой, горка: моя?! Да пошли вы все! – он уселся на пенек у посадки. Корова спокойно косила челюстями траву то на участке одного соседа, то другого, то возвращалась на свой участок, то вновь устремлялась на соседские, а Иванович смотрел на нее и зло усмехался: - Вишь, люди какие… Их? Нетушки! Ты приватизируй, или прихватизируй,  как подавляющее большинство российских новых богачей – на худой конец, документик оформи, тогда и предъявляй права! Прихватизаторы… на словах».

23 апреля 2008 г.


Напрямоту

Выступая на предвыборной кампании по телевизору, лидер коммунистов с возмущенным удивлением задавался вопросом: мол, такая огромная страна – Россия, столько богатств в ее недрах, пахотных земель – миллионы гектаров, а сельхозпродукцию закупаем, живем бедновато… Почему?! – полагая, что только коммунистическое направление способно – да и вывело когда-то, не считаясь ни жертвами, ни личными справедливыми людскими обидами (и это правда!) – вывести Россию в нормальную процветающую жизнь. Подобными вопросами задается каждый честный болеющий за судьбу государства россиянин, находится ли он на высших ступенях власти и достатка, или на самых низах их: почему?! И ответов, как всегда, много, причин указующих, лишь позитивных действенных выводов из них не очень наблюдается.
Маститый белгородский писатель в романе «Серые великаны», несколько освещая проблемы застойного социализма в ракурсе сельской школы, проницательно затронул, может быть, основополагающее (чего не увидели ни Солженицын, ни многие другие более именитые того времени), а именно: человеческие отношения, которые отрицательным своим более всего и губят положительное жизни, великих идей, самых благих начинаний, - затронул, но не стал, к сожалению, разглядывать поглубже, концентрируя внимание. А было, и есть над чем.
Однажды минувшим летом отправившись с сумкой в бывший колхозный, а ныне запущенный сад, Толочко – пожилой неработающий муж чина предпенсионного возраста, в очках, и большой красной бородавкой под нижней губой, - собирая там яблоки и рассуждая о том, что хоть сад нынче и запустел, зарос, не ухожен, но лучше уж такой, чем если бы какие местные прихватизаторы, прибрав его к рукам, превратили бы в ухоженный, но не в общий уже, а в их личный, встретил тоже пожилого, в сером спортивном костюме, мужчину, пасущего коз. Так как Толочко также подумывал завести козу, то они сразу разговорились. Мужчина рассказал, что они переехали на Белгородчину еще в начале девяностых из Киргизии с женой, а когда Толочко сказал, что и они, также потому, что россияне, несколько лет назад приехали сюда жить из Украины, то высказал на это резко и обобщающее: «Плохие здесь люди…» Высказался и высказал. На себя надо в первую очередь смотреть, а то порой сами с «бревнами в глазах», а в глазах ближнего «пылинку» замечают, подумал поначалу Толочко, но потом, вдруг непонимающе: сам русский… «Плохие люди?..» А в Киргизии, значит, хорошие были? Выдворили вон, забрав за бесценок обжитый дом, хозяйство? Не соглашался: на Белгородчине не хужшие люди, побывал бы ты на Ярославщине, на Пермьщине в деревнях, где часто почти поголовное пьянство, воровство, тогда бы сказал?! А тут люди зажиточные, хозяйственные… Но недавно в разговоре с соседом, затронувшим извечное российское «почему», неожиданно для самого себя повторил: - «Да все потому, что мы – русские – плохие люди!» - и осекся сконфуженно: сам себя, своих парафинит? Но у оставшегося сам с собой губы его тихо твердили: «Плохие! И именно в межчеловеческих отношениях… Горизонтально, вертикально… Сосед недавно поднатужился, - рассуждая, вслух вспоминал он. – Колонку во дворе провел, более двадцати пяти тысяч рублей угрохал – лишь бы в общий колодец за водой не ходить. Зачем, спрашиваю, так ли было надо? Отвечает: а как же? Давно подумывал! Гадье какое-нибудь подсыпет в колодец отравы – и не проснешься утром… Такое в разные вариациях уже от четвертого соседа за два года слышу… Разве не ужас, если вдуматься?! – он замолкал, хмурил брови, и новь бубнил: - Неуместно от меленького частного в общероссийское общее, но не в таком ли часто уровне в разных составляющих отношения между россиянами? А мы планы восхождений общественных строили, новых взаимоотношений: пятилетние, семилетние, путинские сейчас, - создаваемые после их объявления- на смену пришли? И также все пшиком разорганизуется… Но почему? Да потому, что мы – плохие люди, если напрямоту! – и он захохотал дергающимся смехом. – Плохие люди! – а когда перестал смеяться, то спросил сам у себя самым серьезным тоном: - И что дальше, оплеваться и не жить?! – подытоживая упрямо: - Не получится! Потому что жизнь главней самой главной проблемы!

28 апреля 2008 г.


Разборки

Последние полгода, сразу после его пятидесятилетия минувшей осенью, Славутин, сломавши ногу на строительстве жилого дома у частника, нигде не подрабатывал, а полностью занимался домашним хозяйством, так как жена Славутина работала швеей в ателье в городе, шесть раз в неделю ездила туда за сорок километров, и помогать ему ощутимо просто не имела времени и сил, а дочка, студентствующая в академии областного центра, на весенние посадочные хлопоты старалась к предкам не заявляться. Кроме перегноя, Славутин на этот разрешил удобрить почву на участке и известью, оставшейся от побелки сараев, но перестарался, так как жена, вернувшаяся вечером, нервно объяснила ему, что основные овощные культуры – картофель, морковь, томаты, кабачки, тыквы – не переносят избыток кальция, приговаривая: «Насыпал – лишь бы насыпать? Удобрение… И как теперь? Один лук с капустой и свеклой во весь огород?» Но главная досада к ним в нынешнем апреле заявилась со стороны – от Газпрома. Еще первого числа, когда Славутин уезжал по телефонному звонку в город помочь попавшей под автомобиль и счастливо отделавшейся ушибами жене вернуться домой, он увидел шествующих по улице от дома к дому представителей Газпрома – две женщины и мужчина, - проверяющих потребление газа населением. Славутин указал им на свой дом, извинился, сказал, что ему срочно надо ехать и в доме никого нет, и попросил, если посчитают нужным, проверять следующий раз, сообщая, что за газ они платят исправно, и какие претензии? Каково же было его удивление, когда, вернувшись через часа три с прихрамывающей женой, он увидел, что дверь у ворот скособочена, петля на защелке, которой он закрывал дверь, помимо трубы, если надолго отлучался, еле держится, а вышедшая старушка-соседка пояснила ему: «Этыя, из газу, ломилися, как и михлиция не всегда…»
«Я же им сказал, - не понял происшедшего Славутин, - уезжаю, дома – никого… и предположил вслух: - Может, просто жулики?! Село, никого нет, и давай шарить, типа: газ проверяем…» - но сразу же отбросил это предположение, так как одна из женщин и месяца три назад, и прошлым летом приходила, просматривала газовые приборы, только процедил недовольно: - Какого хрена шляются? За пользование платим без задержки, а утечка, или ремонт – сам человек позвонит в аварийку… - вдруг вспоминая время, когда газ сюда еще не провели и ему приходилось кочегарить две пачки, рубить дрова, таскать из леса ветки, выписывать уголь, договариваться, чтобы его привезли, и произнося: - Хоть каждый месяц семьсот рубликов выложи, а с газом несомненно лучше, менее обременительно жить… - тут же подытоживая: - Но наглеть-то зачем?! Даже если главного вашего управителя Путин в президенты вытолкал…»
Через дня четыре мелкие представители крупнейшего российского концерна снова заявились; затарабанили в дверь у ворот так, что петля на кое-как вколоченной им обратно защелке запрыгала в бревне. «Чего колотите? Дверь сорвете… - закричал со двора на них Славутин, открывая дверь и пропуская тех же двух женщин и мужчину с сумкой для инструментов; спросил недружелюбно: - Тот-то раз зачем ломились, чуть дверь не выломали, объяснил же: нету никого дома, уезжаю?! – и усмехнулся: - Подумалось, что грабители какие под видом «Газпрома»...» Женщине в кожаной темной куртке с жирно напомаженными губами подобная встреча не понравилась. «Пойдемте-ка в летний домик», - повернула она, пока другая – в зеленом плаще – направлялась в дом (что тоже странным показалось Славутину. А жены бы не было, промелькнуло у него по сознанию; я – сюда, а та одна в чужом доме?!), а там, поддерживаемая мужчиной, начавшим мыльным раствором смазывать стыки труб, проверяя утечку газа, принялась предъявлять: - Почему одежда на прутьях у потолка?! – указывала на прутья, подвешенные им вверху. – Не положено, уберите! А деревянные планки рядом с газовой плитой? Уберите…» Поначалу Славутин подчинялся, убрал одежду, но после, когда женщина потребовала убрать и металлическую пластину над газовой плитой, заперечил: «Не понял?! Вы так мне указываете, словно не я тут хозяин, а вы вместе с вашим газпромом… То уберите, то… Провод электрический частью по трубе… А как по-другому? Не буду я ничего убирать…»
«Тогда отрежем газ – и все! – отрезала женщина, а мужчина попытался объяснить помягче: - А пожар… Нам тогда отвечать… С работы уволят…» На что Славутин искренне засмеялся: «Ты смотри: у меня мой же дом сгорит – а вы отвечать?! Может и страховку заплатите?! Интересно! И даже с работы уволят… И почему что-то должно сгореть? Разве что вы вдруг диверсию.. – скривил губы, продолжая: - Горит не потому, что одежда у потолка, что планки рядом с газовой плитой, а что не смотрят, лыч зальют, и от окурка может вспыхнуть, - вспоминая: -Еще в городе мы жили. У соседа – однокомнатная квартира, работа – тяжелая, грязная, придет порой вымокший, - где просушить? Повесит на палках рядом с газовой плитой… Палки как-то упали – пожар. Хоть и быстро потушили. А на планках бы, да пристроенных к стене – вовек бы ничего! – и прибавил: - Я это к слову… - и повторил, когда уже зашли в дом, где другая женщина, сидя за столом напротив его жены, заполняла какой-то циркуляр: - Не надо в чужом доме с указками: не положено… Где это написано? Прутья у потолка… Пластина металлическая над плитой… Покажите!»
Все успокоились постепенно, разговор принял мирный оборот. Мужчина просмотрел газовую печь в доме. Женщина в плаще проговорила: они сейчас за газ будут платить на триста рублей больше – раньше платили за одну плиту, а плита ведь – пусть и старая, ржавая – и в летнем домике, которой тоже пользуются. Это было обоснованно, справедливо, но Славутин по привычке возмутился: «Тысяча рублей?! Где ж деньги брать? Лето и м не пользуемся почти… Не платили… Мы-то при чем? Вы же приходили, смотрели: две плиты. Сами мы, что ли, должны напоминать, берите с нас побольша денег!» - он кисло засмеялся. Женщина в плаще заполнила циркуляр, протянула его Славутину на подпись; тот подписал не глядя; и лишь когда газпромовцы ушли, решил его прочитать; и по циркуляру тому выходило, что к отапливаемой площади в доме им приплюсовали и площадь летнего домика, которую также обозначили как «отапливаемая».
«Не понял?! – вопросительно уставился на жену Славутин. – Дома – ясно: газовая печь, а в летнем домике почему отапливаемая? Там же только газовая плита…»
«Ну да, - согласилась жена. – Выходит, мы сейчас лишнее будем платить? Плита не печь, к отопительному не относится, хотя и ею можно, в сущности… Но все равно!  - и она строго посмотрела на мужа, приговаривая: - Подписываешь, понимаешь ли, не ознакомившись?! Теперь ходи, езди, доказывай, что неправильно!»
«Ты же сидела напротив, смотрела, что пишет?! – не остался в долгу и тот. – Я и думал: все правильно! - и он сокрушенно обругал себя: - Совдеповская привычка – доверять на слово госслужащим! И тогда это в норме… Но теперь-то: именно там и кучкуется главное жулье! По организациям, фирмам… Как новая какая образуется – на девяносто процентов можно с уверенностью: жулики официально сорганизовались, чтобы аферу провернуть, или потиху народ лапошить, постепенно наживаться…» Он еще хотел продолжить в том же духе, но жена перебила его: «Газпром – не фирма однодневка, а крупное государственное…» «Крупное государственное… - перебил ее в свою очередь и Славутин. – Написали, подписал – и облапошен… - и он снова укорил жену: - Сидела, смотрела…»
«Ты же подписывал?! – та тоже повысила голос. – Не посмотрел, не прочитал – бух – подпись…»
«И ну их всех, олигархов поганых!» - махнул на нее обеими руками Славутин, и вышел во двор покурить. Не успел сделать пару затяжек, как увидел в углу двора нескольких кур, клюющих молодые побеги роз. Побежал к ним, зашикал: - «Кы-ыш! Кы-ы-ыш!» - ругаясь матерными словами, из которых «проститутки» было самым мягким; повыгонял их за сарай, где и была отведенная им территория. Обратно вернулся во двор, докурил сигарету. Вновь двинулся за сарай, в курятник; пособирал в гнездах яйца. Вернулся в дом, радостно сообщил жене: «Ты гляди! Пять курочек. Вчера четыре яйца, сегодня – пять… Не обделяют нас наши птички…»
«Конечно, - улыбнулась в ответ жена. – Ты же с ними так обходительно, ласково обращаешься…» Обиженный издевкой, Славутин снова направился во двор; выкурил там еще одну сигарету, вдруг вспоминая про их корову по кличке «Пелагея», у которой, после того как отелилась, на вымени проступили бородавки; и сосед в разговоре недавно посоветовал смазывать их грибами, появляющимися в апреле на навозных кучах: «За пару недель от бородавок и следа не останется!..» Славутин вернулся в дом и рассказал жене о совете соседа, так как назначенные ветврачом мази против бородавок не помогали.
«А сигаретным пеплом он тебе не советовал смазывать», - иронически откликнулась жена. И Славутин третий раз вышел во двор, обратно закурил, приподнялся к форточке, и проговорил жене, сидящей за столом напротив окна: «Сидела, смотрела…»
«Не посмотрел, не прочитал – подпись ставит?!» - отозвалась та, и они оба примирительно засмеялись, оба развели руки в стороны: мол, надо ехать в город, разбираться, ничего не поделаешь…

30 апреля 2008 г.


Еще один

Из всех знакомых Студневу стариков села, рассуждающих часто, разговаривающих, спорящих о новейших событиях в истории России, Андреевич был самым добродушным, тихим, правильным. Маленький, морщинистый в лице, подсохший весь, с большими покоробленными многодесятилетними физическими трудами руками, он говорил, запинаясь между фразами, словно сам хотел вслушаться в сказанное им: «Коммунизм- дело хорошее, но утопическое… Не созрело человечество, да и человек до него… Человек человеку – друг, товарищ, брат… Куда там?! Не привился – и не привился… Капитализм опять – так капитализм… Но ты честный капитализм дай! – повышал он дребещущий голос. – У преступного начала разве может быть хорошее продолжение?! Большущий тут недогляд власти… Дай народу честный капитализм, честную, под строгим и справедливым контролем властей приватизацию, чтобы каждый россиянин не обойден… Да, пересмотреть, разобраться, перераспределить, расследовать, как люстрации в восточной Европе… А как же?! Какие годы? – не соглашался, если кто напоминал ему, что пятнадцать лет прошло как прихватизация. – Церкви вернули принадлежащее, буржуям дореволюционным… Пятнадцать лет… Но верится мне, что Путин вскорости поднимет этот вопрос! Поднимет! – воодушевлялся обычно он. – Если даже Жириновский: по сто тысяч рублей каждому россиянину… А за что? Да просто откупную какую-то от нового капитала обобранному когда-то им народу! – и смеялся: - Мне-то что… Много не надо. Тысяч с семьдесят… Справлю себе костюм на смерть, гроб закажу, на поминки родственникам оставлю… кроме хибарки своей, сарая ветхого на курьих ножках…» - и немеркнущая надежда светилась в его усыпанных мелкими красноватыми прожилками глазах.
Следует сказать, что Андреевич жизнь прожил трудную, трудовую, со стажем в книжке более пятидесяти лет, без учета восьми лет осуждения за убийство в драке, где тоже тяжело работал по лагерям. Начал работать лет с четырнадцати, в войну, и хотя поэтому числился ветераном ее и даже имел какие-то медали, пенсию получал чуть больше двух тысяч, насколько помнится мне из разговора.
Последний раз Студнев видел Андреевича возле избирательного участка на выборах российского президента. «За кого буду… Ясно дело, - говорил он с запинками какому-то другому старику. – За Медведева! Коммунизм – хорошая штука, но не привился – так не привился. Капитализм по новой – так капитализм. Не гоже государству, не к лицу, как пьяный по дороге, туда-сюда покачиваться, пятнадцать лет всего прошло… Лет тридцать, тридцать пять хотя бы – тогда и снова можно в разворот на коммунизм… Ныне еще не гоже! – уверенно качал он головой в старой шапке-ушанке из стороны в сторону. – Совсем престиж русского человека упадет, и все силы на возрождение государства, мощи ему придать. И это первейшая, скажу тебе, задача! Как же внутренние противоречия решать, если государство на ногах прочно не стоит? Довели, сволочи, мощнейшее государство за несколько лет?! – выругался, не выдержав; хохотнул старчески: - Надо еще и умудриться до такого?! – он вновь замолкал, и вновь продолжал: - А Медведев… с главным, ключевым вопросом нынешней действительности, без которого разрешения надежного движения к лучшему – не жди, думаю, разберется… И получу я свои семьдесят тысяч рубликов. Мне больше и не надо, учитывая, что при пенсии… Один, - вздыхал он. – Сына-то, Гришу, двадцать лет как похоронил… Сам виноват: пил не в меру, под поезд… Может, и подтолкнул кто? – задумался. – Перестройка… Время бесовское на подступах… - вспоминал с горечью в голосе, и надежда опять мелькала в его глазах, тонкие синеватые губы кривились в улыбку. – Гроб себе на смерть закажу, костюм куплю, на поминки родственникам выделю… а то и хоронить не станут… За Медведева!»
В конце апреля заморосил по целым дням дождик. Чтобы не выгонять пастись полугодовалого бычка, которого Студнев выращивал на мясо, надеясь заработать тысяч двадцать рублей, - что было бы неплохим денежным подспорьем в жизни, так как сам он был инвалидом, без левой ноги до колена, проживал в доме недавно умерших родителей со старшей сестрой, которая тоже часто хворала, на его небольшую пенсию – он прихватив серп и мешок, поковылял на горку недалеко от кладбище накосить бычку свежей молоденькой травки. Вскоре к выротой на кладбищенском откосе яме двое пошатывающихся, переругивающихся матом мужчин поднесли гроб, сбитый из старых досок и напоминающий большое корыто, с лежащим в нем полубоком старичком, чем-то напоминающим Андреевича. Студнев не удержался, приблизился к мужчинам, когда те уже опустили гроб в яму. Андреевич лежал в гробу в старой помятой одежде, пожелтевший безжизненным лицом, ссохшийся еще заметнее. Мужчины, оказавшиеся его дальними родственниками, прикрыли сверху его крышкой из старой двери. Один спустился вниз, камнем приколотил ее гвоздями по краям. Вылез, и они оба принялись забрасывать тело Андреевича землей. Забросали, подравняли кривым квадратиком. Приткнули сверху грубо сколоченный крест, поперечная палка которого сразу отвалилась. Один из родственников, что был помоложе, лет в тридцать, хотел было приладить ее, но другой, что постарше, студневского возраста – лет в сорок пять, остановил его, пробурчав: «Брось ты! Крест ему? Он и в церкви у батюшки ни разу не был…» Он достал из-за пазухи бутылку самогона, стакан, огурец, ломоть хлеба: «Помянем…» Они поочередно выпили, похвалили самогон за крепость». У Натальи брали, та по-честному гонит, без примесей…» - пояснил тот, что помоложе, а что постарше предложил и замершему чуть в стороне Студневу помянуть, и когда тот, несколько раз извинившись, сказал, что не пьет, проворчал: «Плохой ты, значит, человек, деда – покойника помянуть не хочешь. А дед, между прочим, не дурак был. Рассуждал разное умное… Ждал справедливости от государства…» - и засмеялся чему-то своему непонятному. И что помоложе тоже засмеялся, только кисловато: «Дождешься от него?! – и продолжил вдруг: - Нехорошо как-то, абы как закопали…» «А за какие шиши? – отозвался раздраженно другой. – С морга больничного забирали – заплатили, везли в село – заплатили… Кто мы ему, он – нам? Седьмая вода на киселе… Пусть и за это с того света благодарит! Ни хибарка, ни двор, ни огород, - недовольствовал он, - ничего неприватизировано, документов нет… В дому старые столы, шкаф, телевизор допотопный… Нечего и взять! Так еще и доказывать права наследования с полгода придется…» - он махнул рукой, налил в стакан самогона, снова выпил. Налил тому, что помладше, тот выпил. Обратно предложили Студневу помянуть остатком на донышке бутылки. И Студнев, одолеваемый нахлынувшей на душу горечью, не смог отказаться, не помянуть Андреевича. «Вот теперь видно, что не плохой – русский человек…» - одобрил тот, что постарше. Они оба перекрестились короткими взмахами правых рук, и двинулись с лопатами на плечах по откосу кладбища вниз, к дороге. Студнев, сняв кепку с головы, постоял у могилки Андреевича, приспособил валявшуюся рядом палке к другой – в подобие креста, перекрестился раз пять, произнес раза три: «Ну, пускай тебе земля пухом…» Отошел к горке; сгибаясь в сторону оставшейся в одиночестве у него правой ноги, вновь начал косить серпом траву, повторяя вслух раз за разом: «И еще один не дождался… честной приватизации, хоть малюсенькой доли от разграбленного общенародного, в которое он трудом тяжелым сроком почти в шестьдесят лет… Семидесяти тысяч… на поминки, на гроб, на костюм смертный… А сколько их, кто не дождался?! – ему хотелось то плакать, то смеяться, и порой непроизвольно срывалось с губ в заключение: - И не дождутся! Если в социалистическом обществе просто есть несправедливости, то капитализм сам по себе в целом несправедлив… для большинства населения… всегда». И грабительская прихватизация от честной приватизации отличается только весом несправедливости…

1 мая 2008 г.


Бесы

На праздники – и пасхальные, и первомайские, и между ними – зачастили дожди, и Крупина – плечистый приземистый мужчина средних лет, с пролысиной посередине головы ото лба до макушки, недели с две назад в третий раз уволившийся с престижной даже сейчас работы охранника, - поглядев под завершение их, вечером третьего дня, в пасмурное небо, из которого вот-вот снова собирался хлынуть дождь, недовольно выговорил жене – женщине средних лет, средней полноты, с большими зеленоватыми глазами и веснушками по краям носа и слева, и справа, работающей в бухгалтерии мелькомбината: «От оно и поповерие твое?! Грешно в страстную пятницу, субботу в работу… А солнце было, люди вон картошку посадили…» - затянулся сигаретой и выпустил дым изо рта в сторону жены, окучивающей тут же на дворе маленькой тяпкой взошедшие цветы. «Посадили тебя когда-то… за дебош… на три года, - отозвалась та, не поднимая головы и не отвлекаясь  от цветов. – А картофель… сажают! Сколько повторять?»
«Грамотная очень… - парировал слова жены Крупина, и усмехнулся: - Одна, наверное, со всего села – на всенощную в поселок ночью… Зачем? Для чего? Батюшка… Так батюшка с этого хорошие бабки имеет… на таких, как ты! – и добавил потише: - Сосед говорил, в кругосветное путешествие он скоро, икону повезет… - и опять усмехнулся, только более зло:- Время вернулось! Дурака валяют, и живут припеваючи, - и снова добавил потише: - Как метко комсомольцы в двадцатые годы нашего времени частушки о них! – и пропел хрипловатым голосом: - И не сеем, и не пашем, а валяем дурака: с колоколен х… машем, да гоняем облака… - захохотал, и подытожил: - И действительно! Время пришло…»
«И не стыдно, - неодобрительно покачала в его сторону головой жена, вдруг продолжая задумчиво: - Мы все из разумного времени, даже если неразумные совсем… И правильно ты как бы – а жизни нормальной в атеизме нет! Может быть потому, что не хочет все свести в простоту: два плюс два – четыре, пятью пять – двадцать пять, и постоянно скользит. Но не в простоту, а в пустоту…»
«Замысловато что-то ты, - проговорил тихо Крупина. – Мне и самому… Вспомнишь, - неожиданно заоткровенничал, - узко было при советах. Но опоры для души всегда находились… Сейчас же – широко, и опор, кажется, много, а ни одной – чтоб надежная…»
«Опора – христианство, - подходя к умывальнику помыть руки, высказала жена. – Ты недавно еще: Америка, Америка… Но ведь там – я читала – восемьдесят процентов населения христиане…»
«Правильно! – радостно хлопнул двумя ладонями рук по коленям Крупина. – Но не православные, а протестанты! – провозгласил он. – Без икон, без отпеваний-припеваний, священников оплачиваемых, спектаклей богослужебных… Каждый – напрямую к Богу…»
«Все равно христианство, опиум – по-твоему», - напомнила жена.
«Опиум, - согласился Крупина. – Но созидающий, надо признать… - и потяжелел голосом: - На православии, как в России усиленно внедряют, созидания не получится: ни человека, ни великого государства…»
«Посмотрим, если доживем, - ответила жена, поднимаясь по ступенькам порога в дом, поворачиваясь у двери: - Кольку я начала к церкви приобщать – изменился, пить перестал… А тебя наслушался, отошел от религиозного, - и выбросила с укором: - Среднюю школу надо заканчивать… А перед обедом, пока ты спал, он, еще двое его одноклассников, две девушки, с сумкой, полной спиртного,.. пошли в посадки… пить…»
«Что?! – вызверился на услышанное Крупина. – Ах ты!..» - и он ломанулся со двора через дорогу в посадки, где сразу же увидел сына – Кольку, который, пьяно покачиваясь и похихикивая. Сидел на пне, вразнобой раскинув ноги, а по сторонам от него по парам дрыгали задами – то она над ним, то он над ней – полуоголенные парни и девушки. Колька протягивал руку, щупал за выпавшую из расстегнутой красной рубашки грудь девушку справа от него, лежащую под парнем в желтой кожаной курточке, обхватив того за бедра согнутыми в коленях ногами, и обещал нетерпеливо: «Щас еще и я тебя шахну! Шас!»
Крупина приблизился к сыну сзади, пнул ногой в спину, приговаривая с усмешкой: «Что ж ты вторым заходом?! Не наша то политика, не крупиновская… В мокроте ляпаться…» - размахнулся, ударил рукой по лицу наотмашь, так что тот отлетел, ударяясь головой о ствол черемухи. Вскочил, запротестовал испуганно: «Ты чего, батя?! – и с угрозой следом: - Ты че-о-о-?!» И снова получил от отца с другой руки. И на этот раз, вскочив, побежал вдоль кустов к ложбине. За ним ринулись и подхватившиеся, поправляющие одежды парни и девушки. Когда они все скрылись из вида, Крупина закричал вслед: «Что, сучье поколение?!» Он осмотрелся вокруг, увидев среди пустых бутылок от вина и нетронутую, взял ее в руки, прочитал, тыкая пальцем в наклейку с изображенной там церковью: «Кагора монастырская… С благословения… - почмокал губами удовлетворенно, отпил несколько глотков, похвалив: - Хорошее, ишь-ить», - и вылил в себя все содержимое не отрываясь. Уселся на пень, на котором недавно еще совсем сидел сын Колька, закурил и с самым умиротворенным состоянием духа стал рассуждать вслух, мысленно переча то жене, то так, невесть кому: «К церкви приобщать, изменился… Да нет, ни церковь, ни бог тут ни к основе… Пока порывы не угасли, никакого не может быть серьезного разумения ни о человеке, ни об обществе, ни о боге… Штука между ног главенствует, божествует, и определяет, гадюка такая… Сбросил жар – глядишь, снова бурлит… Какое тут разумение?! - он посидел, повздыхал, еще покурил, еще повторил, усмехаясь: - Школу не закончили, а уже в групповуху… Сучье поколение». Побрел домой, включил телевизор, по которому показывали о российских артистических звездах, о какой-то рок-группе из Ленинграда, участники которой то пьянствовали, то дымили сигаретами в некурящих номерах, то ругались через слово матом, что даже Крупина – русский по национальности, будто немец тамошний – не выдержал, проговорил брезгливо: «Свиньи русские! Даже я… и то в собственном доме не курю… - добавил с удивлением: - И такая сволочь сейчас бабки режет?! Звезды… - хихикнул он, сплюнув. – Во время пришло: поговоришь с человеком, и почти в каждом – сволочь. Включишь телевизор – сволочь на сволочи! Во время пришло?! – он посмотрел на кровать в другой стороне комнаты, где уже спала жена; выразился вдруг по-церковному:  Бесы! – вспоминая недавно показанный одноименный – только в единственном числе – фильм; сказал: - умно подмечено! Ни «острова», ни «двенадцати» эти, хоть премий не поимеет… И справедливо как-то… Но по глубине обобщающему проникновения в действительность – умно подмечено, честно, по-религиозному с атеистических оценок… - забубнил зачем-то о сюжете, словно кто его слушал: - Жесткий, преступный, по-своему порядочный крупный бес… А превратился вдруг в мямлю ангельскую, и те, кто его окружал, знал, осуждал… более мелкие бесы… в его же размах, на его же территории, но подловатей намного, гниловатей!.. Юристы, экономисты, бизнесмены!.. – и опять повторил: - Глубокое прозрение, справедливое! Бесы! – уточнил: - Особенно по крупным городам их много, а в Москве – так кишит, - и вновь выразился по-церковному, но теперь с ударением на вторую гласную: - Бесы… Одни бесы…»

3 мая 2008 г.


Поганый миг

Май пришел холодным и дождливым, но плодовые деревья и ягодные кусты в основном уже отцвели, опасаться особо было нечего, как и впадать в предупреждающие от возвратных заморозков хлопоты: опрыскивать землю и сами растения водой, укрывать их, или одымливать, поджигая сырые растительные отходы листьев, навоза; и переваливший возрастом семидесятилетие, недавно похоронивший супругу, живущий в скромном уединении, но имеющий лучший в селе сад Александр Исаевич Бабий был этому рад, хоть и год наступил високосный, от которого, как давно он отметил, можно было ждать разных неожиданностей.
В отличии от своего известного одноимяотчественника Солженицына, он ничего не писал, подпадать под обширное обозрение не любил, всегда – и в советские времена, и после них – не относился отрицательно к коммунизму как к идее, и как к первой в истории человечества попытке проекции его на шестой части нашей планеты, хотя был человеком простым, маленьким, сострадательным, рассуждающим и ни в каких партиях не состоявшим, правда закончившим когда-то три курса сельхозакадемии заочно и несколько проработавшим даже заведующим фермы в некогда богатом колхозе.
Почти весь урожай со своего сада Александр Исаевич раздавал, да и сельские ребятишки сами частенько гостевали там, когда соблазнительно оттягивали ветки созревшие яблоки, груши, сливы, чему он совсем не противился: зачем ему одному? Посадив первые саженцы лет тридцать назад, он привязался к садоводству, оно стало частью его жизни.
Александр Исаевич сидел на диване и смотрел по телевизору инаугурацию третьего российского президента, испытывая самые противоречивые чувства; всматривался в молодое лицо нового главы государства, и повторял, задумчиво поглаживая рукой заросшие седой щетиной подбородок и щеки: - «Преемник… Путин – тоже преемник… Ельцин переговорил, поставил условия… Теперь Путин переговорил, поставил условия… А сам – в премьер-министры и в руководители крупнейшей партии… Вторая и третья власть у него… Вся схема…»
В дверь возле двора постучали. Александр Исаевич с покряхтыванием от ломоты в костях направился ее открывать, увидев за ней соседского зятя Толика Стругова, единственного человека в селе, с кем он продолжительно общался, недели с три назад уезжавшего в монастырь, и вот вернувшегося.
«Ну, проходи», - пригласил его в дом Александр Исаевич.
Толик в общем был человеком положительным: не увлекался спиртным, от работы не увиливал. Взял он дочь соседа в жены с двухлетней дочерью вернувшись с армейской службы, поселился у ее родителей, так как сам был детдомовец и жилья не имел, хотя и полагалось однокомнатное, но нынешние жулики при полномочиях его в этом легко обошли. Девять лет прожили они, а полгода назад жена несильно приболела, легла в больницу, а там вдруг умерла… Прошел слушок, что медсестра перепутала инъекции, но похоронили. Разбираться, судиться – денег сколько надо, и остался Толик один в доме ее отца и матери, с приемной дочерью одиннадцати лет, с которыми отношения и при живой жене были прохладными, а теперь и лишними. Надо куда-то уходить, решил Толик, предполагая на восемьдесят тысяч рублей, которые у него оставались (копили с женой на машину), купить какой заброшенный домик в Муроме – а что у человека в жизни основательней и важнее своего жилья? – и тем обосноваться как-то. Для чего месяца полтора тому он и уволился с работы высокооплачиваемой грузчиком на мясокомбинате, но очень ошибся, хоть и домики пустующие и ветхие были, и продать их не живущие в них наследники с удовольствием соглашались: за шестьдесят, пятьдесят, даже тридцать тысяч… Жил бы Толик, обустроился, подремонтировал, подправил, и еще бы оставались немалые деньги. Не тут-то было! Документы-то на владение, как правило, у наследников совсем не оформлены. А чтобы оформить их, хлопот на полгода растянется, и денег тысяч с тридцать надо ввалить?! За тридцать продает – и тридцать за оформление?! Кому подобное надо?! Пусть стоит домик, гниет, рушится, растаскивается… до лучших времен! И ты, Толик, шляйся по чужим углам, хоть и мог бы приобрести! Но он не сдался, решил другим путем пойти, в обход БТИ, кадастровых палат, волокиты бумажной: сразу через последнюю инстанцию, нотариуса – заверить у него письменный договор с продавцом, все там обговорить до тонкостей, заплатить при свидетелях. Что еще надо?! Написал на две страницы на двух листах (для хозяина, и для него), уговорил соседку, работающую в сельсовете, отпечатать это красиво и понятно на принтере, однако неожиданно женщина-нотариус уперлась, отказываясь заверять «отсебятину какую-то», поясняя надменно и нервно: «Есть принятые формы договоров, а не как вы считаете нужным!.. Оформляйте все, как положено, - и приходите…» И понял Толик, что купить жилье у него не получится. Поругал он разными нехорошими словами российскую власть, антинародную ее политику внутреннюю, и поперся с досады в монастырь под Воронежем, как делал и несколько раз до того, лет пять назад, если неполадки вдруг в жизни: отвлечься без спиртного, помолиться, перебыть, поработать «во славу божью», так сказать, осмотреться.
Монастырь за это время заметно отстроился, но система его изменилась не особо: отдал паспорт, поселили в набитой людьми келье для паломников, на следующий день с утра – на работы. Большинство из паломников похожей с ним судьбы, а то и похуже: и по интересу религиозному, но реже намного, чем раньше. Разговаривают, общаются. Понаслушался там Толик многого,  понял главное: ошибался он, жизнь простого человека, на таком уровне, как у него – на низшем, на каком процентов с пятьдесят россиян, при Путине к лучшему не изменилась, а наоборот – сузила возможности, права, упрочила зависимость от вышестоящих, увеличила разрыв… Об этом, только более подробно, усевшись на диване напротив телевизора, попивая налитый хозяином в большую металлическую кружку чай и заедая его пряниками, и высказывал Толик Стругов Александру Исаевичу, который то хмурился, то вздыхал, то улыбался, прерывисто высказываясь: «Правильно подмечаешь: общество отчетливей делится на низшее составное, среднее, высшее… Рамки все отчетливей…» - пока Толик твердил: «Работа… На производстве, дома… Единственная информация – телевизор вечером... Но кто при более-менее достатке – те зажили… Мы же – низшие… Хорошо хоть государство укрепил, вооруженные силы снова в мощь при Путине! – довольно твердил он через день, когда вновь зашел к Александру Исаевичу, намериваясь после выходных обратно в монастырь – еще осматриваться, глядя на военный парад из Москвы в телевизоре. – И что личное, обиды мелкие чьи-то… Вон она Россия! Гордо: и ты россиянин…»
«В Муроме дома пустуют, подгнивают… У тебя есть маленькие деньги, чтобы купить, жить в своем… - остановил его Александр Исаевич. – Но государство – давай напрямую, в главного виновника! – не дает тебе и на это право… Чем же гордиться?! Снова в мощь… При прежней власти – не такая мощь, весь мир держали… - он задумывался, продолжал: - Но тогда хоть идея великая. А теперь… Ничего не будет… - и прерывисто бубнил Толику ли, себе ли: - Мина – грабительская прихватизация – под каждым благим начинанием! Путин ее не извлекал, и Медведев, как я понимаю, не собирается… Первая кампания после вступления на пост: борьба с коррупцией… - усмехался он. – Рана разрастающаяся на стопе, а он икроножные мышцы под хирургический нож?! Ничего не получится…»
А за окнами снова заляпал своими каплями по лужам дождь. Толик Стругов смотрел в окно и думал тяжело: «Ничего не получится… нормального в жизни… Так и буду перебиваться по людям, как и перебивался… Детдом, интернат, примак… Ограбить бы хорошо кого, на крупную сумму! А где, кого, как? Да и страшновато, в тюрьме еще жизнь станет хуже… И не преступный я человек… - еле звучно шевелил он губами. – Поганое низшее положение, поганая власть, поганое государство, моя поганая судьба… - пугаясь таких мыслей, он опасливо смотрел на Александра Исаевича, прислушивался, как тот выговаривает, поглядывая на экран телевизора: «Сталинские чистки… А как честной, думающей о государстве, народе власти при подобных размахах коррупции, беззаконий… Но тогда ради народа, ради идеи великой! А теперь ради кого? Ради спокойствия тридцати процентов, обобравших семьдесят по-разному?! Чтобы все в дружную созидающую жизнь… Не получится!...» - и слушая, как тот смеется, Толик еще более уверенно, но думая о своем, повторял, по-прежнему еле шевеля губами: - Не получится…» - и у него было до того в этот миг погано на душе, что в пору напиться до потери памяти, но и этой возможности судьба ему не предоставила: ибо Толик Стругов спиртное не пил. Совсем было для него безвыходное состояние в этот миг.

9 мая 2008 г.


Ни, ни, ни…

Картофель в этом году Ильич – низкорослый старичок шестидесяти двух лет без двух пальцев на левой руке, до пенсии много лет проработавший кочегаром в сельской школе, - посадил рано, в первой декаде апреля, после чего обильно залили дожди, несколько раз хорошо приморозило, и всходы на огороде в конце мая были малолистые, приземистые. Только он обрызгал их настем крапивы, зашел во двор, присмотрелся к курам – и там подвох: лысеют те: зады обнажились под хвостами, перо без пушинок, тусклое. «Конечно, - побурчал он сам с собой, вспоминая супругу, уже более месяца не выходящую из больницы с легочным заболеванием, дочь уехавшую на заработки в Москву и уже более трех месяцев не высылающую деньги на содержание сына – его внука, живущего с ним. – Конечно, одними отрубями и кормлю почти… Кукурузки бы, пшенички… А как? Мешок ячменя в триста шестьдесят рублей взвился… - поругал, как водится в таком положении, и старого, и нового президента, всю российскую власть, поминая на завершение старого президента: - Одно хоть утешало: трудился, трудился в Кремле, трудился… - вздохнул, вспоминая Жириновского на экране телевизора, в Госдуме нападающего на Зюганова и предъявляющего тому, что когда-то коммунисты у его деда фабрику отобрали; выговорил зло по этому поводу сам себе: - Ездите, выступаете, о благе народа якобы пекетесь, а вот она и есть основная суть вашей политики: фабрику отобрали… - выговорился: - Недобитки буржуйские!» - и стал рассуждать вслух, расхаживая по двору и собирая куриные перья, чтобы измельчив подсыпать в корм, вспоминая женщину, которая высказывалась по телевизору с ужасом, что если, мол, дать русскому человеку свободно оружие, - перестреляют один одного; и противореча ей: - Постреляют, постреляют, и в нормальное общежитие, глядишь… Но каждому человеку доступ, без исключения! А то нахватали из социалистического склада военные, милиционеры, бандюки… Богачи новые приобрели право покупать и иметь при себе оружие… Простой же народ опять обошли… - он вспоминал сына соседа, который выкопал где-то в лесу несколько немецких автоматов, гранаты, притащил все к себе, а участковый пронюхал (во вражде давней с соседом)  и осудили на год за незаконное хранение. – Такая она справедливость, - вздыхал Ильич, поглядывая из-за изгороди на дорогу, проходящую по селу, по которой с ревом, что земля дрожала, проносились теперь несколько груженых щебнем самосвалов; и он говорил, раскачивая подбородком из стороны в сторону: - Вот действительно стерва бешеная, российский водитель! Сорок километров скорость положена по селу, а он сто сорок прет?! Уже и коров жители не держат, ни скотину – носятся, давят… - разводил руки в сторону. – А что им корова, курица, если за человека – три года дают?! А если при деньгах, или власти, то совсем не судят… - Ильич вдруг вспомнил другого своего соседа, у которого бешеная российская шоферня недавно задавила кота, и тот, пьяно кривя губы, подсчитал, что этот кот был двадцатым по счету у него за шестнадцать лет, когда какая-то начальственная стерва распорядилась проложить в селе прямо у домов дорогу. И Ильич произнес, измельчая собранные куриные перья на пне топором: - Был бы у каждого автомат, да гранаты – не носилась бы эта сволочь по селу за сто километров! Нашлась бы еще и в селе правда, честный гаишник. Вышел бы на дорогу, несется стерва на автомобиле: ба-ба-ба! – очередь, одну гранату, другую – следом! И машину, и шоферюгу – в клочки! Хрен с ними, судите… Но суд честный должен! Чего носится за сто километров, когда сорок – не выше – разрешено?! Годик сельскому герою за самосуд дали – и хватит! И с чиновниками-взяточниками так, с вымогателями разными при погонах, и без погон! – орал Ильич, размахивая топором над пнем, под которым валялись разбросанные куриные перья. – Каждому россиянину оружие в руки, и не ниже автомата! Жертв много будет?! – не соглашался он с возможным возражением. – Зато справедливость пойдет в обороты! – орал Ильич сам с собой, пока не устал, не уселся на пень, не закурил от волнения, хоть решил эту вредную привычку бросать и уже продержался около двух недель. И тогда мысли и слова его приняли другой, более мирный оборот: - Так вот откуда все идет… - широко раскрыв глаза, пророчески произносил он, - несуразицы наши российские… Не любим мы ни Россию свою, ни сограждана своего российского человека… Нет, нет, не любим, - закачал головой из стороны в сторону, словно на него со всех сторон посыпались голоса несогласий, осуждений, - не любим! – и пытался объяснить: - Разве бы шоферюги носились по селу за сто километров, если бы любили, уважали живущих у дороги?! Разве бы Ельцин допустил, чтобы мощнейшая держава в течении нескольких лет превратилась в ничто в военном отношении, так что в Пентагоне и всерьез Россию воспринимать не стали?! Разве бы новые буржуи позволили себе жировать, видя бесправие и нищету большинства россиян, которых они ограбили, обобрали, если помягче?! Разве бы власть, если она уважает Россию и ее народ, позволила бы быть, происходить то, что было, происходило в нашей новейшей истории?! Разве бы всенародно любимый Путин, набрав авторитета у самого народа, и понимая, что имела место преступная прихватизация, не попытался бы хотя бы осторожно пересмотреть ее итоги, провести ревизии, и как-то возместить тем, кто оказался совсем обойденным?! Разве справедливость это не самое главное и не основа всего благого? Мы не любим Россию, и сограждан своих, - с горечью твердил Ильич, - и в этом главная замалчиваемая причина наших гадючих межличностных отношений. Не любим, не уважаем!.. Копни лишь лучше, поглубже…не по словам… спектакли мы разыгрывать долгие научились у нашей православной церкви!.. а по делам, действиям. Не любим, не уважаем! И потому крупные частнособственнические отношения у нас легко приобретают качество: барин - холопы. И если у тебя, россиянин, случилась какая проблема серьезная, то чиновник, мент, или сосед твой, который часто живет по принципу: пусть у меня дом сгорит – лишь бы у соседа два!, попытается тебя утопить в ней. И благодари ты Бога, которого нету, если случится наоборот, и бескорыстно, хотя примеров подобного по телевизору, в книжках, в газетках тебе приведут множество… Не любим, не уважаем! Это наша патологическая, потенциальная черта! Эта нелюбовь, неуважение и является для многих многому оправданием…» - тяжело дыша, заключал Ильич, видя как открывается калитка во дворе, как внук его Гришка, ученик седьмого класса, с рюкзачком для книжек и тетрадок за спиной, протискивается в нее и, с удивлением поглядывая на словно приросшего задницей к пню деда, не выпускающего топор из рук, радостно сообщает ему: «Билан…первое место на Евровидении взял… Слава России!»
«Слава! – проникаясь радостью внука, непонятной для него, и думая: ну, чего ты орешь, дура?! Песенки жидяра попел – и миллионы отхватил, а я вчера гречневой каши на последние деньги купил тебя покормить, и до пенсии еще неделя… А всю жизнь работал, работал, работал, в мазуте, в угле, не как Путин, в Кремле восемь лет, чтобы в России стало не семь, а семьдесят семь олигархов, повторяет Ильич, ставит топор у пня, входит с внуком в дом, достает из погреба – так как холодильник сломался и средств починить его нету – кастрюлю с приготовленной поутру гречневой кашей, разогревает ее на газу ( за который скоро также надо около тысячи рублей заплатить) одновременно зажаривая на сковороде сразу пять куриных яиц, и когда внук подходит к столу и недоумевая вновь пышущей в него угрюмости деда, опять сообщает: «Билан… на Евровидении… первое место… Слава России», то уже не повторяет это за ним машинально, потакая малолетнему балбесу, а спрашивает строго: «Оценки какие за год получил? По математике, биологии, химии…» - спрашивает, и сам не знает, зачем и для чего.
Потому внук, наверное, и не отвечает ему, а также вразрез недовольствует, фыркая презрительно в еду: «Каша, яйца, и вчера –каша, яйца, и позавчера… Другие дети в школе, знаешь как жрут: крольчатину, свинятину, ягнятину…»
«Нет у меня средств тебя свинятиной и ягнятиной кормить, - недовольствует в ответ и Ильич, поясняя: - Крольчатину и свинятину жрут внуки тех сволочей, что наприхватывали из общеколхозного: кто трактор, кто сеялку, а кто и комбайн целый. – Мать пусть тебя кормит… - и бубнит потише: - Уехала, тегается по столицам, а сына… (байстрюка нагуляла – хочет он сказать, но не говорит),сына – на нас, - вспоминает, что супруга его давно в больнице, и поправляет себя громче: На ме-е-ня?!»
«Вот и тебе надо было что из общеколхозного прихватить, а ты – не прихватил, - комментирует внук. – Потому что – лох… - он замечает кошку под столом, ботинком наступает ей на хвост, с удовольствием приговаривая: - Скажи-ка, киса: мя-у-у!» - давит кошкин хвост ногой. И кошка под столом визжит: «И-мя-у-у-у…» Внук вскакивает, и бежит во двор, чтобы не получить оплеуху от перепуганного криком кошки Ильича, и там хохочет, держась за живот, а Ильич, поругавшись на него матом, ворчит сам с собой: «Вот гад русский человек! Пакостник с малолетства… Нету другого такого пакостника среди цивилизованных народов, если не брать разные племена тумбу-юмбу, да людоедов… Нету! Ни себя не уважает, ни ближнего своего, ни страну свою… Только пыль пускает, чтобы выставить себя в лучшем виде… Не жить хорошо, нормально, по-человечески главное для него, а выставлять таким… - он смотрит в окно на внука, который зашел за угол сарая и, осматриваясь по сторонам, мочится на стену, приспустив брюки, и рассуждает пообширней: - Разве если бы Сталин любил народ – уничтожал бы столько?! – он вспоминает где-то вычитанное, что в войну на стороне немцев воевали около трех миллионов советских людей, и высказывает, зло сощемив губы: - Что это за выродок такой… около трех миллионов… уничтожать своих?! А русские помещики во времена Пушкина?! Мусье, мусье, мусье – все под французов?! Брезгуют, если русскую речь услышат?! Вот бы куда Сталина – предательство такое национальное под корень! – злился и пыхтел Ильич, кривя губы. – Но хоть честно после великой революции, и в социалистической литературе, и во внутренней политике: восемьдесят процентов населения – народ – ограбили, изъяли, экспроприировали у двадцати процентов своих эксплуататоров и буржуев в пользу народного государства и права, и власть, и орудия, и средства производства… А что теперь?! – недоуменно морщился он. – Двадцать процентов буржуев новых ограбили восемьдесят процентов населения – народ… Главное гадство новейшей российской истории! А ни в прессе, ни по телевидению, ни по радио… и не упоминается почти это, исходным оценок не является?! Разве такой самообманщик, такой плут – народ – имеет право и может нормально жить?! – вопрошал он, отвечая самому себе: - Не может! И что интересно?! – произнес вдруг, ошарашенный новой значимой мыслью, мелькнувшей в его голове, так что он приоткрыл рот и уселся от неожиданности на стул, продолжая: - И что интересно?! Буржуи после великой революции… какую бойню, какую гражданскую войну за свои в сущности эксплуататорские стыдные права и изобилия устроили?! Кровь рекой лилась?! Двадцать процентов тех буржуев?! А сейчас двадцать процентов новых буржуев ограбили в сущности восемьдесят процентов – народ, и народ этот молчит, бурчит, спивается, и одной глоткой орет в поддержку Путина, который хитро узаконил его ограбление, как бы наведя в стране порядок, как бы повысив общее благосостояние… Лишь один какой-то офицер Чубайса хотел завалить, и то не завалил… Или Гайдара, или Якунина? – запутался он, припоминая слышанное, виденное когда-то. – Ограбили без всяких отступных, контрибуций, не выплатив даже и по сто тысяч рублей каждому россиянину, как Жириновский обещал, ежли его в президенты… Но не каждому россиянину, а тому, кого обошли в прихватизации, кто и кусочка не получил из общенародного! – важно поправил он Жириновского, глядя в окно во двор, где внук, изловив кошку, привязывал той к хвосту консервную банку и ухмылялся предстоящему зрелищу. – Ты что делаешь, стерва ты такая?! – закричал он, подхватывая веник и выбегая во двор, а там, нагнав бросившего кошку и рванувшего наутек внука, охаживая того веником по спине, вопил: - Что за пакостник такой, российский народ, что за пакостник?! Не будет здесь жизни нормальной… хоть ты ему коммунизм давай, хоть демократию… Потому как не уважает…ни себя, ни ближнего своего, ни брата своего меньшего, ни страну свою… Ни деда своего…»

26 мая 2008 г.


Однако

Если не вспоминать бесстыдную прихватизацию, от которой, как и у большинства подобных ему, руки в крови в прямом смысле, теперь он уважаемый и честный бизнесмен. Семьянин, даже не пользуется услугами платных любовниц уже более полгода. Куда-то жертвует, кому-то помогает. Состоит в областном комитете «Единой России», уважает Путина, хотя иногда высказывается, что тот, упершись в возрождение государства в целом, такую в нем попустил коррупцию, что – ужас! Смеется: можно смело распускать всех чиновников, всех ментов, всех прокуроров, всех судей, выдать каждому россиянину по автомату(сами и защищайтесь, и проблемы решайте), - хуже в нравственном, законодательном смысле не будет… Услышав по телевизору, что певчего Билана, победившего на Евровидении, уже называют героем России, морщится, бурчит: совсем охренели! Артистов, режиссеров, певцов этих пригрели… Даже мне чтоб миллион накрутить, сколько покрутись, потрудись, а этим… песенки попоют?! Не пьет спиртное, но если запьет, то иногда признается с горечью: не будет здесь нормальной жизни… Народ – пьянь, и дрянь, а кто над ним – еще хуже… Валить отсюда нахрен! И потому где-то на юге западной Европы купил земельный участок, особняк там возводит, звонит нанятому управляющему, волнуется, как дела продвигаются. Деньги в иностранный банк переводит – для надежности. Однако если от кого-то, кто ниже его по социальному и общественному статусу, услышит что-нибудь подобное, с негодующей красной рожей, на которой словно написано «слава России»!, набрасывается с кулаками, объясняясь потом: чего беспредел?! Я просто люблю Россию!.. Но это «однако» - тоже если запьет.

29 мая 2008 г.


Сказал…

Когда-то он был уважаемым механизатором, орден даже получил, но после восьмидесяти, когда умерла жена, год за годом начал быстро опускаться, ветшать, как и дом его, огород, сад, как почти все бывшее сравнительно недавно богатым село. Когда у него отнялись ноги, внук, похоронивший разбившихся на мотоцикле родителей, проживающий в селе более цивилизованном, поближе к городу, где был и газ, и водопровод, забрал его к себе, поселив в пустующем летнем домике: живи, дед, и кровать, и стол, и отопление, и плита, и телевизор – все есть.
Целыми днями дед, включив телевизор на большую громкость, лежал на кровати, уставившись в экран подслеповатыми глазами, и через недели две спросил у внука, принесшего ему на подносе завтрак: «Неужели и вправду такая жизнь по России идет?!»
«Да черт его… - пожал плечами внук. – Подозрительная жизнь… По-разному… Я, например, колбашусь по строительству с утра до вечера – восемь тысяч, десять иногда. На компьютер с женой сынишке второй год собираем… В Москве за такую работу тысяч сорок, не меньше, имел бы в месяц, - улыбнулся, посмотрев на внимательно слушающего его деда, успокоил: - Да ты не парься, как сынишка мой говорит. Фильмы эти… Это же все не про нас, не про простого человека, а про богачей новых, бизнесменов, бандюгов, Ментов, шпионов, кто не строит, не сеет… Бесятся с жиру, стреляют, ловят, интриги закручивают…»
Еще через неделю, когда внук зашел к нему вечером проведать, вывести на лавочку посидеть, телевизор не был включен. «Сломался, - поинтересовался внук…» - Ничего, это мы починим…»
«Да не, - помолчав, подал голос дед. – Сил нету на это смотреть!» И покряхтев, повздыхав, покрутив головой, сказал следом: «Знаешь, чем такое – лучше Сталин, Гитлер, исламский какой радикализм… Гниет человек, общество, Россия… Сил нет смотреть…» - и он вытер рукавом глаза, хотя слез на тех давно уже не появлялось.

2 июня 2008 г.


Первое стихотворение

Минувшей осенью Мишкина, тогда же вышедшего на пенсию, вычитавшего где-то в газете, что в Китае защищают от вредителей яблоки, привязывая на них обертки из бумаги, осенило: - «А мы чего, не можем?!», и он целых три дня укутывал не поврежденные яблоки в саду газетами. И действительно, урожай оказался хорошим, а на нескольких яблонях, где он плоды не прикрывал, чтобы сравнить, яблоки или опали во множестве, или были изъедены пилильщиками, казарками, плодорожками.
Об этом июньским утром, за столом напротив включенного телевизора у стены, уставленным сковородой с жареной картошкой вперемежку с салом и куриными яйцами, он и высказывал, сетуя между фразами на дождливую погоду («После Троицы льет, и льет… Сена заготовить не дает для кроликов…»), своему когдатошнему сослуживцу по армейской службе Глагову, который жил в городе, учительствуя там в школе, хотя также недавно вышел на пенсию, и заезжавшему к нему периодически в гости на своем стареньком «москвиче» на день-два.
Глагов в отличие от Мишкина не пил, не курил, и вообще был человеком положительным, что тому не очень-то нравилось, так как наливать и пить самогон приходилось одному. Что Мишкин и делал, сходив в чулан и принеся оттуда бутылку самогона.
Экран телевизора заполнял третий российский президент, ознаменовавший вступление на пост намерениями решительного противостояния глодающей и изнутри, и с боком государство коррупции, который в начале своего президентства выглядел, будто человек, надевший на себя слишком большой – не по размеру – костюм, - неуклюже: куда-то ездил, что-то говорил, и не понимая, что делать, с какого бока браться за громыхающий вразнобой лопастями маховик, живо откликался на начавшие вдруг выпадать России победы то в футболе, то на Евровидении, поздравляя, принимая, награждая, посещая, присутствуя, на что Глагов высказывал прерывисто: «Не будет ничего… Если брать с хребта, с основного, где Ельцин непростительно напортачил, спустив прихватизацию с цепи, на самотек, так такое может завертеться – не расхлебаешь… А если не касаться этого основного, хребта, - так еще хуже, как не поднимай уровень благосостояния. Обобран, обманут, обойден не кто-нибудь, а большинство, народ. Общество, возводящее себе здание на фундаменте из динамита…»
«Ну да, я тоже так понимаю… Был колхоз… В частные руки его – политика пошла… Большинство поддерживает, - подхватывал также прерывисто Мишкин. – Хорошо! Так раздели между всеми колхозниками, всеми жителями общеколхозное, взаимовыгодность между разделами организуй… Не поровну раздели, вклад разный, не без общего обсуждения, но чтоб никто не обойден! Что кажется проще?! Нет! Растаскали Россию, раздербанили, кто как сумел и успел…»
«И что интересно… Разве бы все эти чубайсы, бизнесмены новые, богачи, понимая, что народ их ненавидит, что жируют на прихваченном из общего, не поделились бы каждый частью с полностью обойденными, - перебивал его Глагов. – Зачем им, потомкам их такой тяжкий груз нести: ненависть соотечественников?! Справедливую ненависть, заметь… - и отвечал. – Думаю: поделились бы! Но призыва от власти к этому нет… А почему? Может быть, именно ей и выгодно такое положение в своих целях…» - заговорщически подытоживал он.
«Ну да, - задумчиво подхватывал Мишкин. – Хитрое дело – политика. Но Путин молодец, правильно поступил, оставшись в премьерах, - объясняя: - Ушел бы вчистую – тоже бы грязью постепенно начали поливать, а так – пусть кто попробует?! Хитрый ход…»
«Человечество вообще роковой, губительный ход совершило, отдав предпочтение капиталистическому, буржуазному направлению, как когда-то языческий мир – христианству… И долго ему еще придется пожирать горькие плоды этого, - перебивал Мишкина Глагов, усмехаясь: - Коррупция… - и признаваясь вдруг: - Я же машину тридцать лет незаконно вожу… Дальтоник, видишь ли. Приходится лавировать, заплатить кое-где, кое-кому… Но скажи мне, - спрашивал он Мишкина, - почему я, непьющий, семьянин, вырастивший сына и дочь, ответственный, соблюдающий правила человек, в стране, где каждый четвертый за рулем периодически под спиртным… гоняет… не имею право водить машину?! Дальтоник, видишь ли?! Разве подобное справедливо?! – и заключал: - Коррупция коррупции рознь, но такая, как у меня, маленькая коррупция – спасибо ей, если государство и чинуши его мне неразрешимую проблему?!»
«А ты чего, правда цвета не различаешь?! – удивлялся Мишкин, показывая армейскому сослуживцу то красную курточку уехавшей к сыну жены, то зеленую вазу на серванте, то желтую скатерть, и спрашивая: - Какой цвет? А этот? – и возмущающийся, когда тот правильно на все отвечал: - Да какой ты дальтоник! Что они…»
«Различаю, знаю… - соглашался с ним Глагов, разводя руки в сторону. – Но они ж там цифры по цветам, и не различаю…»
«Вот такая она, наша Россия, люди наши, - вздыхал Мишкин. – Достойный, непьющий, ответственный человек – и нельзя?! А другой – балбес, лыч не просыхает – ему можно за руль?! Так выходит, без коррупции нету справедливости?!»
«Выходит, у нас… - опять разводил руки в стороны Глагов, предостерегая: - Но коррупция коррупции – рознь!»
И они продолжали начатый разговор, переходя с личного на государственное, как и большинство пенсионеров села, высказываясь о последнем порой так метко и прозорливо, что ни по телевизору не увидишь, ни в газете не прочитаешь; а к вечеру Глагов собрался и уехал восвояси – в город. Мишкин же, оставшись один, не пьяный, но лишь раскрасневшийся лицом от выпитого самогона, улегся на диван и уставился в телевизор, где теперь рассказывали о неком поэте послереволюционного периода, который изобрел новое стихотворчество, взывающее к бессознательному в человеке, типа: гар-дул-бор, или: ви-чур-дыр… И хоть в советской литературе поэт этот был замолчен, не публикуем, но на Западе появились целые подобные направления в поэзии, а кто-то даже сумел авторитетно расшифровать его «ви-чур-дыр» как «дыра в будущее…» Мишкин слушал, вздыхал, старчески покряхтывал, и вдруг ему захотелось тоже побыть поэтом, хоть раз в жизни что сочинить; и показалось, что он сможет, осилит. Мишкину вспомнилась его жена, отсутствующая рядом уже около двух недель, - вспомнилась не просто, а в сексуальном позыве, охватившем его. И хоть он не знал, что на подобных позывах и замешено часто творчество, как на дрожжах тесто, но вдохновенно вскочил с дивана, приблизился к форточке, и проговорил во двор, где у будки лежала на земле и уныло смотрела на него собака по кличке Кучума, первое, что на тот миг взбрело в голову: «Ба-ба-дра, ба-ба-дра… - помолчал, как бы смакуя каждый слог, видя, как Кучума насторожилась на сказанное хозяином, приподняла уши, и снова повторил, только погромче, чуть не крича: «Ба-ба-дра! Ба-ба-дра! Ба-ба-дра!» Стихотворение Мишкина на этот раз затронуло Кучуму посильней: она вскочила на лапы и несколько полаяла на выкрики хозяина. И тогда тот еще громче закричал: «Ба-ба-дра! Ба-ба-дра! Ба-ба-дра!...! И покуда он кричал, собака лаяла, рвалась с цепи, металась по двору, а прекращал кричать – замолкала, садилась у будки, выжидательно смотрела на Мишкина в форточке. «Ба-ба-дра! Ба-ба-дра! Ба-ба-дра!» - опять принимался декламировать свое стихотворение Мишкин, подумывая не отослать ли его куда в редакцию, и не в Белгород какой-то, а прямо в Москву, в Литературную Газету, рассуждая между этим, наблюдая, как Кучума заходится от лая, вслух: - Вишь, собака что-то чувствует, понимает… Может, и вправду – дыра в будущее?! Ведь человек поколение за поколением, уплотняясь технологически, скотинеет гуманитарно… Собака-то что-то чувствует, слышит?! Может, речь на пути от человека к скотине… - и он вновь декламировал, но потише: - Ба-ба-дра, ба-ба-дра…»

18 июня 2008 г.


Следить…

Начало июля преподнесло Виктору Никифоровичу – пенсионеру, живущему на краю села с супругой, тоже пенсионеркой, незамужней дочерью и ее двенадцатилетним сыном, ощутимую неприятность: колонка, установленная еще лет десять назад во дворе, начала выкачивать мутную воду, как он не пытался ее прочистить, порой по два часа без перерыва орудуя рычагом над клапаном трубы. Виктор Никифорович посоветовался со знающими односельчанами, полагавшими, что надо или новую скважину рыть, или старую углублять, более склоняясь к первому. Он также так решил, и принялся обзванивать по объявлениями в газете людей, занимающихся подобными делами, но был недоволен расценками – примерно, тысяча двести рублей за метр бурения, - всюду сообщаемыми ему.
«Чтобы надежно, не меньше двадцати метров в глубину… Жена чуть больше двух тысяч – пенсия, я… Дочь в сельском магазине продавщицей – три с половиной тысячи рублей в месяц… И жить же нужно! – вслух прикидывал Виктор Никифорович, вспоминая, как осенью трое городских парней бурили у соседа через дорогу скважину: - День поработали – и двадцать пять тысяч на троих?! Неплохо! И в Москву переться на заработки не надо, - возмущался он перед женой, рассуждая и пошире: - И что делает власть?! Ведь вода – первейшее! При коммунистах протянули водопровод до середины села, и по сей день там?! Плевать новым капиталистам… Или почему бы из областного бюджета не профинансировать, чтобы подешевле бурение, - бурчал он, - или по седлам хорошо не дать этим бурильщикам, чтобы не наглели: тысяча рублей за метр?!- бурчал еще сильнее, ремонтируя колесо старой тележки, загружая на нее бидон в сорок литров объемом и отправляясь на источник за селом, обустроенный при посредничестве местного священника; а набирая там чистую воду в бидон, оценивал вслух: - Поп… Опиум – ясно… Но увидел, собрал верующих… Течет водичка… Приезжают люди, набирают… Благое дело! Хоть и опиум… представитель. Властям же – по фиг! Они свои делишки проворачивают, гоняют на иномарках по селу – свист идет… - все же заключая, когда, кряхтя и обливаясь потом, тянул тележку домой: - Ничего не поделаешь, деньги занимать – и скважину бурить! Как же без воды…»
Притащив бидон с чистой водой во двор, Виктор Никифорович, пока жена готовила обед, направился в сад, где принялся лопатой под кронами яблонь и груш выкапывать круговые углубления, соединяя их канавками, чтобы дождевые воды подольше скапливались у деревьев, вскоре разговорившись с соседом – тоже пенсионером, вышедшим на огород косить траву, который с привздохами и усмешками отвечал на его сетования, коверкая слова: «Что ж ты хочешь, Никифорыч… Рассейский народ, рассеяварварское. Даже Медведев говорит: при всем уважении к парламентской демократии – только президентское правление! Иначе – гибель Рассеи. На сто лет так – не меньше такое правление?! Кумекаешь?! Такая пропозиция общероссийская… Что ж ты хочешь?! – спрашивал: - Видал по телевизору: награбили тут, и в Индию, в спокойствие, в природу… И презрительно о рассеи: рашн?! – и он снова усмехался: - И что обидно – так оно и есть! Сейчас свободно информация… Как послушаешь, как посмотришь, как подумаешь – страшно становится: что мы за люди такие гадкие?! Если не воюем внешне – то между собой войны, вражда, пакости один одному… - кривил синеватые губы. – Читал про поэта, Маштама – или как? - жида, наверное… Тараканьи усищи, сапожищи – написал о Сталине. Ну и что?! Да хрен с ним! Писака… Я вон тоже… иногда… балуюсь… стишками… на старости… В лагерь его, и уничтожили там?! – он привздохивал, опять усмехался: - Рассея! Разве можно эту страну, власть в ней, да и народ ее уважать?! Гордиться, что живешь здесь?! Если искренне, а не выруливая привилегии на патриотизме?! – и оговаривался, помолчав:- Еще тут, в себе… Хоть скудно, но не кучно. Тишина, простор- умиротворяют душу. А по городам – как крысы один одного кусают… Жуть!»
В сущности, ничего такого нового сосед не говорил. То же в разных хитрых интерпретациях и в газетах можно было прочитать, и от людей услышать, особенно от новых богачей, нажившихся на общественном варварстве российского народа, жирующих на нем, а не вкалывающих где-нибудь на Соловках, как многим бы из них положено… Да и юмористы, шуты юрмальские не упускают случая уколоть страну, народ российский, разграничивая очень часто: это, мол, у нас, а это, мол, на Западе… И не сказать бы, что не оправданно, не справедливо… Разве что Запад, на который туристами, не надо идеализировать: человек – он всюду человек, скотинка такая нередко гадкая, - там лишь сытнее, ухоженнее. Но сейчас высказываемое соседом возмутило Виктора Никифоровича, с болью он все воспринял, и потому выговорил, повышая голос: «Ну и чего?! Мы – плохие, плохие… Ясно: плохие! Основа происходящего… - он замолчал, набирая побольше воздуха в легкие; и выдохнул вместе с ним слова, неожиданные для него самого, накипевшие, которые с удовольствием потом высказал и жене за обедом: - Так не надо быть плохими! Смаковать эту плохоту?! Хихикать над ней?! Может, лучше надо становиться?! В отношениях между собой – прежде всего! Помнить большинству народа, у которого ни загранпаспортов, ни владений за рубежами, ни денег в банках!.. что это наша страна, что нам здесь жить, и детям нашим, и нигде больше нас не ждут! – он покряхтел, повздыхал, посмотрел строго на соседа, и прибавил, неожиданно для себя обращаясь к религии – опиуму, как он считал: - Прежде всего, как у попов: возлюби ближнего своего, как самого себя… Очень у русского человека тут хромает! – опять оговорился он, и еще добавил: - Даже не возлюби… Это слишком… Уважай ближнего своего, как самого себя… Вот! И себя учись уважать… - и вновь прибавил: - Строго различая, что зло, что добро, что вред, что благо, что слово, а что действие… - задумываясь и вслух – то ли для себя, то ли для соседа – заключая: - А ведь это с Христоса тирания.. за слово, за высказывание, за написанное?! За мысль к ответу?! За взгляд?!...» - и обратно прибавил, так же задумчиво: - Но и за словами следить нужно!»

28 июня 2008 г.


Метаморфозы
Главы из повести

Пчелы

1.
Узза уже несколько раз покидала шумный, наполненный бесконечным движением улей, и знала, что за его стенами и потеплело, и похорошело: в саду зацвели деревья, зазеленела набирающая рост трава, а воздух все сильнее пропитывается ароматами заглядывающейся в лето весны.
Сидя без дел в ячейке, окруженная заботами сородичей, которые появились на свет от нее, она готовилась к новому вылету, наблюдая в прощелину за солнцем, медленно плывущим по небу вверх.
К ней приблизилась Кззы и, взволнованно трепеща крылышками, тихо затараторила:
« - Я завидую тебе, матушка. Ты способна давать жизнь. Способна, способна…»
« - Всем нам определено свое, - степенно ответила ей Узза, будто была виновата в чем. – Зато я – в отличие от тебя – не могу ни защищать, ни защищаться. – Она задумалась, и добавила: - Кажется, я главенствую здесь, но это совсем не так…»
« - А как же?» - подала голос резвая Дззы, запечатывая очередную ячейку с пыльцой, и, не дожидаясь ответа, будто позабыла о своем вопросе, принялась поплотнее укладывать оставшуюся пыльцу в следующие ячейки, утрамбовывать ее вытянутой головкой, при этом успевая смачивать слюной и медом.
« - Предназначение… - хотела ответить Узза, но сказала помолчав: - Вы, все», - оглядываясь и задерживая взгляд на красавце Дззыне, на его выпуклой груди, на хорошо развитых мускулах крылышек и ножек, на толстом и коротком брюшке, замечая, как под ее взглядом тот напрягается, вылезающими из орбит глазками на большой головке выжидательно обращаясь к ней.
«Я хочу тебя, я хочу! – как бы говорили эти глазки. – И вчера хотел, и позавчера…»
Узза еле заметно усмехнулась, вспомнив безжизненные тела прежних своих кавалеров (а сколько их у нее было за долгую, более чем в три года жизнь?!), оставленные ею в траве на отшибах.
«А знаешь ли ты, что, исполнив свое «хочу», ты погибнешь?! – решала она предупредить Дззына. – Погибнешь, мой мальчик!» - но ответное желание охватывало и ее; крылышки начинали подрагивать в предчувствии определенного природой, а то что кавалеры после… погибают, теперь не только почти не смущало, а наоборот, увеличивало зов, и она шептала, отводя взгляд от наполненных огнем глаз Дззына: - Ну что ж, мой мальчик, значит, пришел и твой черед. Я тоже хочу тебя. Хочу! Ха-ха-ха… - смех чуть не вырвался из нее, но она удержала его, и тут же взмахнула своими маленькими крылышками, выпорхнула из улья в прощелину, успевая заметить, как Дззын сразу же забил своими большими и мощными крылышками по воздуху и устремился за ней, сверля пространство нетерпеливым полетом.
Узза решила было поиграться с ним. Полетела между листиков сливы к ветвям вишни, соскользнула к кустам малины у забора, но Дззын, который, как почти и любой самец, был более груб, не повелся на это, в считанные мгновения настигая Уззу и на лету пронзая ее своим желанием, погружаясь в неведомое для него прежде наслаждение, за которым вскоре вдруг почувствовал гнетущее опустошение, омертвение в каждой клеточке. Его резко потянуло от Уззы. Он взмахнул крылышками, с ужасом отмечая, что те и не подчиняются ему, и он сам, увлекаемый тяжестью Уззы, падает и падает вниз.
«Вот оно какое – хочу…» - успело еще промелькнуть по сознанию, и все внутри Дззына как бы взорвалось, и когда он упал на землю, то был уже мертв.
Узза, еще некоторое время ощущая теплоту Дззына, полежала с ним в обнимку, потом ей это наскучило, и она нетерпеливо замахала крылышками, стараясь освободиться от него. Ей это не удавалось, и тогда она рванулась сильнее, то в одну, то в другую сторону, негодующе процедив в нагло, как вдруг показалось, прилепившегося к ней недавнего любовника: «Да что ж такое?! Любовь приходит и уходит, а долг остается…», - и тут же взмыла вверх, к улью, волоча на конце брюшка оторвавшуюся от Дззына обмякшую память о встрече, от которой в улье принялась немедленно освобождаться, а Кззы и Дззы, радостно воспринявшие ее возвращение, любезно помогли ей в этом.

2.
Опустив в ячейку брюшко, Узза коготками лапок зацепилась за стенки смежных ячеек, расположила крылышки по их краям, поднатужилась, прилепила к дну еще яйцо, тут же передвигаясь к следующей ячейке, бегло осматривая чистоту и также откладывая там яйца.
Заполнив длинный первый ряд ячеек яйцами, посматривая на белеющие верхушки и мысленно прикидывая, что по количеству их не меньше пятидесяти, Узза, как было заведено у не и раньше, устало присела в стороне.
Рабочие пчелки Тззы и Сззы быстро приблизились к ней, и замахали крылышками, освежая воздух рядом. Они поглаживали ее своими усиками, расчесывали волоски, кормили из своих ртов и хоботков, пока дыхание Уззы не стало размерянным, пока она не поблагодарила их, сказав: «Спасибо, дорогие мои…». Но и после ее слов Тззы и Сззы, стараясь опередить одна другую, тянули к ней молочко своих желез, чтобы Уззы побыстрее восстановила потраченную энергию, так как знали, что той предстоит откладывать яйца целый день.
Поблагодарив обеих снова, Узза решительно отмахнулась от них, и обратно подходила к ячейкам, опускала в них брюшко, цеплялась коготками за стенки близрасположенных ячеек, тужилась, клея к дну яйца, продвигаясь дальше.
Так повторялось много и много раз.
К вечеру, освободившись полностью от яиц, Узза обессилела совсем. Она застыла у последней ячейки, слушая неумолкающий ни на минуту гул, с безразличием отмечая, что Мззы и Нззы, толкаясь и теснясь среди множества работающих пчелок, вновь возвратились в улей с нектаром, быстро отложили его, и стремительно выпорхнули в расщелину за новым нектаром, хотя уже темнело. А невдалеке Дззы и Кззы, среди множества занятых тем же, распределяли и перерабатывали приносимый с полей и лугов нектар в мед, запечатывали его в свободные ячейки, когда другие пчелки в это время строили восковые соты, или выкармливали личинок.
«Милая трудящаяся моя семья…» - ласково думала Узза, глядя на занятых трудами обитателей улья, когда Тззы и Кззы, и несколько других равных им по возрасту пчелок, окружив ее, поглаживали ее усиками, расчесывали ей волоски, кормили молочком, и мысленно удивлялась: «Кто научил их всему этому? Только родились, а уже полируют ячейки прополисом, смазывают слюной? Иногда, конечно, мне приходится поправлять, но в основном – сами?! – и тихо вслух благодарила окруживших ее сейчас заботой: - Спасибо, родные мои…», - стараясь никого не обидеть, у каждой пчелки попробовать молочко, хотя чувствовала, что насытилась, что силы восполняются в ней, вдруг настороженно прислушиваясь к зудению двух старших ее дочерей, оставшихся еще с осеннего выводка.
« - Я посчитала, - говорила одна. – Матушка сегодня отложила семьсот яиц. Только семьсот…»
« - Всего семьсот, всего семьсот… - задумчиво повторяла вторая. – Совсем недавно она была намного плодовитей, намного плодовитей».
« - Намного плодовитей, намного…» - соглашалась первая.
« - Плодовитей, плодовитей…» - подхватывали вокруг них взлетающие и садящиеся пчелки, по-разному хлопочущие на непроглядное для них, но общее дело. Их было очень немного, если сравнить с количеством всех, населяющих улей, но тревога закрадывалась в Уззу. Из глубин памяти всплывало что-то похожее, только обращаемое не к ней, тогда молодой и полной жизни матке, а к другой – потрепанной, неуклюжей, покинутой, застывшей на краю разрушенной ячейки и покорно упрашивающей грозно надвигающихся на нее сородичей: - «Вы же все дети мои, все дети…» И через день – е безжизненное тельце там же.
Узза тяжело вздохнула, оглянулась на ряды недавно выложенных ею яиц, прошептала: « - А ведь они не только от меня, но и от Дззына. Но какое кому до него уже дело?» Она повернулась к прощелине, в которую десятки пчелок-уборщиц сбрасывали мусор, заплесневевшую пергу, трупики умерших или погибших обитателей, представила себя тоже трупиком, и ей стало страшно. Узза закрыла глазки, а, открыв их, увидела залетающих в улей тружениц с разноцветными обножками – желтыми, белыми, зелеными. Подлетая к ячейкам, они упирались в их стенки ножками и утрамбовывали головками комочки пахучей пыльцы туда.
« - Молодцы! –похвалила Узза машинально, со странной печалью осознавая, что пчелки трудятся для далекого будущего, для следующей весны, когда обратно появится детка, которой будет необходима цветочная пыльца, и удовлетворенно повторяла, отмечая, как труженицы, заполнив ячейки пыльцой на три четвертых объема, заливают сверху мед, а затем запечатывают его восковой скорлупой:- Правильно, правильно… Так я и учила, - вновь удивляясь: - Но ведь они и сами?!»

3.
Сторожащие у расщелины улья Мззы и Нззы заволновались, замахали крылышками, увидев пробравшуюся в жилище странную посетительницу. Та не была занята чем-то определенным и, остановившись у входа, внимательно всматривалась вглубь улья.
« - Чужая», - наклонившись к подруге, проговорила Нззы.
« - Н-н, да,- согласилась было та, но и засомневалась: - Ведь она ничем не отличается от остальных здесь, - предполагая: - Может, просто устала, или травмировалась при полете…»
« - Д-да, - засомневалась и Нззы. – Та, что появилась утром, которую мы изжалили до смерти и вышвырнули вон, отличалась от нас всех, а эта…»
Усевшиеся на сотах рядом с ними Дззы и Тззы, почти не слыша их, смотрели, как за расщелиной тучи заслонили солнце, и начал накрапывать мелкий дождик.
« - Я рада, что он пошел… - вдруг проговорила Тззы, расправляя крылышки. – Можно и отдохнуть».
« - Ну что ты говоришь, - фыркнула на это Дззы. – Это наша новая обязанность. Когда наступает такое, я не знаю, что делать, куда себя девать, мне очень неудобно, вся моя природа протестует подобному. – Она посмотрела на копошащихся вокруг обитателей, одни из которых строили соты из воска, другие смешивали пергу с медом, третьи кормили личинки молочком, четвертые исправляли повреждения в старых сотах, пятые кормили появившийся расплод, шестые – совсем еще маленькие и слабые – просто чистили себе ножками глаза, брюшко. – Все трудятся, а мы сидим, отдыхаем…»
« - Дождь, мы не можем вылетать, у нас нет работы, - возразила Тззы. – А то, чем занимаются вокруг другие, - мы прошли. Оно не входит в наши теперешние обязанности, - и решила добавить: - Хотя и мне подобное неудобно, и все стремится в полет…»
Узза слышала их разговор, и думала: «Значит, Тззы еще слаба, пусть немного отдохнет. А Дззы… рвется и в иные работы. Почему не помочь?»
Она приблизилась к ней и предложила помогать более старшим труженицам в постройке восковых сотов.
« - А я сумею, матушка!» -радостно откликнулась та, направляясь к занятым постройкой.
« - Сумеешь, сумеешь, - успокоила ее Узза, сразу же обращаясь и к Дззы: - А ты отдохни, если время нелетное. Набирайся сил».
« - Спасибо, матушка, - потупилась та. – Я действительно несколько отдохну».
« - Конечно, конечно», - поощрила ее Узза, думая о том, что все в улье, кроме нее, недолговечны. И чем больше работают, тем скорее изнашиваются и погибают. Но все равно работают, работают… Она сочувственно поглядела на Дззы, которая, лишь только дождь прекратился и проглянуло солнце, встрепенулась и понеслась за нектаром и пыльцой.
« - Чужую работу делать не хочет, но свою исполняет добросовестно, - одобрительно отметила Уза. – И кто недобросовестно? Таких нет! Разве что больные, травмированные, чтобы другие обитатели не заметили изъянов и не выбросили из улья на погибель, - произнося, немного помолчав: - Жестоко… Но как иначе?»
Услышав последний возглас Уззы, Мззы после долгого молчаливого наблюдения за странной посетительницей, так и не занявшейся ничем, проговорила Нззы:
« - Воровка! Прилетела полакомиться нашим медом, думая остаться незамеченной. А-ну, проверим!» - и подтолкнула подругу; и вскоре они обе принялись обнюхивать подозрительную пчелку, поводя усиками по верхней части ее брюшка.
« - Чужая!» - наконец полностью определилась Мззы.
« - Чужая!» - подтвердила и Нззы.
Незваная посетительница не на шутку забеспокоилась, попыталась улизнуть в расщелину, но обе сторожащие зашумели, загудели, призывая ближайших к ним сородичей на помощь, да и сами принялись жалить ее. У перепуганной воровки подкосились ножки, она завалилась набок, уже и не думая сопротивляться, и лишь просила пощады, объясняя свое появление тем, что ошиблась ульем, предлагая полететь к ней в улей и удостовериться. На это одна из местных обитательниц прозудела: «Мы не ходим к чужим никогда, и с амии в гости никого не приглашаем…» И через минуты три непрошенная посетительница – искалеченная, с обглоданными крылышками – была выброшена через расщелину на землю.
Полежав там несколько и придя в себя, она, пока не стемнело, доползла до своего улья. Собрав последние силы, вскарабкалась в него, но там сородичи, оглядев ее раны, посовещались и пришли к выводу, что выхаживать неоправданно так как она все равно калека и никогда продуктивно работать не сможет, и также выбросили ее из улья на землю, где она пролежала без движения до утра, пока из близлежащего сарая не вышел хозяин обветшалой усадьбы и трех скособочившихся ульев на краю села Ильич, все никак не могущий дождаться предполагаемого очередного окота козы по кличке Галя, и, проходя с ведром в направлении ручья, чтобы набрать той чистой воды, не наступил широкой подошвой кирзового сапога на охваченную предсмертной агонией израненную пчелку, и тем, не заметив этого, не прекратил ее страдания.


Козы

1.
Когда Ильич вернулся в сарай, Галя радостно, как показалось ему, заблеяла, доверчиво посмотрела на него, принялась копытцами передних ног отгребать подстилку в загоне, наспех сбитом хозяином для предстоящего козления.
Ильич медленно приблизился козе, пощекотал пальцами за ушами, и она начала тревожно облизывать его руку. «Успокойся, успокойся, все будет нормально…» - попытался он успокоить ее, думая: коза, животное, а понимает, как женщина, волнуется, не знает, как роды… Он наклонился, захватил в охапку соломы в углу загона, положил на подстилку, приглядываясь к козе и отмечая еще более увеличившиеся впадины между седалищными костями, припухшие наружные половые органы. Взявши пучок сена из мешка, протянул козе, тихо советуя: «Поешь, поешь хоть чуть». Галя нехотя, как бы лишь из уважения к хозяину, хватанула зубами сухую прошлогоднюю траву, и отошла к подстилке. Спина ее прогнулась, хвост поднялся торчком.
«Кажется, начинается…» - предположил Ильич, беря в руку чистую тряпку и окуная ее в приготовленный ранее раствор марганцовки, протер им заднюю часть козы, тут же остригая ножницами шерсть вокруг вымени, которое вдруг располнело, стало упругим.
«Может, неправильно, что такое большое вымя? –вслух засомневался он. – И как бы не было вреда?» - вспоминая то, что читал, наблюдал в далеком детстве, когда его бабушка держала коз, когда, когда-то кончив первый и последний единственный курс ветеринарного института, работал на практике в колхозе на социалистической ферме, когда лет пятнадцать назад, насельничая в монастыре, несколько месяцев сам ухаживал за монастырскими козами. И, ничего не вспомнив, со вздохом присел на стульчик рядом с козой, подставил ведерко под вымя и, осторожно перебирая пальцами соски, из которых легко вырывалось пенящееся молоко, принялся доить. Когда упругость и объем вымени несколько спали, он встал, направляясь к двери, чтобы отнести на треть наполнившееся ведерко в дом, но коза жалобно, протестующее, как ему показалось, заблеяла. И лишь он вернулся к ней, благодарно завиляла хвостом, лизнула в руку. «Понимаю, понимаю», - отставляя ведерко на перекладину у окошка, потрепал козу по спине Ильич, замечая, что из половых губ козы обильно сочится соломистая жидкость.
«Ну, кажется, началось…» - произнес он, видя, как Галя, раз за разом прогибая спину, опускается на солому на подстилке. И Ильич присел рядом с козой на колени, ласково поглаживая и успокаивая.

2.
При очередном потуге из родовых путей козы вылупился плодный пузырь. Не успел Ильич разорвать его и слить воду из него в мисочку перед козой, чтобы та попила, как при следующей схватке вслед за показавшимися уже копытцами показалась и белая головка. Ильич потянул ее за ножки – появилось белое туловище. Он подхватил кричащую козочку на руки, сразу же придвигая ее к маме, которая тут же начала ее облизывать, а Ильич определил ей кличку: «Беляна…»
А у Гали схватки продолжались. И только Ильич улыбаясь предположил: «Значит, братик или сестренка есть…», а уже показалась другая головка – коричневая.
«Где ножки? Ножки?! –заволновался Ильич, поглаживая мечущуюся на подстилке козу. – Сейчас, сейчас…» Он быстро окунул руки в раствор марганцовки, смазал их прокипяченным ранее растительным маслом в баночке, пальцами нащупал у коричневой головки ножки, прививел их наружу. И вскоре коричневая козочка тоже была у него на руках. «Карина, - махом определил кличку и ей Ильич, с удивлением отмечая, что потуги у козы не прекращаются, и произнося: - Ну ты, Галя, даешь?! Совсем многодетная мать…» И та на этот раз легко освободилась от черненького по спинке и беленького по туловищу козленка, который не кричал, но трепыхался в руках Ильича. «Сейчас, сейчас…» - он попытался протереть его носик рукавом курточки, - крика не последовало. «Да что ты?!» - Ильич подхватил его за задние ножки и встряхнул, слыша отчаянный крик и замечая, что потуги у Гали прекратились. «Вот и все, - проговорил Ильич, вновь опускаясь на колени рядом с осунувшейся, но удовлетворенной, облизывающей козлика козой, поглаживая его и рассуждая вслух: - Как же тебя назвать? Большеголовый, видимо, напористый и вумный, будто апостол Павел… - и заключая: - Вот и назовем тебя Павлом».

3.
Теперь Ильич вставал рано, почти с восходом солнца; шел к колодцу, набирал воды и, укрывшись за неплотные доски ограждения, раздевался, выливал ведро холодной воды на себя, и, как омоложенный на мгновенье, растирал стареющие груди полотенцем, натягивал на себя брюки, свитер, сразу же принимаясь за дела по хозяйству: кормил козу разваренным в горячей воде комбикормом, купленным недавно у залетных продавцов украденным по дешевке; выдаивал молоко, остающееся в сосках козы после козлят; выгонял ее на небольшую полоску травы за огородом; привязывал. И еще совсем маленькие, двухнедельные козлята Беляна, Карина и Павел тоже бегали, резвясь рядом с Галей, уже пощипывали зелененькую свежую травку, периодически-поочередно, а то и все вместе, отталкивая один одного, - тыкаясь мордочками в вымя матери, почти не обращая на них внимания, сжинающей челюстями траву вокруг. Ильич же в этом время, подхватывая то лопату, то грабли, готовил землю участками, планируя к середине мая, когда вернется из поездки по делам жена, засадить их и морковью, и картофелем, и бахчевыми, и помидорами, и капустой, и кукурузой, - места хватит: двенадцать соток плодородного белгородского чернозема…

20-25 мая 2008 г.


Рецензии