Холодная любовь

     Жарким утром, когда солнце уже скоро катилось к полудню, я шел по тропинке к реке, перейти по деревянной кладке речку, и дальше в поля - смотреть, как зреют наши хлеба за рекой. Мысли мои в солнечном свете были так же ярки и светлы, радостны и легки – мысли о дивно уродившем в этом году урожае, о скорой осени и такой долгожданной свадьбе на любимой моей, в венке из васильков, с которой был посватан еще весной.  С этими легкими думами и переходил я речку, не глядя даже себе под ноги, так упруго шлось по дереву старой кладки.
      Внезапно меня охватил легкий озноб, словно волна прохлады прошла по телу, словно свежим ветерком потянуло с вечерних полей. Я невольно оглянулся и взгляд мой был прикован к тихому мерцанию и колыханию - в глубине овражка - под нависающим над речкой крутым бережным обрывом. Казалось, прошли доли секунды, всего пару мгновений, но в глубине сердца, я услышал ласковое: «Иванко», текущее по венам, как мед по сотам. И в тот же миг увидел в таинственной глубине, где всегда тень, куда никогда не попадает луч солнца, даже в самый полдень  -  девушку -она возникла словно из ниоткуда, словно родилась прямо сейчас на моих глазах из самой глубины холодной воды и теней, всегда блуждающих под обрывом.  Сразу возникла мысль: «Кто-то из наших девок деревенских подшутить решил, вот пройдохи, сейчас я задам ей трепку».  Я был полон решительности и крикнул: «Гей, кто такая, выплывай, шо прячешься, признать не могу – ты Натаха али Алинка?». Стал вглядываться в колышущиеся тени, вижу – девка-то вся покрыта волосами, прямо обсыпана ими и в воде колышутся вместе с волнами длинные-предлинные локоны. И опять мысль: «до самой земли поди, по траве волокутся, ни у кого из наших таких няма».  А она колыхнулась в воде и волосы рассыпались с плеч, да по сторонам и обнажили, раскрыли дивную,  белую как снег, грудь. Тут я уже ахнул: «Точно не нашенская, наши-то все стыдливые, купаются в рубахах только, никто не заголится, да перед мужиком-то проходящим». И меня от этой белой, дивной, упругой  груди жаром обдало, как кипятком полоснули. Стою красный и мысль одна: «тикать надо, видать нечистая». Но ноги мои налились свинцом, словно гири стопудовые на них навесили, стою, сдвинуться с места не могу, прирос к проклятому месту. А она голову вздернула, волосы с лица скинула, ко мне словно придвинулась, чуть из тени подалась.  Уставился я  - с испугом, с изумлением -  в ее дивное личико: белое-белое, не кровинки в лице, не румянца, но такое свежее, такое благоухающее, словно белый свет источающее. Глазищи огромные как блюдца и такие светлые, прозрачные с легким бирюзово-лазоревым маревом, словно тумана в них налито предутреннего и туман тот выплескивается и меня обволакивает, обволакивает и становлюсь я весь прохладный, свежий, в жаркий полдень напоенный каждой клеточкой -  студеной колодезной водой….и понимаю, и слышу голоса звонкие, из деревни, с лугов, с полей доносящиеся – наши родные, земные, теплые, веселые – то девки перекликаются, песню затягивают; то пастухи на пастбище скот подгоняют, в рожки трубят;  то лошадь заржет бодро, от полноты бытия счастливо; колокольчики-бубенцы у телеги проезжающей зазвенят радостно, а я словно безмерной тишиной окутан – стою - и меня от этого мира, жизни исполненного,  отделяет прозрачная, но такая непреодолимая стена мира другого – тихого и холодного.  А она лицо свое ко мне поворачивает и смотрит.  Не мигая, не отрываясь, а губы ее на белом - снега белее, сверкающем лице – красные, как кровь, карминные, алые -  раной открытой - зияют, сияют, зовут, полыхают звездами неземной красоты.  Манят, манят, манят. 
     И вдруг она рукой по воде водить начинает, так слегка, пальчиками в воде перебирать, словно волну легкую поднимает. И  вижу я,  все с тем же не проходящим изумлением –  из-под ладошки ее, колеблющей слегка воду, огонечек золотой мерцает, в этих прохладных теневых водах, серо-черных под обрывом, словно мазутом измазанных; в  этой густой, темной заводи вод, где не лучика солнышка не бывает -  золотой огонечек пляшет под ручкой ее, разгорается, разгорается и вот уже вместе с волной бежит по воде прямо ко мне, мне под ноги.  Я рот раскрыл,  дурень деревенский, простецкий, а огонечек золотой паром золотым, дымкой поднялся от воды и в ступни мои босые вошел - и тело мое и без того свинцовое и холодное - стала окутывать какая-то нега, мной не испытанная доселе никогда, даже в самые лучшие дни моей жизни, даже тогда, когда считать я мог себя наисчастливейшем человеком на земле - не было мне так хорошо, покойно, так вольно, словно все оковы разорваны, все путы сняты:  нет тела больше у меня, нет земли под ногами и я теперь могу лететь, куда захочу, куда глаза глядят, куда душа возжелает, я теперь птица вольная-вольная и нет надо мной ни команд, ни начальств, ни законов земных, ни порядков, по которым жить велено.  Ох, как вольно, как хорошо мне стало, я воспарил в небо вмиг, я стал как младенец, неведающий ни стыда, ни греха, ни слов.
       И, не отрываясь,  смотрел я ей в глазища ее огромные и вдруг увидел, что огоньки те золотые вспыхивают в прозрачности глаз ее, вспыхивают и убегают вглубь, словно манят в полях огни дальние – дойти до них непременно, дойти, узнать - кто их зажигает там по ночам будоражить наши души, врываться в наши сны безмятежные и - делать их мятежными, беспокойными, рождать в наших сердцах жажду встать, сорваться с места и идти искать страны неведомые вместо того, чтобы спокойно дома на печи лежать, лапти плести, жинку обнимать под боком, да деток растить…ох, эти огоньки…знаю я их…видывал не раз в полях – далекие, такую тоску нагоняют они, уйти из дому черт знает куда хочется…и вот в ее глазах эти самые чертовы огоньки пляшут и скрываются, а потом из руки в темную воду выплескиваются и бегут по воде – ко мне – ко мне забираются, под рубаху, под кожу, в вены, в кровь, к самому сердцу подбираются….чую я гибельно это, гибельно.
      И тут так дивно прямо в ухе моем голос поет, шепчет ласковый: «Иванко, хочешь я тебя поцелую? Поцелуй мой особенный, сладчайший, на всю жизнь запомнишь, никогда не забудешь, больше никто тебя так не поцелует, никто, Иванко…». А я смотрю на ее карминные, зовущие уста, а они не колышутся, не открываются, а голос как мед, звучит у самого моего уха.  Она же лицом спокойна. Не тени не мелькнет, не морщинка не пробежит, глаза не моргают, но туманно светятся, а в них – огоньки вспыхивают  и  гаснут;  губы не шелохнутся и слегка приоткрыты словно для поцелуя и чудится мне в ее неподвижном лице усмешка какая-то. Усмешка во всем -  в уголках губ, в уголках глаз, в наклоне головы, в извивающихся в воде змеями волосах, в причудливом изгибе черных бровей, в маленьком носике, который, кажется, вовсе и не дышит. А она меж тем уже подплывает ко мне, неся лицо свое мне навстречу как икону какую.  Да, так на праздники наши батюшки иконы носят – торжественно и чинно.  У меня в голове с трудом мелькает, как внезапная вспышка, как надежда на спасение, мысль: «Да откуда ты такая тут?»  А она: «Да ты не бойся, я тут живу, меня все ваши хлопцы видели, знают, ты поспрашивай у них, хорошо поспрашивай, они расскажут. А я поцелую и отпущу, отпущу тебя, Иванко».  И плывет, а я как последний дурень – плюх на колени и клонюсь к воде. Она своими ручками нежными, беленькими меня обнимает за шею, к себе притягивает. И грудь ее близко-близко колышется, а соски у нее не такие, как у баб-то наших, а такие же красные как губы ее, красные, длиннющие, словно она детей десятерых родила, длинные, алые, острые, в грудь мою упираются как кинжалы, кажись уже рубаху разрезают, разрывают; мою плоть горячую - холодом неземным пронизывают, пронзают, протыкают и губы кровью у моего лица победно сияют…..смерть моя, погибель….холод, холод, холод….
     Да тут учуял я запах ее – знакомый мне, когда я нырял на дно речное – запах ила, тины,  запах водорослей, дна, рачков мелких; запах рыбы, когда мы на рыбалке наловим, а бабы наши разделывают ее и многие беременные кричат: «ой, не могу, не переношу запаха рыбы сырой, тошнит»…вот такой вот запах от нее идет: ила, тины, рачков и рыбы….рыбий запах, донный.  Дало мне им  в нос и мысль в голове: «так то ж не баба, то ж  р ы б а»…как прозрение в голову мою дурную и тут же я почувствовал, как жарко светит мне в темечко - полуденное, яркое, светоносное, богоносное, счастливое, благословенное, жизнедательное солнце. Душа моя возликовала и увидел я жизнь, кипящую вокруг, чары спали. А она разобиделась видать крепко на меня, развернулась и нырнула вглубь. Да тихо так, бесшумно нырнула, не так как бабы наши ныряют, воду расплескивают, а тихо-тихо, как и появилась, словно  ниоткуда, так и ушла в никуда.  Только волосы змеями по воде за ней заструились. А потом вдруг перед самым носом моим как плеснет огромный рыбий, чешуйчатый, серебристый плавник, как даст по воде. Брызги мне в лицо, на рубаху – и холодная речная вода меня окончательно отрезвила и привела в себя. Я вскочил на ноги, в сердцах плюнул: «тьфу ты, рыба она и есть рыба» и побежал прочь от сего места заклятого.
     Потом, подпаивая мужиков наших, у всех расспрашивал - не видали ли они в реке странную девушку: то ли деву, то ли рыбу. Во удивительно, никто не видал. Не видали. Не слыхивали. Уж коли было бы, так у пьяных язык-то развязался бы. Рассказали бы, выдали. Ан нет. Не видали.  Обманула, значит, рыба-то меня.
   …Прошло с тех пор немало лет. Уже семья у меня, женился я на любимой своей с васильковым венком на головке с золотыми косами-кудряшками. Уже трое деточек у нас, как и хотелось и грезилось в юношеских грезах жаркими летними ночами после сенокосных будней. Когда звездопад, когда утром роса по колено, когда бродишь до утра, не спишь - у дома милой. Глаз сомкнуть не можешь, встречи ждешь - не дождешься. Глядишь на нее – не наглядишься, целуешь – не нацелуешься. Когда всего мало, когда кажется, что жизнь – целое поле – не перейти его в одиночку, не одолеть, когда так ясно дышится и думы легки, словно ветерок  в поле. И жизнь широка и бесконечна, до самого горизонта, а что там за ним – не важно. Все так. Все так, как мечталось, как хотелось, как ожидалось. 
     Так, да не так.  Бывает, спишь ночью и в безмятежный твой сон врываются карминные губы и глаза прозрачные, как дымка и тянутся беленькие ручки, и лицо неподвижное белое усмехается уголками глаз и губ, изгибом локтей и острые красные кинжальчики-соски вонзаются в твою живую плоть. Тогда по всему телу бежит такая сладкая судорога, такая истома берет, такой жар охватывает, какой ни одна девушка ни в молодости, пока кровь горяча, ни в  зрелости, когда наверстать упущенное хочется - не вызывает;  ни одна, как бы ни была она горяча, стройна, упруга, ласкова, какие бы ни были у нее карие, знойные или голубые, нежные глаза. Какие бы розовые не были губы, какой бы румянец не плясал на щечках, как ни была бы она хорошо и ладно сложена - и бедра и грудь….ни одна. Никто, даже жена, даже в первую брачную ночь.  Только в снах этих шальных, словно живых, порой более настоящих, чем сама вся моя жизнь, в этих снах-видениях – она – и эти золотые огоньки – из глаз ее. Из рук, по воде. Ко мне – к горлу подбираются, к сердцу -  захлебываюсь, растворяюсь в них. Тону и лечу птицей вольной в небесах, в бесконечных далях – принадлежу лишь сам себе и небу, лечу, лечу, лечу и блаженство неземное меня охватывает и страсть нечеловеческая….бросаюсь спросонья на жену, а она только стонет. Да вскрикивает. Да теряет сознание и после шепчет: «какой же ты, Иванко»….а я и сам не ведаю в тот час - с кем я, кого люблю, кого обнимаю. Да целую жарче жаркого – жену ли? Али ее – рыбью бабу? Только пахнет она женой моей васильковой – мятой, ромашкой, полынью, молочком, хлебным мякишом, детками….пахнет не рыбой. Женой пахнет, а губы не женины, рыбьи целую, и руки рыбьи обнимают меня, и волосы ее обвивают, и в глаза ее не бабьи -  смотрю долго-долго, целую вечность смотрю, оторваться не могу. 
     Так и жизнь пройдет, умирая – буду видеть глаза эти у своего лица. Может где-то там, где все золотые огоньки вырываются на волю – встретимся. Там, где мы не принадлежим никому, кроме самих себя. Я-то теперь знаю, какое есть счастье на свете. Не земное. Не здешнее. И любовь какая бывает, когда быть вместе не суждено, но и быть врозь уже не получится.
      Вот такая есть печаль в моей, в общем-то, счастливой жизни. И потому иногда я беру в руки свирельку свою и вечером сяду под луной и играю. А девки  бросают петь песни веселые, хороводные и вижу – тайком слезу утирают кончиком платочков.  Потом  жене моей на ушко шепчут: «А что Иванко кручина какая мучает? Может зазноба  тайная сердце гложет?» Она только отмахивается, хохочет: «Да ну вас, дурехи. Он меня одну всю жизнь любит, да знали бы вы как любит, молчали бы».  Пусть думает. Она счастлива. Пусть будет счастлива.   Есть такие вещи на земле, братья мои и други, каких нельзя никому, ни одной душе на всем белом свете, рассказать.
     …Да вот давеча поведали мужики: пошел мой тезка Иванко, хлопец молодой, как я когда-то, восемнадцати лет отроду, купаться на речку при полной луне, что-то блажь его какая-то взяла…пошел, да не вернулся.  Порешили: утонул.  Хоть река там спокойная в своем течении и плавали мы по ней, всю переплыли по тысяче раз туда-обратно, как свои пять пальцев знаем….как в ней утонуть-то?  Искали тело, искали, ныряли три дня без продыху, под все коряги заглянули, чтобы матери тело отдать на захоронение в земле родной, а тела так и не нашли. Исчезло.  А я пошел по вечерней зорьке воду в колодец набирать, коней поить, ведерко поднимаю, цепь поскрипывает, все знакомо, привычно, любо… и вдруг в грудь толчком эхо: «Ахххх, Иванко, не захххотел…», глянь я в глубь колодезную, марево плывет и лицо знакомое с губами карминными колышется из-под воды….отшатнулся на миг, словно пронзило меня насквозь, плетью ударило….потом опять глянул: вода одна плещется….видать, померещилось. Только стала зависть, ревность меня душить, мучить к Иванко-младшему, чье тело не нашли….вот так и меня искали бы, под коряги заглядывали и не нашли бы….а я летал бы вольный в золотых огнях, пронизанный холодными тенями и бесконечно впивался в кровавые губы, да в волосы ее русалочьи был бы укутан, окутан и глаза ее туманили бы меня, а теперь туманят другого Иванко.  И в церковь к причастию хожу, каюсь, но никогда даже на исповеди тайну эту не раскрою страшную и прекрасную, не раскрою потому, что невозможно прекрасна она, словами неописуема, восторгами человеческими не измеряна. Так и уйду грешником не раскаянным.
     P.S.  Иванко, тридцати пяти лет от роду,  в последний раз видели отправляющимся на базар с товарами. На большом мосту через реку в десяти верстах от его родной деревни, нашли его повозку с товарами, не распроданными, кони ржали – пить просили. А его самого  и след простыл. Словно  в воду канул. Да и там искали, не нашли. Думали – течением тело отнесло. Искали далеко вниз по течению – не нашли. Пошел слух: сбежал в дальние края, другого счастья искать.  Дома осталась любимая жена-вдова. Все глаза выплакала.  Да трое детей – два мальчика и девочка. А про дочку говорят, что у той девочки странные прозрачные, едва бирюзовые глаза, как глянет – словно льдом обожжет, ее люди сторонятся и она их – молчит, дикая, нелюдимая.  Люди шепчутся: «У Иванко ведьмарка дочка родилась-то».  А так, жизнь течет по-обычному: в заботах, в хлопотах, хлеб растят, огороды полют, коров пасут, на базар торговать ездят,  печи топят, блины пекут, по выходным к батюшке на причастие ходят.  Да, только вот еще странность одна:  все девкам мерещится, что в полнолунные ночи кто-то в полях на свирельке играет, да так играет, что душа из тела прочь рвется. И огоньки золотые по полю катятся.  И девки скорее бегут по домам, лучше не слушать эти песни, а то тоска возьмет такая неземная, что места себе потом не найдешь и никакими делами не одолеешь ее, проклятую. Одна заслушалась, так песни петь перестала вместе со всеми, сядет у окошка и в поля все смотрит. А через год слегла и померла. Так что пусть свирели и огни золотые  по ночам полнолунным лишь волки, выходящие в поля,  слушают да видят. А нам лучше лежать в теплых пуховых постельках и смотреть  сладкие сны с колосящимися полями и лесами, полными земляничных солнечных полян и аукающимися веселыми краснощекими девками в фартучках, с лукошками, доверху набитыми грибочками да малинками.

19.06.14. Минск


Рецензии