Что останется
Время идет, а ничего или почти ничего нового, поштучно входящего в душу, не создается. И Кошель с его «Дзе маці? дзе бацька?» и еще двумя-тремя десятками стихотворений вырастает из шелухи и дыма в литературе, обретает имя, уже в ней не случайное, не отменимое, явленное подлинными, а не мнимыми порождающими силами.
Дверь отворяется, входит отец:
— Дзе мацi?
Дверь отворяется, входит мать:
— Дзе бацька?
И так они ищут друг друга, ищут,
а вьюга свищет вокруг и свищет,
и стены хаты дрожат от ветра.
Отец мой Женя и мама Вера.
Дверь отворяется, входит отец:
— Дзе мацi?
Дверь отворяется, входит мать:
— Дзе бацька?
На этом зябком горчайшем свете,
один, не верующий в бессмертье,
стирая поздние злые слезы,
стою и слушаю их вопросы.
— Дзе мацi?
— Дзе бацька?
Барачное детство, послевоенная физическая изломанность, внутренний, будто реинкарнационный, глубиннейший опыт такой, что не до поэзии, но именно она сама выступает ему навстречу, дает направление таланту — по зыбкой насыпи, которая будто тут же обрушивается за спиной, чтобы шел, не соскальзывая влево-вправо, шел, не останавливаясь и не падая в окружающее кишащее полубытие, в засасывающую жижу, где особо восторженно колготятся упыри и верткая немочь, не понимая, что с ними и где они, думая: все путем, все вершится нужным порядком, свет во тьме светит и тьма нас не объяст.
А тем временем даже пьяный Огарышев, пропащий друг юности ничего не забывающего поэта, спит все-таки не у болота, а на берегу Океана, на холодном ночном песке.
И далекая родина — Беларусь яснооко смотрит в лицо припадающему на обе ноги скитальцу Кошелю, в его славянское лицо, все больше омрачаемое и дергающееся от невыразимой боли.
Сойти с ума,
И по Загорску,
Хромая и грозя перстом,
И, как поймают, плакать горько,
Слюну сбирая рукавом,
И, от усердия потея,
Кричать про близкую войну
Да хоронить на грязном теле
Косынку синюю твою.
И скоро заберет его, приамвонного стихослужителя, «тема» неожиданная — пытки и казни, сыск и террор в империи, хмурь вековая и жуткая, казематная, будто он родился и для этого — чтобы описать исторический мрак, дать ему зачем-то жизнь в точном, изуверски разностороннем и сухом, как пустеющие глаза, слове. Слове, которое обольщает и будто мстит самой поэзии, самой жизни — в поэте и человеке Петре Кошеле, во всех нас, с нашими небом и землей, отцами и матерями. И думаешь: что это — труды в поте лица ради куска хлеба или загадочная, невообразимая эволюция лирика?
Дверь отворяется, входит отец:
— Дзе мацi?
Дверь отворяется, входит мать:
— Дзе бацька?
Кожинов считал Кошеля одним из лучших, входящим в первые пять-шесть поэтов современности. По крайней мере, того времени, что недавно было и вот неумолимо отчаливает, отнимая у нас многое, но и оставляя кое-что — не подлежащее отъятию и забвению.
Держитесь, Петр Агеевич, где бы вы ни были и какие бы пытки ни узнали... Ваши лирические строки тяжко смешаны и с мягкими черноземами, и с неласковыми суглинками, с плотью и кровью совсем не благостного, а страдающего и негодующего люда, — но они, эти строки, взмывают высоко.
Вопрос же, что останется — поэзия или дыба в мире, охваченном катаклизмами, — это, наверное, не к вам. К другим властям и силам.
Свидетельство о публикации №114031505257
"Дверь отворяется, входит отец:
— Дзе мацi?
Дверь отворяется, входит мать:
— Дзе бацька?"
Ведь это в каждой семье было и будет! Но никто не подметил и не увидел ни разу самого прозаического, самого будничного т р е пе т а.
Тысячи патриотических виршей исчезли перед этими строками, как не бывали.
Вот спасибо-то, Алексей Владимирович, за Ваше эссе!
Нина Бойко 30.08.2014 20:40 Заявить о нарушении
Алексей Ковалевский Избранное 30.08.2014 21:31 Заявить о нарушении