А. Никритин. В каждом троллейбусе по одной блондин

А.Б. Никритин
В каждом троллейбусе по одной блондинке
Публицистическая новелла
Посвящается Никритиной Нине Михайловне, жене и другу

Публикуется под редакцией О.А. Никритиной

Калуга, 2013 г.

______

Об авторе

НИКРИТИН Анатолий Борисович
1910-1972 гг.

Анатолий Борисович Никритин родился в 1910 году в городе Киеве, но спустя два месяца после его рождения, семья Никритиных переселилась в Петроград, где и обосновалась.
С 1953 и по 1972 гг. А.Б. Никритин жил в Калуге в кругу своей семьи. Уезжал в гости в Ленинград, чтобы повидать свою родную сестру: заслуженную актрису Ленинградского драматического театра имени A.M. Горького Анну Борисовну Никритину жену писателя А. Б. Мариенгофа.
С 1953 по 1972 гг. Никритин широко публиковался в областной газете «Знамя», в заводской газете «Турбинист», в газете «Красное знамя» Дзержинского района, выступал на радио. В Калуге только с 1960 г. было напечатано и прочитано около трехсот стихотворений автора. В передачах радио прозвучало более десяти прозаических произведений, в том числе «Эзоп приходит к читателю», «Дело государственной важности». «Демократия в действии», «На главном направлении». «Мало сказать “люблю”».
В настоящую книгу вошла новелла, ранее не издававшаяся.
Дорогой читатель! Пусть эта книга принесет Вам удовлетворение при чтении. Здоровья Вам, дорогой читатель, улыбок, радости, счастья, любви.

Дочь писателя и поэта Ольга Никритина
_______

1.

Итак! Время перелистало листочки календаря 1971 г и укачаю на 17 июля. Солнце ослепительно ярко светило. Москва, 18 часов или как раньше обозначалось – 6 часов вечера.
Настроение обоих испорчено. Испорчено настолько, что обычно весьма говорливые супруги молчали и не делали малейшей попытки вступить в какие-либо объяснения друг с другом. Все и так было предельно ясно, хотя ничего ясного в себе не содержало.
Очевидным являлось лишь то, что на их жизнь, в общем вполне благополучную и достаточно счастливую, пала тень и даже не тень, а тьма, причём нападение этой злобной тьмы казалось сталь неожиданным, что осмыслить случившееся не представлялось простым делом.
Борис Дмитриевич Львов, профессор биохимии на кафедре естественных наук Московского университета, человек в 45 лет заслуживший звание доктора наук, несомненно талантливый учёный и как все считали – честный коммунист, мог пожаловаться разве только на то, что у него было больше, чем достаточно завистников н всяких серьезных и несерьезных конкурентов, в силу чего на жизненном пути ему нередко приходилось встречаться с интригам и клеветой в собственный адрес. Но у кого из людей одаренных этого не бывает?
В итоге он всё-таки всегда успешно справлялся с недружескими действиями, ибо пользовался большим и, очевидно, заслуженным доверием у руководства, как административного, так и партийного.
Семейная жизнь Бориса Дмитриевича сложилась исключительно удачно. Жену свою, Ирину Владимировну, женщину 33 лет, врача, кандидата медицинских наук, он любил искренне, горячо, и был убеждён в том, что пугало его, а скорей льстило ему, поскольку серьезных поводов ревновать её к кому-либо никогда не возникало. Впрочем, сам он тоже считался весьма интересным мужчиной
Высокий, отлично сложённый, типичный нормостеник с несколько кокетливой сединой на висках, с головой, украшенной непокорной каштановой шевелюрой и почти сократовским лбом, голубоглазый, никогда не носивший, в отличии от большинства коллег, каких-либо очков. Львов у женин пользовался несомненным успехом, особенно среди студенток, с которыми умел быть и простым и сложным, и доступным и недоступным, и злым и добрым, и, что самое главное, справедливым.
Кроме того, женщин интриговало его явное и не очень по сегодняшним временам распространённое стоическая верность жене. Он считался ортодоксально любящим мужем, что на фоне разнообразной девальвации этого чувства в среде так называемых интеллектуалов, несомненно, вызывало уважительное отношение со стороны дам, каковые, в общем-то, несмотря на свою, так сказать, эмансипированность, сами обычно мечтали обладать мужчиной, способным к верному и моногамному чувству.
Не менее прочную, в смысле добропорядочности, репутацию завоевала в Институте медицинской радиологии и Ирина Владимировна. Работая в качестве старшего научного сотрудника на весьма ответственном участке, она сумела вызвать к себе расположение как у вышестоящих, так и подчиненных своей неизменной любезностью, добротой и, как все считали, отнюдь не показной нравственностью.
Под стать мужу, выше среднего роста, физически сильная, хорошо сложенная, быть может, чуточку более полная, чем надо, она принадлежала к знаменитой породе черно-белых женщин. Кожа белоснежная, а волосы как воронье крыло. Своими глазами, непроглядными, как беззвездная летняя крымская ночь, она казалась мужчинам в чем-то загадочной, почти таинственной и без всяких со своей стороны усилий привлекала к себе их внимание. Но так как она считалась совершенно недоступной для несерьезного ухаживания, чисто мужской интерес к ней, как правило, уступал чувству уважения и даже почтительности. Большинство окружающих ее мужчин уверовало в ее любовь к мужу и не находило нужным напрасно тратить усилия на легкомысленные попытки приобщиться к ее сердцу Львову уже дважды избирали секретарем парторганизации института и трудно было сказать, что в ней ценилось больше: ученая деятельность или партийная. Очевидным было только то, что как к коммунисту к ней обращались все и вся, причем очень искренне, с уверенностью в том, что она в трудную минуту поможет. Люди не ошибались. Львова помогала многим, причем даже в тех случаях, когда помощь с ее стороны требовала и ссоры с начальством, и всяких весьма серьезных личных усилий, как духовных, так и материальных. Не только рядовые, но и руководящие товарищи довольно часто и весьма тепло называли Львову «наша Ира» и в сложных случаях прибавляли, притом без всякой иронии: «Интересно, что-то скажет наша умная Ира по поводу этой ситуации?». Ирина Владимировна считалась человеком растущим, перспективным в самом добром смысле этого слова.
И вот – пришла беда!
Крупный ученый в области металлургии, член-корреспондент Академии наук, носитель многих орденов, старый член партии Успенский Глеб Андреевич – большой близкий друг профессора Львова и еще более близкий друг его жены, Ирины Владимировны, ее фактический воспитатель и наставник, оказался предателем. Он бежал на Запад. Бежал, обманув всех: и Родину, и госу¬дарство, и партию, и самых близких ему людей.
Воспользовавшись служебной командировкой в ФРГ, он тайно скрылся в Бонне, объявил себя невозвращенцем, перебрался в США, где выступил как махровый антикоммунист и предложил свои услуги в качестве специалиста по металлам Пентагону.
Все это выглядело цинично, невероятно грязно и скорее напоминало плохой детективный роман или ненаучную фантастику, чем правду жизни, И тем не менее, это была правда.
Супругов Львовых событие это повергло буквально в шоковое состояние. Они испугались. Им и в самом деле было чего пугаться. Их личная связь с изменником Родины для всех окружающих была совершенно очевидна.
Ирина Владимировна Львова, по отцу и матери Безымянная, познакомилась с Успенским через свою подругу Дашу – дочь Ус-пенского, с которой училась в одной школе. Несмотря на то, что Ира была старше Даши на шесть лет, между ними установились почти равноправные добрые отношения.
Когда мать и отец Ирины, солдаты войны с фашизмом, умерли после долгих страданий от незаживающих тяжелых ран на больничных койках в госпитале, Ира осталась круглой сиротой.
По просьбе дочери Глеб Андреевич Успенский удочерил Иру и, хотя не сделал это формально, но практически взял на себя все заботы, связанные с ее жизнью и воспитанием. Он поселил ее у себя вместе с дочерью. Ира почувствовала себя членом его маленькой, как он говорил, горячей семьи.
Когда Ира пришла в дом Успенских, еще была жива жена Успенского – Варвара Мефодьевна, по отцу Благовещенская, дочь старого провинциального священника, имевшего небольшой, но зажиточный приход во Владимирской области, Варвара Мефодьевна была много старше своего мужа, но отношения их всегда отличались добротой и взаимным доверием. Именно она принесла в свое время студенту Успенскому, выходцу из бедной крестьянской семьи, необходимые средства и для того, чтобы поселиться в Москве, и для того, чтобы без нужды, в условиях полного материального благополучия, учиться и начать ученую карьеру
К моменту появления в семье Успенских Ирины Варвара Мефодьевна была уже рано состарившейся женщиной, страдавшей неизлечимым заболеванием сердца и печени. Вскоре она умерла, оставив о себе добрую память в сердце Ирины, которую приняла в свой дом со всей свойственной ей чисто христианской добродетельностью. В памяти Ирины она осталась в образе рыхлой старухи с асцитом, большими умными серыми глазами. Она оставила тот след, который обычно оставляют близкие нам мужественные и гордые люди.
Варвара Мефодьевна была человеком, преисполненным собственного достоинства. Не без основания она считала своего ученого мужа творением своих рук и гордилась им, очень искренне и даже несколько экзальтированно.
Оставшись с двумя дочерьми, Успенский решил обойтись без второй супруги и лично заняться воспитанием девушек. Главное внимание он уделял старшей Ире, объясняя это тем, что она все-таки не кровная и требует особого отношения. Даша с этим полностью соглашалась и даже была довольна тем, что ей представлялась возможность быть гораздо более самостоятельной, чем Ире, опека над которой носила неуклонный характер.
В общем, Успенский справился со своими задачами по воспитанию. Ира стала врачом, отличным специалистом, любящим свое дело, а Даша уже к 27 годам считалась опытным, смелым и исключительно одаренным геологом. Закончив институт отличницей, Даша с первых шагов своей практической деятельности проявила себя в качестве ученого-практика. В ней удивительно ярко воплотилась способность к единству теории и ее реализации. Через год после окончания института она очень успешно защитила диссертацию на звание кандидата наук, которая была подкреплена ее конкретными достижениями в экспедициях. Славу ей принесли разведки и находки исключительно ценных ископаемых в тех районах, где их меньше всего ожидали. Работала она много, именно так, как говорится, по-русски, не покладая рук, работала увлеченно.
Разные по характеру и даже по взглядам на жизнь, Ирина и Даша были близкими подругами. Они считали себя родными людьми и самым искренним образом всем своим поведением утверждали дружбу как высокое чувство между людьми.
Сегодня, 17 июля 1971 года, когда уже истекло семь суток с момента приезда Даши в Москву из Иркутской области, где она в течение трех месяцев возглавляла большую экспедицию, сегодня, когда истекло почти два месяца с того черного часа, когда ее отец совершил акт предательства, сегодня, не зная толком, что будет дальше, Львовы ждали прихода Даши, ждали с тем нетерпением, с которым трус ждет решения своей участи, с которым искренне влюбленный ждет ответа от любящего человека. Состояние это в обоих случаях напряженное и мало радостное, именно в нем и находились Львовы.
Они уже знали, что Дашу исключили из партии, знали, что ее уволили из института, но подробности – и важные подробности! – им были неизвестны.
Сами они уже тоже имели некоторые неприятности, но после того, что они везде и всюду с достаточно крикливой категоричностью заявили, что ровно ничего скверного в отношении Успенского не знали и не подозревали, их оставили в покое. Им поверили, ибо для очень многих, не менее близко знавших Успенского, и к тому же весьма ответственных лиц, действия Успенского оказались совершенно неожиданными и необъяснимыми. Поговаривали даже в высоких кругах о его психическом заболевании.
Возвращение Даши в Москву и ее отсутствие в своем доме в течение 7 дней Львовы восприняли с не меньшей тревогой, чем катастрофу Успенского. Почему Даша не приходит? Об этом думали оба, думали молча, думали 7 дней подряд. В ее отсутствии они усматривали новую угрозу своему благополучию, ибо считали, что исключение Даши из партии и увольнение из института, конечно, не могли быть случайными.
Квартира Успенских находилась в небольшом двухэтажном старом московском особнячке, пристроившемся рядом с театром Вахтангова, а Львовы жили напротив, в большом пятиэтажном и тоже старом московском доме, Львовы занимали квартиру из пяти комнат. Из окон их столовой можно было видеть дом друзей, их жилище, которое так часто служило им теплым убежищем от всяких бед житейских. Львов был близким другом Успенского. Именно в его доме он и познакомился с очаровательной Ириной, быстро полюбившей его и быстро ставшей его женой.
Итак, прошло 7 суток, 7 суток молчания и нервов. По очереди подходили к окну в столовой и смотрели на дом Успенского, То, что Даша вернулась в Москву и не приходила, становилось все более невероятным, еще более невероятным, чем предательство ее отца.
А часы шли. Вот они уже показывают 18 часов 40 минут, или, как раньше обозначалось, 6 часов 40 минут вечера, или без двадцати семь.
Взглянув на часовые стрелки, Ирина Владимировна вышла из кабинета мужа и прошла в комнату его племянника Виктора, абитуриента Литературного института, приехавшего сдавать вступи-тельные экзамены из Одессы. Она пригласила его в столовую и, показав на троллейбусную остановку, расположенную напротив окна, попросила подойти к ней и дождаться приезда Даши.
– Ты узнаешь ее сразу, – сказала она, – это такая же высокая, как и я, почти моих лет женщина, только яркая блондинка, в тем¬но-синем летнем костюме, в общем, очень изящная, волосы собраны в пучок и явно некрашеные. Она выйдет из троллейбуса и пойдет вон в ту парадную, что почти напротив остановки. У дверей ты ее остановишь, осведомишься, действительно ли это она, Даша Успенская, и скажешь, что я ее немедленно жду к себе. Ты, разумеется, умеешь разговаривать с девушками и я надеюсь, что приведешь ее тотчас.
Виктор, молодой человек в техасах и клетчатой рубахе, понимающе кивнул головой и незамедлительно пошел выполнять поручение, В основном он знал о неприятностях в семье дяди и поглядеть на дочь предателя ему, с точки зрения чисто литературной, казалось делом весьма и весьма занимательным. В непричастности ко всей этой грязной истории своих родственников он, разумеется, был убежден.
Когда часы показывали 19 часов 30 минут или, как раньше обозначалось, 7 часов 30 минут, или полвосьмого, Виктор вернулся домой один. На лице Ирины Владимировны, если так можно выразиться, не было лица. Царил испуг, который стер все, что обычно так ярко выражало ее индивидуальность.
– Я смотрел в каждый троллейбус, и в каждом была по меньшей мере одна некрашеная блондинка, – пробурчал он, – но ни одна из них не сошла на этой остановке и не вошла в то парадное, которое ты мне указала.
Ничего не ответив, Ирина Владимировна вернулась к мужу в кабинет
Львов курил.
Молчаливое раздумье продолжалось.

2.

Часы показывали 19 часов 20 минут или, как раньше обозначалось, 7 часов 20 минут, или 20 минут восьмого, когда Даша вышла из троллейбуса именно на той остановке, где ее ожидал Виктор.
Он ее не заметил и потому, что она, нарушив правила, вышла через двери задней площадки, и, главным образом, еще и потому, что с передней площадки сошла такая жгуче-черная армянка, от которой он не успел вовремя отвести восхищенного взгляда, в чем не было ничего удивительного, так как его любимым, и не только литературным, образом являлась Тамара из Лермонтова
У своего парадного подъезда Даша увидела сверкающую черным лаком машину, за рулем которой сидел неопределенного вида мужчина без пиджака, в белоснежной сорочке, с небрежно повязанным галстуком и внимательно поглядывал на двери ее дома. Машину украшал флаг американского посольства.
Сердце Даши упало. Стараясь никак не реагировать на зорко смотревшего из автомобиля человека, она спокойно прошла к себе. Сомнений в том, что человек из посольства приехал к ней, у нее не было. Она не ошиблась. Только успела снять жакет и привести в порядок волосы, как в прихожей раздался звонок. Даша поспешила открыть дверь.
Человек неопределенной внешности вошел в квартиру уже в пиджаке, но так просто и спокойно, будто он явился к друзьям, у которых бывает ежедневно и с которыми на короткой ноге.
Представился, однако, лаконично, ибо успел сразу же увидеть, что случай выпал не такой уж и простой.
– Я к вам, Дарья Глебовна, – произнес он с максимально возможной теплотой в голосе, – по поручению посольства Соединенных Штатов Америки в Москве.
Ничего не ответив, Даша жестом пригласила посланца пройти в кабинет отца, дверь в который находилась в углу большой, ярко освещенной прихожей.
Войдя в огромный кабинет, она уселась на бывшее отцовское место в тяжелое кресло, парившее над дубовым столом с инкрустациями, и предложила незваному гостю погрузиться в одно из кожаных кресел, так называемых «вольтеровских», уверенно стоявших возле стола.
– Меня зовут мистер Джемс, – сухо и в то же время как-то развязно сказал он и свободно разместился в кресле, не преминув закинуть ногу на ногу. – Разрешите закурить? – он вынул сигару, и не ожидая разрешения, щелкнул зажигалкой.
Даша прищурилась. С нескрываемой бесцеремонностью молча разглядывала пришельца. Ее холодные, как зимнее небо, прозрачные синие глаза не выражали ничего кроме равнодушия, и это не ускользнуло от ледяного серого, словно голые скалы, взгляда ми¬стера Джемса. Видимо, почувствовав в облике Даши нечто ему непонятное и неизвестное, и, тем не менее, не желая играть в прятки, он вынул из кармана опечатанный пятью сургучными печатями конверт и протянул его своей собеседнице, еще не сказавшей ему и слова, жестом, исполненным почти театральной торжественности.
– Вот, это письмо к вам вашего отца. Я уполномочен передать его. Возьмите.
Лицо Даши не изменило выражения. Холодно, бесстрастно тихо поинтересовалась:
– Кем это вы уполномочены?
Мистер Джемс пожал плечами, недоуменно поморщился и процедил почти сквозь зубы.
– Как это кем? Разумеется, посольством Соединенных Штатов Америки, которое в данном случае я представляю.
Совершенно неожиданно старинный профессорский кабинет наполнился молодым, звонким смехом Даши. Смех этот показался мистеру Джемсу громом среди ясного неба. Меньше всего он ожидал этого. Он буквально впился взглядом в лицо этой невероятной для него женщины, но ничего кроме искренне издевательского и даже несколько циничного выражения губ и глаз не увидел.
Смех оборвался также внезапно, как и возник. Тоном милиционера, разговаривающего с пойманным за руку карманным вором, она сказала.
– Что это? Американскому посольству в Москве нечем заниматься, кроме как передачей советским гражданам подметных писем всяких проходимцев и предателей?
Это было чересчур даже для мистера Джемса. Не скрывая своего возмущения, он встал из кресла и бросил письмо на стол.
– Это письмо вашего отца, – прошипел он и, переходя на хриплый бас, добавил: – Понимаете ли вы, это письмо вашего отца, и если он предатель, то не забывайте, что вы его дочь, то есть дочь предателя, и вам не имеет смысла становиться в позу патриотки. В это никто и никогда не поверит, в том числе и я.
Даша медленно поднялась из отцовского кресла. Спокойствие покинуло ее лицо, оно выглядело угрожающим.
– По-русски вы, мистер Джемс, говорите хорошо! Надеюсь, знаете такое русское выражение – «дать по морде»? Так вот, если б вы не изволили занимать некое дипломатическое положение, гарантирующее вам неприкосновенность, то вы бы сейчас заработали...
Не веря ни своим глазам, ни своим ушам, мистер Джемс на-правился к двери, но Даша остановила его самым уверенным образом, уцепив за ворот пиджака.
– Возьмите свою грязную писульку, – сказала она, засовывая конверт в наружный карман его пиджака, – и подумайте как следует над низменностью своего поведения.
Совершенно осатанев, мистер Джемс злобно разглядывал Дашу: он ожидал чего угодно, только не этого. Считая себя знатоком русских женщин, главным образом по знакомствам среди девиц легкого поведения, он, естественно, не мог представить себе, чтобы такая, с его точки зрения, воистину интересная молодая женщина могла быть хозяйкой подлинно мужского характера, да и притом человеком высокой принципиальности.
Кое как овладев собой уже на выходе из кабинета, он повернулся лицом к выпроваживавшей его Даше и попытался все-таки пошутить:
– В Америке широко известен роман некой Аниты Лоос, он называется «Джентльмены предпочитают блондинок». Я не читал этой книги, но, глядя на вас, думаю, что название ее, по всей вероятности, удачно. Во всяком случае, теперь, после знакомства с вами, я тоже буду предпочитать блондинок.
Синие глаза Даши смотрели на мистера Джемса так, что они вдруг показались ему красными, а этот цвет всегда путал его. Он попытался изобразить улыбку, но острить больше не рискнул.
Уже в прихожей, открывая ему дверь на лестницу, Даша сочла нужным сказать:
– Я рада, что смогла доставить вам удовольствие и составить себе некоторое представление об американцах, говорящих на русском языке, но, во всяком случае, прошу вас запомнить, что если вам придет в голову еще раз посетить меня, то вы будете иметь дело с московским уголовным розыском, а это, уверяю вас, еще менее приятно, чем говорить со мной.
– Ну, это уж слишком, – проворчал мистер Джемс и шагнул в широко раскрытую перед ним дверь.
Когда Даша осталась одна, ей стало нехорошо. Машинально она вернулась в кабинет отца и угрюмо устроилась в его кресле. Все вокруг показалось настолько омерзительным, что ей пришла в голову мысль о том, как было бы хорошо взять и немедленно сжечь весь этот дом, всю темную дубовую мебель, все эти тяжелые синие шторы, даже все эти шикарные книги, которые как на пара¬де стояли в огромных красного дерева полированных шкафах и своими переплетами, увенчанными позолотой, грозили ей утверждением извечной людской мерзости.
Трудно сказать, каким образом Даша смогла бы вернуться в относительно нормальное состояние, но звонок в прихожей вновь вынудил ее подняться и пойти навстречу новому посетителю.
Когда она открыла дверь, ее встретило бледное, озабоченное лицо Ирины Владимировны. Они молча кивнули друг другу и вошли в столовую. Теплый июльский московский вечер ласково глядел в окна старой и такой родной квартиры профессора Успенского.
Женщины сели рядом на большой диван, покрытый настоящим старинным персидским ковром.

3.

Часы показывали 20 часов или, как раньше обозначалось, 8 часов вечера.
– Что же это все-таки значит? – спросила Ирина Владимировна, ничуть не пытаясь скрыть своего волнения – Неужели ты думаешь, что всего этого кошмара мало для нас с тобой и надо его еще как-то усиливать?
Даша ласково погладила свою любимую подругу по голове и, ничего не сказав, поцеловала в щеку.
– Почему ты не пришла сразу, как только приехала?-- несколько успокаиваясь от Дашиного прикосновения, спросила Ирина. – Почему? – голос ее звучал требовательно.
Даша улыбнулась и, словно забыв о только что пережитой ею сцене, исполненной с ее точки зрения крайнего для нее унижения, словно отбросив в сторону свое ожесточение, совсем мягко не то сказала, не то спросила:
– А зачем мне было к тебе приходить? Ну, зачем?
– То есть как это? – почти крикнула Ирина Владимировна. – Как это «зачем»?
Даша спокойно покачала головой и заметила:
– Не кричи, пожалуйста, на меня уже достаточно много кричали. Подумай лучше над тем, что я сказала. Неужели тебе надо принимать какую-то позу? Не ясно ли, что при создавшемся положении мне в вашем доме нечего делать?
Лицо Львовой приняло холодное, почти злое выражение.
– Я тебя не понимаю, – сухо сказала она, – потрудись выражаться яснее.
– А что же тут неясного? Я исключена из партии, выгнана с работы, являюсь человеком, явно не стоящим доверия, и мне бывать в доме, пусть даже старых друзей, но честных, преданных Родине коммунистов, не пристало. Это не нужно по логике вещей ни мне, ни вам.
– Ну, знаешь ли, это типичное не то. К чему это ты тут решила выпендриваться передо мной? Что это вообще за чепуха? Кто же, как не я и Львов, должны поддержать тебя в трудную минуту?
Даша усмехнулась.
– Я не стою поддержки с вашей стороны.
– Как так?!
– Да так. Меня в самом деле не зря исключили из партии.
Лицо Ирины Владимировны снова приняло испуганное выражение
– То есть как это не зря? – на этот раз уже тихо спросила она. – За что же тебя исключили? Ведь не могла же ты признать то, что ты знала о готовящемся предательстве со стороны отца?
– Вот именно, что не только могла, но и обязана была сказать и сказала, что многое знала, – грустно ответила Даша.
– Ну, это чужие слова! Это бред, идиотизм! – снова взорвалась Львова. – Расскажи толком, что ты там наговорила? Ведь это про¬сто кто-то спровоцировал тебя. Что ты знала? Что ты могла знать?!
Даша встала с дивана, подошла к буфету, к удивлению Ирины взяла пачку сигарет и закурила.
– Этого еще не хватало! – съязвила она и присовокупила: – Теперь еще коньячок и, как говорят нынче стиляги. все будет очень «гут».
Даша ничего не ответила, Львова взорвалась окончательно.
– Ты перестанешь паясничать? Уж ежели ты пытаешься изображать из себя Дон-Кихота, то, наверное, понимаешь, что обязана сказать мне правду – и то, что ты наговорила на партбюро, и то, что есть на самом деле.
Даша пустила дым сквозь ноздри и тоном покровительствен¬ной иронии согласилась.
– Имеешь право, конечно, имеешь право, но ведь и я тоже имею право осведомиться у тебя и у твоего супруга на тот счет, что вы, самые близкие друзья Успенского, знали о нем, чем вы можете объяснить его поведение?
Черные брови Ирины Владимировны поднялись вверх, они показались Даше распростертыми крыльями черной вороны, готовящейся на взлет.
– Что мы могли знать? Ты что, в самом деле рехнулась? – возмутилась Львова. – Неужели ты серьезно можешь задавать мне подобные вопросы? Да если бы мне кто-нибудь что-либо сказал о Глебе Успенском плохое за полчаса до того, как это все сверши¬лось, я бы глаза тому выцарапала. То же самое сделал бы и Львов, уверяю тебя, что это было бы так. Неужели ты в этом сомневаешься?
Даша внимательно с благодарностью посмотрела в глаза подруги, от слов которой ей становилось несколько теплее и легче на сердце. «Итак, – думала она, – может быть, они оба и на самом деле не могли ничего подозревать? Значит, Успенский был с ними всегда скрытен, никогда не доверял им? Или, по всей вероятности, то, что знала я, знали и они, но только так же, как я не придавали особого значения тому, что им было известно. И в самом деле, можно ли на основании того, что вы знаете о неверии того или иного человека в дело социализма, считать, что это самое неверие – уже путь к предательству? Может быть, это все-таки натяжка? Но стоит ли теперь, когда для себя она этот вопрос решила в смысле самообвинения, дискутировать со Львовыми? Ясно, что они с этим никогда не согласятся. Наверное, тут излишни дискуссии». Вслух она сказала:
– Пойми меня, Ирина, очень точно и правильно. Я не хочу вмешательства – ни твоего, ни Львова – в ход своих дел и решений. Для меня случившееся не только очень тягостно, но очень важно в смысле совершенно новой оценки главных процессов борьбы в сегодняшнем нашем обществе. И я в связи с этим новым отношением, которое у меня появилось, считаю себя не в праве продолжать наши отношения, как ни чудесны они были в прошлом. Или даже, если сказать точнее, именно потому, что они были великолепны, я хочу их теперь прекратить.
Ирина Владимировна не сводила глаз с Даши, ей не хотелось мешать. «Пусть говорит, – думала она. – Я лучше и правильней пойму ее». Но заставить себя помолчать ей не удалось, и она прервала Дашу.
– Но почему ты приняла такое решение? Это же надо объяснить! Ты что, выражаешь нам свое недоверие?
– Глупости! – Даша жестом, полным отрицания, остановила Ирину. – Глупости, тебя недостойные! Ты отлично понимаешь, что виновной я считаю себя и, главное, я не хочу вам обоим нанести вред. Если я обманула партию. Родину, то то же самое я сделала в отношении вас, ближайших друзей. Я и вам никогда не сказала о том, что считаю отца человеком, чуждым идеалам нашего мира. А должна была вам это сказать! Вы верили ему, а ему нельзя было верить, и я это знала.
Ирина Владимировна сорвалась на истерический крик.
– Да, что же ты, черт тебя возьми, знала?! Что? Долго ты тут будешь морочить мне голову?! Ведь сейчас-то ты, во всяком случае, обязана мне это сказать!
Лицо Ирины Владимировны стало таким злым, искаженным таким явным недоброжелательством, что Даша почувствовала нечто вроде страха.
– Ты знала, что он готовит побег? – в упор спросила Львова.
– Нет, – очень ясно и очень строго ответила Даша. – Это то, что я не знала. Это то, что я даже не предполагала.
– Так что же ты знала? – явно успокаиваясь, спросила Ирина. – Что?
Даша молчала. Ей очень не хотелось говорить, но она поняла, что отделаться молчанием невозможно и, одолев внутреннее не¬желание продолжать разговор, произнесла:
– Я знала, что он чужой. В этом новом мире все ему было глубоко противно и безразлично. Даже в науке его желания сводились главным образом к самоутверждению, к самолюбованию и, несомненно, к желанию просто хорошо, богато жить, пользоваться жизненными благами, к числу которых он относил свою знаменитость, свою власть над людьми, Я знала, что он – эгоист в самом серьезном смысле этого слова.
Львова снова перебила подругу. Лицо ее стало уже совсем спокойным и немного самоуверенным.
– Все это чепуха! Демагогия! Все это очень далеко от того, что случилось. Как я и предполагала, ничего ты не знаешь и просто занимаешься риторикой. Ты не забывай, что танки Советской Армии были одеты в броню, которую изобрел профессор Успенский. Это что-нибудь да значит! Во всяком случае, это значительнее твоих сентиментальностей, и причина его предательства совсем не та, о которой ты тут сюсюкаешь. Ты так же, как и я, как и Львов, как и многие другие, ничего не знала, и твое выступление на партбюро – просто опасная болтовня перепугавшейся девчонки. Извини, но иначе я сказать не моту!
Даша хотела что-ю возразить, но Ирина не дала ей этой возможности и продолжала. Тон ее становился все более холодным и спокойным:
– Вот ты говоришь, что не желаешь нам вреда, но разве ты не понимала, что твои сомнительные саморазоблачения – повод для всяких мерзавцев обвинить и нас, друзей Успенского, в том, что мы тоже что-то знали, но молчали.
В первый раз за всю беседу Даша взорвалась:
– Прекрати! И немедленно! Ты все-таки не дочь Успенского, а твой муж не его сын. И даже не его брат! Прекрати! – крикнула она. – Разговоры дальше не нужны. Я знала, что именно такую позицию вы оба займете и поэтому не пришла к вам.
Львова не ответила.
Увидев нечто совсем новое в обычно мягких и даже чем-то хрупких чертах Дашиного лица, Ирина решила, что лучше не спорить, тем паче, что неизбежность их разрыва становилась для нее уже реальностью и притом вполне целесообразной. Очень ясно ей представилось, что в связи с выступлением Успенской на партбюро и ей, и мужу тоже придется что-то отвечать, и что, конечно, лучший вариант для этого ответа – это немедленный разрыв с Дашей. После того, что Успенская тут сейчас ей сказала, и она, и Львов имеют моральное право заявить партии, что они были обмануты и Успенским, и его дочерью.
Но, как же быть с тем, что было? Все перечеркнуть? Все то, что называется юностью, дружбой? Как быть со всем этим? Ирина Владимировна понимала – Львов скажет просто: «Прошлое нельзя ни забыть, ни переделать, но настоящее и будущее надо делать без излишних ошибок и сантиментов». Она не сомневалась – муж ее воспримет необходимость разрыва с такой же непреложностью, с какой вопрос решила Даша. Но сама она все-таки считала, что можно было бы и искать какой-то компромисс. Почему и зачем она хотела этого компромисса – ей было очень ясно.
у Даши остались деньги отца, и большие деньги, при всех обстоятельствах полезные. Как с этим быть, ведь у нее гоже лежит книжка Успенского на 20 тысяч с доверенностью на право получения, причем шесть тысяч она уже потратила и собиралась завтра же забрать все остальные, чтоб положить их на свое имя. Львов этого не знает, да и знать ему незачем. Он – нечто вроде Даши, потребует немедленно отдать. А деньги – это деньги, что бы там не сочиняли романисты. Кроме того, они – его подарок, и притом вполне заслуженный. Плохо только то, что Даша знает об этой сберкнижке, она дана была ей в ее присутствии, в связи с тем, что Львов хотел купить любимому племяннику «Москвич», который казался Виктору первым пропуском в литературные сферы, где всякие деятели любят ездить в автомобилях своих протеже.
А у Даши? У Даши, конечно, остаюсь много-много больше, не зря же она так, в общем-то, спокойна, несмотря на потерю, видимо, надолго, а то и навсегда, работы, в которой находила столько радости. «Ну, что ж, – думала Ирина Владимировна, – теперь она быстренько выйдет замуж за Игоря и будет способствовать его карьере. Деньги есть деньги, и с ними сегодня можно сделать очень многое. Игорь от нее не откажется, несмотря на то, что она и без работы, и стала беспартийной. Он сам-то ведь преуспевает, и ему ничто грозить не может. Впрочем… Он тоже был близок с Успенским. Трудно сказать, что может случиться. Но без Даши ему удачи не видать, без ее таланта – он ничто, пустоцвет».
Установившееся молчание прервала Даша. Пытливо разглядывая лицо своей все еще очень любимой Иры, она назидательно произнесла:
– Послушай, ну зачем тебе расстраиваться, в самом деле не из-за чего, пусть моя жизнь в какой-то степени пострадала, а тебе и Львову почему надо страдать из-за этого предателя, человека, обманувшего и Родину, и близких? Ты же понимаешь, инерция – великая сила. Толчок дал Успенский солидный, в силу инерции тот вред, который он нанес, может разрастись, принять еще большие масштабы. Действительно, может пострадать Львов, может стать худо и тебе, а зачем все это? Ну, я – дочь, я отвечаю за отца. Да, да это – так. Я уверена, что хоть как-то сумею возместить тот вред, который он нанес. Если не сейчас, то позже я докажу, что все, что он украл, можно вернуть, и, что главное, сделает это его дочь – такова логика эпохи.
Голос Даши звучат так спокойно, так удивительно твердо, что Ирина, всегда считавшая себя гораздо более волевым и рассудочным человеком, чем свою «белокурую тень», как она называла Дашу, с удивлением посмотрела на нее, но ничего не ответила. Подумала: как трудно познать человека даже близкого. Она намеревалась уже что-то произнести на эту тему, как появился Львов.
Он вошел не здороваясь, не спеша сел на диван, оглядел женщин, спросил:
– Ну, и как?!
Даша промолчала.
Ирина Владимировна быстро, точно и ясно изложила содержание беседы, при этом она смотрела куда-то в угол, явно уклоняясь от взглядов мужа и подруги.
Даша слушала внимательно. Ее явно интересовало, в каких выражениях будет изложена ее позиция Ирой. Ей показалось, что та еще не раз будет интерпретировать все случившееся, и притом самым различным образом. Кроме того, она хотела дать возможность высказаться именно Ирине, чтобы не сказать самой что-либо такое, что могло бы помешать искренней реакции Львова, каковой, по ее предположению, должен повторить все то, что уже сказала его жена. Однако она ошиблась. Выслушав жену, Львов спросил:
– Даша, Ира говорит правду?
– Да.
– Ну, что же! – Львов встал. В его движении не было и тени замешательства. Как бы обращаясь к кому-то еще, тут не присутствующему, заявил: – Даше делает честь ее прямота и правдивость, впрочем, она неизбежна, коль скоро, как я знаю, она все это официально заявила и на работе, и в партии. Однако честность Даши не изменяет и не может изменить всей мерзости случившегося, даже наоборот. Я думаю, что для меня положите отягощается, теперь я чувствую себя дважды обманутым, так, что ты извини, – он повернулся к Даше. – Как мне ни тяжело, – он даже издал что-то вроде вздоха, – но тут ничего, видимо, не изменишь, и я не желаю никаких неясностей. Мне надо работать, я ученый, ставить под удар свое дело из-за всей этой отвратительной истории я не нахожу нужным. Так, что ты права, Даша! Прошу извинить, что зашел сюда без приглашения. Больше этого не случится.
Он ушел, сильно хлопнув дверью. Даша подошла к окну. Лицо ее было гневным. Ей показалось, что ее ударили по лицу
Ирина Владимировна вздрогнула, но не менее решительно, чем ее супруг, встала и направилась к выходу. У двери она остановилась и оглянулась на Дашу. Та продолжала стоять спиной к ней и смотреть в окно.
– У меня, – сказала Ирина Владимировна, – были деньги Успенского, но я, к сожалению, уже истратила их.
Даша резко повернулась от окна и, не скрывая недоумения, заметила:
– Как ты можешь говорить об этих пустяках?
– Да, но я не знаю, какое материальное положение складывается у тебя, и поэтому хочу сказать, что верну, как только смогу.
Даша зло ухмыльнулась:
– Деньги эти не мои, а твои. Дал их тебе Успенский, я тут ни при чем. Что касается меня, то мне он оставил около семидесяти тысяч.
Ирина облегченно вздохнула:
– Ну, тогда все в порядке.
Продолжая ухмыляться, Даша подтвердила:
– Разумеется, разумеется. Все в порядке. Можешь не сомневаться, что все, решительно все, оставленное им здесь, я сдам в пользу государства. А, что касается меня, то ты понимаешь, не твоя это забота. И она снова повернулась к окну спиной к Льновой.
Ирина Владимировна ушла тихо-тихо, осторожно прикрыв за собой дверь.

4.

Часы показывали 21 час 30 минут, или как раньше обозначалось, 9 часов 30 минут вечера или полдесятого. Даша прошла в кабинет отца и, выдвинув ящики письменного стола, погрузилась в чтение, проглядывание различных бумаг, документов.
Тут были разные предметы: изящные папки, бювары, блокноты. Тут же лежали пачки облигаций золотого займа, сберегательные книжки, в каждой из которых она нашла доверенность на свое имя. Даже поверхностный просмотр документов свидетельствовал о том, что Успенский спокойно, не торопясь готовил свой побег, предварительно оформив все те бумаги, которые считал необходимым оставить для дочери. Он любил ее и считал необходимым всячески обеспечить.
Если Успенский любил свою дочку, то Даша, несомненно, платила ему не меньшим чувством любви и привязанности, поэтому все случившееся оказалось для нее почти непосильным горем.
Сегодня она, по сути дела, впервые после возвращения в Москву решила внимательно познакомиться с материалами отца. Даша многое понимала в том важном качестве духовной жизни отца, которое было совершенно неизвестно другим людям, даже близко знавшим Успенского, но это не все объясняло и никак не облегчало ее страданий. Напротив, после случившегося она поняла, что знала, в общем, немного, но оценить правильно это немногое не сумела. Она не видела куда ведут настроение и взгляды отца Тенденция его духовного развития, по ее представлениям, никак не могла привести его к предательству. То, что произошло, она меньше всего могла допустить.
«Да, конечно, – рассуждала про себя Даша, – отец любил ее, любил, как умел, но что стоит любовь предателя? Неужели он мог это не понимать? Не понимать, что станет врагом тому ближайшему человеку, любовь к которому утверждал заботливыми доверенностями на имущество и деньги». Роясь в бумагах, Даша неожиданно обнаружила в одном из боковых ящиков стола огромную рукопись, очень аккуратно переплетённую в кожу, совсем такую, о которой так блестяще писал Бальзак. Никогда раньше она этой рукописи не видела. Взяв в руки огромную папку, она невольно приласкала шагреневую кожу и почувствовала на пальцах ее удивительную мягкую шероховатость. Внешний вид кожи напоминал рисунок многочисленных извилин головного мозга, переплетавшихся между собой в каком-то таинственном удивительном рисунке, сущность которого говорила о тайне, еще не ¬познанной людьми. Она не могла не заметить, что книга, написанная отцом, была с явной нарочитостью положена так, что не увидеть ее не представлялось возможным. Он, несомненно, хотел привлечь внимание Даши к этой папке.
«Как жать, – подумала Даша, – что я не посмотрела ее до своего выступления на партсобрании. Может быть, тут и есть ключ ко всему».
Знакомый почерк Успенского мгновенно приковал ее внимание к тексту с какой-то почти гипнотической силой. Сразу забыв обо всем другом, она начала читать. Писал он ровным, строгим, почти каллиграфическим почерком. Читать было легко и трудно. Строчки побежали на встречу с Дашиным сердцем с четкостью ритмично движущейся телеграфной ленты.
Уже через несколько минут чтения рукописи она почувствовала, что ее знобит. Совсем немного понадобилось большим бронзовым часам, которые стояли на столе, продвинуться на своем пути в бесконечность, как Даша поняла, что мучившее ее непонимание исчезает. Все вставало на свое место, появилась ясность. Она почти совсем перестала нервничать. Ее охватило холодное равнодушие, но именно в эти, одновременно холодные и горячие минуты возникла и навсегда пролегла на ее лице прямая, резкая строгая морщинка, взявшая свое начало у переносицы и рассекшая ее высокий лоб на две половины.
Она отчетливо осознала, что пришедшее к ней протрезвление связано в первую очередь с утратой последней доли уважения к отцу, с пониманием своей обманутости. Если до чтения этих страниц, так любезно оставленных отцом, ей казалось, что она знала о нем достаточно, чтобы предотвратить роковой ход событий, то теперь стало очевидным, что знала и понимала она очень мало, что механизм предательства оказался сложнее и коварнее, чем думалось.
Машинально взяла со стола рамку из красного дерева. На нее глядело лицо Успенского. Теперь она его видела совсем другим, не таким, каким привыкла видеть почти всю свою жизнь. Даша обнаружила, что красивый, как все считали, Успенский не только не красив, а скорее очень неказист и зауряден. Правда, у него был высокий, просто огромный лоб, на который весьма картинно и расчетливо ложилась серебряная прядка волос, но внешность его не производила впечатления естественно присутствующего ума. Серебряная прядь падала нарочито, подчиняясь не натуральным движениям, а чисто парикмахерским усилиям, убедительно характеризовала позерскую сущность ее обладателя. Глаза, как будто нарисованные старомодным художником, правильной миндалевидной формы дополняли облик какой-то мертвенностью. В общем, это было жесткое по очертанию и в то же время явно дряблое лицо, как бы смятое, расплющивающееся в строгих пределах своей сухой очерченности, и хотя морщины все же были живыми, озарялись весьма зорким взглядом, их волевое значение исчезало где-то в складках мягкого двойного подбородка, совсем неожиданно завершавшего строгие очертания верхней части лица. Как-то особенно по-новому поразили Дашу губы отца. Она никогда раньше не видела их такими сочными, как-то по-женски плотоядными. В общем, облик Успенского поразил ее своей дисгармоничностью, а ведь она всегда восхищалась его кажущейся на первый взгляд цельностью.
Совсем не желая читать дальше его нудные по мысли, но острые в эмоциональном смысле рассуждения о недостаточности и обреченности окружающего мира, Даша, подчиняясь не совсем осознанному любопытству, продолжала листать страницы отцовского гроссбуха, как она мысленно окрестила этот толстенный фолиант самоизлияния пошлости.
Взгляд ее задержался на странице, начинавшейся вызывающе: «Когда я буду лежать на кладбище, – писал Успенский, – и унаваживать незабудки, мне, разумеется, станет не до оценки того, как я прожил на этой земле, но именно эти самые незабудки могут заставить живых заниматься анализом моего бытия, ибо после себя я оставлю не только ощущение большой низости, цинизма, предательства, но и реальные ценности найденных и созданных металлов, которые я все-таки дал людям и для их самоуничтожения, и для того, чтобы они на них воздвигали свои пустые идеи-иллюзии. Ведь именно эти металлические ценности заставят их думать о том, как это в одном человеке сочетались и металлы, и шлак, и солнце созидания, и слякоть сердца. Впрочем, они скоро разберутся. Для всяких неясностей и необъяснимостей у них ведь есть эта Марксова штучка с ручкой, именуемая диалектикой, при содействии которой они утешают себя собственной умностью, уверяют себя в том, что понимают то, о чем и малейшего представления не имеют. Как ни печально, но и дочь моя снабжена в значительном количестве этой дешевой интеллектуальностью правоверных болванов. Ну да ладно. Пусть себе тешатся сколько хотят. Мне все равно. Пока я тут, пока живу, я хочу делать то, что хочу. И меня больше устраивает иметь дело с масками тех людей, которые, зная свое ничтожество, надевают их для того, чтобы хотя бы в театральном платье заслужить в своих собственных мелких интересах аплодисменты тупых зрителей, совершенно необходимых для успеха в том коротком фестивале дешевых ценностей, именуемых жизнью.
А пока что я развлекаюсь Ириной. Она доставляет мне радости своими хитрыми масками. Иногда мне кажется, что я в самом деле восхищаюсь ее мерзостью, одетой в броню сногсшибательной элегантности, с той незаметной, но точно рассчитанной дозой косметических страданий на лице, каковые в самом деле создают, как говорят французы, женский шарм. Из ее веселых и поганых уст я полной мерой черпаю тот молодой цинизм современности, в котором удивительно ярко сочетается похоть испанских конкистадоров с истерическим социальным красноречием духовного блуда, способным в своей вдохновенности оправдать и дым, и пепел Майданека, и преобразование мира на столыпинских основах сталинизма. Да, в ней, в этой моей девке я действительно нахожу сегодняшнюю правду бытия. Ее постельные террористические торжества за плату так удивительно сочетаются с глубокомысленным незнанием, наряженным в белоснежный накрахмаленный халат врача-целителя, что воистину начинаешь верить в единство противоположностей, как в отрицание какой-либо истинности жизни. В общем, Маркса надо читать наоборот. Его диалектика не раскрывает суть бытия, а полностью эту суть уничтожает.
Маски! Маски! И ничего на самом деле. Всякое познание бессмысленно уже хотя бы потому, что объект познания условен, эфемерен, неизвестно, что из себя представляет. Это уж не такая большая чепуха: бренный мир, душа, Бог. Кто знает, что ждет нас после бренности? Никто. Но вот то, что бренность существует – это факт. Вот я и хочу на бренном моем пути жить так, что если все-таки душа моя и сохранится, то она и в сфере Бога будет выглядеть достаточно самостоятельной. А пока что бренность выглядит очень элементарно, хотя на вид и сложно. Теория материального единства выдумана для того, чтобы строить общество роботов, где одни на верху, а другие внизу, и никакой разницы нет в том, как это общество будет называться: капитализмом или коммунизмом. Какая разница, что вокруг чего вертится: земля ли вокруг солнца или солнце вокруг земли? И зачем этим заниматься, если люди умирают, будучи неспособными выяснить это обстоятельство. Зато они отлично знают, что одни постоянно наверху, а другие постоянно внизу, что меньшинство, и притом сильнейших людей, живет и радуется в своем бренном существовании за счет безудержного насилия над большинством, и если что меняется на историческом фоне, то это только способы и методы насилия».
Даша с трудом перевела дух. «Да! – подумала она. – Это срыв уже не только психики, но и политических взглядов, это уже почти гитлеризм! Если не остановить развитие подобной идейки, то она, как оползень в горах, повлечет за собой разрушение в сфере человеческой деятельности. Это маразм! И отсюда пролегает путь Успенского к предательству. Конкретный результат этих разглагольствований, – мыслила Даша, – естественно привел Успенского на службу Пентагону – этому кровавому античеловеческому скопищу варваров, готовых уничтожать все за земле во имя своих низменных целей, именуемых радостями жизни великой элиты. Что Успенскому до Сонгми, до расстрелянных детей во Вьетнаме? Он будет делать для убийц шариковые бомбы, чтобы весело жить, развлекаться масками, которые не только срывает, но и утверждает, поскольку для него самого маска – наряд обязательный».
– Черт возьми! – вслух сказала Даша. – Но ведь эго логика уголовников! Только одетая в изящный наряд псевдофилософии. Ну, что ж, Даша Успенская, учись! Наберись мужества, читай дальше, разберись, от кого ты родилась на белый свет!
«Я всегда имел дело с моими переживаниями, – писал Успенский. – Для меня они главная действительность, я решительно не хочу признавать, что они, видите ли, предписаны мне некой объективной действительностью. Ерунда это. Насилие это. Уничижение человека – вот что это. Очевидно, что мой сосед совсем иначе воспринимает явления жизни, чем я, и, конечно, имеет на это право. Таким образом, и понятия добра и зла, и принципы морали у каждого свои. Все это – результат личного восприятия жизни, и в этом – возможная свобода. Только в этом. К этому, естественно, стремится каждый, и плевать я хотел на свободу как на осознанную необходимость, такой свободы не существует. Это катехизис, и все равно кем он продиктован: Рокфеллером или Кремлем. Но я не капиталист и не коммунист, и мне никакой катехизис не нужен, мне надо только, чтобы мое «я» имело свою зону комфорта, вот и все. Что мне до общества? Общество – это случайное, жестокое до крайности скопление индивидуумов, в котором кипит беспрерывной драка с единственной целью: одни не хотят быть внизу, другие хотят быть наверху. Общество – это хаос и он может служить в лучшем случае лишь безумной атмосферой для самоутверждения сильных, одарённых личностей. Каждый из нас в себе. Каждый из нас зависим от себя. И существует только е самом себе. В этом суть. Каждый из нас кое-как постигает окружающее явление: один больше, другой меньше. Лучше всего явления постигают сильные одаренные личности, появляющиеся в результате так называемого естественного отбора, которые в конце концов есть не что иное, как итог в драке перманентно существующий е хаосе. Однако явлениями ничего не исчерпывается. Наилучшим образом понять иx вовсе не значит проникнуть в существо этой комической триады: бренность, души, Бог. Сущность вещей познать нельзя, потому что она не исчерпывается, не выражается в явлениях полностью. Даже сильнейший человек в силу слабости разума не постигает сущности явлений, поскольку она находится за явлениями, скрыта от нас. Отсюда вытекает, что все наши утверждения весьма поверхностны и в основном определяются потребностями личности, которые всегда конкретны, во имя которых личность стремится так обращаться с явлениями, как ей выгодно, а истины – все это символы, и если существует истина, то она выражается просто: истина – это «я». И это «я» беспрерывно враждует с другими «я», заключая между собой взаимовыгодные сделки на базе, так сказать, мирного сосуществования, чтобы создать элиту, способную порабощать такое количество ничтожностей, которое необходимо для создания материальной базы радующихся жизни за чужой счет.
Так было! Так есть. Так будет! Во всяком случае, до тех пор, пока я живу, так для чего мне бороться с ветряными мельницами? Прочтя это, дочь моя придет в ярость и проклянет меня, она спросит, зачем я записался в коммунисты? Но ведь иначе в условиях соцдействительиости я бы не добился успеха, власти, радостей жизни, не смог бы ей дать всего, чего бы она хотела. Однако, я просчитался: радостей оказалось очень мало. Я всегда жил и работал и, если так можно выразиться, творил наедине с одиночеством, ибо люди, которые окружали меня, никогда не были близки мне. Я не верил им, не мог верить. Разве только дочь казалась мне иногда родной, в силу своей почти фантастической целостности, в силу своей доброты и таланта, но ведь это она моя файер леди, ведь это я ее так искусственно вырастил, она цветок добра на поле зла. Я из нее сделал такого человека, какого хотят коммунисты. но это фокус, это достижимо в отдельном случае, это – оранжерейное растение. Ведь там, где я все предоставил творить жизни, выросла ее противоположность, выросла удивительная маска сегодняшней эмансипе».
«О ком это? – подумала Даша. Уже прочитав имя Иры выше в связи с какой-то мерзкой сексуальной комбинацией, она и думать не посмела, что речь идет о ее Ире. Внезапно она поняла, в чем дело. Она вновь почувствовала, что ее знобит, знобит самым настоящим образом, так, как знобило однажды, когда она в экспедиции заболела воспалением легких. «Неужели речь идет о ней?» – ужаснулась Даша.
Она выскочила из-за стола, прошла в столовую, схватила сигарету и, как заправский курильщик, вдохнула в себя табачный дым. В голове сверлило одно слово «неужели». С лихорадочной жадностью и поспешностью она вернулась к чтению. Дальнейшее ошарашило ее окончательно.
«Да, – равнодушно констатировал Успенский, – чего же стоит все-таки внешний вид явления! Жена Львова, уважаемого человека, прославленного ученого, принципиального коммуниста, конечно, вполне обеспеченного человека и, кроме того, моя воспитанница, почти дочь, на деле оказывается обыкновенной шлюхой. Я сравнительно легко сорвал с нее маску. Пока я действовал на интеллектуальном фронте, она была недосягаема. Она была в броне, она шутила, изящно шутила и даже разоблачала мои схоластические фокусы, обнаруживая ум, но когда я просто дал ей деньги, правда, большие, и сказал: «Приходи, расплатись, будь также щедрой», я одержал победу, в которую сам не очень верил. Она легко обманула всех и вся, она пришла, и я увидел ее совсем другой.
Когда, высосав последние живительные капли из беседы с ней о сущности бытия я увидел, что разум ее умолк и что слова не нужны, я стал действовать, как самый вульгарный ловелас. Раздев ее духовно, я обнажил ее тело, и вдруг вместо красавицы, павы, царицы обнаружил в ублюдочном пустом личике женщины обычную самку. Ее карминовые губы, ослепительно белые зубы застыли в подобии улыбки, явно свидетельствующей о там, что последние крохи ее растленного разума утонули в болоте гнилостно-уродливой чувственности, она наслаждаюсь, что отдается за большие деньги. Наслаждалась именно тем, что она их стоит. Она пришла в красном платье и в туфлях с необычайно высокими красными каблуками, и когда разделась, то оказалась в красной шелковой сорочке. Что-то отталкивающее и в то же время соблазнительное, привлекающее. возбуждающее было во всей ее фигуре.
Это была маска – восхитительная по форме и мерзкая по существу. Как же хохотал я про себя, наблюдая эффект этой клоунады! И это называется социалистической действительностью! В эту женщину верят, люди чтут ее, уважают, она лечит людские страдания. Что тут скажешь? Что же такое явление и что же такое истина? И что же такое жизнь?».
– Только не то, что вы думаете, господин Успенский, – снова вслух, очень громко сказала Даша, отбрасывая рукопись в сторону и тут же вновь притягивая ее к себе. Успенский продолжал исповедоваться.
«Я часто думаю, – слюнявил он, – что коль скоро я на своем веку совершил массу трусливых поступков, то быть храбрым мне уже нетрудно. Всякая храбрость требует трусливой подготовки, это не парадокс, а почти истина. Вот почему иногда и не узнаешь заранее, какие дни и даты войдут в твою биографию как положительные, о каких умолчат, о каких вспомнят. Конечно, мне убежать на Запад – значит совершить поступок подлинной храбрости. Но вспомнят-то, пожалуй, и похвалят, пожалуй, за годы трусости, а храбрость обзовут дефективным перерождением.
Но Бог с ними! Я никогда не допускал мысли, что существуют только белые или только черные тона, не думал только о хорошем или плохом, о Боге или дьяволе. Всегда, даже если это казалось невероятным, в черном я находил отблеск белого, когда я бывал жестоким, я понимал, что она, жестокость, совсем не лишает меня нежных чувств, я всегда знал: ни одна крайность не существует без другой крайности. Жестокость – нежность, трусость – храбрость, жизнь – смерть взаимосвязаны, проникают друг в друга. Уже в детстве каким-то образом, почти инстинктивным чутьем вникая в процессы жизни, я это познал, и поэтому никогда не мог походить на тех, кто этого не знает.
Понятно, что такое мироощущение часто бывает ив слишком удобно, даже стеснительно. Гораздо проще сказать себе, что это вот – добро, а это вот – зло. Однако эта простота кажущаяся, ибо она всегда выдвигает перед личностью альтернативу. Личность должна выбирать между ясным добром и ясным злом, что предполагает и ответственность личности за ее поступки, ответственность как перед собою, так и перед людьми. Может быть поэтому я не хочу, чтобы стиралась сумеречная переходная полоса между светом и тенью, та полоса, где всегда можно найти себе оправдание. Ведь каждому приходится в какие-то минуты своей жизни соединить в себе одновременно и добро и зло, идти одновременно двумя путями, это ведь объективно так, хотя что для меня значит – объективно? Ничего Абстракция! Пустота! Есть только конкретность на жизненном пути личности, и она вне всякой объективности оценивается самой личностью достаточно определенно. Я, например, ненавижу себя за воспоминания именно потому, что отвергаю объективность, оценку прошлого. Хотя моя ставка в жизни всегда была достаточно смела, она нередко соседствовала с трусостью. Я презирал окружающий мир. его лозунги, и сам же вопил о соцсоревновании, о марксовой диалектике в науке, о патриотизме, я плевал на коммунизм и требовал от окружающих, чтобы они его строили. Да еще как требовал! Было немало жертв в итоге моих требований. А зачем? Только для того, чтобы доказать свою правоверность, в то время как в коммунизм я никогда не верил, зная, что это демагогия бюрократов от революции, совершенной рабами, притом демагогия крайне необходимая для их обуздания после революции.
Но в конце концов эта моя трусость очень дорого мне обошлась, я почувствовал, что дальше не могу быть не самим собой, что жить так дальше невозможно, очень уж безрадостно. Мне нужен мир, где я смогу жить, как хочется, удовлетворять любые свои желания, и прекрасные и низменные, притом открыто, никого не стесняясь и ничего не боясь. Когда я покину этот соцрай, обыватель, конечно, скажет: «И чего ему только не хватало? Деньги были, машины были, дача была, ****и были, все было». Кретины, что они понимают? Все это, конечно, было, но все потихоньку, все кое-как, все не по-настоящему, все это были минирадости и макситягости. Я хочу жить свободным от катехизиса коммунизма, а в соцрае это невозможно или очень трудно. Мне нужна свобода в абсолюте, она есть в мире буржуазном, да, она только в мире свободных индивидуальностей, в мире пусть борьбы, пусть драки, но все-таки в таком мире, где победившая сильная личность может все, в том числе и быть свободной, ибо свободу можно купить. А у меня есть на что. Я куплю свою свободу у любого предпринимателя, ибо я – талант, я ученый, знающий свое дело, и мне за мои дела будут платить, не требуя от меня никакой идеологии, никаких партийных обязательств, никаких принципов в работе, важно только, чтобы я делал только то, что выгодно и мне и работодателю, в общем, даешь-берешь, а дальше – ты хозяин сам себе... А тут – тюрьма».
Даша плюнула. Читать дальше желания не было. Она закурила новую сигарету. Потрогала рукой разгоряченный лоб и подошла к зеркалу. «Ну и подонок, – подумала она. – Самый обычный подонок. Но каков мастер на обман, какое увертливое лицемерие! Это в Америке-то он хочет жить без идеологии, в то время, как сам понимает, сам наедине с собой, что речь идет не об освобождении от идеологии, а о смене мировоззрений, о том, чтобы заменить неудобный ему гуманизм высокого социализма на человеконенавистническую капиталистическую программу бытия волка среди волков. Но как тяжела моя участь, ведь все это придется показать, и кто поверит, что я этого не знала, ведь на самом деле получается, что я почти что его соучастница»
– Нет! Нет! Нет! – громко, почти истерически закричала Даша. – Я этого не знала! Конечно, не знала. Это он подарил мне на прощанье, как довесок к его поганым деньгам. Сволочь! – кричала она сама себе, кричала, вглядываясь в свое собственное отражение в зеркале. Она смотрела в глаза, словно искала в них ответа, словно видела в них собеседника, способного и спорить и соглашаться с ней, но глаза в зеркале молчали, они ничего не говорили. – Дура! – закричала она и плюнула в зеркальное изображение. Она топала ногами, ее охватило настоящее бешенство, но она не могла молчать и продолжала разговаривать с оплеванным изображением. – Свобода! Но что за свобода! – ругалась Даша. – Какая там тебя ждет свобода?! Доллары! Доносы! Плюс дешевенькие мысли для пропаганды низменности и наркотиков, выдаваемых за счастье личности. Мистика! Маразм! И снова доллары! А в итоге – водородная бомба, самоуничтожение. Да нет, врешь! – устав от крика и переходя почти на шепот произнесла она. – Ты просто грязный эгоцентрик, просто маниакальный буржуй, и ничего у тебя не выйдет, ибо, как уже говорилось: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, час твой последний приходит, буржуй!».
В изнеможении она прошла в столовую, свернулась калачиком на диване, укрытом настоящим персидским ковром, и, закрыв глаза, забылась в глубоком, мгновенном сне, который так часто в минуту высокого душевного страдания приносит настоящее спасение от гибели.

5.

Часы показывали 22 часа 15 минут, или как раньше обозначалось, 10 часов 15 минут вечера или 15 минут одиннадцатого, когда пришел Игорь, тот человек, которого любила Даша.
Его прихода она ждала относительно спокойно, так как знала, что только сегодня утром он вернулся из экспедиции в Москву и, следовательно, прийти к ней раньше не мог.
Именно с ним, с Игорем Славинским, связывала она свои надежды на будущее. Еще вчера она привела свою белую «Волгу» к нему во двор и передала его соседке по квартире ключи от машины. Это был ее любимый обычай приглашать его к себе в гости, когда в силу обстоятельств они разлучались на продолжительное время. Сейчас даже в глубоком сне Даша представляла его себе вполне реально, она видела его. Крепко сложенный, черноволосый, с правильными чертами лица, всегда тщательно одетый, в отлично сидящем то сером, то черном костюме, он казался человеком волевым и сдержанным. Она знала, что эту свою сдержанность он умел сохранять даже тогда, когда казался совсем несдержанным.
Он представлялся ей человеком, исстрадавшимся от жажды, который, уже добравшись до источника, бьющего чистейшей родниковой водой, боится к нему прильнуть, думая, что он отравлен. Это его состояние часто портило ей минуты близости с ним, хотя именно они и были ей бесконечно дороги. Он всегда боялся попасть под ее женское влияние, под влияние ее тела, тяга к которому, как Даша понимала, у него была явно неиссякаема. Но именно это ее женское влияние он рассматривал как отраву. В самую бурю, в самый шторм их самозабвенных ласк ему все же удавалось взять себя в руки и отстоять свою независимость. И все-таки она привыкла к Игорю. Ей казалось, что именно таким должен быть муж.
Однако бывали минуты, когда она начинала тосковать о ничем не сдержанных, о безудержных страстных и сердечных бурях, о чувстве высокого накала без охлаждения, о таком герое, которого она встречала в книгах, в кино, в театре. Так бывало, когда он уходил, но длилось это недолго. Разум брал верх над эмоциями, и она внутренне ухмылялась по поводу собственной духовной сентиментальности. Она справлялась с собой методами достаточно суровыми, душила лирику сердца, а лирика эта неизбывно жила в ней. Она говорила себе: «Игорь – глубоко верный мне человек, он верит мне. Не ревнует, не обманывает. Значит, главное – налицо, и я должна стать ему хорошей женой и могу ею стать». Иногда она в этом сомневалась. Случалось это тогда, когда за нею ухаживали другие, те, которых Игорь не знал и с которыми она порою мысленно изменяла ему, овладевая помыслами мужчин.
Высокая, белокурая, с глазами туманными, синими, чуть-чуть влажными, она чем-то всегда отличалась от обычных блондинок, понятных с первого взгляда. Мужчинам она нравилась самым разным и сразу, притом казалась доступной, что было сплошной иллюзией. Действовали тут в основном ее глаза, да, именно они, те самые, про которые так любят – и не случайно любят – писать писатели. Обычно спокойные, даже чуточку сонные, Дашины глаза совсем неожиданно при близком разглядывании становились похожими на омут, в глубине которого действовал дикий водоворот. Случалось это с ними тогда, когда их хозяйка ощущала мужчину, физически способного дать ей наслаждение. Таких, с ее точки зрения, было немного, но воспринимала она их с первого взгляда. С Игорем именно все случилось в одну из таких минут. Он играл для нее на рояле и целовался до тех пор, пока не вызвал желания уступить ему и остановить поцелуи, которые сами по себе начинали казаться ей недостаточными и не могли удовлетворить стремление погасить свет электрический, солнечный, утонуть во тьме и зажечь огонь собственный, человеческий. Так и свершилось то, что должно было свершиться.
А потом… Потом она всегда звала его Игорем Андреевичем, хотя раньше именовала просто Игорем. Делала она это сознательно, чтобы выразить ему свое уважение, ну и при том уважение к самой себе.
Она знала, что он не ставит перед собой далеких и больших целей, что ему в основном просто хочется хорошо и радостно жить, жить во имя своего удовольствия, каковым главным образом была, по мнению Даши, именно она, Даша, именно ее любовь. Это ее устраивало. Именно поэтому она многое ему прощала, в том числе его скудную интеллектуальность, такую, которую другим она не только не прощала, но прямо ставила в вину.
Когда Игорь позвонил и разбудил Дашу, она мгновенно адаптировалась, так как если первые минуты сна были очень глубокие, то на смену им пришли такие, в которые она уже мыслила, уже думала, уже ожидала, уже рассуждала и уже снова надеялась на то, что жизнь где-то и как-то пощадит ее все-таки.
Войдя, Игорь Андреевич осторожно положил портфель на стол, снял модное пальто из тонкой ткани шелка с лавсаном и без слов обнял ее сильными, чуть дрожащими руками – столь знакомыми и столь желанными.
Она тоже молчала. Она смотрела на него. Внешность его была всегда ей приятна, но сегодня, когда он вошел, она неожиданно для себя увидела, что его смуглое лицо отражает его внутреннюю наглость, что глаза его маслянисты и жестоки одновременно, что рот у него мягкий, изнеженный, капризный и порочный, то есть наделенный той чувственностью, которая свойственна любителям вкусной пищи, понимающим толк в яствах и рассматривающих все пригодное для еды с позиции изощренного вкуса человека-гастронома. Но ощущение это появилось и ушло, оно показалось ей надуманным, она сочла его за следствие так невероятно тяже¬ло сложившегося вечера.
Она положила голову на сгиб его руки, и он стал целовать ее так жадно, как это бывало раньше, три года назад, когда он впер¬вые штурмовал ее неприкосновенность.
Не давая ей что-либо сказать, он увлек ее в хорошо знакомую Дашину спальню и, словно боясь терять лишнюю минуту, погрузил в тог горячий кипяток своего желания, противостоять которому она никогда не умела – и не потому, как он думал, что напиток его был притягателен, а по всей вероятности, от того, что противостоять ему она не особенно и старалась.
Когда первый высеченный огонь вспыхнул и отпылал, он, немного успокаиваясь, но не выпуская ее из объятий, проговорил:
– Даша, милая Даша, но разве можно чем-то оправдать нашу разлуку? Разве есть такие обстоятельства, в силу которых мы могли бы навсегда расстаться? Это было бы низменно по отношению к нашему чувству!
Речь его звучала нелепо высокопарно и была совсем не похожа на те милые пошлости, которые он ей говорил обычно, которые она ему не прощала по форме, но могла оправдать по существу. Новые интонации показались совсем неприемлемыми. Она удивленно взглянула на него и попыталась отодвинуться.
«К чему это он? – мелькнуло у нее в голове. – О какой разлуке может идти речь?».
Он быстро внес ясность. По-прежнему как-то противоестественно для всего своего существа, как казалось Даше, ей совершенно ясного, Игорь продолжал говорить витиевато и надуто:
– Моя родная, моя дорогая, моя бесценная, пойми меня, так надо. Я так боялся, когда шел к тебе, – говорил Игорь, перемешивая слова с поцелуями, – что эта встреча будет тяжелой и горькой. Ведь кажется, что за эти три месяца прошло много лет, и так много, так ужасно много изменилось, но...
Она не дала ему продолжать и сильным движением, отведя его руки, поднялась и села на постель.
– О чем ты? – спросила она, словно совсем не понимая сути сказанного им.
Он тоже поднялся, но не сел рядом. Он отошел и опустился в Дашино кресло-качалку, тихо качнувшись в нем, улыбнулся. Улыбнулся спокойно, потянулся в карман за портсигаром. Медленно закурил и, глядя в напряженные глаза Даши, сказал:
– Ну, как о чем? Ты же понимаешь, что я все знаю, я был у Львовых, был в институте.
– Что же ты знаешь? – в ее голосе зазвучало волнение.
– Я знаю все, что ты говорила на партсобрании.
– Ну, и что же?
– Как это «что же»? – голос его прозвучал так металлически холодно, что Даша замерла, охваченная страхом, не человеческим страхом, а, скорей, животным, паническим. А Игорь Андреевич спокойно продолжал:
– Такой человек, как ты, выступив так, как ты выступила, не мог не отдавать себе отчета в том, что неминуемо последует за произнесенными словами…
– Ты считаешь, что выступила неверно? – очень тихо спросила Даша.
– Нет, наоборот, совершенно верно, если ты говорила правду.
– Ты сомневаешься?
– Я не привык сомневаться в тебе.
– Так в чем же дело?
– Да, по существу, ни в чем, но по форме получается, что, как говорится, свадьба отменяется и приглашенные не придут.
Чувствуя, как внутри нее что-то главное рушится, шатается и нею ее куда-то бросает, Даша тщетно пыталась удержать себя в равновесии. И все-таки почти крикнула:
– Подлец!
Она бросилась лицом в подушку, спряталась в ней. Она боялась вспышки рыдания, но слез не было. Никаких слез не было. Она не хотела заплакать, не могла заплакать, глаза были болезненно сухи. Вместе с тем, чувствуя, как острая боль словно огнем беспощадно сжигает ее сердце, ее ум н тело, она инстинктивно пыталась найти где-то в чем-то какую-то защиту от охватившего ее страдания, но не находила этой защиты. Одна мысль, неведомо как оставшаяся ясной среди неуемной лихорадки, поглотившей Дашу, настойчиво твердила, что надо овладеть собой, потому что она понимает, что так и должно было случиться, и что ничего, ничего уже изменить нельзя, что никто и ничто на свете не может ей помочь, не в силах облегчить ее горе, что справиться она должна сама.
Она находилась в том периоде жизни, когда люди уже познают ценность текущего часа, поэтому она еще острее мучилась от того, что видела впереди много времени, которое, по всей вероятности, пройдет тяжело и будет зря истрачено, без толку, как для себя, так и для людей, для которых она прежде всего желала жить радостно и творчески полнокровно. В своей любви к Игорю она уже пережила лето и чувствовала, как сливаясь со всей ее личностью, наступает ранняя осень, а это было очень печально, ведь все-таки рано было говорить об осени, чувствовать осень. Она не понимала, что это ее состояние временно, что такие ощущения закономерны для людей, которые и в страстях своих, и в страданиях, и в радостях преждевременно и часто прибегают к наркотическому действию иллюзий, пути которых под воздействием реальностей скоро изнашиваются, ослабевают и выбрасывают свою жертву в безжалостную пустоту. Однако сильные люди с этим справляются. А Даша была сильным человеком.
Сейчас она ждала, что Игорь что-то скажет, скажет именно такое, отчего если и не будет совсем хорошо, то, во всяком случае, станет чуточку легче, но он молчал и это молчание Даша воспринимала как пустыню, что навсегда пролегла между ними.
Но вот он заговорил, и так, что с первых же его слов ей стало очевидно, что не только пустыни, но и весь космос разделил их навсегда.
– Да-а, – протяжно произнес Игорь Андреевич. В голосе его звучала нежность и понимание. – Дорогая моя, мудрая Даша нужно принимать вещи такими, какие они есть.
– Да, да, – покорно отозвалась она, не поднимая лица от подушки, словно готовая согласиться со всем.
– Знаешь ли, – продолжал он, – не принимай так близко к сердцу всю эту историю.
– Какую историю? – почти зло спросила она, вставая с постели. И, словно не понимая, о чем он говорит, повторила. – Что за история?
Игорь Андреевич энергично толкнулся ногой, раскачав качалку, прижался лопатками к мягкой бархатной спинке кресла и с нескрываемым нетерпением заключил:
– Ну, всю эту историю с бракосочетанием. Прожили же мы с тобою без свадьбы три года, почему же дальше нельзя?
Понимая, что ее подстерегает еще большее несчастье, чем то, какое она только что пережила, Даша спросила:
– Что ты хочешь?
Он ответил прямо и без церемоний:
– Я хочу продолжать нашу связь, но только, разумеется, с гораздо большей скромностью, чем до сих пор.
– Ты хочешь, чтобы эта, как ты выражаешься, связь стала тайной?
– Вог именно, – продолжая качаться, подтвердил он и прибавил – Разве нам только что было плохо? Разве можно и нужно терять такую огромную радость. Зачем?
Не впервые в этот вечер Дашу охватило бешенство.
– Вон! – сказала она кратко и почти театральным жестом указала на дверь.
Но Игорь Андреевич не спешил. Не обратив никакого внимания на терявшую равновесие Дашу, словно ничего не услышав, он, ухмыляясь, заметил:
– Брось глупить, ведь ты любишь меня, значит, не можешь желать мне вреда.
Она пожала плечами.
– Не понимаю.
– А что тут не понимать? Ты уже не только кандидат наук, ты вот уже докторскую готовишь! А я что? Что я такое? Почти что рядовой геолог. И мне мою докторскую диссертацию не защитить, если я стану твоим мужем. Ты это отлично понимаешь. Вот Львовы не менее близкие тебе люди, чем я – и решили порвать с тобой, причем не внешне, а по существу они мне так и сказали.
Они заявили, что обманулись в тебе, что не верят тебе, и что я должен быть осторожен, если хочу войти в науку, А я вот по существу от тебя не отказываюсь, но хочу защитить свою диссертацию.
Подчиняясь охватившей ее злобе, Даша бесцеремонно перебила его:
– Ты хочешь защитить диссертацию, которую тебе написала я? И меня же предать?
Она ждала, что он наконец-то смутится, но ничего подобного даже и не намечалось. Он пренебрежительно поджал губы и пре¬зрительно взглянул на нее.
– Ну, вот она – твоя любовь! Я ждал этого заявления. Но ведь ты эту свою работку подарила мне, как любимому человеку? По¬дарила! Как же ты можешь попрекать меня своими подарками? Значит, это был не подарок? А плата? Ну, а если так, то я считаю, что мыс с тобой в расчете.
Он встал.
Что сказать, Даша не знала. Ей было только двадцать семь лет. Он был первым и единственным в ее жизни мужчиной. Она три года любила его. Логика поступков часто бывает превыше логики рассуждений, но бывает и иначе, то есть при всей логике поступков, они оказываются на самом деле нелогичными.
Молча пошла она за ним в прихожую. Не глядя на нее, он на-кинул пальто и, бросив ключи от машины на столик у зеркала, сказал:
– Твоя машина во дворе.
Повинуясь какому-то внутреннему чувству любопытства, боли и смущения одновременно, Даша взяла его за рукав и, притянув к себе, заглянула в его глаза.
– И ты скажешь, – спросила она, – скажешь в институте, что от меня ушел потому, что не веришь мне больше? Ты так скажешь?
– Да! – почти надменно ответил он. – Я так скажу. Теперь я действительно тебе больше не верю.
Даша отпустила его рукав и он, повернувшись к ней спиной, вышел в дверь, даже не закрыв ее за собой.
Сделать это пришлось Даше.
Почти не веря в реальность всего совершившегося, Даша машинально пошла к окну в столовую, к окну, из которого был виден Арбат. Ей хотелось убедиться своими глазами, что этот человек выйдет на улицу и пойдет по улице так, чтобы уйти навсегда.
Она распахнула окно и облокотилась на подоконник.
Игорь Славинский вышел из парадной, попыхивая сигаретой. Вышел спокойным ровным шагом, таким, который не вызывал сомнений в том, что он уходит совсем не навсегда. Вся его внешность выражала утверждение того, что он выходит из своего дома, в который он непременно вернется.
Ощущение радости охватило Дашу. Она почувствовала, что конец еще не наступил, что все случившееся – недоразумение, пусть даже очень тяжелое, но недоразумение. «И зачем это я про диссертацию? – злясь на себя вновь подумала она. – Хотя, конечно, сказала я правду, неправда не всегда бывает полезна и уместна».
Она не успела развить эту мысль, ибо то, что она увидела в это мгновение, заставило ее вообще перестать думать Она застыла, окаменела.
Игорь сделал несколько шагов, чтобы перейти Арбат, но не успел. К нему подошли двое мужчин, один слева, другой справа, оби были в форме офицеров. Его взяли под руки, завели его руки за спину и мгновенно надели наручники. Бесшумно подошла черная «Волга», его тотчас же усадили в нее и через секунду машина умчалась в направлении Арбатской площади. Все было сделано молча, быстро, но так красноречиво, что не требовало объяснений. Даше все стаю ясно, ясно до ужаса, ясно, как днем, хотя кругом ом стояла тьма Она поспешно закрыла окно и, почти теряя сознание, спотыкаясь с трудом добралась до отцовского кабинета, в который раз уже за этот вечер села в кресло Успенского и дала волю своим нервам, своим страданиям, своему отчаянию. Она ничего не хотела сдерживать. Она плакала.
Вернувшись в Москву и пройдя через все испытания своей воли и совести перед тем, как ей пришлось выступить на партсобрании и предварительно на партбюро с очень яркой и правдивой речью на тему о предательстве отца, Даша на какое-то короткое время почувствовала себя опустошенной и слабой. Это состояние владело ею пару дней. Затем, когда она поняла, что назад дороги нет, она пришла в себя, но впереди тоже было мало радости. По реакции окружающих она быстро осмыслила, что ей не простили не то, что с ее точки зрения требовало прощения, а нечто совсем иное. Ей не простили ее выступление на партсобрании, потому что она имела неосторожность уклониться от обтекаемой формулировки, которая устраивала всех и выражалась так или иначе в утверждении своей непричастности к случившемуся. Эта формулировка нужна была не только ей, но и многим друзьям Успенского. Даша обязана была сказать: «Я ничего не знаю» – и баста! Всем было бы легко встать на ее позицию, поддержать ее и тем самым, конечно, самих себя. Все охотно сказали бы: «Ну, раз дочь – и та ничего не знала, то что же могли мы знать?!». Все было бы прекрасно. Даже те, кто не поверили бы ей, охотно приняли бы позу верящих, ибо любой другой вариант представлялся очень трудным и опасным.
Но она поступила иначе.
Она поведала правду о том, что знала о нигилистических мыслях отца, знала о его негативизме в отношении существующего правопорядка и общества. Правда, ничего другого она не сказала, ибо правдой было то, что допустить бегство отца в империализм она ни в коем случае не могла.
Однако достаточно было и сказанного. Ее обвинили в утрате бдительности и в сокрытии того, чего якобы никто другой не знал, и хотя последнее было весьма сомнительным, Даша не могла ничего возразить на этот счет по существу. В итоге ее знакомые, друзья, товарищи по работе, не сговариваясь меж собой, отвергли ее. Она повсюду натыкалась на запертые двери и непроницаемые лица. На какое-то время Дашу посетила мысль о лом, что для нее нет больше места в государстве, где один за всех и все за одного и где предательство общественных идеалов, естественно, рассматривается, как самое тяжелое преступление и вызывает отвращение. Конечно, она понимала, что может пойти к подонкам, они всегда были бы ей рады, она нашла бы там сочувствие и даже решимость вполне реально помочь ей, но это была бы уже не Даша, если бы она допускала для себя возможность пойти на это.
Понимая известную закономерность реакции окружающих ее людей – и не людей, а людишек, она со свойственной ей холодностью и горячностью отреклась от тех и от других. В основе ее характера лежало то, что она создала себе культ непреклонной нетерпимости к обывателю, к отщепенцу, к любому посягательству буржуазной морали и логики на идеи и дела нового мира, который считала своим единственным, сокровенным, личным и самым справедливым миром на земле.
Сейчас мысли ее лихорадочно неслись одна за другой. «Ну, что, – говорила она сама себе, – есть ведь идиоты, утверждающие, что нет такой ситуации, когда надо себя убить, врут они, лгут они, мерзавцы, просто они трусы. Должен же себя уничтожить разведчик, попав в руки врага, чтобы не выболтать что-то. Но и я должна сейчас уйти из жизни, ибо я все потеряла и всем напортила и, что самое страшное, я потеряла веру в людей, которым верила вчера, а следовательно, я утрачу завтра веру и в тот мир, который эти люди делают, а на это я пойти не могу. Завтра меня схватят так же, как Игоря, и повезут в тюрьму, и потребуют ответа. Прочтут дневник Успенского и не поверят мне, что я его не читала раньше. Получается, что прав Игорь, а не я. Ведь он только что ласкал меня, только что любил, только что уговаривал дать свое согласие на максимум того, что он мог предложить в этой гнусной ситуации, именуемой жизнью. Так как же быть?»
Даша вспомнила, что в столе у отца есть снотворное – отличное немецкое средство, которое он принимал тогда, когда пере¬утомлялся от работы и не мог уснуть. «А ведь он много работал», – неожиданно подумала Даша. Ей показалось странным, что она вспомнила именно о его работе. «Как же так, – думала она, – этот человек с выветренной душой, которому были чужды какие-либо прекрасные убеждения, чувство долга, совести, мог так вдохновенно работать, в чем тут дело? Ведь его принципом было отсутствие каких-либо принципов, а это само по себе исключает подлинно творческий процесс в работе, а он был творцом. Впрочем, – рассуждала Даша, – Монтегюс был певцом Парижской коммуны, любимым шансонье французского народа, встречался с Лениным, пел Ленину – и был агентом французской охранки. Да, проклятый мир не уходит просто, он кусается, вот и меня он укусил, укусил смертельно. Успенский мог сбежать в Америку, а я не могу, мне там делать нечего. Что я могу найти в центре этого перепутанного ужаса, жующего резинку, размахивающего кулаками скопища процветающих насильников, где царствует только закон наживы, где душой общества являются тупые взгляды и вздохи обывателей, переполненных животным любопытством зевак, способных оплевать все то, что им недоступно, что может дать общество, где музыка выражается в пьяных воплях? Что может дать общество, где большинство его деятелей раз в неделю напивается и хочет кого-нибудь пристукнуть, потому что это единственное, чем они умеют заглушать в себе комплекс неполноценности. Да, Успенский мог туда бежать, он внутренне вполне созрел для этого, а она, Даша, или может бросать бомбы в этот мир, или умереть в собственном мире, который отказал ей в праве на доверие. Да, всякое в жизни бывает. Случается, что обстоятельства сильнее человека».
Слезы высохли на глазах Даши. Решение было принято. Она вспомнила, что как-то застала отца принимающим таблетку. Тогда он строго наказал ей никогда не брать их в руки, объяснив, что достаточно принять немного больше, и сон будет вечным.
Она открыла левую тумбу стола. Именно тут, по ее предположениям, в конце ящика должны лежать таблетки. Вытащив папки, пошарила рукой и нашла. Красный пузырек с белыми как снег таблетками показался ей мигающим светофором. Вот красный свет, вот он исчез. Вот возник желтый. И вот Даша отчетливо увидела зеленый. Значит, путь открыт, можно идти, ничего не боясь вперед. Она стала отвинчивать крышку, но та не поддавалась, завинчена была до отказа
Когда Даша стала соображать, как открыть флакон, на столе зазвонил телефон, зазвонил с такой неожиданностью и так гром¬ко, что ей показалось будто колокола бьют набат
Не выпуская флакон из левой руки, она правой взяла трубку.

6.

Часы показывали 24 часа, или как раньше обозначалось – 12 часов ночи.
Даша услышала хорошо знакомый ей голос. Говорил Ефим Абрамович Гольдман. Тон его был суровым и решительным. Опустив всякие приветствия, он сказал:
– Извини, что звоню так поздно, но не могу удержать себя от желания поговорить с любой, что называется – невтерпеж.
С большим трудом переключаясь от ощущений столь роковых и трудных, только что владевших ею, Даша с несвойственной ей смущенностью и бестолковостью, промямлила:
– В чем дело? Что случилось? Не понимаю?
– Я и сам не очень понимаю, – говорил Гольдман, – но факт есть факт. Меня сегодня вызывали в МК, и там был Гутман. Ты его знаешь – бывший друг бывшего Успенского. Но главное, все еще очень ответственный работник. Ну, так вот, он с меня такую стружку снял, что я теперь, как сказано в том анекдоте «стал чем-то похож на дважды еврея Советского Союза».
Даше захотелось рассмеяться, но не удалось, для смеха не было сил.
– Это еще что? – протянула она.
– Как что? Так именуют лиц иудейского вероисповедания, которые ласточкой летели в Израиль для райской жизни и приплетались обратно на Родину в образе побитой собаки, прося прощения и пропитания.
Даша усмехнулась, Гольдман продолжал:
– Так вот, мне сказали, что партбюро во главе со мной виноваты перед партией п перед тобой как перед одним из ее членов. По мысли МК, поддержанной в ЦК, совершенно очевидно, что ты хороший коммунист и что за допущенную тобою некоторую утрату бдительности было вполне достаточно дать строгача. И, что если ты обжалуешь решение парторганизации в МК, то именно так и будет решен вопрос.
Даша была бледна, услышав сказанное Гольдманом, побледнела еще больше, потом улыбнулась, потом глубоко вздохнула и, словно не смея поверить в сказанное, очень робко спросила:
– А товарищи знакомились с протоколами партбюро и открытого партсобрания?
– Еще бы, конечно знакомились! Как же могло быть иначе? Не понимаю тебя.
– И мои выступления прочли!
– Ну, конечно прочли. И даже согласились с ними. Сказали, что то высокопринципиальные, правильные выступления коммуниста, и что терять такого товарища партия не может.
– Вы правду говорите? – переспросила Даша, чувствуя, как все ее существо наполняется теплой жизнерадостностью.
В телефонной трубке зазвучал тяжелый прерывистый кашель Гольдмана. Он страдал сердечной астмой, и Даша терпеливо ждала, когда Ефим Абрамович откашляется. Прошло минуты три, пока он с трудом произнес:
– Говорят, что астма – заболевание аллергическое, Я давно подозревал, что ты – один из аллергенов, который вызывает у меня приступ.
Вспомнив, как мягко, почти нежно в ней всегда относился Гольдман, который был не только парторгом, но и доктором наук, ее ученым наставником, вспомнив, как он настаивал на собрании на том, что ее, Дашу Успенскую, не надо исключать, что достаточно перевести ее в кандидаты. Вспомнив, как он выступал против ее увольнения из института в кабинете директора и вспомнив, как он подчинился решению большинства которое категорически требовало крайних мер, Даша, слушая сейчас Гольдмана, подумала, что все случившееся, действительно, не просто, что тут многое ей еще не ясно.
– А это не вы поставили вопрос в МК о необходимости изменения решения? – тихо спросила она, чувствуя, что ей очень не хочется услышать утвердительный  ответ.
– Нет, не я, – с какой-то особой холодностью ответил Гольдман и разъяснил. – Как же это я мог сделать? Ты же знаешь, что я, в конце концов, согласился с мнением большинства.
– Да, знаю, – подтвердила Даша. И, облегченно вздохнув, поинтересовалась: – Так, как же это случилось?
– Не знаю. Мне известно лишь, что МК запросило дело чуть ли не назавтра после собрания. Мы еще и протоколы как следует не оформили. Пришлось в самом срочном порядке трем машинисткам трудиться, ведь разговоров-то было много.
– Ну, что же, – почти овладев собой, сказала Успенская. – Ну, что же, – повторила она, – постараюсь оправдать доверие. – Через паузу добавила: – Трудом постараюсь искупить свою вину.
– Только свою? Может быть, отца тоже, – заметил Гольдман.
– Его вину искупить нельзя. И вы это знаете. К чему вы это говорите?
– Да к тому, – не согласился Гольдман, – что считаю тебя одареннейшим человеком. Предатель нанес нам материальный ущерб, и большой. В моральном отношении его вину искупить нельзя, но в сфере деловой – можно, и ты это сделаешь. Я верю в тебя. Всегда верил, Даша, Вот так-то. На работе тебя восстановили во всех правах. Так что прошу завтра не опаздывать, несмотря на то, что я не даю тебе спать. Ясно тебе?
– Ясно, Ефим Абрамович, совершенно ясно! Покойной вам ночи.
– Бывай здорова! – как всегда по привычке бросил в трубку Гольдман.
Не то улыбаясь, не то плача Даша отошла от телефона, схватила ключи от машины и быстро выскочила на лестничную площадку. Спускалась, прыгая через ступеньки.
Уже взявшись за руль, Даша почувствована, что в левой ладони у нее зажат красный флакон. Она нахмурилась и поставила его перед собой на полочку, туда, где сидел на привязи ее любимый мишка, давно подаренный ей любимым Игорем Андреевичем.

7.

Часы показывали 0 часов 30 минут, или как раньше обозначалось, 12 часов 30 минут ночи или половина первого ночи, когда, не обращая внимания на то, что спидометр показывал что-то вроде 95–100 километров в час, Даша круто вывернула на площадь Дзержинского и, обогнув памятник могучему Феликсу, подкатила к главному подъезду КГБ, затормозив так, что даже милиционер, прогуливавшийся по тротуару и привыкший ко всяким звукам и фокусам, укоризненно покачал головой.
Напрягая все оставшиеся силенки, она с трудом открыла тяжелую, огромную дубовую дверь и вошла в вестибюль. Поднялась на несколько ступенек к дежурному офицеру.
– Как мне увидеть кого-либо, – бессвязно пролепетала она в ответ на спокойный и, казалось, ничуть не удивленный взгляд чекиста.
– Смотря по тому, кого вы хотите увидеть, – заметил он.
– А я не знаю, мне все равно. Но дело в том, что только что арестовали моего… – Она хотела сказать «мужа», но передумала и сказала: – Моего любимого человека.
На губах дежурного промелькнуло что-то вроде улыбки, но она, так и не сформировавшись, исчезла.
– Вам, наверное. нужен генерал Огарев, – вежливо разъяснил он. – Генерал ждал вас и предупредил меня о возможности вашего прихода, но, очевидно, вы очень задержались.
– Да-да, именно очень задержались, – подтвердил звонкий мелкий голос мужчины, спускавшегося по лестнице.
Даша повернулась и увидела человека лет 55 в летней генеральской форме. Он держал фуражку в руке и его ярко-черные волосы. подстриженные бобриком, показались Даше угрожающе колкими.
Их взгляды, черный и синий, встретились. Генерал протянул руку.
– Здравствуйте, Даша, – просто сказал он. И словно все зная, все видя, спросил. – Вы на своей «Волге»?
Сбирая с толку информированностью генерала, она утвердительно кивнула головой.
– Ну, так может быть вместе и покатаемся по Москве? – предложил генерал. – У меня такая духота в кабинете, что сил никаких нет, – добавил он, притом так серьезно и грустно, что Даша невольно улыбнулась. – Вы очень задержались, – заключил он. – Я вас сидел и ждал. Считал, что вы явитесь раньше.
– Меня задержал телефон, – смущенно пробормотала Даша и опустила глаза.
– Телефон? – генерал покачал головой. – Ну, это другое дело. Так как, вы принимаете мое предложение? За шофера буду я и ручаюсь, что аварии не произойдет. А все, что вы хотите знать, я вам скажу.
Голос его звучал мягко и, как показалось Даше, излишне со-чувственно.
– Как вам угодно, – согласилась она.
Генерал надел фуражку, отдал честь дежурному и, легко открыл тяжелую дверь, вежливо уступая дорогу Даше, вышел вслед за ней на площадь.
Он сел за руль, она рядом. Прежде, чем включить стартер и взяться за руль, он представился.
– Я – Огарев Семен Матвеевич, – и, не ожидая ответа, добавил: – А то, что вы Дарья Глебовна Успенская, мне известно.
Оба улыбнулись. И в это время, уже собираясь тронуться, генерал увидел около мишки красный флакон. Бережно взял его, прочел надпись, искоса взглянул на Дашу и, ничего не говоря, положил флакон в карман брюк
Лицо его стало суровым. Машина быстро набрала скорость.
Будучи сама отличным водителем. Даша сразу почувствовала, что руки ее нежданного шофера не менее умны и опытны, чем ее.
– Поедем на Ленинские горы, – предложил Огарев. – Там так чудно сейчас! Не зря, наверное, мой однофамилец там когда-то с Герценом в дружбе поклялись.
Даша не возражала. Ехали молча. Когда машина выехала на автостраду перед Московским университетом и пред ними, сияя миллионами огней, распростерлась Москва, Семен Матвеевич пригласил Дашу подойти к парапету. Вокруг было пустынно. Изредка вдали проходили запоздалые парочки. Июльская ночь, войдя в свои права, уже успела утомить гуляющих, и большинство ушло на отдых.
Облокотившись на перила, генерал словно устав от молчания в машине, заговорил сразу и по существу.
– Вы понимаете. – заявил он, – что все, что нам надо знать – мы знаем. Конечно, знаем, к сожалению, с большим опозданием. Однако Успенский не такая фигура, чтобы мы и теперь относились к его поступку невнимательно, повторяю, к сожалению, знания пришли к нам, как и ко многим другим, со значительным опозданием Но что поделаешь? Те, кто что-то подозревали, молча¬ли, – он остановился, словно ожидая, что Даша что-то скажет и не ошибся.
– Вы имеете в виду меня?
– Да, и вас, – ответил он с некоторой сухостью и разъяснил: – Конечно, вы знали мало, но если бы мы это «мало» знали вовремя, трагедии не произошло бы.
Даша вызывающе поглядела генералу в глаза, и он не отвел взгляда.
– Вы считаете, что дочь должна доносить на отца? – спросила она.
– Все зависит от случая.
– Ну, а в данном случае?
– Если вы знали, что он готовится к побегу, чтобы предать нас и пойти на службу в Пентагон, то вы обязаны были нам своевременно сообщить, ну, если не прямо нам, то в ЦК партии обязательно. Если вы это знали и не предотвратили катастрофу, то вы – соучастник, вы – пособник предателя и не меньше виноваты, чем он сам.
– Даже если я дочь? Я обязана? По вашему мнению, как вы выражаетесь, сообщить в таком случае?
– Даже если вы не только дочь, даже если вы – мать, все равно кто, но если вы честный советский человек – вы обязаны предупредить акт предательства Родине, я уж не говорю, если вы – член партии, тогда вообще говорить не о чем, фигура умолчания в подобном случае – грязное преступление.
– Но я не знала, что он собирается бежать!
– Это мы знаем, что вы не знали. И это очень плохо, что никто из близких ему людей, никто из коллег, никто из товарищей не знал. Это значит, что враг оказался сильнее нас. Близкие люди обязаны были знать и сигнализировать Я, конечно, не имею в виду его соучастников.
Даша вздрогнула и внутренне сгорбилась от страха. Почти неслышно, одними губами спросила:
– Кого вы имеете в виду?
Генерал, ничуть не собираясь смягчить удар, ответил коротко:
– Ну, хотя бы вашего любовника. Игоря Андреевича Славинского.
Даша невольно взялась за сердце. Ей показалось, что оно вот-вот выскочит. Но Огарев явно не желал ее миловать и щадить. Он продолжал:
– Славинский – платный агент иностранной державы. Организовал побег вашего отца и отлично развлекался с вами, взяв все, что ему было угодно. Убежден, что и сегодня, когда он был у вас, он лгал вам так, как только умеют лгать, когда хорошо платят. Он должен был постараться сохранить с вами тайные отношения, явные ему были уже опасны. У него были далеко идущие намерения. Он хотел знать от вас точные координаты вашей последней разведки, выяснить качество и количество стратегического сырья, найденного вами, и не исключено, что вы могли оказаться его жертвой.
Повинуясь набегающему чувству отчаяния, Даша схватила генерала за руку и теперь уже умоляюще смотрела в его глаза.
– И он во всем признался?
– Да, главное он уже сказал. Он отлично лгал за большие деньги, а теперь говорит правду совершенно бесплатно, не может не говорить, он изобличен.
Но, еще не теряя надежды, Даша переспросила:
– А данные, изобличающие его, достоверны?
– Безусловно, – констатировал генерал. – И знаете ли, кто его изобличил?
– Откуда я могу знать!
– Сообщение обо всех его предательствах нам дал профессор Успенский. Любезно прислал, находясь в пути в волчье логово Пентагона.
Даша задрожала. На глазах появились слезы.
– Что же это значит? – прошептала она.
– Как «что значит»? Отец любил вас и, воспользовавшись негодяем, пожелал уберечь вас от него.
Огарев замолчал. Совсем неожиданно, взяв Дашины руки в свои, он ласково пожат их, и в его ласке Даша впервые за этот страшный для нее вечер почувствовала настоящее человеческое участие.
– Я знаю, – прервав молчание, заговорил Огарев. – Знаю, как вам тяжело. Но, что поделать? Такова еще жизнь. Мы стараемся сделать ее лучше, прекраснее, чище, но нам не все, далеко не все удаётся, противник еще очень силен. Значит ли это, что нам надо сдаться и глотать снотворное? Нет, конечно же, нет! Что ни говорите, но в подавляющем большинстве случаев самоуничтожение – ошибка, именно ошибка. Заметьте, что я не говорю слабость, ибо, так или иначе, очевидно, что трус сам себя не убьет.
– Меня спас телефон, – объяснила Даша.
– Телефон? – удивился генерал. И, что-то вспомнив, прибавил: – Да-да, ведь именно из-за него вы так поздно приехали, А кто вам звонил, если это не секрет?
– Звонил Гольдман, доктор Гольдман, парторг института.
– А-а-а, – понимающе протянул генерал. – Ну, и что же?
– Он сказал, что меня восстановили на работе и не исключили из партии. Вот поэтому мы и говорим сейчас с вами.
Генерал отпустил Дашины руки, Лицо его стало суровым и мрачным.
– У вас есть сигареты? – спросил он.
– Там, в машине.
Он пошел, взял пачку сигарет, закурил и, видя недоуменное лицо Даши, разъяснил:
– Вы, Дарья Глебовна, можете меня судить, наверное, не менее строго, чем я сужу вас.
– Не понимаю, – призналась Даша.
– А чего ж тут не понимать? Этого подлеца, по идее, надо было взять у вас в доме и заодно захватить вас, чтобы немедленно все вам рассказать, А я вот неумно пожалел вас. Не допустил, что вы в окно все можете увидеть, А когда узнал, что вы все увидели, выразил уверенность, что вы тотчас же явитесь к нам за разъяснениями. Я не учел, что вы можете не явиться…
Он помолчал.
– А, что было бы, если бы Гольдман не позвонил? Что было бы тогда? – он повысил голос. – Никогда я себе этого случая не прощу, А если бы это случилось, мне никто никогда не простил бы смерти такого чудесного человека, как вы. Ведь это же в самом деле страшно. Вот, понимаете, что такое наша бдительность? Какое это сложнейшее дело? Два как будто бы совершенно банальных слова, а каким огромным содержанием они наполнены! Как разнообразна наша деятельность, связанная с этим понятием! Не зря же воистину такой великолепный человек, как Юлиус Фучик, завещал нам эти слова перед казнью.
Генерал закурил вторую сигарету. Даша улыбалась так тепло и радостно, лицо ее так светилось, что генералу на секунду показалось, что даже огни Москвы уступают блеску ее глаз.
Она схватила руку Огарева и вдруг попыталась поцеловать ее. Огарев почти судорожно вырвал руку. Пожалуй, впервые за всю свою трудную жизнь разведчика он так смутился, что не смог сказать ничего более или менее вразумительного кроме:
– Что вы, что вы, Даша, Бог с вами!
– Бог, конечно, со мною, хотя его и нет, – тихо и ласково сказала она. – А вот то, что вы есть – это факт, И это здорово. Дайте мне сигаретку, Наверное, я с сегодняшнего дня стану курящей дамой.
– Не дам, – возразил Огарев и снова вспомнил Бога. – Ей Богу, не дам! Уж очень это скверно, когда женщина, да еще такая, как вы курит!
– Что значит «такая как я»? – настороженно поинтересовалась Даша.
– Как что? Волевая, талантливая, умная и, что главное, при всем этом такая еще молодая. Да! Да! Молодая, черт возьми!
Даша рассмеялась.
– Ну вот – все Бога вспоминали, а как до молодости добрались, так и сразу черта вспомнили.
Генерал тоже развеселился. А Даша, все-таки закурив, рассказала о том, как ее посетил представитель американского посольства и о сообщениях, сделанных ей Гольдманом.
– Ну, насчет американца вы сделали все верно, хотя сами понимаете, я бы не возражал почитать послание бывшего товарища Успенского, Каюсь, но с любопытством бы ознакомился с его опусом. Однако, это – я. Вы все сделали, очевидно, верно. Это как раз то, что вам надо. Необходимо отрубить, отрезать и притом раз и навсегда.
Даша тяжело вздохнула.
– Как же это все-таки у нас получается? – спросила она. – Что такие люди, как Успенский, умеют так высоко подниматься и так злобно нам гадить.
Генерал пренебрежительно поджат губы и повел плечом, показывая всем своим видом, что это его ничуть не удивляет.
– Это не удивительно, что карьеристы умеют подниматься по наклонной плоскости, однако это совсем не значит, что их подъем не представляет собою, по существу, падения, и дело не только в том, что они, быстро поднимаясь по наклонной плоскости, ещё быстрей катятся по ней вниз, а в том, что их движение является движением вспять, что объективно невозможно. Часы истории идут вперед, И как ни верти стрелку часов назад, время не повернешь, не остановишь. Поэтому карьеризм тех или иных личностей как явление реакционное обязательно заканчивается крахом, падением. Разница только в том, что один карьерист скорее гибнет, другой держится побольше на поверхности. Успенский принадлежит к числу тех, кому удалось довольно долго обманывать общество.
– Это что же, талант у него такой был? – попыталась уточнить Даша.
– Да, нет. Я не допускаю, что дело только в его таланте, хотя таланта карьериста и лжеца за ним не отрицаю, наверное, вопрос сводится к тому, что многие, кое-что зная о двуличии Успенского, проявляли к этому злу безразличие. А безразличие ко злу, как давно известно, самый худший вид зла.
– Но, ведь и вас, я имею в виду КГБ, можно упрекнуть в том, что вы что-то не углядели в Успенском, так сказать, прошляпили.
– Не только можно, а нужно! – согласился Огарев. – Я ничуть не пытаюсь снять ответственность с наши органов.
– А вы любите свою работу? – неожиданно спросила Даша.
– Конечно, люблю. У каждой профессии свой эмоциональный вкус, особенно в нашей профессии. И если этого вкуса нет, то лучше нашим делом не заниматься
– Значит, вы тоже расстроены по поводу Успенского?
– Еще как расстроен. Не меньше, чем вы.
– Но куда, собственно, решил бежать Успенский? Куда? – полюбопытствовала Даша. – Как вы понимаете содержание слов «свободный мир»? Как я уже говорила на собрании, Успенский иногда высказывал мне взгляды о том, что он хочет больше свободы, чем та, которая есть у нас.
Генерал внимательно посмотрел на Дашу.
– Неужели вы не понимаете в чем дело
– Может быть, по-своему и понимаю, но хотела бы знать вашу точку зрения.
– Ну, что ж, извольте, я изложу вам ее, хотя убежден, что нового вам ничего не скажу, что точка зрения у нас с вами одинаковая. Ведь, разумеется, и это нельзя недооценивать, что на орбите жизни существует та свобода, к которой стремятся успенские. Это мир разнокалиберных мошенников, воров, сутенеров и проституток, убийц, банкиров, гангстеров, грабителей. Остатки такой публики есть и у нас, но у нас они подавляются, репрессируются, а там, там они царствуют, там они у власти, там они притерпелись друг к другу. Там измены замалчиваются, предательства не разглашаются, а взаимная ненависть в этом свободном соревновании прикрыта личиной тишины и порядка, густым елеем лживой морали. Да, поймите меня правильно, там действительно существует свобода насилия. В частности, американцам свойственна свободная, ничем не сдерживаемая ностальгия по власти, причем она дана не только высшим слоям общества, но и средним, и низшим. Так называемый средний американец, излупив, к примеру, негра или, что еще того приятнее, пристрелив его, чувствует себя обладателем силы и вполне реальной свободы действия.
– Но как же это достигается? – удивилась Даша – В чем заключается механизм этой так называемой свободы, которая, в общем-то, организуется настоящими владыками, а не мифическими?
– Вопрос верный, Даша, – подтвердил Огарев. – Конечно, в этом царстве есть хозяева настоящие. Действуют они расчетливо и свободу насилия организуют тонко, с таким расчетом, чтобы эта свобода не обернулась против них самих. В ход, как правило, пускаются идейки цвета баварского пива, так перемешанные с «Кока-колой» и виски, что сразу не разберешь ни цвета напитка, ни его качества, В основном речь идет о том, чтобы обработать обывателя: он – многочислен, он – сила, особенно, если он благополучный обыватель, то бишь мелкий буржуй. Его легко запугать, в нем легко разбудить зверя. Если он уверует, что его статусу угрожают негры, он пойдет линчевать, взрывать их церкви, дома, травить их собаками. Если его убедят, что его благополучие хотят отнять либералы или коммунисты, он пойдет громить их, а тем, кто дирижирует этим окрестным, этой музыкой насилия, совершенно все равно, через какое плечо повернутся армия антикоммунизма, через правое или через левое. Так что сегодня они направляют удар разъяренного обывателя против негров, завтра – против евреев, в итоге – против коммунистов. Все зависит от обстановки. В итоге всегда – антикоммунизм. Это – государственная идеология свободного мира
Генерал замолчал. Несколько минут молчала и Даша, казалось, она обдумывает услышанное.
Как бы подводя итог, генерал прервал молчание.
– В общем, не надо путать «синг-синг» с Парфеноном, Конечно, Успенский примкнет к насильникам посильнее, не зря он попросился в Пентагон, Но все это, Даша, уже дела покойника, и нам с вами скорбеть по поводу своевременно умершего незачем. Вы скажите лучше, что думаете о партийном решении в отношении вашей судьбы? Сейчас важно думать не о трупе, а о том, что он после себя оставил.
– Как «что я думаю»? – вновь весьма настороженно, глядя в глаза Огареву, сказала Даша. – Что я могу думать? Я счастлива. Гораздо интереснее, что вы думаете по этому поводу.
– Почему это интереснее?
– Да так, сдается мне, что вам принятое решение не очень по душе.
– Что же, вам правильно сдается. Это вы верно почувствовали, но это ведь мое личное ощущение, мнение, если хотите.
– Значит, вы не согласны с этим решением
– Я не могу быть несогласным с решением ЦК партии. Я – коммунист, и к тому же еще военный человек, и о своем суждении н говорю вам доверительно, по секрету. Я бы лично вас из партии исключил. Что же касается...
Даша не дала ему продолжить.
– Но за что бы вы меня исключили? За что? Я ничего решительно скверного не сделала. То, что я знала кое-что о его взглядах – не преступление.
Генерал, ничего не говоря и не перебивая Дашу, неожиданно как-то очень глубоко и тяжело вздохнул, и поэтому она не продолжила своих возражений по поводу его удивительно жестокого, по ее утверждению, мнения. Ею вновь овладела какая-то апатия. Даша умолкла и с нескрываемым недоумением покачала головой.
Огарев заметил ее состояние и не спешил с тем, чтобы вывести ее из него. Как бы заново, молча разглядывал Дашу и только тогда, когда убедился, что она первая не заговорит, произнес:
– Ну, а в силах ли вы понять, что мое мнение, лично мое, я подчеркиваю это, и в данном случае никакого реального значения не имеющее, возникает вовсе не из неприязни к вам и совсем не в силу моей юридической безграмотности, отнюдь нет? Я согласен, что вы формально по закону, который чту, не можете быть обвинены в соучастии, конечно нет. Но можете ли вы все-таки понять, что для общего дела повышения бдительности наших граждан и особенно коммунистов, было бы правильным наказать вас строже, чем это сделал ЦК? Ведь было же решение первичной парторганизации! Оно тоже принималось после дискуссии и, бесспорно, большинством голосов. Значит, не только я, но и ряд других коммунистов стояли на точке зрения необходимости немедленного возмездия. Что вы думаете на этот счет?
Даша ничего не ответила.
– Я понимаю,– продолжал генерал, – что вас лично моя частная точка зрения не может устраивать, потому что прямо вас касается, и притом достаточно серьезно. Однако мне кажется, что вы как раз такой человек, который может подняться над собственными интересами и понять общие интересы. А они очевидны. Такие факты, как предательство Успенского, являются фактами государственного значения, и суть не только в том, что он – крупный ученый, что он нанес нам материальный ущерб, главное в том, что все мы, и я в том числе, считали его коммунистом, а он коммунистом в действительности никогда не был. Он многих обманул – и не детей, отнюдь не детей. Существует ряд важнейших документов, утверждающих, что профессор Успенский – преданный Советской Родине человек. Есть серия характеристик его как убежденного коммуниста – и все это оказывается обыкновенной липой. Так в чем дело? Должен же за это кто-то отвечать? Как случилось, что мы не разобрались?! Это дело и в самом деле весьма серьезное. Ряд наших работников уже понесли заслуженную кару. Это те люди, которые обязаны были знать, кто он на самом деле, ибо ему многое доверялось. Почему же мы должны быть снисходительны к вам, уважаемая Дарья Глебовна? Я вас спрашиваю не потому, что вы – просто стройная молодая блондинка, совсем нет, не этой вашей форме, которая мне нравится, задаю я этот совсем не риторический вопрос, Я спрашиваю геолога, молодого пытливого ученого, искателя, успехами которого для Советского государства создаются запасы важнейшего стратегического сырья. Я спрашиваю человека, который, как я убежден, сделает еще очень много на благо нашей Родины, Имею я право рассчитывать на честный ответ от такого человека? Имею! – Огарев слегка хлопнул рукой по парапету и резюмировал: – Безусловно, имею право.
Даша почувствовала, что ответить необходимо, но можно ли быть совсем искренней, не знала.
– Я думаю, что в период борьбы между противостоящими классами, – медленно произнесла она, – я имею в виду всю планету, в данное время были, есть и еще, наверное, будут всякие предатели. По всей вероятности, это – закономерно.
В тоне ее звучал и ответ и вопрос.
– Разумеется, это так, – согласился Огарев, – Но это не ответ на мой вопрос Я спрашиваю вас, что нам надо делать, чтобы не дать предательству разростись до катастрофических размеров, надеюсь, что вы не думаете, что раз предательство закономерно в период борьбы классов, то и бороться с ним не следует?
Даша улыбнулась, но улыбка ее была недоброй.
– Конечно, я подобной глупости не утверждаю. Право на контрреволюцию мы никому дать не можем, – сказала она, голос ее прозвучал с нескрываемой иронией. – Однако мне ясно, что органы, которые вы представляете, должны понимать, что методы тут нужны тончайшие, а не те вульгарные, с которыми наше общество успело так трагически познакомиться. Ведь вот, – Даша заговорила уже без иронии, с явным увлечением, – удаление предателя, борьба с предательством представляется мне делом очень схожим с онкологической практикой, в которой часто применяется облучение, каковое дает результаты положительные только тогда, когда уничтожается злокачественная ткань и остается неповрежденной здоровая, Известно, что если облучение касается и окружающей опухоль здоровой ткани, то дело приобретает самый злокачественный характер для организма в целом. Так что хоть и надобность удаления рака и саркомы очевидна, но удалять их необходимо только так, чтобы не повредить всю систему организма. Не так ли?
На лице Огарева впервые за всю беседу появился нескрываемый интерес к собеседнице.
– Аналогия неточная, – сказал он, – хотя внешне выглядит весьма респектабельно.
– Почему?
– Да потому, что, как известно, если уже надо прибегать к об-лучению, то дело плохо, очень плохо. В таком случае существуют на практике метастазы и, кроме того, поражение здоровой ткани почти неизбежно. Облучение – это хорошо только для некоторого продления жизни раковых больных. Это не рациональный метод излечения недуга. Проблема рака – это прежде всего ранняя диагностика. Вовремя распознать рак – вот в чем задача, тогда можно лечить эффективно, лечить без облучения, а если и прибегать к нему, то в таком локальном виде, что организму в целом оно не повредит. Ну и, кроме того, и в этом, разумеется, самое главное, надо профилактировать рак, не допускать его, а не только вовремя диагностировать. В сфере социальной, в борьбе с классовым врагом нам нужна в первую голову именно профилактика и, как минимум, ранняя диагностика. Если же раковую опухоль выжигать, разрушать радиоактивным способом, то это значит – проиграть битву, это значит – допустить наличие, как говорят врачи, необратимого процесса. Вот в нашем случае с Успенским именно так служилось. Он – это необратимый процесс, и выжигать вокруг него не имеет смысла, я к этому и не призываю. Уже то, что мы допустили, самый факт предательства Успенского – это проигрыш и, повторяю, я не хочу ничего выжигать.
– Как же не хотите? – не согласилась Даша. – А меня вы же желаете выжечь?!
– Чепуха! – генерал явно рассердился и, не скрывая своего раздражения, повысил голос. – Что это вы себе позволяете? Разве я сказал что-либо подобное о вас?
– А как же – вы хотите, чтобы меня исключили из партии?
– Это – не выжигание, это – профилактика.
– В отношении чего профилактика?
– В отношении утраты бдительности среди членов партии и, кроме того, я уже сказал вам. что я не могу хотеть вашего исключения, коль скоро ЦК решил иначе, я просто доверительно рассказан вам, что может быть и иная точка зрения, именно в целях профилактики. Я думал, вы поймете меня.
~ Но для меня-то это не профилактика! – возразила Даша.
– Почему не профилактика? И для вас – профилактика. Следующий раз будете бдительнее, ну и, кроме того, конечно, это мера умеренного наказания.
– Но я не могу и не хочу жить вне партии.
– Не можете или не хотите?
– Тут и то и другое связано, разделить это я не могу.
Генерал нахмурился
– Поймите, пожалуйста, уважаемая Дарья Глебовна, что одного вашего желания, одного вашего «не могу» явно недостаточно для пребывания с пользой в рядах КПСС. Я вот думаю, что только те люди, которые умеют хорошо и много работать, и жить вне партии, способны быть полезными в партии. Сейчас, к сожалению, развелось немало людей, которые хотят все получить от партии и ничего ей не дать. Я не имею в виду вас. Вы человек полезный и в партии и вне партии, но плохо будет, если вы на свою партийность освоите точку зрения, как на способ улучшения и облегчения своего существования. Но это – вообще. Я еще раз говорю – я не выступаю против решений ЦК и готов иметь с вами дело как с коммунистом.
– А вы думаете, что вам надо иметь еще какое-то дело со мной?
– Разумеется.
– А какое?
– А разве это непонятно?
– Признаться, не очень.
– Неужели вы не хотите помочь нам разобраться до конца с причинами предательства Успенского? Ведь нам в самом деле не все еще ясно.
– А в отношении Игоря все ясно?
– Тут все абсолютно ясно и достаточно элементарно, Я уже сказал вам, что это – платный шпион: ни больше, ни меньше. Тут все дело в деньгах, а Успенский предал ведь не за деньги, тут все глубже и значительней, и, следовательно, опасней.
Даша в упор посмотрела на генерала.
– И вы все-таки считаете, что я, дочь Успенского, должна вам помочь разобраться, иначе говоря, все-таки донести на него?
– Ну, вот видите, вы вторично занимаетесь пустопорожними разговорами. – Огарев откровенно пренебрежительно поморщился. – Какой же из вас коммунист? Не надо ложной патетики, она тут ни к чему. Дочь, отец – все это тут ни при чем, нужна деловая, здоровая опенка всей серьезности и трудности случившегося. Вы – коммунист, он – предатель, при чем тут родственные отношения? Мне кажется, что вы путаете этически разные понятия. КГБ – не полиция, это орган охраны самого главного оплота человечности на земле – Родины коммунизма. КГБ – не ФБР и не ЦРУ, нам не доносят, а сообщают, доносят в буржуазных охранках, доносят за деньги, доносят во имя укрепления диктатуры капитала, в личных корыстных целях. Неужели вы этого не понимаете? Или вы думаете, что это одно и то же?
– Я думаю, что вы вовсе не знаете, что я думаю, – резко, почти грубо возразила Даша. – Дело вовсе не во мне, Успенский для меня – уже не отец, мне он – враг. Пусть в общественном значении моего поведения. Вы же сами только что говорили о пользе для общего дела, доказывая, что для повышения бдительности полезно меня исключить из партии. Для меня это, конечно, неприемлемо. Однако долю рациональности я в вашем рассуждении признаю, но в свете вашего рассуждения, какой смысл будет иметь то обстоятельство, что я, дочь Успенского, выступлю против него? Чисто мещанская и глубочайше внедрившаяся в человечество мораль осудит и меня, и вас. Пусть это пережиток, но с ним надо считаться. Враг немедленно воспользуется этой ситуацией и будет кричать, что вот, коммунисты. КГБ заставляют дочь доносить на отца! Уверена, что такого рода разговоры не принесут нам политической пользы.
Даша вопросительно посмотрела на Огарева. Но тот отрицательно покачал головой и не задержался с ответом:
– Однако правда сводится к тому, что вас никто, и я в том числе, не заставляет выступить против отца, это дело ваше. И я разговариваю с вами не как с дочерью Успенского, а прежде всего, как с коммунистом. Вы же знаете, мы даже обыска на вашей квартире не делали и денег, оставленных им для вас, не конфисковали, мы вас ни к чему не вынуждаем. Это ведь правда?
– Так в чем же дело?
Даша вздохнула, но, тоже не задерживаясь с ответом, произнесла:
– Я дам, и, разумеется, по своему желанию. уважаемый товарищ генерал, и партии, и государству документы, которые прольют свет на Успенского. Это его собственноручные записи. И только сегодня я имела честь их читать. Все будет ясным для всех, как это сегодня стало ясным для меня Скажите мне только, верите ли вы мне в том, что эти документы мне стали известны только сегодня? Верите ли вы мне в том, что если бы я знала их содержание раньше, то я помешал бы ему убежать с государственными секретами в Пентагон?
Генерал улыбнулся.
– Безусловно, верю. Верю, потому что знаю вас лучше, чем Успенского, что, разумеется, не делает чести учреждению, в котором я служу.
Даша еще раз вздохнула.
– Спасибо вам, – сказала она, – но, тем не менее, я считаю, что виновата. Значительно раньше, чем я прочитала записки Успенского, мне положено было понимать, что человек, который не верит в наши идеи, но публично их везде и всюду утверждает – это уже почти готовый предатель. На неверие имеют право беспартийные, малообразованные, в политическом отношении неустойчивые люди, не скрывающие при этом своих взглядов. Мы обязаны их учить, их воспитывать. Но коммунист, член партии на неверие права не имеет, и я это обязана была знать. И Ленин, и Сталин всегда были правы, выдвигая против всяких внутренних врагов партии неверие в дело коммунизма в качестве обвинения, и притом очень тяжкого. Для меня дело Успенского – живое подтверждение их правоты. Очевидно, что важно только не дать противнику возможности спекулировать на этом положении, то есть клеветать.
Генерал Огарев отодвинулся от балюстрады, сделал несколько шагов в сторону от Даши, снял фуражку, погладил волосы, постриженные бобриком, одел фуражку– и, подойдя вплотную к Даше, сказал:
– Вот это – здорово! Рад приветствовать вас, товарищ Успенская! Очень рад! Беру все свои сомнения назад. Я ошибся в оценке вашей личности. Решение ЦК очень верно, добавлю, я весьма рад, что ошибался. Разрешите мне пожать вашу руку и пожелать всего доброго.
Даша выпрямилась, в ее фигуре отразилось нечто от стоящего по команде «смирно» солдата. Она протянула генералу руку. Рукопожатие оказалось столь сильным, что она с трудом удержалась от того, чтобы не присесть.
Разглядывая стройную, изящную фигуру Даши, генерал неожиданно спросил:
– А вы никогда не подсчитывали, сколько километров вы прошли в общей сложности во всех ваших экспедициях пешком?
Даша рассмеялась.
– Как это вы угадали? Я действительно подсчитываю, и по моему учету по сегодняшний день я уже прошагала около пяти тысяч километров по земле советской. А почему это вас интересует?
Не выпуская Дашиной руки, Огарев убежденно сказал:
– Я считаю, что именно это ваше пешее хождение и сделало вас такой, какая вы есть сейчас. Когда мне было 27 лет, я не прошел и половины вашего пути.
Даша покраснела. Ей показалось, что хвалят ее все-таки напрасно.
– Пойдемте ко мне, – предложила она. – Я вам дам все необходимые бумаги, кстати, вручу вам заявление о том, что все имущество Успенского, все его деньги добровольно отдаю государству.
Генерал взял и вторую руку Даши. Он так бережно держал обе ее руки, так откровенно ласково смотрел на нее, что она окончательно смутилась.
– Вам ничего не жаль из того добра которое он вам оставил? – спросил Огарев.
– Ничего, решительно ничего не жаль!
– Я вам верю, но, может быть, «Волгу» вы все-таки себе оставите? Ведь человек, который столько ходит пешком, имеет право и поездить.
Даша осторожно освободила свои руки и с неподдельной искренностью сказала: – Нет, теперь будет только троллейбус, а в особых случаях – такси.
Огарев очень весело поддержал ее умозаключение:
– И правда как хорошо, – резюмировал он, – быть уверенным в том, что в каждом нашем троллейбусе ежеминутно едет хоть одна такая блондинка, как вы.
Даша съехидничала.
– Американец тоже сказал мне, что джентльмены предпочитают блондинок.
– Ну что же, если он имел в виду таких, как вы, то у меня с ним нет разногласий.
Генерал посмотрел на часы.
– Уже четвертый час утра, и вам пора отдыхать. Приеду я к вам завтра, если вы разрешите, что-нибудь около шести часов вечера. К этому времени вы, наверное, вернетесь с работы?
– Да, конечно вернусь, – подтвердила Даша и предложила Огареву подвести его до дому Но он отказался:
– Нет, Даша, я пройдусь пешком, – сказал он, – мне надо нагонять километры, а то от вас я отстал значительно. И кроме того, гуляя, я в самом деле хорошо отдыхаю от дел государственных.
– А я была делом государственным?
– Безусловно! И притом, делом большой важности.
Даша протянула генералу руку:
– Тогда до свидания, – сказала она, – буду вас очень ждать.
Огарев на этот раз осторожно пожал Дашину руку, пожелал спокойной ночи и, когда Даша села в машину, приветственно помахал ей. Лицо его было спокойным и теплым.

8.

Медленно ехала Даша домой. Ночь уходила, близился рассвет. В безбрежном сиреневом мраке горели яркие нежные звезды. Ночь была еще свежая, налитая холодком, но уже пронизанная летним ликованием.
Спешить никуда не хотелось. Даша это чувствовала всем своим существом. Все, что требовало быстрого решения – свершилось, свершилось окончательно и бесповоротно. Впереди наступало что-то очень новое, что-то еще незнаемое, хотя оно, то самое, что еще совсем недавно представлялось предельно ясным как в смысле задач, поставленных ею перед собой, так и в смысле их решений, которые ей тоже казались в значительной степени  определенными
«Итак, – думали Даша, я уже узнала и то, что называется состоянием бодрости, оптимизма, веры, доверия, и то, что считается жестким крушением собственной мудрости, самоуверенности в понимании окружающею мира Теперь передо мной новое качество восприятия жизни, которое надо осваивать прежде всего, как умение видеть в сложнейшем биении действительности все то сокровенное, что не лежит на поверхности, но оказывает значительное воздействие на все процессы жизни. От этого знания зависит успешная борьба добра со злом. Вероятно, это труднее даже геологии с ее глубинными тайнами».
Как не хотелось Даше отвлечься от содержания беседы с генералом Огаревым, ей это не удавалось. Мысленно она перенеслась в среду тех людей, с которыми работала, которых знала, которых по-разному оценивала.
«Вокруг меня, – рассуждала Даша, – не так уж мало молодежи, снедаемой зудом неверия. Они, конечно, ничего не решают, но их нельзя сбрасывать со счета, среди этих, подчас бесстыдных, маленьких душонок, лишенных подлинной силы знания, немало будущих Успенских. Эти искатели духовных и скотских приключений назойливо вертятся вокруг гигантского трудного солнечно-светлого дела, подчас мешают его делать. Обычно – это ничтожные псевдоискатели, бездельники, они носятся как с писаной торбой со своим нелепым «я», со всеми своими предрассудками. Они ничего не умеют увидеть в нашем великолепном мире, не умеют постичь движения вперед. Они ничего не умеют оценить без того, чтобы не скосить глаза на свой маленький внутренний похабный мирок, прототип которого они пытаются утверждать как нечто всеобщее в жизни человечества. Часто это пошлые задиры, которые заняты одним делом: выдать себя за нечто значительное, такое, к чему должно быть приковано внимание окружающих.
А в общем, – размышляла Даша, – их не так уж и мало, и для того, чтобы не спорить на тот счет, сколько их, им надо вести учет и, что самое главное, с ними надо работать, работать не покладая рук, и заставлять их работать на благо нашего общего дела, ну, а если надо, если процесс необратим, как говорит Огарев, то, видимо, надо выжигать, выжигать без сожаления.
Борьба обостряется, она охватила всю планету. Время гораздо труднее, чем это описывается в литературе. Небытие, смерть – это все реальности, которые угрожают сегодня всем и вся. Эта угроза опоясала уже многие районы земного шара. Ядовитые газы, огонь напалма, разрывы бомб – все это существует, со всем этим надо бороться, ибо каждый день готовится что-то в тысячу раз более страшное. Миллиарды ассигнуются на оружие. Война стоит у порога мира. Все те люди, которые хотят скрывать это обстоятельно – опасные люди, они помогают войне явиться вновь в таком виде, которого они даже себе не представляют.
Да, за мир на земле надо бороться. Бороться всеми доступными способами и не общими словами, которые всегда беспомощны, потому что в них не верят, хотя они и бывают правильными. Борьба должна носить конкретный характер».
Даша ехала очень медленно и не заметила, как овладевшие ею раздумья привели к тому, что уже въезжая па старый Арбат, она машинально затормозила машину и остановилась.
Над Москвой светило солнце. Даша включила стартер и быстро набрав скорость, помчалась в тот дом, который перестал быть ее домом. Печали по этому поводу не было. Солнце сияло для Даши так ослепительно ярко, было таким теплым, что она не имела никакого желания грустить о том, что было вчера. Она понимала, чувствовала, что главное все-таки впереди – и на том пути, который был таким же светлым, как наступившее утро.
Калуга, август-сентябрь 1971 г.


Рецензии