Опыт интеллектуальной любви
…Когда красавица твоя
Была в восторге, в упоенье,
Ты беспокойною душой
Уж погружался в размышленье
(А доказали мы с тобой,
Что размышленье – скуки семя).
И знаешь ли, философ мой,
Что думал ты в такое время,
Когда не думает никто?
Сказать ли?
Фауст
Говори. Ну, что?
Любовь – нечто интеллектуальное. Не надо приземлять ее до уровня чувства или эмоции. Любовь стоит рядом с великими замыслами Творца, пронизывая творение. Чистая, холодная, логически безупречная даже в своей иррациональности. Имеющая свою внутреннюю мотивацию, подчиняющаяся только ей. Великий дар человеку. Была подарена ему вместе с разумом…
В основе происшедшего лежало мое предположение о результатах воздействия на систему ценностей сильных аффектов. Используя интеллектуальные манипуляции, я задумал влюбить в себя ту, которая, как мне казалось, запуталась в бесконечных играх, неотъемлемой частью которых являлась ложь. Этим самым я думал спасти ее. Вправе ли я был брать на себя такую ответственность? Но кто может осудить меня? Люди пытаются при оценке апеллировать к обыденной морали, но она столь относительна, что не задевает разума, хотя, само собой, задевает чувства, ведь, мы так привыкли к ней. Теперь я в нелепом положении человека, который совершил преступление, хочет, чтобы его покарали, но не имеет для этого ни достойного судьи, ни палача.
Я задумал позвонить ей не от скуки, а потому, что никогда не верил в то, что она безумна. Это казалось великим заблуждением Секундова. Он списал на ее шизофрению свои проколы, чтобы утолить муки тщеславия.
Она лишь запуталась, всего лишь не знает, что ее могут любить. Научить ее любить – и тем самым спасти – не великий ли это замысел?
По приходе я позвонил ей, чтобы лишить страданий. На мысль о таковых наводила история с Днем рождения Секундова, когда она подослала какую-то женщину с подарком.
Все эти бесполезные дарения статуй (похожих, как он уверяет, на Пономареву, но это его измученный ум находит сходство) и картин (он на желтом фоне) – «бесплодные усилия любви».
Или нет, не так. Влюбить, чтобы изменить. Желание спасти– вот краеугольный камень импульса. Остальное – наслоения.
Схема проста: познакомиться, играть честно, не раскрывая лишь конечной цели, доверяя, пробудить лучшие стороны.
Я и не думал учитывать того, что если любовь будет вызвана, произойдет психическое заражение, и ее аффект станет моим, ибо очень сложно ввести в уравнение любовь к человеку, которого не любишь.
Ей кажется, она дурачит окружающих. Если она более тонкий психолог, чем они, если она может заставить их действовать в своих интересах, значит, она лучше, т. е. умнее, а это хорошо. Она поступает, сообразуясь со своими представлениями о добре и зле, значит, она тоже не смогла встать по ту сторону. Вечный двойной стандарт – попытка стать не такой, попытка, которая ужасает ее саму, заставляет прятаться в обычной семье – своей семье. Что же будет с нею, когда ее родители умрут?
Весна выдалась ранняя. Редкие морозы встревали среди оттепели и весеннего гомона, однако все уже знали, что будет тепло.
Я уснул днем, и мне приснился сон, странный, как все дневные сны.
Я в библиотеке. Помещение прямоугольной формы, сильно вытянутое в длину. В два ряда вдоль стен – столы, за которыми работают люди.
«Какой великолепный библиотекарь мог бы получиться из тебя, Вильгельм!»
Библиотекарь – молодая женщина, кажется, мне знакома. Предаваясь горестным размышлениям о событиях сегодняшнего дня; о не удавшейся брачной ночи, о том, как забыл номер дома, в котором мне теперь жить, об отце и о нелепой гонке на велосипеде, я вдруг услышал вопль: «Кто взял четвертый том «Войны и мира», там, где Наташа Ростова танцует par de chale?» В моем уме пронеслись вереницей мысли, среди которых была и следующая: а разве в четвертом томе она танцует с шалью? Потом я моментально вспомнил разговор с Пашкой, после чего мне стало совершенно ясно, кто взял книгу. Она еще спросила о каком-то учебнике по мелиорации, когда я решился отвечать. Оглядевшись по сторонам, я понял, что все дрожат от страха, но почему? Спокойно отвечая, сказал, что книги взяли Тачилкины, только не уверен, кто именно из них. «Мелиорацию» – это точно Пашка (в голову мне не пришло, что фамилия-то у него не Тачилкин, потому что он брат Сергея, но брат двоюродный), а «Войну и мир», вероятно, Димка.
Она принялась рыться в карточках, дабы убедиться, прав ли я.
Я был перед ней, как в исповедальне, чтобы сдать книги и уйти, когда она подала формуляр и велела искать. В предпоследней графе очень неразборчивым почерком была отмечена книга по мелиорации. Улыбнувшись, я протянул формуляр назад.
К величайшему моему удивлению, она предложила спор. Если в Пашкином формуляре значится и «Война и мир», то выигрываю я, если нет – она. Я предложил другое условие: если в формуляре значатся обе книги – Толстого и «Мелиорация», тогда выигрываю я, если нет, то – она. Если же одна книга, то ничья. «В случае ничьи, – предлагаю, – покупаем вместе шоколадку и съедаем ее за чаем вместе». Несмотря на странность моего условия, она соглашается. «По рукам!» Я протягиваю руку, она сжимает ее. Я смотрю на нее, наконец, вспоминая, где видел раньше.
Я ожидаю ничьей, но к моему удивлению она находит «Войну и мир». Действительно, том четвертый. Я выиграл. В голове возникает нелепая мысль: потребовать шоколадку сразу, иначе потом ее не получить. Я подхожу к ней очень близко, так, что чувствую ее дыхание. «Я с удовольствием поменяю шоколад на поцелуй». Конечно, я этого не говорю.
Солнце ударяет в глаза. На улице много людей, но это нисколько не портит общее впечатление. Я иду вдоль корпуса университета по площади, когда снова встречаюсь с ней. Она разительно переменилась. Волосы стали не темными, а светлыми, лицо из смуглого стало нежно-розовым с милыми веснушками, почти незаметными, которые ее совершенно не портят.
Она спрашивает меня о французе, имя невозможно вспомнить, потому что я всегда плохо запоминаю имена. Я отвечаю, что не знаю такого, но, скорее всего – это персонаж какого-нибудь экзистенциального романа, автором которого является кто-то вроде Сартра. Отдаленно вспоминается какая-то радиопостановка, где звучало имя, которое она произнесла.
- Неужели вы считаете меня настолько образованным, что думаете, будто я смогу ответить? Я вообще-то плохо знаю творчество экзистенциалистов.
- Все равно. Мне кажется, вы его знаете.
Солнце неистовствует в небе, как это бывает в жаркий июльский вечер. Природа, зелень – все ликует. Тихо.
- А как вы узнали, кто взял книги?
Я отвечаю ей, после чего неожиданно выдаю: «А знаете, что? Но нет, это пустое…»
Она смотрит на меня. Неужели же я не решусь? Однако, это – она. Потом, я женат.
- Знаете, что? – планета замирает на мгновение. – Пойдем ко мне домой? – небо рушится, разбившись на осколки, как зеркало.
Я перехватываю ее безумный взгляд, думается, что настал конец света. Да я же вовсе и не это хотел предложить!
- Пойдем, – отвечает она.
Мне дурно.
Квартира странно преобразилась. Ничего невозможно узнать: ни обстановку – какой-то странный диван у стены, ни окна – свет и воздух, которые лучатся из них, наполняют весной и счастьем. Какое поразительное, странное, давно забытое чувство, будто уже наступило будущее, настоящее же слилось с ним, открыв безмерные перспективы, светлый простор с рекой вдали и великолепным храмом на том берегу. Действительно, эта панорама открывается, стоит лишь посмотреть в окно. И ни одного человека – это самое восхитительное. Природа торжествует в одиночестве.
Нет забот, тревог – времени нет вообще.
- Я поставлю чай. Как раз к нашему шоколаду.
Она полулежит на диване, молча глядя на меня.
Я сажусь на край, испытывая странное ощущение горечи, как в детстве после того, как наплачешься.
Она недоступна и свята. В тот же момент она здесь, рядом со мной, словно Пеннорожденная. Эта горечь – не оттого ли она, что я не могу позволить себе поцеловать ее?
Я склоняю голову и целую ее колено. Тонкие запахи тревожат мозг, в очередной раз преображается мир, словно я смотрю на него сквозь цветное стекло.
Она по-прежнему не говорит ни слова. Я продолжаю, словно пытаюсь постичь природу ее красоты. Сейчас я обладаю удивительным даром – я не чувствую похоти, постижение красоты осуществляется хотя и при помощи органов чувств, но одним разумом (чистым, по Канту).
Странно, но я не знаю, есть ли на ней чулки. Снимаю с ее ног туфли, восторгаясь совершенством.
Меня не покидает ощущение того, что у нее нет самостоятельного разума. Ее ум слит с моим. Она – мой дубликат. Чувствует совершенно то же самое, поэтому и не возникает обычных конфликтов.
Вот я целую ключицу, снимаю блузку с плеча и целую под мышками. Я не испытываю обычного ощущения брезгливости, то, что я испытываю, невозможно вообще назвать ощущениями. Новая форма познания.
Через некоторое время в моем представлении рождается чудовищнейшая метафора, иначе не назовешь.
Темнота. Пустое пространство. Передо мной окно, какие обычно бывают в подъездах. В пустоте висят веревки с качелями. Я – босой. Раскачиваюсь на качелях сильнее, пока, наконец, босые ноги не врезаются со всего размаха в стекло. Оно бьется медленно, беззвучно, страшно…
Июнь выдался жарким. Кончались посещения отдела искусства, изучение мастеров Северного Возрождения, совместные завтраки в соседней забегаловке, кончалось наше студенчество, потому что оставались только ГОСы, кончалась юность, пора безумств, и Парень уже год как оставил нас, и неизвестно было, что у него на душе, но ясно, что не беззаботное прощание с лиловыми берегами Ювенильного моря.
Зимы смешиваются в памяти: январь двухлетней давности идет за декабрем прошлого года, а февраль, который еще не наступил, кажется памятным февралем четырехлетней давности. Дела и мысли, люди и ситуации блекнут, я уже с трудом узнаю их, и даже те, кого, как мне казалось, я любил – уже не более чем бледные тени, о которых я не могу сказать: «Они были», ибо я не уверен в этом. Секундов, ты исчислил время?
Она взяла трубку, и я поспешил скорей объяснить, кто ее беспокоит.
- Ты вряд ли узнала меня. Ты рисовала мой портрет. Мы виделись однажды на «Мастере и Маргарите»…
- Я помню. Что дальше?
- Я хочу встретиться, поговорить.
- О чем поговорить?
Почему Христос так предостерегал апостолов, говоря о лжи? Дело не в том, что за подобную игру человек платит остановкой в личностном развитии, «инфантильностью обезьянки», дело не в том, что подобное преображение есть иллюзия, не позволяющая адекватно действовать в объективном мире, а дело в чем-то еще...
В тот июнь, когда я начал эксперимент, не было предположений о разлагающем влиянии последствий.
Выскочив из маршрутки, я почувствовал, как работают послушные мышцы. «И я, рыцарь Антоний Блок, играю в шахматы со Смертью».
Первые секунды казалось, что она не пришла, но потом я увидел ее, в голубой блузке с отворотами в виде кленовых листьев, рыжую, в темных очках.
Очевидно, она боялась.
Она разошлась и говорила исключительно ложь, причем с каждой минутой все развязнее.
Я рассматривал ее и думал, что Секундов прав.
«Все бесполезно. Она – шизофреник».
Меня посетило муторное ощущение бесполезности вечера, бессмысленного и напрасно потраченного. Усилием воли я заставил себя терпеть.
- Ты предупредила, что если слишком много будешь болтать, я могу сказать об этом...
- Я все поняла.
Она говорит о клинике для душевнобольных, чтобы вызвать сочувствие.
– Почему вы все лезете ко мне в душу? Оставьте меня в покое!
Она не хотела заходить в воду, поэтому я взял ее за руку.
Она пошутила: быть может, я хочу ее утопить?
Мы вышли на какую-то безлюдную улицу…
Она замерла.
А потом, когда мы вышли к какой-то стройплощадке, я остановился и поцеловал ее, удивившись тому, как жадно она на меня набросилась.
Я повел ее, и она послушно шла, подчиняясь по-женски.
Когда вышли к кремлю, там, где лес, где пристань, где плиты и зелень, я убедился, что трава высока, как человек, что лето овладело природой. Человек вышел из-за поворота и в недоумении уставился на нас. Мы были по ту сторону добра и зла…
Я думал о Мартыновой, не переставая удивляться, насколько далеко ушло прошлое. В свете настоящего Мартынова казалась глупой. Я запрашивал подтверждения, и она подтверждала, потому что не любила женщин, хотя и любила с ними спать.
Я хватался за эту лгунью, как за единственный реальный объект в этом лабиринте, в котором я вынужден блуждать, пытаясь найти зеркало, правильно отражающее прошлое: Минотавр сожрет личность, и нет Ариадны, как бы ни ухитрялся я создавать узлы.
Жизнь условно дробится на возрасты, а те, в свою очередь – на периоды, но миллионы раз призваны мы рождаться и умирать, проклятые Фениксы.
Лес был девственным. Слышались странные шорохи. Бегали какие-то звери, может быть, белки, летали мыши. У реки было тихо, красиво и торжественно. Горели костры.
Я рассматривал ее спокойное юное лицо, думая, насколько сильно привязался к ней.
О чем бы я ни думал в ту ночь, я думал о времени, в руках которого – мы марионетки, не помнящие ничего, не помнящие себя, какими мы были.
Ее мораль состояла из постулатов: постулат веры, постулат воли, постулат необходимости.
Должен быть уголок, где тебя ждут несколько человек, не знающих о том, чем ты занимаешься, любящих тебя таким, каким ты им кажешься. Вот для этих-то людей и стоит действовать против других по постулату зла. К этим людям относились ее родственники. Волею судеб к ним стал относиться и я.
Она – хамелеон. Идеальная маскировка под окружающие условия, маскировка, лишенная моральных ориентиров, необходимая для максимально успешного выживания.
Наверно, мои интеллектуальные выкладки о морали были чужды ей, мастеру мимикрии. То, что она делала, могла делать только женщина, ибо только женщина может совершенно отбрасывать интеллект в ситуациях, где он может помешать.
А я просчитывал, все больше поражаясь глубине старых слов: «Когда говорит… ложь, говорит свое, ибо лжец и отец лжи».
Погода испортилась внезапно: зарядили дожди, сразу похолодало, и «бабье лето» превратилось в осень.
Она приехала, чтобы подарить Сэлинджера с посвящением: «Найди легенду о выборе скакуна и прочти те строки, что я подчеркнула. Ведь только благодаря тому, что в тебе живет такой же Гао, мы вместе…»:
«Гао проникает в строение духа. Постигая сущность, он забывает несущественные черты; прозревая внутренние достоинства, он теряет представление о внешнем. Он умеет видеть то, что нужно видеть, и не замечать ненужного. Он смотрит туда, куда следует смотреть, и пренебрегает тем, на что смотреть не стоит».
Несмотря на перемены, традиции сильны. По дороге он сказал, что видел Жеребко. Он отдал ей фотографии, те еще, давние. В тот день Жеребко была в мексиканском пончо. Ее улыбка, вся она, как символ элитарной недоступности...
Может быть, напрасно я тратил столько времени, может быть, она уже завтра может стать моей?
Секундов присмотрел сборник Мандельштама, а я увидел Камоэнса. «Воспоминанья горькие, вы вновь врываетесь в мой опустелый дом…»
Она ждала меня. Мы закрылись в кабинете массажиста – ее маленькой комнатушке. Настя была липко-сладкой, будто леденец.
Она говорила о Жеребко с горечью: «Неужели она красивее меня?»
Как обычно, я ни о чем не жалел.
Мне не терпелось закончить все как можно быстрее, но Ирина назначила встречу через несколько дней. В пятницу.
Я купил шоколад «Вдохновение», который так любил в детстве.
Все нити ото всех времен соединились сейчас, давая ошибочное представление о власти над будущим: я обонял запах улицы, мороза, ветра, но и запах детского сада, яслей, школы, дома на Мичурина и дома на Шлаковом. Я будто шел не на встречу с Ириной, а навстречу с абсолютным знанием, я собирал воедино разорванные нити.
Ее не было на условленном месте. Было холодно, поэтому я пошел к ней. Ее мать-цыганка сказала, что она ушла. Я увидел ребенка, рассмотрел стареющую мать, и понял, что эту нить никогда не увязать с паутиной сознания. Моя нить – Настя, но следовало довести начатое до конца.
Разговор не клеился.
Я хоронил прошлое, а о чем думала она?
Небо было светлым, как лед на реке.
Она приехала на такси. Буднична. Весела. Если и пьяна, то немного. Красива. Даже очень красива. Я отдал розу:
- Это твоей маме.
- Спасибо.
У нее с собой был большой черный пакет.
- Зачем тебе пакет?
- В нем твои вещи.
- Мои вещи?
- Ну, мы же расстаемся!
- Да?
- Судя по тому, сколько тебя не было, у тебя все хорошо с твоим Дроздом.
Она разволновалась. Но я не мог поверить в то, что она меня любит, я не мог понять, как можно любить меня. Я знал себя, знал, кто я, знал все о себе, знал, что нельзя любить такого человека, знал, что никто и не любит, поэтому любая любовь должна быть имитацией.
Я раскупорил бутылку, разлил жидкость в пластиковые стаканы и задумался.
Я думал не о Дроздовой и не о Насте, я думал о Свете. Может быть, потому, что она вписывалась в схему, согласно которой нельзя любить такого человека, как я, может быть, из-за «Ром-колы».
Мистический ужас повторных ситуаций потрясал. Наверно, такие повторения позволяли осознать собственную бренность: все то же, только ты другой. А может быть, все это навеяла «Ром-кола».
В длинной канадской сказке, которую я любил читать, дровосек накрывается медным котлом, а зловещие комары впивают хоботки в металл. В детстве казалось, что владеешь только тем, что готовишь для себя.
Я вспомнил, что Катя умерла, что книга утеряна, и я никогда не прочитаю ее.
Она шла по трубам.
Мы вышли к тропинке, по которой можно было выйти к Новоселам.
- ?
- На остановку. Я провожу тебя. Уже поздно.
- Зачем же ты меня позвал?!
И тут я понял, зачем она приехала.
- Чтобы попрощаться.
Снег скрипел под ногами.
Она молчала. Потом послышались слабые всхлипывания. Я не просто разочаровывал ее, все оказывалось даже хуже, чем она вообразила. Интересно, план действий был у нее, или она создала его сейчас, когда всхлипывала, или она действовала инстинктивно, без плана. Она всегда утверждала, что действует исключительно экспромтами.
- Позволь мне все объяснить.
- Что объяснить?
Мне пришло в голову, что она перестраховалась. Я был нужен ей на случай, если произойдет сбой в плане, ведь был же у них какой-то план?
Она отвоевывала участок за участком, будучи тонким психологом. Под предлогом усталости, холода, необходимости оправдаться, необходимости поговорить хотя бы напоследок, она уговаривала меня повернуть к дому. Судя по расстоянию, которое мы прошли, у нее ушло на это не больше пяти минут!
Она должна была объяснить? Но что? Когда эмоций нет, разум удивляется каким-то нелепым ходам, совершенно бесполезным и ничего не значащим. Все, что происходило, она разыгрывала, как по нотам, но ее импровизация привносила в игру чувство реальности. Вот почему она так любила импровизации!
Чай. Кухня. Комната. Темнота. Она попросила, чтобы света не было, наверно, так легче играть. Мои слова о том, что я никогда не любил ее. Мои слова о том, что я видал и поизысканнее. Она ни жена, ни невеста, ни мать, ни сестра. Она – самка. А в чем проявляется сущность самки? В сексуальном мастерстве. Не в технике, нет, а в мастерстве, которое включает в себя и технику, но ни в коем случае не исчерпывается ею. Поэтому принизить ее в этом, значит, принизить ее во всем.
Она выплеснула чай мне в лицо.
Вдруг стало свежо. Сон прошел. Рефлексы обострились.
Я ударил ее. Но вдруг мне стало стыдно. Было противно ощущать мягкость ее кожи при ударе. Омерзительное ощущение…
Мы бились в экстазе на паласе, обдирая кожу: я на коленях, она – на спине и локтях. Ей хотелось причинять мне боль, вонзаясь в спину, раздирая меня ногтями. Эндорфины подавляют боль. Организм балансирует между удовольствием и знанием, которое получает благодаря боли. Она больше не будет моей, почему бы не взять от нее все?
Люди обречены на непонимание. Но они и не хотят понимать. Человеку хочется борьбы, чувства превосходства. Никакого равенства, иначе потеряется собственная самость. Ей хотелось понимания, одобрения, но кто мог одобрить ее? Я? Я мог простить, но одобрить? Для этого нужно быть Богом. А человек становится им, только достигнув слияния эмоций и интеллекта. Правда, когда это произойдет, человек утратит собственную самость и все, что волновало его прежде, уйдет. Настя хотела невозможного, поэтому и лгала. У нее не было другого выбора. Раньше я думал, что ею руководит принцип удовольствия. Адаптация к соцзапретам осуществляется при помощи лжи – теория Фрейда. Сублимации у нее нет, т.к. нет социализации, то есть она не знает, как сублимировать. Эрзац ее социализации – это умение быть самкой, которой мужчины довольны (и женщины, возможно). Ее социальное начало является началом биологическим. У нее один выход – деторождение. Не исключено, что и это не выход, тогда она обречена на вечную ложь. Детская форма адаптации закрепилась, потому что родители не придавали значения лжи как способу приспособления, поэтому я никогда не мог понять ее мать. Она казалась великолепной женщиной, но как она умудрилась быть такой плохой матерью? Хотя, положа руку на сердце, много ли можно найти хороших матерей?
Я постоянно вынуждал ее искать новые формы приспособления. Для ее психики – большая нагрузка. Социум для нее – враг, лишающий свободы и удовольствия. Ложь – универсальный способ приспособления. Так думалось вначале, и поэтому я видел в психоанализе панацею для бедной и любимой Насти. Я верил, что еще чуть-чуть, и она изменится. Но одна мысль постоянно глодала меня: что, если изменившаяся Настя будет не нужна? Ведь в основе отношений лежит эксперимент.
Уже прошел тот день, когда я второй раз не пошел смотреть снег. Он лежал пушистым сверкающим ковром, делая мысли яснее, воздух тверже, а поступки решительнее.
На встречу я купил розу, белую, как снег. Я нес ее в руке, чувствуя, как порывы ледяного ветра убивают ее, думая о том, что всегда нелепо дарить цветы в начале вечера, потому что приходится носить их повсюду.
Мы вошли во двор девятиэтажек. Мне захотелось овладеть ею здесь же. Когда я развернул ее спиной, чтобы хоть как-то утолить страсть, дверь распахнулась на первом этаже и полоса света ударила по нашим полураздетым телам. Мы притаились, пытаясь спрятаться от света, сдерживая смех.
- Настя, это ты? – ее начальница отличалась удивительной проницательностью.
Мы вышли на улицу, трясясь одновременно от холода, возбуждения и смеха.
Когда тела соединились, возбуждение исчезло, открыв черед ассоциативным рядам. Я перестал любить ее, перестал желать, я начал думать.
Было холодно, и я думал о том, что уже поздно, что мы не расстанемся, что я уже не пьян, что нас, наверняка, видели, что придется идти через город, что я не высплюсь, что поведение Насти странно, что роза, наверное, завяла, что я, наверное, знал: все произойдет именно так…
Мы лежим на огромном бревне. Ей неудобно. Я все время мечтал о такой женской одежде, которую не надо было бы снимать. Взять бы ее в такой одежде, поднять юбку, и в тепле наслаждаться…
Мы, дрожащие от холода, хотели бы полежать здесь, согревая друг друга, но в таком виде и в таком месте это нелепо.
Но и среди глубины падения сознание того, что я не ушел на самое дно именно из-за нее, из-за причины гибели, не покидало меня. И эти розы, обреченные на смерть, были выражением парадокса. Они прекрасны, как сама жизнь, но они и мертвы, как сама смерть.
Мне нужен только повод, чтобы уйти. Но куда? Мне некуда идти. Кроме нее, у меня никого не осталось. Это пат. Мне остается только мучить ее в отместку за сомнения, которые одолевают ум.
Я разглядываю ее ногти, напоминающие чудовищные когти китайских императоров. Они бордового цвета с цветными наклейками на мизинцах. Выглядит это, может быть, и красиво, но к подобной эстетике следует привыкнуть.
Сегодня ее молодость в сочетании с укоренившимся развратом мучают меня.
Открылась дверь и вошла хозяйка салона с мужем. Он бросил на Настю любопытно-похотливый взгляд. Потом с таким же любопытством посмотрел на меня.
Я не могу ревновать, не могу, потому что самооценка завышена. Он был моим ровесником, но выглядел сорокалетним, изрядно располневшим, одутловатым, неотесанным, похотливым. Натуральный фавн.
И еще. Я был человеком Нового времени. Человеком эпохи Возрождения. «Эпохой» – как называла меня Елена Евгеньевна.
Они решили финансовые дела, мы распрощались, и Женя пригласила нас отпраздновать Новый год. Я вежливо отказался за обоих, подумав о том, как бы изменился ход времени, если бы я согласился. А также о том, является ли их предложение данью вежливости.
- Видел, как он смотрел на меня?
То ли ей хотелось, чтобы я ревновал, то ли она сознавала, что выглядит лучше этой бизнес-леди. Может быть, для нее ревность была свидетельством любви? Или она проверяла меня?
- Можешь догнать их и отправляться праздновать. Я еду домой.
- Ты чего?
- Ты ничего не хочешь видеть. Ни усилий, затрачиваемых мною, ни моей любви. Ты думаешь только о ногтях. Я понимаю, что «можно быть дельным человеком и думать о красе ногтей», но не обольщайся, Настя, ты – не красавица. И потом, с кем ты себя сравниваешь, с этой Женей? Может быть, и меня хочешь сравнить с этим плутом? Опомнись, Милка. Я ухожу.
Она достала ацетон и при мне стала смывать лак. Мне было смешно и грустно. Она смывала лак, но акриловые ногти оставались ее достоянием. Лак можно будет нанести уже завтра и наклеить все, что угодно. Сколько она потратит на это? В любом случае, не больше пятидесяти рублей. Слезы ее не стоят и половины... Переживает ли она? Способна ли она вообще переживать? Общаясь с ней, я теряю остатки ума.
- А волосы? – устало говорю я.
- Что волосы? - спросила она сквозь слезы, не понимая, к чему я клоню. Она будто очнулась, будто спектакль кончился и начался новый, только она не уследила за этим.
- Смывай и с волос, - я доводил игру до абсурда.
- Но на улице мороз. Если я намочу голову, то не смогу выйти, - она говорила неуверенно.
- Расчесывай.
- Помоги мне, - сказала она горько, причем слезы полились пуще прежнего.
Я драл расческой по волосам, едва не рыдая от пафоса происходящего. Я понимал и понимал очень ясно, что с ней надо кончать, но я так любил ее!
Бросив расческу, я обнял ее. Мы прижались друг к дружке так сильно, будто бы сердца хотели прорасти друг в друга.
Неужели женщина никогда не сможет рассматривать мужчину, как друга, а не как соперника? В этом виноваты мы, мужчины, обрекающие женщин на выживание. Когда же они приспосабливаются, научившись не доверять никому, научившись использовать условия для наилучшей маскировки (ибо это – единственный способ выжить), мы упрекаем их в неискренности. Этот порочный круг никогда не будет разорван. Это диалектика добра и зла. Деятельное добро ничем не отличается от зла. И способ один – непротивление злу силой. Но тогда – анафема, как в случае с Толстым. Равным образом и здесь. Единственный способ – абсолютное доверие одного из людей, но это неизбежно приведет к обману. Быть добрым, значит, быть глупым и обманутым. Или еще есть путь Гао? Настя предложила. Она всегда изобретает что-то новое.
Автобус был полон, как всегда. Они рассматривают меня, да и ее тоже, будто бы в нас есть что-то ненормальное.
Я думаю обо всем этом, думаю также о Новом годе, о пьяных, окружающих нас, об отце, о старости, не о своей, а о его, о маминой. Если в период «Прелюдий» меня тревожила смерть, то теперь меня беспокоит старость.
Я рассматриваю ее спокойное лицо, думая, что инфантильность хороша, так как она препятствует рефлексии. Настя – интересная личность: она рефлексирует, и довольно часто, но она рефлексирует о других, а не о себе. Парадоксы наименования.
Неожиданно появляется детское воспоминание о летнем лагере: я иду по полю, собираю початки кукурузы и ем, ем, ем, причем никто не запрещает, никто не ругается, а потом едем в какой-то областной город и ходим по музеям. Вечером можно будет ловить ящериц, и они не будут отдавать свои хвосты, а потом мы поймаем ежика…
Я спрашиваю, цело ли ее выпускное платье.
Теперь оно ей мало. Я вспоминаю, как патриарх Маркеса ловил подставных школьниц-нимфеток, выглядевших, должно быть, как Настя сейчас, и вожделею ее.
Она будто ждет этого. Она всегда ждет. Я довожу ее до оргазма, прижав к межкомнатной двери.
Когда ее сестра заходит к нам, лукаво улыбаясь, мы ведем себя, как ни в чем не бывало.
Играет музыка – органная токката и фуга ре-минор, напоминая, что я человек, как и она, как и все мы. И что лжи не будет, и настанет царство Истины. Торжество разума – это Бах. Божественный разум любви. Мне внезапно открывается, что я полюбил ее, когда познал. Ведь этим словом в Библии обозначается и половой контакт. Разве можно любить, не зная? Что же, мы знаем Бога? Или не знаем и не любим?
Когда-то, после того, как сбылось пророчество, и я поступил в университет, во дворе учебного корпуса я увидел старика с собакой: у собаки не было обеих задних лап. Она прыгала по двору, виляя хвостом и чему-то радуясь, а он задумчиво смотрел ей вслед. Когда они пошли домой, собака нерешительно остановилась перед калиткой – там была высокая ступенька. Старик подошел к ней, решительно поднял за хвост. Собака перепрыгнула через порог.
Мне подумалось, что это любовь. Забота без жалости. Взаимопонимание. Еще долго я думал о любви так.
После знакомства с ней мне кажется, что любовь – это познание и разум.
Для рабочего жизнь – это цепь постоянных усилий. Я будто оторвался ото всех привычных представлений и взглядов, ото всех друзей, чтения, образа жизни. Я делал то, что раньше считал мещанским и пошлым, я делал то, что не имело смысла, не писал и не читал, ни к чему не стремился. Даже любовь казалась абсурдной. Я даже не пытался узнать причину этого состояния, отягченный безысходностью. Я перестал даже мечтать. Любовь стала привычной и воспринималась как нечто само собой разумеющееся.
Если бы Корнюшин не показал образец времяпрепровождения в кинотеатрах, жизнь стала бы бессмысленной даже в своей бессмыслице.
Следовало купить компьютер. Зачем? Я отвечал на этот вопрос стольким людям, но никогда не был в состоянии понять подлинную причину.
В глубине души гнездилось понимание, что компьютер не поможет, потому что он не нужен, как не нужен и автомобиль, как не нужно ничто и, возможно, никто.
Работа постепенно вытравливала из меня человеческое.
Весна была теплой и ранней. Суббота. Я работал на пэтах. Работал во вторую смену. Впервые в жизни. Вместе со своеобразным «кренделем» по имени Дима. Своеобразным потому, что производил впечатление человека крайне тщедушного и жалкого, недалекого, но, как выяснилось, когда он разделся, человека «накачанного» (к сожалению, так, что человеческая культура казалась неудачно пришитой заплаткой на прореху его мужской природы).
День был особенно тосклив, хотя ничего и не происходило. Не было ни ажиотажа, ни начальства. Уйти я должен был, как обычно, хотя пришел к двум.
Вечером она ждала меня в гости, причем ее родители должны были уехать на дачу, поэтому начинался сезон ночевок на квартире.
Одним словом, чувствовалось приближение лета. Казалось, оно уже наступило.
Каким волнующим было ее тело, обнаженное мною впервые, как тряслись руки, когда я раздевал ее, как приходили поочередно чувства!
Я вспомнил, что два лета назад ждал «дембеля», ждал свободы, представляя ее, эту свободу, во всех красках, но только где же те краски, которые нарисовали этот вечер?
Я вспомнил первый день работы, который проходил здесь же, в этом цехе, с теми же самыми девицами, что и сейчас, с которыми совершенно не хотелось разговаривать, потому что я знал – им нечего сказать мне.
За год для них ничего не изменилось, да и не могло измениться.
Я отупело ставил пэты на «рохлю», думая, что если бы не пиво, то не пережил бы этот день.
Смена закончилась (все когда-нибудь заканчивается). Мы сполоснулись в гулком душе.
Вечер тоже говорил о несбывшихся мечтах, о том, что еще можно что-то успеть, если отреагировать мгновенно, но… не мне!
Заходя к ней во двор, я вспомнил первый раз, тот первый раз, когда проводил ее лишь до шлагбаума (она все же боялась меня, хотя и предлагала переночевать).
Я звонил долго и бесшабашно, думая, как сейчас погружусь в меланхолию собственных мыслей и в покой ее постели.
Подумав, что она в ванной, пошел посмотреть, горит ли свет в окне. Света не было. Начало двенадцатого. Если я побегу, то успею на последнюю маршрутку.
Я верил ей, поэтому ждал еще полчаса, понурясь, брел домой, думая, что уж на этот-то раз ей нечего будет сказать мне, и все кончится. В глубине души я понимал, что это неправда, и я обманываю себя.
Это знание омрачало дух, потому что отсылало к прошлому, к мыслям о дурной бесконечности, которую можно наблюдать в смене времен.
Я помнил, как это все происходило на Новый год, потому-то и испытывал полусонное состояние. Все это уже происходило несколько месяцев назад.
Воспоминания уводили меня все дальше, так же далеко, как и «двойка», может быть, чуточку дальше, превращая поездку во что-то томительно-приятное. Воспоминания всегда приятны, даже неприятные, потому что они никогда не предают, потому что на них можно положиться, можно довериться, переписать их заново. Они были приятны, потому что они, прежде всего, слова, а я – специалист по словам.
Иногда казалось, что не только мысли состоят из слов, но и окружающий мир – лишь слово, благодаря которому я отражаю его в своем сознании, «но я так высоко не ставлю слова, чтоб думать, что оно всему основа».
На кругу, где несколько недель назад мы с Женьком покупали кроссворды, я нашел ларек, в котором продавали цветы, и купил розы, купил, разумеется, для Насти. Потом я зашел в магазин и купил водки (для ее отца), через некоторое время я догадался, что следует купить еще кое-что и взял мимозы для «тещи» (если какое-то слово и не вяжется с Аллой, то именно это, поэтому его и следовало использовать).
Мысленно я был уже у нее, там, дома, там, где меня ждали. Но это мысленно. Мысленно я был одинок, но это мысленно. А мысль, сопровождающая мое сознание, позволяла ему не чувствовать одиночества.
Водка не была куплена сразу. Была произведена оценка ассортимента, оценка внешнего облика продавщиц, причем одна из них была отмечена, как красивая, но когда я заговорил с ней, то убедился, что «может ли быть что доброе из Назарета?» – она была глупа, точнее, необразованна. Я достаточно долго проработал на заводе, чтобы отождествлять эти понятия, хотя весь мой предыдущий опыт говорил обратное. Но ее ножки, обтянутые колготками, были прелестны.
И вот я в тысячный раз прохожу эту железную дорогу, эту финишную прямую мимо РПК, проклиная работу, вспоминая, что работу и Настю я получил одновременно. Получил? От кого?
Я захожу в квадратные дворы военного городка, ощущая легкий озноб (на улице прохладно). Или меня знобит? Было всегда что-то отчуждающее в месте, где живет Настя. Но почему? Никак не мог понять, однако вспоминались старинные сказки, в которых о приближении решающих или таинственных событий всегда предупреждало место (темный лес, чистое поле и т. д.).
У них было открыто окно, из которого доносился шум – значит, прибыли гости.
Женщина с ребенком. Те ли это люди, которые были на Новый год? Как ни пытался, я не мог вспомнить лиц. Мальчик. Вероятно, тот же, но он казался гораздо старше, а отношение его ко мне – неприязненным. У себя за спиной я слышал обрывки какого-то диалога, касающегося Настиного жениха, то есть меня.
Я поздоровался с каким-то мужчиной, с Ромкой, который стоял тут же, рядом, мужем женщины, обсуждавшей мои достоинства, который оказался человеком с рыжей шевелюрой и веселым веснушчатым лицом.
Я знал, что мужикам ничего не остается, кроме как пьянствовать, а мне хотелось побыть с ней. Мы собрались и уже через 15 минут были в лугах, как когда-то летом.
Почему-то защемило в печени и захотелось в старый дом, во время, когда была жива бабушка Мотя, во время, когда была жива Катя. Мне стало тоскливо, а Настя показалась чужеродным телом, внедрившимся в мой мир.
Она сама начала разговор о родственниках. Что-то произошло там, пока меня еще не было. Я отрезвил ее несколькими аргументами от разума, поэтому она вынуждена была защищаться. Защита была ошеломительной.
Парировав мою апологию речью о вреде, т.е. о тех препятствиях, которые тетя воздвигла, лишь бы не позволить Шиндяковым получить квартиру, она перешла к дяде.
- Но я ей отомстила. Я переспала с ее мужем.
Меня посетило отвращение, что было немного странно, потому что я уже с головой втянулся в ее мир, и меня не так-то просто было пронять какими-либо историями о сексуальных извращениях. К тому же, я не исключал возможности, что она лжет. В пылу спора она использовала аргумент, который мог повредить ей в дальнейшем. Отсутствие рациональности в поведении повергало в недоумение.
И она как все!
Теперь-то я вспомнил, что еще тогда, в день нашего знакомства, она упоминала об этом, но я не то не поверил, не то не придал этому значения (мне было все равно, с кем она спала: с неграми, родственниками или инкубами).
- Ты спала с родным дядей, только чтобы отомстить тете?
Она запнулась на полуслове, но было уже поздно.
Я намерен был форсировать события, заранее зная, что это приведет к ссоре, но уж больно я был уверен в ее любви, уж больно я был спокоен, знал, что рано или поздно мы помиримся, поэтому рассматривал свои действия, как педагогическую методу.
А если быть абсолютно точным, то моими мотивами управляла весна, весна, пробуждавшая чувства, от которых становилось тяжело дышать, а самое удивительное, я не знал, почему мне тяжело дышать: от тоски по прошлому, из-за полноты бытия или же из-за ревности.
Я впервые ревновал так тщательно. Я представил ее в постели с ним, плотным мужчиной с рыжими волосами. Я представил, как она могла провоцировать его своей короткой юбкой или халатом, подумал также и о ее стонах под нажимом его самости, о ее злорадстве по поводу тети, об удовольствии, моральном и физическом, которое она испытывала во время коитуса, о петтинге, который она мастерски разыграла.
Я испытывал нечто подобное, когда слушал рассказ об изнасиловании Светы, поэтому теперь ничего нового в чувствах своих не видел. Я думал о гневе ее тети, о ярости и горечи, о том, что должен был испытывать этот мужик, имевший свою племянницу, молодую и сочную, жадную до мужского естества.
Я думал обо всех этих людях, которые собрались вместе праздновать 8 марта, зная, что в их среде произошло нечто, о чем не говорят. Я думал о Настиной маме, которая переживает все это то ли с покорностью, то ли с неизбежностью и о неотвратимости происходящего.
И в довершение всего я снова подумал о бабушке, о чистоте и силе ее духа, о ее жизни, честной и ясной, как солнечная дорога.
Мне стало скучно с людьми Лунного света и очень захотелось к солнцу.
Но мне было жаль ее, поэтому я решил расстаться в этот вечер безболезненно, что в очередной раз подтверждало тезис о моей любви.
Мы должны были ехать. Мама ждала.
За разговором мы и не заметили, как подошли к «Барсу», в котором Настя и отоварилась цветком орхидеи, упакованном в физиораствор. Я пытался отговорить ее, но она была убеждена, что следует сделать именно этот подарок. Она изо всех сил хотела понравиться, но не могла придумать ничего оригинальнее.
Сам порыв был трогателен.
Мы пили чай с тортом, который мама купила. Представилось, как она ходит по магазинам, чтобы купить что-нибудь повкуснее и подешевле.
После чая Настя позвала меня в комнату.
Я подумал о том, как грустно маме смотреть телевизор, зная, что мы здесь, а затем принялся методично расспрашивать Настю о дяде, тете, одновременно пресекая ее попытки физического сближения: ей хотелось помириться обычным способом.
Мы сидели рядом. 19 автобус мерно вез нас мимо площади. Как обычно, я разглядывал людей, неизбывно чувствуя интерес, наверное, даже веру.
Вдруг я увидел две до боли знакомые фигуры, весело мечущиеся куда-то.
- Насть! Смотри, кто идет! Я должен срочно повидаться с ними. Извини, но я действительно не видел их уже год!
В ее глазах мелькнула ненависть, смешанная с недоумением.
Спускаясь по ступеням, я подумал, что предполагал подобный исход: и то, что она отстранится, и то, что посмотрит подобным образом. Подумал я также и о том, намеренно ли я это сделал, воспользовавшись ими как поводом, или же они были причиной, а мой поступок – следствием. И, наконец, я подумал о мыслях, оценив их, а стало быть, и себя, как нечто сложное и развивающееся. Неужели Настя никогда не рефлексирует подобным образом, неужели она думает мысли, но не думает о мысли? Это сверлило мой мозг до тех пор, пока я не догнал их.
Я прыгнул на их плечи сзади, но как-то неудачно.
- Родо!
- Родо!
- Монжи!
Завопили мы одновременно.
- Монжеви, куда путь держите?.
- В ресторан. Праздновать.
- Что праздновать?
- Как что? 8 марта, – дятловски изъяснился Серж.
Борьба мотивов. Из всей этой борьбы, как обычно, всплыла совершенно посторонняя мысль, мысль о том, что монжи, Настя, мама, отец и бабушка, а также я сам – все мы только слова великого опуса, который должен быть рожден в сознании, поэтому, что бы ни произошло, все ведет к созданию произведения, поэтому каждый шаг священен, и я не ошибусь в любом случае, что бы ни предпринял. Стало спокойно и радостно, поэтому я отверг все сомнения больного духа и последовал безоговорочно в эту гнусную забегаловку. Длинная лестница вела в накуренные залы. На входной двери была подозрительная надпись: «В спортивной одежде вход запрещен». Надпись вызвала ассоциациации: во-первых, о надписи на дверях Академии: «Не знающий геометрии да не войдет!», во-вторых, о надписи над воротами Дантевского Ада, в-третьих, как ни странно, ассоциативные вариации на темы «Собачьего сердца», причем ассоциации возникли в такой последовательности и в таком контексте, что это не могло не вызвать безудержного смеха, который поддержали и монжи. Отсмеявшись, Серж спросил, над чем, собственно, я смеюсь.
- Над надписью, – ответил я.
- Да, надпись впечатляет.
В помещении было шумно. Люди пели. Нет, не хором, как у Булгакова. Я с тоской подумал, что через некоторое время нам тоже придется делать это.
Серж с видом знатока принялся изучать меню. Время от времени он поднимал глаза поверх очков и что-нибудь уточнял.
- Водка… – сказал Серж.
- Какая есть? – уточнил Тихонов.
- «Шацкая», «Столичная», «Флагман», «Гжелка»…
Как это ни странно, заказали водку под дурацким названием «Флагман». Во-первых, потому, что она была недорогой, а во-вторых, потому что ее можно было заказать в бутылке. Заказали мясные блюда и какой-то салат.
Через некоторое время звуки стали казаться более гулкими, а люди более бессмысленными, нежели раньше, из чего разум сделал вывод о том, что он находится под действием алкоголя.
Они, наверняка, чувствовали опьянение по-другому, неизвестно как, но по-другому, это уж точно, но это было неинтересно. Я услышал, как какая-то девица запела детским голоском «Облака – белогривые лошадки». Все было настолько отвратительно, что я повернулся посмотреть. Еще до того, как я это сделал, я вспомнил Настю. Каково же было мое изумление, когда я узнал девицу, исполнявшую песню: Настина коллега по «Жени». Ее должности я уже не помнил, кажется, она делала маникюр. Девица была ужасно похожа на Секундовскую Зацепину, только толще и как-то расплывчатей, будто была тем облаком-барашком, о котором пела.
На окружающих песня произвела магическое действие. Люди аплодировали и просили исполнить что-нибудь еще.
Серж заплатил меньше трети. Он заплатил за себя… и ушел.
У Тихонова кончились деньги, поэтому платил я, не заботясь ни о чем, думая лишь о падении Сержа, виня в этом отчасти и себя, потому что его падение началось с моего.
Мы вышли на улицу, и морозный ветер принес свежесть северных рек. Тихонов вызвал такси и уехал, а я остался.
Теперь я видел воочию, что стало с нами.
Я мог бы дойти пешком. Делая это не раз, я уже не страшился ни расстояний, ни времени. В дороге я мог размышлять. Но я остановил такси.
Звонок будильника оглушил, оставив в голове воспоминания о кошмарах, продиктованных абсурдностью армейского существования, и липкий пот, покрывающий тело.
Я не болел, в обычном, теперешнем понимании слова, но было жарко.
Проснувшись, я осмотрел комнату, вспомнив, что некогда делал то же самое.
В голове, как заноза, сидела мысль о чудовищном существовании невыспавшегося человека, а еще о том, что это поправимо, потому что смерть прервет страдания. Начав думать о смерти эйфорично, я испугался небытия. Чтобы преодолеть страх, пришлось вспомнить мгновения детства: жужжание бритвы отца, запах сигареты, ярко освещенную комнату, щебетание птиц, мурлыкающую кошку и мелодию «Над окошком месяц». Все это означало – пора вставать.
Навязчивый детский сон о тенистой аллее, увитой плющом и цветами, сон, окутанный тревожно-счастливой атмосферой понимания жизни. Во сне я понимал, зачем нужна жизнь, а стало быть, должен был понимать, зачем нужна смерть. Я шел по тенистым тропинкам, освещенным заходящим солнцем, иногда залезая на металлические каркасы арок, обвитых виноградом. Радость рождалась и не умирала до следующей ночи. И радость не только оттого, что я видел там, но и оттого, что можно бежать, что невозможность присуща только сну.
Умываясь ледяной водой (горячей с вечера не было), я понял, что мысли о невыносимости раннего пробуждения проходят, едва соприкоснувшись с первой стихией. Смыв сны, я обрел мужество дня.
Проезжая по мосту, я ощутил дыхание надвигающегося лета, безвозвратность времени. Я смотрел на учительниц, понимая, что есть в них что-то ненастоящее. Женщины были увлечены работой, были красивы и ухожены, у одной были красивые ноги.
И показалось на мгновение, что я еду на площадь Мичурина, где в старом доме ждет бабушка, дабы рассказать нечто важное…
Она задумчиво смотрит в окно.
- Я должна тебе кое-что сказать.
- Ты беременна?
- Как ты узнал? – она не удивлена.
- Уж больно ты трагична.
- У меня есть результаты теста. Я покажу, - она теребит пальцы, на которых больше нет накладных ногтей.
- Скажи ты об этом месяц назад, я не скажу, что обрадовался, но все было бы ясно. Сейчас аборт – нечто неизбежное. Кредит. Представь, нужно спешно сыграть свадьбу, подготовиться к рождению… ребенка, растить его. Да мы просто не готовы! Ладно, даже если пренебречь этим. Свадьба. Я приглашаю всех, кроме Секундова. Что я скажу? Всю правду? Мы пожинаем плоды лжи.
- И это все, что ты можешь сказать? Ты меня не любишь! Не пойму только, зачем я тебе была нужна…
Она плачет, а я удивляюсь тому, насколько мое поведение отличается от моего же поведения с Леной. Как-то все неправильно. Я играл в любовь с Леной, которую не любил, а теперь совершаю что-то непоправимое по отношению к женщине, которую люблю. Я удивляюсь собственной жестокости, собственному равнодушию. Мне совершенно не жалко эмбриона (эмбрион – неодушевленное существительное!). Аборт – единственный способ спасти любовь. Неужели она этого не понимает? Потому что считает: важнее ребенка ничего быть не может. «Homo Фабер».
- И все-таки ты меня не любишь.
Мне вспомнился спектакль, о котором я прочитал в «Новой газете» и содержание которого несколько дней назад пересказывал Насте. Речь шла о романтической девушке, которая любит некоего интеллигента, но спит с матросом, которого больше не увидит, потому что хочет забеременеть именно от него, а затем преспокойно растить ребенка с мужем-интеллигентом.
Маршрутка подошла слишком быстро, и дорога показалась на удивление короткой, из чего можно было заключить: не очень-то мне хотелось ехать. Захотелось пойти самой длинной дорогой, и я не смог устоять перед искушением – двинулся через помойку. Внизу копошились огромные черные крысы. Их присутствие было весьма кстати, я даже не удивился. Солнце припекало, невольно заставляя радоваться, радоваться, независимо от исхода мероприятия, от исхода всех мероприятий.
Я привычно осмотрел окно. Оно было до неприличия чистым. Я выдохнул и зашел в подъезд.
Дверь открыла Таня. Радостная, немного озадаченная собственным любопытством.
Как это ни странно, все в отличном расположении духа.
Алла поставила чайник, ласково улыбаясь мне. Не в силах больше выдерживать эту слепоту, я начал.
- Настя рассказал о цели моего визита…
В этот момент зашла Таня, любопытно посматривая на меня, а потом безмятежно налила себе чаю и уселась с тем, чтобы его выпить.
Я посмотрел на Аллу.
- Тань, иди посмотри телевизор!
- Но я не хочу!
- А я тебе говорю, пойди и посмотри что-нибудь!
По ее интонации я понял, что она настраивается на нужный лад. Поняла, зачем я пришел. Ласковая улыбка сменилась выражением напряженного ожидания.
В комнату вошла Настя.
В дело пошла обдуманная аргументация, прошедшая через тернии помоек и крыс, бесед с Леной и ее матерью, через тернии Секундовских рассказов, рассказов моего отца, через тернии смертей, внебрачных детей моего деда.
- Вопрос стоит так: ничего не предпринимать, оставить ребенка, или сделать аборт. Я настаиваю на последнем, и вот по каким причинам. Если мы решим оставить ребенка, тогда следует сразу готовиться к свадьбе. Однако это невозможно по объективным причинам: во-первых, на это просто нет денег. Я две недели назад купил в кредит компьютер, и выплата по счетам обескровила семью в финансовом плане. Настя, наверно, говорила, в какой ситуации находится семья. Отец не работает несколько лет. Просто физически невозможно сыграть в ближайшее время свадьбу.
- Свадьбу можно и не играть.
- Предвидел, что вы так скажете. Я люблю вашу дочь, поэтому хочу, чтобы у нас все было по-настоящему, а не лишь бы как. Свадьба должна быть сыграна.
- Я не об этом говорю. Настя могла бы растить ребенка и самостоятельно, до тех пор, пока у вас не появятся средства.
- Это невозможно. Общественное мнение и все такое прочее. Я не хочу давать повод к пересудам.
Диалог строился так, что чем дальше, тем большим подлецом я себя чувствовал. Следовало перейти к настоящим мотивам, надо было раскрыть карты.
- Я скажу все, как есть. Все упирается не в это. Я хочу жениться на Насте, но… Во-первых, мои родители не знают, кто она на самом деле…
Когда я начал говорить, Настя изменилась в лице. Наверно, моя откровенность не входила в ее планы, или она осмыслила подлинный смысл слов. Улыбка сошла с ее уст. Она напряженно ждала.
- Я говорю о событиях, связанных с Секундовым.
Настя под столом стала бить меня по ноге, бить со злостью и довольно сильно, но я так устал от лжи, что теперь будто бы впервые за год вздохнул полной грудью. Не обращая внимания на ее манипуляции, я попытался продолжить, но совершенно неожиданно, Алла разозлилась:
- Я слышать не хочу про него. Больше никогда, слышишь, никогда не говори о нем!
- Почему?
- Это негодяй. Он поступил очень дурно! Я даже имени его слышать не хочу! Из-за него Настя чуть не бросила институт…
Мой изумленный взгляд наталкивается на ее глаза, которые еле заметно приказывают: «Молчи!»
Получается, что ее легенда с литфаком тесно связана с другой легендой. Она избрала Секундова в козлы отпущения, когда уже ничего невозможно было исправить. Тонкий ход.
Я озадаченно смотрю на обеих, понимая, что все мы владеем разной информацией. Причем, кукловодом долгое время была Настя, но сейчас все выходит из-под контроля, поэтому-то она и хотела, чтобы я замолчал. Если две лжи встречаются, исход не предсказуем.
Что говорил Секундов? Разрыв. Тихий, спокойный. Имитация беременности. Разговор с ними обеими, причем Алла на его стороне. У Насти истерика, а Алла била ее по щекам, заставляя закончить фарс. Если все было так, то откуда ненависть по отношению к Секундову? Значит, Настя убедила мать, что беременность настоящая, плюс к тому легенда еще о чем-то. Если она говорила Секундову о покушениях и больницах (да и не только говорила), то что она говорила матери?
Мне стало тесно с ними в одной комнате.
- Я не буду о нем говорить, но не называйте его, пожалуйста, при мне подлецом, потому что он – мой друг… был моим другом.
Здесь и сейчас я впервые пожалел о том, что произошло летом.
Солнечный зайчик пробежал по комнате, осветив глаза Насти: глубокие, задумчивые, изумрудные.
Она смотрела мимо меня в окно, немного покусывая губы. На ней был свитер, который она носила уже год. Он вызывал у меня негативные эмоции, сам не знаю почему. То ли я чувствовал в нем нечто враждебное, может, запахи других мужчин? То ли он был слишком стар для такой юной и красивой особы, как она. То ли он ассоциировался с жесткими половыми актами, в которых нам довелось поучаствовать…
Ни к селу ни к городу я спросил:
- А папа в курсе?
Чуть ли не в один голос (это выглядело комично) они возмутились:
- Конечно, нет. Да он бы убил (меня, Настю?). Он не должен об этом узнать.
- А Таня?
- Да, она в курсе.
Было объяснено ее любопытство. Значит, в этой семье заговор женщин против мужчины, единственного в этой банке. Единственного, до тех пор, пока не появился я.
Я вдруг подумал: «А почему Настя не вышла замуж?» Она всегда отшучивалась, когда слышала этот вопрос. Но почему? Что ей нужно от жизни? И подумать было нельзя, что ей нужен ребенок, а теперь создается впечатление, что вроде как нужен.
- Вернемся к делу. Я считаю, что нужно сделать аборт. Вы – умная женщина, объясните Насте, что в этой ситуации я говорю дело.
- Родя, я не могу давать ей советы ни как женщина, ни тем более, как мать. Выбор, в любом случае совершать ей. Если я сейчас посоветую, может настать время, когда во всех последствиях она обвинит меня, мать, упрекнет за оказанное давление – и будет права.
Я вдруг вспоминаю фильм про учителя, в котором играл И. Смоктуновский. Ему некто угрожает смертью. Он понимает, что это кто-то из бывших учеников. Он анализирует жизнь, находя в ней зло и педагогические ошибки. В конце его убивают. Кстати, учитель настоял на аборте дочери-школьницы, в результате которого та осталась бездетной.
Они «дожали» бы меня, если бы не кочки, на которых споткнулась Настя. В очередной раз ложь оказывала ей скверную услугу.
Мне не хочется уходить. Уж больно это напоминает бегство с поля боя, но говорить больше не о чем, поэтому все сходятся на том, что Насте нужно время, потому что выбор за ней. Мы прощаемся на пороге.
Она говорит, что я ее не люблю и что повторяется история с Андреем.
- А что, с Андреем тоже было нечто подобное?
Ее голос печален. Она грустна.
- Если я сделаю аборт, то мы никогда больше не увидимся.
Я подумал, что это наилучший выход.
- Наоборот, если ты не сделаешь аборт, то мы никогда больше не увидимся, потому что это означает, что ты не любишь меня. Если же сделаешь, то сама решишь, стоит ли нам продолжать…
- До свидания, - говорю я в пустоту коридора.
- До свидания, - отвечает Алла.
Таня смотрит мне в след и улыбается. Все образуется.
- И все-таки я не понимаю, зачем я была тебе все это время нужна, – шепчет Настя.
Наверно, они смотрят в окно. Три женщины, заключившие союз в извечной битве полов. Мне хочется обернуться, но, сознавая, что легче от этого не станет, превозмогаю потребность и ускоряю шаг.
Людка внимательно смотрит, и я вижу, что она просматривает меня практически насквозь. Разговор за столом неторопливо переходит с темы на тему, но мы уже общаемся, выясняя главное без слов.
Чай выпит, и мы идем по знаменитой трассе, молча, понимая, что нужно удалиться на достаточное расстояние, чтобы обрести свободу.
- Если не знаешь, любишь ли ты ее, значит, не любишь. Поэтому не будь лохом (она поставила логическое ударение), не поддавайся, перешагни через себя (иногда и это надо), отрекись от ребенка («Завести ребенка – это не завести котенка»). Родителям ничего не говори («Зачем?»). «А вообще-то, она сама виновата в случившемся. Ей не пятнадцать лет. Такие вещи всегда случаются по вине женщин».
Я засыпаю с открытым окном, чувствуя, как свежий воздух очищает и тело, и дух, ощущая покой и безмятежность доармейской весны.
В эту ночь маминой напарнице Пыльцовой было видение.
Наша деревня. Лежит дед. Рядом отец с больной рукой. Пыльцова спрашивает отца, где мама.
- На огороде.
Входит мама. Порезаны вены на обеих руках и горло. Вся в крови.
- Что с тобой? – спрашивает Пыльцова.
- Сил нет. Думала, так легче будет.
- Ну, что ты! Надо терпеть. Все обойдется.
Мама берет под уздцы лошадь и ведет ее на бугор рядом с нашим домом.
- Ты куда?
- Пахать.
Вечер выдался теплым и тихим. В семь часов пополудни я вышел из дома. Лихач-водитель гнал, как на пожар. На одной из остановок в маршрутку села породистая дама. Женщина казалась похотливой и жадной. Она сладострастно смотрела мне в глаза и улыбалась. Несколько секунд мое сознание пыталось решить вопрос о том, действительно ли это происходит или же это – плод разбалансированного воображения. Так и не поняв, я начал разглядывать, и разглядывать весьма бесцеремонно, попутчицу. Ее ноги были настолько округлы и туги, что хотелось их кусать, рвать до крови, а тень от юбки создавала томительно-притягательную черноту. Высокие каблуки деформировали форму голени, делая икры настолько пленительными, что хотелось завладеть женщиной сейчас же. Ее лицо выражало ум, расчет, кокетство и желание. Я начал представлять, как выхожу на одной остановке с ней, напрашиваюсь на чай, как впиваюсь в ее искривленные улыбкой уста, как шаловливые руки бегают по ее чудным ногам, как я разрываю блузку и взору предстают полные груди… как проходит похоть, и я остаюсь в одиночестве небытия. Мое влечение исчезает так же быстро, как и появляется.
Я выхожу из маршрутки раньше времени, поймав на себе разочарованный взгляд попутчицы.
Настя встречает меня в белом банном халате, том самом, перепачканном ее кровью, которую она до сих пор не потрудилась смыть, с красным гербом на одном из лацканов, с ласковой улыбкой и светлой грустью в глазах.
Озадаченный этой грустью, я прохожу.
- Чай будешь? – она спрашивает по-домашнему, поэтому я и говорю, что буду.
Мы сидим и с удовольствием пьем чай с медом.
После ряда эксцессов, выясняем, что она любит меня, и будет делать аборт. Во вторник, 13 мая.
Указываю ей на мелодраматичность наших сцен, на то, что они будто бы взяты из «Унесенных ветром», а мною поддерживаются из уважения к сценарию, только я не понимаю, какому именно, Митчелловскому или Шиндяковскому.
Она в слезах и с неожиданной яростью бросается, пытаясь ударить.
Она плачет от боли и ярости, а потом просит, чтобы я ее отпустил. На самом деле она хочет насилия…
Она достигает оргазма почти мгновенно, а я, понимая, что уже нечего терять и нечего опасаться, понимая, что сейчас есть только она и то наслаждение, которое она дарит, извергаю всю досаду, весь страх и всю надежду, которые живут во мне, подогретые любовью и ненавистью…
Мы смотрим и не замечаем потери: ободранные локти и колени, оцарапанные тела и ушибленные бока…
И снова мы пьем чай, будто ничего не случилось. Не знаю, понимает ли она, но я понимаю, что мы созданы друг для друга, но только друг для друга в настоящем. Нас нет в будущем, и не будет в прошлом, но игра стоит свеч, потому что наше настоящее дано только нам, и я уверен, что, кем бы она ни была, такого она больше никому не сможет дать, потому что дело не только в ней, но и во мне. Мы образовали странное единство, уникальное в своем роде, и оба понимаем это.
Мы снова слились, но на этот раз я думал о той женщине в маршрутке, а о чем думала она, я не знал, но одно я знал точно: в эту ночь я давал ей то, чего она хотела, и она была счастлива. Она требовала компенсации, откупа, требовала без задних мыслей и упреков, требовала честно, и имела на это право.
Предпоследней моей мыслью была: «А вправе ли я говорить ей это, отправляя ее на аборт?»
А последней: «А вправе ли она, не говоря, почему халат в крови?»
Десятого числа ко мне в гости пришел Тихонов. По обычаю, он разбудил меня своим звонком в дверь. Как и летом, две жизни назад, я проводил его на кухню и поставил вариться пельмени.
- Как дела в школе, Сергей Алексеевич?
- По-прежнему, по-прежнему, Родион Романович. Не надумал сменить профессию?
- О чем ты говоришь? Я не учитель, я – грузчик.
- Хватит дятлить. Мы все прекрасно знаем, какой учитель мог бы получиться из тебя.
- Мог бы, но не получился! Деньги, Сергей Алексеевич, все упирается в деньги.
- Их можно заработать и в школе. Сколько ты получаешь на заводе?
- Тысяч семь, полагаю.
- Теперь, давай считать. Ты придешь с 8 разрядом. Тебе сразу дадут полторы ставки (Анна Валентиновна из школы ушла, так что часов будет предостаточно)…
Так вот почему он хочет переманить меня в школу!
- … тысячи три выйдет. Работами займешься. Секундов, к примеру, в прошлом месяце заработал 10 тысяч.
- А ты?
- Я меньше. Но на жизнь хватает.
Он слушает лишь из вежливости. Когда я сказал, что аборт, если он действительно будет, дело решенное, Тихонов выдает тривиальное:
- И что, совесть мучить не будет?
- Не будет. И ты туда же. Некогда Секундов уже твердил, что ребенок – самое главное, что ради него следует жертвовать всем. Я так не считаю, и никогда не считал. Ты удивлен?
- Честно говоря, нет. Родион Романович всегда отличался категоричностью и двойственностью своих взглядов. Я бы даже сказал, диалектичностью.
- Ну, так скажи (я использовал полемический трюк Секундова).
- Диалектичностью, - продятлил Тихонов.
- Кстати, как там поживает Серж? Ты часто с ним видишься?
- Случается. В основном по делам. Он распечатывает мне работы.
- Он купил принтер?
- Давно уже.
- Лазерный?
- Да, лазерный.
- А что у него на личном поприще?
- Он просил не распространяться об этом, но особенного секрета нет. Он живет с некоей Таней из Сасово. Его, кстати познакомила с ней Елена Евгеньевна. Они снимают квартиру.
- Да ты что? – от изумления я забываю обо всех собственных проблемах.
Мы медленно наслаждаемся мягкостью пива, которое перестает ассоциироваться с работой, наверно, благодаря присутствию Сергея.
- А вот и они!
Все происходит слишком быстро, поэтому перестает фиксироваться в сознании. Это Денис – наш однокашник, который был на два курса младше. Я даже бывал у него дома. Кто с кем поздоровался? Тихонов с ним или наоборот? Я бы точно не узнал его. Я и имени-то его не помнил. А Тихонов, похоже, отлично помнит. Что у них могло быть общего? Уж не знакомство ли с Ериной? Помнится, у нее была большая грудь, и она считала Сергея другом. Кажется, именно она периодически снабжала Тихонова билетами в цирк, ибо работала билетершей…
Предаваясь воспоминаниям, я не расслышал, в каком театре он работает, поэтому переспросил.
Его это почему-то обидело.
- В театре Табакова, - раздраженно прошипел он.
- И кем?
- Дизайнером.
Он спрашивает, чем занимались мы все это время…
Когда Тихонов говорит, что я недавно демобилизовался и теперь работаю на пивзаводе, Денис кардинально меняет отношение: по лицу видно, что он хочет на меня помолиться.
- Будете в Москве, приходите в театр, обеспечу контрамарками.
Да, перемены настигли не только наш курс. Пугают ли они меня? Не знаю, ибо я утратил чувство реальности. Все, как сон.
Я нашел у Насти на полке «Театральный роман», и теперь читаю его в любое свободное время. Хотя роман был так себе, я не мог остановиться, будто какая-то сила не позволяла бросить чтение.
Я читал, как филолог, улавливая реминисценции, находя параллельные места, обнаруживая автобиографические сведения…
Мир наполнился причудливыми звуками и запахами, будто только и ждал меня. Здесь были запахи Настиного тела, тела, которое принадлежало ей прошлым летом, когда мы шли с Орехового озера, здесь были запахи пионерского лагеря, маленького зеленоградского ада, в котором я познакомился с Булановой, были здесь звуки школьных лет и звуки институтского периода, гулкие звуки, раздававшиеся в голове после школьных драк, были и будоражащие запахи детсадовской столовой (это пах СИЗАП, находящийся рядом с пивзаводом). Вместе со звуками и запахами жизнь ускользала, и если в детстве времени было очень много, чтобы успеть догнать, то сейчас его не осталось вовсе, и гонка за лидером становилась совершенно бессмысленной. Я понимал, что старею, понимал, что изменяется мое сознание, и возможно, я уже упустил момент, который не следовало упускать ни в коем случае.
Однажды в троллейбусе обратились к одному мужчине, назвав его пожилым, а он с такой болью сказал: «Неужели я уже пожилой?», что это врезалось в мою память. Врезалось также и потому, что для него эта новость, похоже, явилась неожиданной. И я, осознав, что тоже буду меняться, причем незаметно, и придет день, когда и меня назовут пожилым, решил отслеживать все свои состояния, отслеживать процесс взросления и старения, чтобы не пропустить момент, когда из ребенка стану подростком, из подростка – молодым человеком, затем – мужчиной, и, наконец, стариком. Я боялся, что при переходе от состояния к состоянию буду забывать, как мыслил прежде, что я буду становиться другим человеком, и, что хуже всего, незаметным для себя образом.
И вот теперь пришло осознание, что на какое-то время было утрачено представление о себе в прошлом, пропущен переход, пропущен потому, что я заигрался, обманутый интересом, интересом самой жизни, ведь она может быть такой занимательной, особенно, когда вопросы пола значат так много!
Проходя мимо плаца училища связи, я увидел за забором солдат, которые сдавали нормативы. Они были полны жизни. Я с удивлением вспомнил себя, вспомнил, как я ждал весны, какие планы строил, впрочем, какие там планы! Мне достаточно было свободной весны для полного счастья! Я хотел только свободной весны, а получил Настю и пивзавод, которые связали меня по рукам и ногам. Полная скованность. И теперь, глядя на курсантов, я видел это так же отчетливо, как березовые бруньки на деревцах.
Около офиса стоял «титаник», а водитель оформлял накладные. Я отметил про себя, что сейчас Лысый с пацанами займутся им, но без меня. Захотелось помочь им, даже не помочь, а разделить с ними общую чашу, но сейчас я должен был разделить ее с другим человеком.
Настя встретила меня в пижаме.
- Мы не опоздаем? - встревожено спросил я.
- Не волнуйся.
Я вспомнил, как накануне соревнований не мог спать, прогоняя в голове будущий день, какой ясной была голова, хотя я и не высыпался, какие ледяные волны прокатывались по крови, покалывая в горле и в сердце, словно маленькие кинжальчики.
- Чай будешь? - спросила Алла.
Я проанализировал собственные ощущения и понял, что не буду.
Настя от чая не отказалась.
- А разве тебе можно?
- А почему нет? - немного раздраженно спросила Алла (или мне показалось, что раздраженно?), если чуть-чуть, то можно.
Я подошел к Настиной маме и поинтересовался, сколько стоит операция. Она ответила, что около пятисот рублей.
- Так мало? - я не смог сдержать возгласа изумления.
Затем я полез в карман за деньгами, и извлек из него свою жалкую пятисотку.
- Что это? - по голосу я уже понял, что последует.
- Я хочу заплатить, если позволите, - возьмите, пожалуйста, деньги.
- Спасибо, не надо, - она произнесла это тоном, не терпящим возражений. - Уж на это деньги мы найдем.
Могла ли она оценить всю ситуацию так, как ее оценивал я, могла ли она представить себя на моем месте? Жить целый год в преодолении рационального начала, вынуждая себя принимать истину за ложь и наоборот? Ведь даже сейчас, даже сейчас, я не верил Насте до конца, предполагая, что она может разыграть даже операцию, причем разыграть просто так, то есть таким образом, что ее мотивацию невозможно будет определить.
Я спрятал деньги, поняв, что иного и не ожидал, что Алла поступила правильно, впрочем, как и я, предложив деньги. Мы оба поступили правильно. И иногда мне кажется, что всех бед можно было бы избежать, если бы ее дочь тоже поступала именно так.
Мы собрали пакет, положив необходимое: простыни, полотенца и еще что-то, из того, что было приготовлено накануне. Когда они уже вышли из комнаты, я, помедлив, взял книгу. Это, разумеется, был Булгаков.
Погода за какой-то час умудрилась испортиться, начал накрапывать дождь. Шли в молчании, думая о своем.
Перед мысленными очами прошли вереницы зимних утренних сумерек, когда морозный воздух бодрил, и я торопился им надышаться, пока запахи детского сада не набросятся, не затопят своей новизной, страхом одиночества и страхом перед бытием, которое уже тогда пугало бессмысленным фактом. Стремясь замедлить неприятное для меня вхождение в состояние несвободы, я просился в туалет, обычно в каком-нибудь дворе около телевышки. На самом деле, в туалет не хотелось, хотелось лишь выиграть лишние секунды на этом свежем воздухе. Расплата приходила немедленно. Мама начинала ругаться. Через несколько минут я указывал ей на потерю любимой машинки. Мы возвращались. Я причинял матери ужасные неудобства, так как она опаздывала из-за меня на работу, но что я мог поделать? Иногда машину удавалось найти, иногда нет – и тогда день был безвозвратно потерян. Изредка мама вечером приносила машину, говоря, что нашла ее по пути за старым тополем, где я ее и оставил. Через неделю-другую история повторялась, но ускользающая свобода так и не могла помедлить, заставляя страдать даже по воскресеньям, ведь я знал, что в понедельник снова идти в сад.
Мне казалось, что мы идем в тот же сад, что происходит все то же, только декорации другие. Одновременно я думал о том, что вот я – виновник всего происходящего, я ограничил свободу людей, заставляя их делать то, что нужно мне, и чего не хочется им, так почему же я снова переживаю тошнотворное состояние рабства? Чьим рабом я мыслю себя на этот раз?
- Где это будет происходить?
- Во втором роддоме.
- В роддоме делают такие операции?
- Да, а где же еще их делать?
Мы переходим дорогу, едва не попав под машину – движение чудовищно оживлено. Затем вынуждены перейти еще одну дорогу, чтобы попасть на другую сторону, и опять едва не попадаем под машину. Переходим железную лесенку: она необходима.
Я чувствую тошнотворное головокружение. Не от запаха, не от страха за Настю, а от стыда.
Я не знаю, почему мне стыдно, но стыд вызывает буквально все: то, что вокруг нет мужчин, то, что страдать придется Насте, а не мне, то, что мы пришли втроем, а не хотя бы вдвоем, то, что ситуация повторяется еще раз, как и с Леной, будто я попал во временную ловушку, описанную у Стругацких.
Алла на удивление спокойна.
- Присаживайтесь. Я схожу к Людмиле Георгиевне, и она нас проводит.
- Кто такая Людмила Георгиевна?
- Это акушерка. Мамина знакомая. Она принимала у нее роды. А теперь мама договорилась с ней.
Я с удивлением увидел, что Настя хоть как-то проявила себя. Она была бледна, немногословна и крайне задумчива. Это была новая Настя. О чем она думала, узнать было невозможно. Что бы я ни предположил о ее мыслях, наверняка, она думает не о том.
Ее мать спускалась по лестнице с женщиной средних лет в белом халате, перед которой мне тоже стало стыдно (почему?), так что я покраснел, как мне показалось. Она поздоровалась с нами, внимательно оглядела (так мать оглядывает нашкодившее дитя) и весело полу-спросила – полу-констатировала:
- Так вы всей компанией пожаловали? Ну, зачем же так беспокоиться?
А затем, по-деловому обращаясь уже к Насте:
- Справки принесла? Пойдем.
Ситуация разрядилась. Я почувствовал себя гораздо лучше оттого, что кто-то воспринимал ситуацию, как обычную.
Но стоило мне успокоиться, как я задумался: «А что, если сейчас Настя говорит с акушеркой о том, как они будут имитировать аборт, что, если акушерка берет сейчас деньги за молчание, за справку или еще за что-нибудь?»
Представилось, как Настя уходит будто бы на операцию, а Людмила Георгиевна подходит ко мне и шепчет: «Не верь ей, она обманывает тебя. Слышишь, не верь!» Что, если с Секундовым был проделан тот же трюк? Кому же верить?
Мы начинаем двигаться по бесконечным коридорам и лестничным пролетам, удивительно знакомым: именно их я сравнивал с адом в прелюдийном опусе, именно они ждут меня, когда мое дыхание остановится. Сейчас, стоит мне захотеть, я могу войти туда, где следует оставить все надежды. Но в этот раз туда пойдет Настя. Она пойдет не вместо меня, но она пойдет туда первая, а это что-то да значит. Даже если она лжет, она пойдет туда, за сокровенную дверь.
Мы останавливаемся на полдороге к одинокой двери. На площадке уныло ожидают несколько женщин. Одна совсем еще девушка, другая – зрелая, третья – с большим животом. Настя поднимается и становится рядом – вместе они образовывают очередь. Тихо о чем-то говорят. Настя в разговоре не участвует. Она стоит и ждет.
По одной их приглашают за дверь. Странно, что дверь в преисподнюю находится так высоко, но в том мире верх и низ, наверняка, перепутаны.
Я оглядываюсь, и вижу молодого человека, который ждет, он ждет ту, которая совсем еще девушка. Я стараюсь сфокусироваться на его руке, и, когда мне это удается, вижу на безымянном пальце кольцо – значит, муж и жена.
Я чувствую, что делаю что-то не так, чувствую, что нас с Настей несет в какую-то пропасть, но я не знаю, кто же в этом виноват.
Выходит акушерка и говорит:
- Следующая!
Где-то я слышал, что к женщинам, вроде Насти, относятся очень плохо, но тон акушерки совершенно безразличен.
Через 10 минут:
- Следующая.
Через полчаса:
- Следующая.
Настю зовут последней. Она спускается, и обнимает мать. На меня она даже не смотрит.
Внезапно я замечаю, что Людмила Георгиевна стоит рядом, рядом со мной. Что же, я так задумался, что не увидел, как она подошла?
Она с едкой усмешкой (вызывая во мне в очередной раз смутные подозрения) говорит:
- Провожаете, как на смерть. Спускайтесь вниз и ждите. Я вам скажу, когда можно будет забрать.
- Сколько ждать? - спрашиваю я.
Она изумленно смотрит мне в глаза:
- Часа полтора.
Видя, как мне неуютно, Алла предлагает пройтись, но я отвечаю, что лучше уж я почитаю.
Постепенно я втягиваюсь. Булгаков заставляет забыть о том, что происходит здесь и сейчас, заставляет сосредоточиться только на одном, не на сюжете, а на том, что роман должен быть прочитан, закончен, хотя бы мной, если не им.
«Чувство мелкой зависти к Островскому терзало драматурга. Но все это относилось, так сказать, к частному случаю, к моей пьесе. А было более важное. Иссушаемый любовью к Независимому Театру, прикованный теперь к нему, как жук к пробке, я вечерами ходил на спектакли. И вот тут подозрения мои перешли, наконец, в твердую уверенность. Я стал рассуждать просто: если теория Ивана Васильевича непогрешима и путем его упражнений актер мог получить дар перевоплощения, то естественно, что в каждом спектакле каждый из актеров должен вызывать у зрителя полную иллюзию. И играть так, чтобы зритель забыл, что перед ним сцена...»
Я прочитал роман, точнее то, что Булгаков успел.
У меня осталось странное впечатление. Неоконченность произведений с детства интриговала, но на этот раз неоконченность была какою-то нехорошей. Право, было бы лучше, если Булгаков остановился на полуслове, но он остановился на полумысли, и это было скверно.
Я убрал книгу в пакет и огляделся. Вокруг суетились женщины, ходили медсестры и врачи.
В душе царила тишина.
Неизвестная подошла к Алле, задумчиво сидящей рядом со мной, и поздоровалась. Она была ровесницей матери Насти, но выглядела старой.
- Что ты тут делаешь? Как дочери?
По лицу Аллы я видел, как ей хочется спровадить это существо.
Женщина была настолько глупа, что так и не поняла, что я – это я.
Она рассказала, что пришла сюда сдать анализы и провериться на предмет выявления какого-то недуга. Ее вопросы были парированы с потрясающим мастерством. Алла не стала скрывать, что пришла с Настей, но не сказала, зачем Настя пришла сюда. В завершение она просто сказала:
- Нам пора.
И пошла. Я встал и пошел следом, сделав, впрочем, достаточную паузу, достаточную для того, чтобы эта тупица не поняла, что я был здесь вместе с Аллой.
Вскоре спустилась акушерка, и сказала, что можно забрать Настю. Я встал, но она так посмотрела, что я понял: «Твое присутствие нежелательно». Я сел на место. Только сейчас я поверил на мгновение, что Настя могла сделать аборт на самом деле, что это не ложь.
Они спускались по лестнице рука об руку: Настя и ее мать. Я поспешил им на помощь. Настя выглядела слабой. Она оперлась на мою руку, и мы пошли. Я рассматривал ее, думая только о том, играет ли она сейчас или нет. Она играла, это я видел. Но вопрос был в том, играет ли она, перенеся аборт, или играет, делая вид, что перенесла.
На улице ее мать спешно простилась и убежала на остановку. Оказывается, она должна была быть на работе.
- Побудь с Настей. Она так слаба. Проследи, чтобы попила чаю и не забыла про таблетки.
Настя держалась за меня, но складывалось впечатление, что чувствует она себя хорошо. Она попросила об услуге: не выходить на Октябрьском городке, чтобы не переходить железную дорогу, а выйти позже, через две остановки. До ее дома оттуда хотя и дальше, но дорога лучше.
Мы шли под моросящим дождем, и я думал о счастье. Я не испытывал ни угрызений совести, ни тяжести, ни нервного напряжения. Не победа, но и не поражение. Мне не было жаль Настю. Я чувствовал, что люблю ее. Во мне была уверенность, что все было сделано правильно. Может быть, мы и совершили нечто непоправимое, но здесь и сейчас этот поступок был целесообразен, он был целесообразен, ибо был выбран мною для сохранения любви. Я сознавал, что любовь Насти после произошедшего может подвергнуться метаморфозе, но по-другому было нельзя.
Мы шли по тихой аллее.
- А где Таня?
- В школе.
- Ах, да. Сегодня будний день.
Она набрала по рецепту горсть таблеток, выпила по одной, запивая чаем. И предложила позавтракать.
- Ты можешь сейчас есть?
- А почему нет?
- Что ты чувствовала, когда подействовал наркоз? Или лучше расскажи обо всем по порядку.
- С какого места? – она улыбнулась.
- С того, когда тебя пригласили войти в эту дверь.
- Давай поедим, и я тебе расскажу.
Я подумал о еде с омерзением. Любая мысль о пище вызывала тошноту.
Настя подогрела котлеты с макаронами, и я, давясь, съел все же одну. Ото всего остального отказался. Правда, попил чай с мятой.
Мы возлежали, как греки, и пили из пиал. На столике лежал томик Маркеса, который Настя почти дочитала.
Глядя на обложку, я испытал дежавю. Мне причудилась книга с похожим рисунком, которую я должен буду прочитать несколько жизней спустя, когда мир станет другим, или не мир, а я.
Мне вдруг стало интересно, чем я дорожу больше: ее любовью или своей? Я тут же ответил на вопрос: ее, конечно. А что я понимаю под своей любовью? Возможность иметь Настю под рукой для реализации потребностей? И неужели я этим дорожу меньше, чем мало постигаемым желанием возлюбленной делать то же?
Озадаченный, я поинтересовался, испытывает ли она желание прямо сейчас, и получил утвердительный ответ…
Она недоуменно гладила меня по голове, утешая своими прикосновениями, как маленького, потом улыбнулась и сказала:
- Вот. Ты тоже, оказывается, переживаешь, а мне казалось, что тебе совершенно все равно.
Я почувствовал к ней любовь несколько иного качества, чем прежде. Я принимал ее за другую. Я хотел видеть в ней нечто подлинно красивое, достигшее высот духа существо. И я видел то, что хотел, а не то, что было на самом деле. Красота заблуждения.
- Хочешь, я почитаю тебе, а ты подремлешь?
- Давай, - радостно согласилась она.
- «Любовь во время чумы»?
- Нет, ее я уже дочитала.
- Правда?
Отныне мы оба будем вести себя по-другому. Произошло нечто, навсегда поменявшее наши статусы. Они не стали выше или ниже, но они стали другими.
- Хочешь, я почитаю рассказы?
- Давай.
Их знакомство состоялось в кабинке для переодевания.
Чем больше я читал, тем больше эта история напоминала нас.
Не знаю, о чем думала Настя, но я находил, что в произведении слишком много совпадений.
Зачем Маркес написал это? Не для того же, чтобы неведомая русская чета, читая рассказ, узнавала себя в день совершения аборта?
Муж видит кровь на земле. Жена уколола палец, но, чтобы не огорчать его, ничего не сказала, а кровь почему-то не останавливается. Из больницы она отправляет его в гостиницу, сказав, что все будет в порядке. Он ушел. Выспался. Провел сумбурный день. Вечером пришел ее навестить, где ему сообщили, что она скончалась.
Он бредет по коридорам, где его ругают и толкают какие-то мужики (это очень контрастирует с его проделками в начале рассказа). Он бредет по дороге, на которую пролилась кровь жены.
Рассказ произвел на нас странное впечатление. У меня возникло ощущение, что утренние события произошли давно, год назад.
От Насти пахло кровью. Она спала, и лицо ее, лицо шестнадцатилетней девчонки, было безмятежно.
Сквозь дремоту я подумал, что моя трагедия – трагедия человека, которому нечего желать.
Мы проснулись одновременно. Вся семья была в сборе, но нас не стали будить. Я чувствовал себя комфортно. Как будто проснулся дома. Я представил, как бы это происходило, если бы я был зятем Аллы, и нашел, что все было бы вполне естественно. Они любили бы меня, баловали и кормили до отвала. Я был готов к браку с ней. Но (и я это постоянно сознавал) она – нет. Она не была создана для брака. И хотя ее слова были не более, чем рассуждениями лисы о винограде, она, сама того не желая, была права.
Всей семьей мы пили чай. Я наслаждался обществом приятных людей, разглядывая Таню и Аллу, Петра Ивановича, и думая, что будь Настя хоть чуть на них похожа, все было бы другим. Мы были бы уже женаты. И не пришлось бы делать этого унизительного аборта. Но тут же другая мысль перебивала первую: если бы она была на них похожа, полюбил бы я ее? С этими играми в Достоевского я уже не понимал ничего. На какой-то момент я задумался, пытаясь вспомнить, кто же первый начал эту игру: она или я? Тут же пришел к выводу о бесполезности этой мысли: пытаясь переиграть сейчас свою жизнь с Настей, я должен был попытаться переиграть и всю свою, а уж это было совершенно невозможно, но я понял, что, оказывается, могу жалеть не только о том, что Настя – это Настя, но и о том, что я – это я. Это случилось впервые. Я часто жалел о своих поступках, даже о том, что появился на свет, но о своей самости я не жалел никогда вплоть до этого вечера.
Я шел мимо училища под свежевыкрашенными деревьями. Я предвидел этот вечер, предвидел, когда даже тень покоя казалась кощунственной. Что привело меня к этой прозорливости? Я знал, что все проходит, даже жизнь. И в этом знании заключался великий покой.
- О чем ты думаешь? – прервала мои размышления Настя.
Я очнулся от глубокой задумчивости.
- О прошлом. Я мог бы попытаться объяснить тебе в подробностях, но мне кажется, что «мысль изреченная есть ложь». То, что обдумывается в течение нескольких минут, не расскажешь и за час. Слишком много ассоциаций… А что, что ты хотела?
- У тебя был такой отсутствующий взгляд. Когда ты такой, мне кажется, что ты меня не любишь.
- Перестань.
Я поцеловал ее, и она прислонила голову к моему плечу. Мы ехали в аптеку, чтобы купить декарис, потому что у щенка, которого спас отец, были глисты.
Окружающий мир снова и снова загадывал однотипную загадку, расшифровав которую, я мог бы приблизиться к пониманию его сущности. Я смотрел на солнце и вспоминал сон, который приснился несколько лет назад. В этом сне крылось объяснение происходящего. Я интуитивно чувствовал эту связь, но никак не мог связать нити. Казалось, будто то, что происходило в детстве, и то, что происходит сейчас – вот мы подходит к дверям аптеки, открываем их, щурясь на отраженное стеклом солнце, вдыхаем запахи лекарств, отсылающие к временам столь ранним, что память о них стерлась, временам, когда родители отводили нас в детские поликлиники, и мы ждали чего-то страшного, когда запах приводил в действие волшебную пружину, и страх безысходности охватывал разум без остатка. Складывалось ощущение, что уже тогда, в этой поликлинике, с картиной «Три медведя» над регистратурой, я понял, что такое жизнь и смерть, а вся остальная жизнь – лишь вариации на когда-то услышанную тему. Вот и сейчас фуга смерти играла в сознании, одиноком сознании человека, пытающегося защититься от этого онтологического ужаса при помощи любви.
Мы идем пешком. Десять минут под ярким весенним солнцем. Десять минут по подсыхающему асфальту. Когда я был ребенком, и мы жили на площади Мичурина, весна приходила, когда асфальт подсыхал. Это был условный знак…
Не успеваю додумать до конца, потому что подбегает щенок, пытается взобраться на кровать. Не прекращая движений, я отбрасываю его свободной рукой, но он неутомим. Снова и снова он пытается запрыгнуть к нам.
Я оказываюсь перед дилеммой: или ускорить процесс, не обращая внимания на этого проныру, либо встать, отнести его на балкон, а потом вернуться к ней. Я смотрю на нее, спрашивая взглядом. Она безудержно смеется, сотрясая телом меня, смеется искренне и заливисто, как смеются дети. Я хочу прекратить смех, поэтому действую, действую, действую…
Ее смех переходит в сладострастные стоны, но это не имеет значения. Ее смех отдалил нас, поэтому я хочу покончить со всем без нее, но ирония случая не знает границ: она бьется в наступившем оргазме.
Я наблюдаю за ее судорожными движениями, понимая, что это – апогей одиночества.
Папа никак не нарадуется на собачку, начиная рассказывать Насте, как он его нашел, какой он был жалкий, какой красивый это будет пес: уж он-то знает!
Я с удовольствием слушаю, понимая, что редкие минуты отцовской радости доставляют удовольствие и мне.
Так хотелось бы видеть его счастливым, но он ушел слишком далеко, так далеко, что его не догнать никому.
Когда же это произошло? Тогда ли, когда он вскрыл от безысходности вены? Тогда ли, когда обидел бабушку – человека, которого никто не может обидеть?
И я понимаю, что раньше, еще раньше.
Тогда ли, когда срывал кресты и бросал их в окно, тогда ли, когда разбил оклад бабушкиной старинной иконы?
Мне на секунду становится понятно, что я в сущности ничего не знаю об отце. А он человек открытый. Он честный человек. И если я не знаю ничего даже про него, то что я могу знать про Настю?
Вот она сидит с мамой и мирно щебечет о чем-то, она, которая обречена на ложь, потому что «всяк человек ложь».
День клонится к вечеру, и мне пора провожать ее, женщину, которой я обладаю.
Я сжимаю ее в объятиях до тех пор, пока маршрутка не уезжает, сжимаю так, будто не хочу отдавать смерти. А потом мы стоим за остановкой и целуемся. Я чувствую свою близость к этой женщине, с которой несколько часов назад пытался сблизиться иначе, но не сумел. Может быть, любовь – это близость?
Я пришел к ней, как обещал. После секса я придумал эпитет для того, что было – «привычный». Мне стало грустно. Случилось то, чего она боялась.
Мне было голодно. И болела спина. Причем, у этих факторов было много общего. Когда я был голоден, когда живот был пуст, когда ремень стягивал джинсы по тощим бедрам, изменялась осанка, как будто бы полный живот выступал в роли противовеса. Болел позвоночник, причем, невооруженным взглядом было видно, что с ним не все в порядке. Посмотрев на себя в зеркало, я ужаснулся. Сейчас это особенно было заметно. До таза все шло нормально, а у таза позвоночник резко уходил в сторону грудины, образуя углубление совершенно лишнее, которое ничего хорошего не сулило.
Когда пришла пора уходить, раздался звонок. Я торопливо стал натягивать джинсы, а она, совершенно не смущаясь, пошла открывать в одной майке, сквозь которую выпирали возбужденные соски.
Послышался разговор с каким-то человеком, которому принадлежал спокойный мужской голос.
Она убеждала его войти, что он и сделал, немного поколебавшись. Парень был в форме курсанта автомобильной школы. Я решил сдержаться и не спрашивать о том, кто он.
Она сама представила его. Это был ее «брат, двоюродный брат по материнской линии». Мне расхотелось ехать в деревню, но жребий был брошен.
В который раз это становится доступным сознанию в отраженном виде, посредством «я - концепции»? Я понимаю, что старость – просто сумма изменений в других людях, изменений, которые мы проецируем на себя.
Неужели же Настя не думает о старости? А если думает, то как? Что старость для женщины? Страх одиночества? Страх безобразия? Страх жизни?
Я вспоминаю свои планы, вспоминаю радужные прогнозы на открытую в будущее жизнь и понимаю, что совершенно ничего не добился, что единственное приобретение – Настя – обусловило целый ряд лишений, которые, может быть, и не уравнивают приобретений. Моя жизнь неопределенна, но неопределенность не кажется безусловным злом, когда просто лежишь на солнышке и готовишься к перегрузкам, которые начнутся через каких-нибудь полчаса. Иногда приходит пошалить Женек – вылить на меня прохладной воды, но это приносит только облегчение, потому что солнце припекает не на шутку. О чем это я? А, о несбыточных мечтах. Лежа на солнце, я задаю себе вопрос: устраивает ли меня наладившаяся жизнь?
У меня стабильная работа, изнурительная, но уже привычная, у меня – Настя, не жена, но почти что, а нужна ли она мне в качестве жены – вопрос непростой, поэтому лучше его отложить на потом.
У меня нет цели – это верно. Я не хочу копить на машину. У меня есть жилье.
У меня нет никаких актуальных потребностей. Жизнь достигла какого-то странного равновесия, который иногда напоминает смерть, будто бы я вижу сны, а не живу. Раньше, в период веры, я назвал бы это состояние смертью, но сейчас я, по-моему, не верю в душу. Я не знаю, во что я верю. Я позволяю разуму плавно деградировать, и меня это вполне устраивает.
Я задаю себе вопрос: сбылись ли мои мечты? И не могу на него ответить, потому что, во-первых, не помню, о чем я мечтал, а во-вторых, само понятие «мечта» кажется пустым, несуществующим. Беда в том, что жизнь сделала несколько слишком крутых витков. Дело во взрослении, только возраст принес не совсем то (если выразиться мягко), что я от него ожидал. Так приходит и старость, и смерть, удивляя своими дарами, о которых, собственно, можно составить представление с чужих слов, но которые всегда неожиданны и удивительны.
В пятницу, в день спектакля, без десяти четыре Лысый прогоняет меня в душ, справедливо полагая, что я могу не успеть привести себя в порядок. Через 15 минут я уже иду к проходной. Я одет в ту же самую рубашку, в которой был на день своего рождения. Она сидит на мне также, из чего можно заключить, что тело мое не изменилось за этот год. Я отлично себя чувствую. Настроение приподнятое. Не могу удержаться, чтобы не зайти к пацанам. Мое праздничное настроение почему-то передается и им. Они желают удачи так искренне, будто провожают не в театр, а под венец.
Мне хорошо. Если можно так выразиться, у меня осеннее настроение. Еще со школы ощущение безмятежной и спокойной радости ассоциируется с «бабьим летом». У меня такое чувство, что у тела нет потребностей. Нет ни эмоций, ни глубоких мыслей. Даже не хочется идти в театр, не хочется идти к Насте, чтобы не разрушать чудесного состояния.
Она выходит, поражая красотой. На ней зеленая легкая кофточка с короткими рукавами и юбка средней длины. Ради такого случая она надевает мамины туфли на каблуках, что делает ее ноги несравненными. Не торопясь, мы пьем чай, беседуем о пустяках. Похоже, мое настроение передается им. Все настолько тихи, что меня не покидает ощущение фантастического сна.
- Пора, Настен?
Она смотрит на меня глубоким и каким-то робким взглядом, который напоминает ее периода памятного Дня рождения на даче.
Несколько секунд мы глядим друг на друга, несколько секунд, в течение которых мне вспоминается жена Прохора Громова, которая только в последний момент поняла, что его любит, не хочет, как самца, а именно по-человечески любит.
Мы поднимаемся. Вместе с нами поднимается и Алла, будто желая благословить. Я понимаю, что люблю Настю. Мы выходим, а в памяти остается образ Настиной матери, спокойно глядящей в след. Сегодня все провожают нас торжественно.
В театре прохладно. Большинство пришедших – в пиджаках, поэтому я жалею, что не надел свой, серый. Да у меня больше никакого и не осталось.
Я вдруг понял, что и одеваться стал, как рабочий. Когда-то мы с Секундовым были денди. Когда-то, но не сейчас.
Мы сидим в партере: Настя никогда не признавала лож. Я чувствовал, что меня ждут какие-то встречи – и я не обманулся: справа, в 1 ложе я увидел Воронову с дочерью. У меня возникло непреодолимое желание подойти к ней и поговорить. Но о чем? Я знал, что мне нечего сказать. Что скажу ей я – человек, которому она прочила блестящее будущее, если «ветер будет попутный», что скажу ей я – грузчик пивзавода, написавший с момента нашей последней встречи только «Возвращение»? Что скажет ей человек, которого она хотела видеть у себя на кафедре, человек, когда-то написавший «Прелюдии»?
Наконец, началось…
Шутки были сальными, но смешными. Я уже и не припомню, когда так смеялся. Иногда я бросал любопытный взгляд в ложу Вороновой. Когда она, поджав губы, встала и вышла вместе с дочерью, я не удивился. Можно было сделать только один вывод: она не имела представления о содержании спектакля, то есть она не читала «Новой газеты», в которой редактором был другой ее протеже – Миша Комаров, о котором она сказала, что он выбрал свой путь, но такого пути она не пожелала бы мне.
Ну, что ж, «раз королю не интересна пьеса, нет для него в ней, значит, интереса».
Спектакль не просто очаровал, он восхитил, окрылил. У меня было ощущение, что я соприкоснулся с чем-то действительно праздничным, карнавальным.
Когда я предложил Насте съездить Питер, она загорелась.
- Такая романтическая поездка не может не состояться. Все будет хорошо.
Меня встретили любезно. Офис находился прямо над оружейным магазином «Кольчуга». Рядом находился мебельный магазин, поэтому люди, путая двери, постоянно заходили в турбюро, выводя секретарш из себя навязчивостью и глупостью.
Бюро состояло из небольшой комнаты. По стенам стояли стулья для посетителей, на стендах висели виды разных городов, а посреди громоздился письменный стол, за которым сидели 2 молодые сотрудницы и оформляли договоры.
Внимательно рассмотрев буклеты, и убедившись, что в них написано все то же самое, что и в газете, я сказал, что меня интересуют 2 путевки в Питер сроком на 5 дней.
Девица принялась объяснять мне условия проживания и питания, а я внимательно слушал, думая о чем-то другом. Мне не верилось, что мы едем.
- Двухразовое питание…
Я кивнул.
- … в ночь отъезд и выезд.
Я опять киваю.
- … получается 4 дня там и 3 ночи.
Я киваю, но вдруг меня озаряет: «Как это 3 ночи?! Может, она объясняет мне условия для трехдневного тура?»
- Вы ничего не путаете? Я хотел бы взять пятидневные туры.
- Нет, все правильно. В понедельник отъезд. В пятницу отъезд из Петербурга. Считайте: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница – 5 дней. Две ночи вы проведете в автобусе.
- Ах, да, - говорю я, - простите, давайте дальше…
Это обман, но семидневный тур мы не потянем. Это совершенно ясно. Выхода нет, поэтому нужно соглашаться.
- Меня все устраивает, оформляйте.
Она просит паспорт. Я протягиваю два. Выясняется, что все опасения были тщетны: второй паспорт не требуется, достаточно одного. Минут через десять она заканчивает оформление. Я протягиваю деньги. Она пересчитывает сумму, «пристреливает» чек к договорам…
Причину своего уныния я не могу понять. Улица залита солнцем, все живое ликует – то есть люди, потому что вокруг нет ничего другого, более живого. И, тем не менее, мне грустно. Кажется, что причина – отсутствие денег, но на самом деле я обманываю себя. Впрочем, денег у меня действительно остается только на проезд. Я нищий. Нет денег даже на то, чтобы взять с собой в Питер. Столько месяцев упорной работы, а у меня нет денег даже на отдых в Питере! Я иду и покупаю на последнюю десятку бутылку пива. С ним и иду в парк, тот самый, в котором был в первый вечер нового знакомства с Настей. Тогда жизнь не казалась безысходной…
Ко мне подходит цыганка с ребенком. Цыганенок просит дать денежку. Побуждаемый внезапным импульсом, я отдаю последние рубли, обрекая себя на путешествие через весь город пешком. Но мне не привыкать!
Однако цыганка воспринимает мой поступок, как мотив. Она предлагает мне погадать. Я говорю, что не против. Она начинает говорить, что я хороший человек, что занят физическим трудом, но не особо тяжелым (я не могу не усмехнуться!), что у меня есть красивая девушка и прочее, что обычно говорят цыганки…
Она просит дать пятьдесят рублей для дальнейшего гадания, но я отвечаю, что денег у меня нет. Она снижает планку и просит дать любую денежку, только бумажную, потому что железные – не деньги. Я улыбаюсь ее упорству, тому, что мне не верят, когда я говорю правду, и верят, когда лгу.
Цыганка отвечая, говорит, что если гадание прекратить сейчас, то может случиться несчастье. Она грозит проклятиями, но это не действует, потому что, во-первых, у меня нет денег, во-вторых, я и так уже проклят, а в-третьих, я слишком подавлен, чтобы придавать значение словам цыганки.
Своей настойчивостью она утомляет, поэтому я выворачиваю карманы, предлагая убедиться, что денег нет. Она же, воспринимая этот поступок, как приглашение, уже норовит запустить в карман руку, но ее одергивают студентки, сидящие на соседней лавочке:
- Она же тебя обворовать хочет, а ты сидишь и не видишь.
Мне становится за кого-то стыдно, но за кого? За этих молодых девчонок, за цыганку или за ее сына, которого она с малолетства приучает к «профессии»?
Цыганка огрызается:
- Не вмешивайтесь не в свое дело.
А потом начинает ругаться на родном языке.
- Иди, иди! – продолжают гнать ее студентки, сидящие напротив.
Она не выдерживает прессинга и собирается. Мне интересно ее искусить.
- Что же, – спрашиваю я, – меня ждет несчастье? Ведь у меня же нет бумажных денег?
- Что ты, что ты, красавец, – торопливо бормочет она, – все у тебя будет хорошо, все будет хорошо. Ждет тебя счастье в любви. Будешь счастлив.
Она уходит, а мальчик, подмигивая и улыбаясь, бежит следом.
Девчонки гневно смотрят ей в спину, а потом с укором начинают выговаривать мне…
Получив какое-то странное удовлетворение, изрядно повеселевший, я иду домой, иду по жаре, изнывая от пота и голода, потому что с утра еще ничего не ел.
Я иду, чувствуя усталость и счастье. Мир снова воспринимается как трагедия, а жизнь – как действие в этой трагедии, цыганка – как акт внутри действия. Все становится на свои места, а значит, ситуация под контролем.
Я иду по знакомым улицам. Вот и университет. Здесь я неоднократно проходил под ручку со Светой Мартыновой. Каждый переулок, каждый дом связан с каким-нибудь воспоминанием. Вот я и на площади Свободы. Через нее проходит дорога с Оки, с Орехового озера. Я иду мимо Мясокомбината, мимо своего дома на бугре, вспоминая, как я проходил здесь же накануне своего отбытия в военкомат, думая о романах Манна, о Сервантесе.
Дома прохладно. Я готовлю на скорую руку яичницу, пью чай и ложусь на кровать, чтобы послушать E Nomine. Я вспоминаю Секундова, который в это время обычно лежал на диванчике напротив, и указательным пальцем подмахивал в такт музыке. «Вот так, Серж, настал и мой черед ехать в Питер, но со мной поедешь не ты. Серж, ты стал другим. Надеюсь, что это произошло не из-за меня. Жизнь расставила все по местам. Приоритеты, людей, ситуации…»
Звонок в дверь. Тихонов! Я обрадовался так, как не радовался в худшие дни учебы. Мы пьем чай. Беседуем. Я смотрю на него и на себя с разных сторон. Я вижу двух беседующих людей, вижу мысли одного из них и предполагаю мысли другого. Меня одновременно и трогают его слова и не трогают. Еще до того, как началась беседа, я готов сказать «да», потому что размышляю об этом предмете уже год, потому что куплен компьютер, потому что уже обдумана женитьба. Я подготовлен самой жизнью к этому ответу, как полковник в повести Маркеса. В этом плане разговор бессмыслен, но мне хочется в очередной раз услышать доводы в пользу школы, чтобы потом сделать выбор и не сожалеть ни о чем.
- Наверно, ты прав, Сергей Алексеевич, и я приду. Приду к тебе… Но сделаю это после отпуска. Когда можно будет переговорить с директором?
- Да в любой момент. Я думаю, она с радостью примет тебя. У нас сейчас нет филолога. Тебя встретят с распростертыми объятиями. Хорошие учителя нужны.
- Откуда ты знаешь, что я – хороший учитель?
- Обижаешь, Родион Романович. Мне ли не знать? Если не ты, то кто?
- Ты дятлишь, Сергей!
- Ты тоже.
- Ладно, шутки в сторону. Узнай, пожалуйста, можно ли будет мне придти и когда. Через месяц я выйду на работу, сообщу об увольнении, а затем отработаю положенные 2 недели. Чтобы меня рассчитали, как следует, я отработаю, пожалуй, целый месяц – и получу нормальную зарплату. Так что к середине августа я смогу устроиться на работу. Можешь так и передать директору.
- Твое решение твердо? Ты не передумаешь?
- Нет, Сергей Алексеевич.
- Если отбросить ложный пафос, Родион, ты потеряешь в зарплате вдвое, ты меня не проклянешь? Ты же еще не представляешь, как это все будет происходить. Ты привык стабильно получать свои деньги, а тут произойдет весьма существенная ломка. Экономический фактор, как ты и сам знаешь, превалирует.
- Все обдумано. Уже все в курсе. Мама так уж давно чуть ли не взашей гонит меня в школу. Она утверждает, что образование может стать бессмысленным, если не пойти сейчас работать. Да дело даже не в этом. Я чувствую, что должен работать там, а не здесь. Должна сбыться мечта Монжей: мы всегда хотели работать вместе.
- Ты дятлишь.
- Нет, не дятлю – долой ложный пафос! Я говорю вполне искренне. Кстати, принеси мне, пожалуйста, программы по русскому и литературе, помнишь, ты у меня их забирал? Я чувствую, что мне уже пора начинать готовиться.
- Родька, ты дятлишь!
Мы пьем чай и дятлим.
В их офисной кабинке Андреевна отсчитывает деньги, потом, когда я уже расписался, смотрит на меня и говорит:
- Может, повлияешь на своего друга? Еще не все потеряно.
- Вряд ли я его увижу, потому что на следующей неделе уже уезжаю.
- Да? И куда?
- В Питер.
- Один?
- Да нет, с невестой.
Андреевна улыбается:
- Что ж, желаю удачи.
- Спасибо. До свидания.
- До свидания. До свидания.
Ганс и Немец греются под ласковыми лучами, сидя на ящиках. Почему-то сегодня с утра нет ни одной машины.
- О, Родион! Садись, посиди с нами! Давай рассказывай, как отдыхается, – улыбается Ганс.
Я смотрю на него и вспоминаю сентябрьский день, когда меня Николаевна отправила на помощь Пестрякову. Она отправила меня потому, что не вышел Ганс, который женился. Кто бы мог подумать, что он попадет к нам, приживется и останется навсегда. Да и что значит «к нам»? Тогда я еще работал с Шацким на «пэтах», тогда еще не было такого понятия, как «нам». Еще не было Корнюшина, еще я не знал Лысого.
Еще не знал, но уже встречал. В первый же вечер, когда я шел в шесть, а не в пять в душ, он спросил меня, устал ли я. А услышав, что такие пацаны, как я, не испытывают усталости, засмеялся, и выдал, что попросит перевести меня на их ленту, где нагрузку можно почувствовать. Лысый сказал тогда, что я еще не видел настоящей работы. И это была правда. Впрочем, на этом заводе устают не от настоящей работы. От настоящей работы на 4 ленте, так же, как и от настоящих друзей, здесь не устают.
Андрюха стал рассказывать в своей обыкновенной грустно-неторопливой манере, что «Женька с нами больше нет», что Хохол запил, а Лысый ходит сам не свой. Лента распалась».
Я иронично отвечаю, что стоило мне только уйти в отпуск, как они все начали творить не пойми что.
- Это точно.
Андрюха смеется. Его, похоже, не берет ничто. Его глаза внимательно рассматривают что-то там, впереди, где растет трава на бетонном возвышении. Но только он смотрит сквозь это «нечто». Он о чем-то думает, не позволяя грусти затопить существо полностью.
Немцу, похоже, все равно. Его заботят другие вещи. Такие мелочи, как Корнюшин, Хохол и Лысый – не трогают. Он знал их слишком мало. Как не заботили и меня люди, работающие вместе с Лысым на этой ленте, когда я только перешел к ним. Когда увольняли Олега, Женю и всех других, сильно ли это беспокоило меня? «Здравствуй грусть», не более.
Мне приходит в голову, что также будут себя чувствовать пацаны, когда лента будет уходить не с завода, а в могилы. Легкая грусть, не более.
Я спрашиваю у немца, не мог бы он сделать мне туфли.
- Снимай их прямо сейчас. Через неделю будет готово.
Он улыбается – это шутка.
Я захожу в цех к Лысому, где он усиленно снимает с ленты ящики, снимает по-своему, со скоростью мысли. Он просит Ганса постоять вместо него, а когда Андрюха принимает работу, выходит поговорить со мной и покурить. Как выяснилось, после увольнения Хохла он снова закурил.
- Да, Родон, Женька теперь тоже нет. Ну, не будем о грустном. Расскажи лучше, как дела у тебя обстоят.
Он задумчиво слушает, кивая головой.
Я прощаюсь с пацанами. Они начинают возвращать долги. Я пытаюсь отказываться, но они стоят на своем. К остальным деньгам добавляются еще три сотни. Я обнимаюсь с Лысым, с Гансом, с Немцем. Они еще не знают, что я уйду. Еще не знают.
Подхожу к железной дороге, и кого же я вижу, спускающимся ко мне? Это же Люций, легок на помине.
Прозвище «Люций» Женек получил благодаря мне. Именно я рассказал ему про купленную зимой книгу «Люцифер», в которой были поэмы и романы, посвященные дьяволу. Женек заинтересовался, и я принес книгу. Он читал ее в автобусе, по дороге на работу, читал в цехе, когда не было работы, читал по вечерам. Он почти что начал цитировать ее, поэтому-то Лысый принялся звать его Люцием. Женек не обижался.
- А я иду забирать документы.
- Я знаю. Давай, рассказывай.
- Да этот толстый хряк во все виноват, Андреевич.
- Это какой?
- Начальник цеха «пэтов». Ну, который ходил все время, ругался на тарников.
- Я думал он заведует тарным цехом.
- Заведовал. Теперь повысили – он главный по «пэтам».
- Ну, и что же случилось?
- Я отпросился у него в субботу, съездить в деревню, крышу поправить. Наутро автобус сломался. Ну, такое бывает, сам знаешь. Я ему позвонил с мобильного, предупредил. А он начал меня материть. Толстый ублюдок. Можно подумать, я запил или еще что-нибудь… И главное, я приехал в этот же день, денег потратил на попутку, но доехал. Прихожу в цех, а он говорит, что я напрасно прибыл, говорит, чтобы собирался и уе… отсюда. Я ему сказал, чтобы это он уе… Пошел к Андреевне, написал заявление. Она стала меня отговаривать, дескать, она меня еще не перевела по документам к этому Андреевичу.
- А ты? Что же ты не согласился опять к пацанам?
- Родь, понимаешь? Какой смысл? Всю жизнь грузить эти долбанные ящики?
- Жень, ты же целый год уже отработал, так какой же смысл увольняться вот так, несуразно?
- Достало уже все!
- Ты же не накопил еще денег?
- Не накопил. То есть машину-то я уже сейчас могу купить, только какую? Не могу больше – эта работа осточертела. Каждый день одно и тоже. Я приезжаю, ужинаю, полчаса читаю, сплю, а наутро – опять ящики.
- Тебе же скоро в отпуск, Жень, ну, ты что?
Он безнадежно машет рукой и предлагает сходить с ним за деньгами, чтобы потом пройтись по «Питу».
- Женек, а не будет тебе? Я вижу, ты и так уже того, прошелся по «Питу».
- Ну, и что, какое это имеет теперь значение?
- Будь осторожен, помнишь Олега? А куда ты все-таки подашься?
- Что, мест нету, что ли? Меня уже звали в Соколовку. Я тебе говорил. В конструкторское бюро.
- Ах, да. Так это решено?
- Решено.
- Ну, ладно, удачи. Свяжись со мной, когда все уладится, хорошо?
- Конечно.
Я поднимаюсь на насыпь, поворачиваюсь, смотрю ему вслед. Он идет, немного раскачиваясь, то ли из-за выпитого пива, которое не умеет пить, то ли из-за беспокоящих мыслей.
Женек занимал на заводе какое-то особое, свое, место. Он был не с нами, но и не с шакалами. И его выбор уважали и мы, и они – такое бывает редко. У него была идея-фикс, которая у большинства людей не вызывает ничего, кроме зависти, – он копил на машину, ограничивая себя во всем. Он не развлекался, экономил, в результате выпадая из общего круговорота заводской жизни, он отрекся от мира. Но остальные ему симпатизировали. Почему?
Он устроился на завод на 2 недели позже меня. И сейчас он уходит. Складывается впечатление, что мой отпуск вызвал к жизни цепь взаимосвязанных событий, которые каким-то непостижимым образом замыкаются на мне.
Хочется думать, что это всего лишь иллюзия, но она наводит на мысли о солипсической философии: будто бы мой разум, устраненный, перестает спаивать людей, события, да и себя. С прекращением мысли прекращаются и события, на которые эта мысль была направлена.
В маршрутке я начинаю обдумывать теорию интуиций. Мне все кажется, что в этой области многое не додумано, что я должен внести во все ясность, что это жизненно необходимо. Только кому? Мне? В общем, я думаю об этом от безделья.
Под интуициями я буду понимать синтез мыслей, чувств и эмоций, не оформленных еще ни во что конкретное, но являющихся эмпирической данностью.
Они рождаются в преддверии творческого акта, при переживании любовного чувства и при ожидании смерти. Причем, хотя смерть и является отрицанием, но для мыслящего о ней человека, она является одним из видов творческой деятельности, потому что способна порождать интуиции самого высокого порядка.
Любой автор стремится к постижению собственных интуиций, к их реализации. Утрата способности писать – это утрата способности к интуициям. Я просто выразил их все, когда создал «Прелюдии». Потом… А что было потом?
Когда я впервые осознал, что не буду больше писать? Кажется, когда встречался с Вороновой. Она была уверена, что у меня талант, что его нужно развивать, что я призван продолжить лучшие традиции экзистенциального романа. Я же улыбался. Зачем она затеяла это дело вдохновения меня на подвиги творчества?
К краху интуитивного познания я пришел в два этапа.
Сначала я начал писать лучшее произведение о проблеме творческого сознания, о том, как рождаются стихи, о том, что происходит в это время в сознании творца, как сознание соотносится с тем, что оно породило уже после. Подспудно я понимал еще во время последней работы, что, закончив ее, закончив «Прелюдии», настолько опустошусь, что не смогу написать ни строчки. Поставив перед собой планку уровня мастерства и преодолев ее, я не смогу подняться еще выше, а то, что ниже – не имеет ценности. Как-то совершенно случайно в моем уме возникает идея – создание собственной мифологической системы. Я вижу себя, обложенного фолиантами, изучающего мифы мира, философские учения. Затем, обобщив опыт веков, создаю величайший опус, отражающий великие истины, раскрывающий смысл смерти, пространства, особенно же – времени. За какое бы дело я ни брался, казалось, что это подготовка к реализации замысла, будь то любовные игры с Леной, Светой или Настей, будь то уход в армию или работа на пивзаводе, будь то испытание нравственных бездн и парадоксов любви.
Крах этого этапа был велик – падение Вавилона. Он начался в день моего рождения, в день смерти Кати.
Все было кончено. Я отказался от жизни во имя Творчества, и утратил Творчество. Однако с той ночи во мне поселилась дьявольская двойственность, которая и обусловила всю мою жалкую жизнь. С одной стороны – интуиции о невозможности интуиций, а с другой – подчинение всей жизни творческой задаче, которая хотя и не достижима, но уже поставлена. Раздираемый противоречиями, разум продолжал превращать жизнь в творчество, но (что уже попахивает преступлением) не только свою собственную, но и жизнь других людей, которые любят или любили меня, и которые ни в чем, кроме этого не были виноваты. Наверное, я – чудовище. Моя жизнь превратилась в одну сплошную интуицию, великую, но бесполезную и бесплодную. «Впрочем, будет!».
«Впрочем, будет, по-прежнему солнца горьки,
Исступленны рассветы и луны свирепы,
Пусть же бури мой кузов дробят на куски,
Распадаются с треском усталые скрепы!»
Я знал, что, произнеся, пусть даже и мысленно, эту формулу, обрекаю свое тело болезни. После этих слов всегда начинала свирепствовать ангина, но я с удовольствием повторяю катрен снова и снова, будто бы он приносит облегчение. Этот катрен бесполезен так же, как и другие интуиции, независимо от того, были ли они великими.
На площади Победы никого. Ни автобуса, ни Насти, ни людей. Отправление, возможно, будет с площади Ленина?
Я начал нервничать. Пошел на остановку, сел в троллейбус и поехал обратно…
Под деревцами рядом с памятником я увидел Аллу, которая сидела на сумках.
- Опаздываем?
- Нет, Родя, что ты… Время еще есть.
- А где Настя?
- Должна придти. У нее какие-то дела.
- Раз время есть, я пойду куплю пленку для фотоаппарата, а то там, наверное, она будет стоить дороже.
- Конечно, иди, я подожду здесь. Оставляй сумки.
В магазине мы встретились. Я обрадовался, как никогда раньше, обрадовался потому, что ожидал увидеть ее где угодно, занятой чем угодно, только не подготовкой к отъезду. Мы обнялись. Возможно, излишне страстно для магазина, подтверждением чему были завистливые взгляды молоденьких продавщиц…
Алла махала рукой, а из ее глаз капали слезы.
Она незаметно постаралась их смахнуть…
То ли ветер был тому причиной, то ли я недооценивал ее знания о собственной дочери, но мне показалось, что она была счастлива, счастлива за такой исход, счастлива за эту поездку.
Автобус тронулся, оставляя ненавистную Рязань позади, приближая к мечте.
Настины глаза были глубоки и серьезны, и я подумал о возможности начать все заново в другом городе, где бы нас никто не знал, где бы не было ни ее, ни моего прошлого, ни общих знакомых.
Настя обратила внимание на молодую пару, точнее, на двух подростков. Они сидели сзади и резвились.
Говорят, трагедия старости не в том, что все стареют, а в том, что не замечают этого. Если это действительно так, старость – комедия.
Лично мое внимание привлекла интересная парочка: девушка лет 22 и ее мать. Обе белокурые, красивые. Девица напоминала Жеребко. Своим изяществом, утонченностью, тонкими чертами. Мысленно я овладел ею. Мысленно я сравнил ее с Настей. Но хотел ли я, чтобы вместо Насти была она?
Темнеет.
Три ночи в гостинице, волшебные три ночи, как в сказках. И Настя уже предвкушает их великолепие.
Я начал задремывать, когда она неожиданно и порывисто прильнула ко мне и попросила сказать, что я ее люблю.
- Настен, ты что? Ты же знаешь, как я люблю тебя.
- Но ты так редко говоришь, так редко.
- Неужели ты думаешь, что частота слов увеличит любовь?
- Ты просто не представляешь, как приятно это слышать.
- Поспи, Настен, завтра рано вставать.
- Я знаю, но так можно проспать всю жизнь.
Она тяжело вздыхает. Так вздыхают, когда уверены, будто другой не просто не понимает, но и не может понять. Никогда.
Я проваливаюсь в какую-то тьму, в которой появляются красные всполохи, но сквозь дрему я слышу разговоры и смех, слышу, как гид советует водителю свернуть на заправку, слышу, как проезжаем Москву.
Путешествие из Москвы в Петербург начинается. Но я не хочу видеть то, что видел Радищев, поэтому позволяю сну завладеть мной, избавить от враждебных ощущений.
Я чувствую, как Настя пристраивает голову ко мне на грудь, слышу (или вижу?) всполохи, которые удаляются, пока не исчезают вовсе, вижу как Жеребко-соседка подходит с обнаженной грудью и прислоняет свои соски к моим губам. Я припадаю – и проваливаюсь в небытие…
Просыпаюсь несколько раз, просыпаюсь от боли. Это затекшие руки и ноги рушат чудо сна. Настя тоже просыпается. Осознавая это, я засыпаю снова и снова, пока Настя не говорит, что все, приехали.
Мы едем мимо дворцов, которые обрамляют улицу, дворцов, которые здесь никого не удивляют, мимо каналов, одетых в гранит. Стрелка Васильевского острова.
Меня потрясает Нева. Простором, свежестью, тем, что я ее вижу. С удивлением я понимаю, что на улице не так уж и холодно, а точнее, гораздо теплее, чем в Рязани. Автобус останавливается у архитектурного ансамбля Стрелки, и нам предлагают прогуляться. Я тут же достаю фотоаппарат.
Город ослепляет. Я хочу прыгнуть в Неву, залезть на колонны, подойти к каждому зданию. Я задыхаюсь от многообразия, поэтому фотографирую напропалую. Настя пытается меня остановить, но это невозможно: я снимаю наш автобус на фоне театра, снимаю Ростральные колонны и каждую скульптуру в отдельности.
Я забываю про Настю, и это обижает ее. Город становится на миг важнее, он загораживает ее.
Я подхожу к воде, залезаю на сфинкса, пытаюсь сдвинуть огромный шар… Настя останавливает мгновение: Родион-Сизиф пытается победить Время.
Начинает накрапывать дождь, теплый и ласковый.
Город притягивает и обволакивает, туманит.
Я фотографирую Настю на фоне двери. Музей, если он здесь и есть, закрыт, поэтому нас торопят, старательно загоняют в автобус, везут в ботанический сад, показывая по дороге конюшни и дворцы, дома знаменитых мертвецов, статуи и деревья, скульптурные группы и тротуары.
Сад оказывается на удивление неказистым. В нем продают цветы, но они стоят так дорого… Вот черная орхидея, к которой доступ перекрыт, вот в центре зала огромная клумба, изображающая символы.
Настя беспокоится, что я опоздаю на автобус, и тянет за рукав.
- Еще один снимок.
Мы на носу корабля. Настя обнимает меня, а я прижимаюсь к ее похудевшему телу. Какие-то итальянцы фотографируют нас…
- Да, да. Все в порядке.
Трюм. Музей «Авроры». Откуда на корабле столько места?
Капитанская форма, кортики, панорамы, матросы…
Все, как один, худенькие. Робы у них грязные, ботинки тоже, лица измученные.
Дождь усиливается. Как бы ни был он приятен, люди покидают палубу и, проходя через два ряда лотков с сувенирами, вползают в чрева автобусов.
Проспект напоминает Кострому. Широкий безлюдный, он тянется в необозримую даль. На улицах никого нет. Начинается день. Ветер влажный, где-то рядом вода, но отсюда ее не видно. Мы в какой-то низине.
Гостиница представляет из себя огромное девятиэтажное здание в стиле ампир. Оно облицовано камнем, поэтому выглядит естественно и богато.
При ближайшем рассмотрении интерьер напоминает ДОЦ «Заря», где прошло незабвенное лето 1998 года.
- Товарищи туристы! Ситуация такова. Возникла досадная накладка. В гостиницу прибыла иностранная делегация, поэтому мест для вас нет.
Все слушают, затаив дыхание.
- Сейчас мы постараемся решить этот вопрос. Если не удастся договориться с администрацией относительно других номеров, мы найдем замену, то есть гостиницу того же класса. Она не будет хуже, может быть, будет лучше, но, возможно, она будет за чертой города. Вашего отдыха это не коснется, потому что автобус будет отвозить вас на экскурсии согласно договоренности. Сейчас же мы можем предложить вам сухой паек вместо завтрака. После того, как поедите, можете подождать в вестибюле. Сбор около автобуса в 9:00. Просьба не опаздывать, потому что автобус ждать не будет. Приятного аппетита!
Нам сервируют столы.
Гостиничный двор подобен каменному мешку, а за его пределами гуляют ветры.
- … здесь не было бы никого, кто знал нас раньше. Не было бы нашего прошлого, не было бы настоящего. Было бы только будущее, а в нем мы с тобой.
- Это лишь мечты, Родя. И ты знаешь это не хуже меня.
- Настен, даже если это мечты, то почему же ты разрушаешь их, почему не дашь помечтать? Разве плохо мечтать?
- Пойдем, посмотрим «Союзпечать», - говорит она тоскливо (так часто вздыхает мама).
Время не в состоянии одолеть город.
Мы не можем не купить здесь хоть что-нибудь, поэтому покупаем газету.
Ветер настолько сильный, что едва не вырывает листы из рук, поднимает мусор и несет вдоль тротуаров, стараясь вызвать какие-то воспоминания, но какие? Почти разгадав тайну, дающую ключи, я внезапно слышу голос:
- Который час?
- Осталось десять минут. Пойдем?
Она задумчиво кивает.
В автобусе тепло, поэтому начинают сотрясаться озябшие тела. Настя кусает губы, кусает губы, щурит глаза и думает.
- Посмотри, сколько стоит час массажа.
- 400 рублей / час.
- Это много?
- У нас час стоит не более 150.
Я смотрю объявления, касающиеся курсовых работ, но таковых не нахожу. Тогда начинаю смотреть объявления в разделе «Требуются специалисты».
- Смотри, компания «Балтика» приглашает на работу грузчиков. Зарплата от 15 тысяч. Конечно, неизвестно, каковы условия работы, но это в 2 раза больше, чем в Рязани.
- А ты подумал о том, сколько стоит квартира, сколько стоит оплата квартиры, если сюда переехать и жить?
- Ты думаешь, что оплата будет съедать все деньги?
- Конечно. А разве ты думаешь иначе?
Она смотрит газету и кусает губы.
Нам объявляют, что мы едем на экскурсию в Исаакиевский собор.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине.
Там отслужу я молебен о здравии
Машеньки, и панихиду по мне .
В соборе идет служба, и я заворожено слушаю пение с клиросов. Я покупаю свечи, вспоминая усопших.
Мои мысли стремительно рвутся к пониманию необходимости творческой деятельности, к тому пониманию, о котором я мечтал всю жизнь, без которого я не смогу ни спокойно жить, ни спокойно умереть. Мне до зарезу нужно знать, кому же все-таки нужно творчество, имеет ли оно смысл?
Нас спешно собирают и ведут наружу.
- Желающие могут подняться на смотровую площадку.
У нас нет на это денег.
Дремота проходит вместе с восходящим солнцем. Причем тучи над городом ушли, отчего сразу стало светло и как-то радостно.
То тут, то там мелькают храмы, в основном, не православные, а либо кирки, либо костелы, либо небольшие мечети.
Дорога пошла под гору в какую-то посадку. Из-за деревьев двухэтажный дом, резной и манящий. Напоминает рязанский музей Павлова И.П. Вокруг усадьбы большой сад. Лес зовет запахом грибов.
Впереди – мол, доки, пристани, ржавые корпуса кораблей, яхты, поднятые для ремонта.
- Посмотри, Настен, посмотри – море!
Она сонно глядит на меня, потом – заинтересованно – вперед.
- Мы разместимся в этой прекрасной гостинице. Прямо перед собой вы можете видеть Финский залив. Вода сейчас холодная, но местные жители, насколько я знаю, здесь купаются.
Слева и справа – одноместные кровати, впереди – дверь на балкон, прикрытая тюлем и ночными шторами. Две тумбочки, у одной из которых сломана дверца. Небольшой шкаф, в котором обнаруживаются вешалки. Если вернуться в прихожую, можно заметить ширму, скрывающую душевую.
- Посмотри, какой балкон! – кричит Настя.
Это даже не балкон, а целая открытая галерея. Можно обойти все здание кругом. Открывается вид на залив, часть леса и аэродром вдали, а вот те туристы, у которых номера оказались на противоположной стороне, с легкостью могут взирать на весь простор, с его глубиной и странной дымкой.
С удовлетворением я отмечаю, что мое присутствие, равно, как и незаметное перемещение к двери, не вызвало никакой реакции. Будто бы меня здесь никогда и не было. Эти люди поглощены зрелищем, оно будто приворожило их, они не в состоянии оторвать глаз.
Настена сидит в желтой пижаме и сушит волосы. Она выглядит по-домашнему. Ее грудь, не поддерживаемая лифчиком, кажется обвисшей и маленькой, тело – худеньким и старым, и лишь глаза, напряженные, пытливые, выдают тайную работу, направленную на объекты, неизвестные мне.
- Нам не пора?
- Сядь ко мне, пожалуйста, Кисыч.
Она берет мою руку и прижимает к груди.
«Опавшая», – вспоминаю я.
- Настен, нам пора, а то мы можем опоздать. Помнишь, цирк?
Она улыбается, но в глазах – грусть.
Ей хотелось бы сейчас какой-нибудь нежности, какой-нибудь мягкости и ласки.
Я же становлюсь жестким, потому что она – это она, потому что я должен следить не только за собой, но и за ней. Следить из любви к ней. Не лучшее ли это доказательство?
Я уже объяснял ей все то, о чем сейчас думаю, неужели же эти объяснения были напрасными? И женщине нужна любовная чушь, ничего не значащая, но усыпляющая бдительность и тешащая тщеславие? Нет, Настя, нет, я не думаю о тебе так плохо. Поэтому тебе, моей женщине, придется довольствоваться рассудочной любовью, о которой ты с тоской говоришь, что в числе прочих приоритетов, она стоит едва ли не на последнем месте.
Между нами бездна. Может быть, ее разрушит великий город? Но чтобы это произошло, следует позаботиться об одном – не опоздать на автобус.
- Нужно позаботиться о самом главном, Настен, – не опоздать на автобус.
Хотя мы проезжали мимо этих церквей только во второй раз, меня стала тревожить идея дурной бесконечности, словно я наблюдаю все это уже тысячу лет.
Вместо радости меня стали посещать обычные чувства.
Мы шли по какому-то мосту, пока не уперлись в бассейн, центром которого являлся заяц на высокой деревянной тумбе. Все бросали в него монеты. Считалось, как нам объяснили, что тот, чья монета останется лежать у ног зайца, сможет остаться в городе мечты навсегда. Не удержавшись, мы бросили по 50 копеек, и, конечно же, не попали, мало того, наши монеты даже не долетели до помоста.
Статуя работы Шемякина была чудовищной. В моем представлении она стала ключевым узлом нашего пребывания в Петербурге. Я не смог удержаться, и сфотографировал ее, пока Настя, теряя терпение, догоняла группу.
- А сейчас давайте посетим казематы Петропавловской крепости.
Странная обыденность обстановки. Нам с самого начала бросалась в глаза эта обыденность. Для людей, работающих и живущих здесь, Питер – совсем не то, что для нас. Чем же является город на самом деле, чем же являемся мы на самом деле?
Нас подвели к камере, в которой вполне мог находиться Достоевский, Радищев, декабристы, народники. То, что Радищев и Достоевский считали кошмаром, воспринимается как нечто восхитительное, как смысловой узел их времени, но многие не видят даже этого. Так в чем же смысл времени? Неужели же человек напридумывал себе всяких героев, которые когда-то вовсе и не были героями, чтобы лучше понять время? Только какое: свое или их? Или же время одно?
Мы зашли в единственную открытую камеру, где она и попыталась залезть на меня, но я, предлагаю вместо этого сфотографироваться.
Блики от свежеокрашенных стен озарили комнату, превратив ее в таинственный не то рай, не то ад. И Настя была в самом центре этого таинственного Ничто.
Мы потеряли группу.
По деревянной лестнице поднялись на крышу, где в определенное время весело стреляла пушка, возвещая о вечном движении.
Я предложил дождаться выстрела, но Настя опасалась, что группа уйдет, а она не взяла сумочку. Что делать, если автобус уедет? Найдем ли мы гостиницу в Стрельне?
- Пойдем, раз ты боишься.
Она взорвалась неожиданно:
- Что ты все время меня учишь? Я не твоя ученица. Ты не мой учитель.
- Успокойся. Возьми себя в руки, не психуй.
- Да пошел ты …!
Она посмотрела на меня и осеклась.
- Что ты сказала?
Я увидел в ее глазах испуг, и одновременно почувствовал прилив ледяной ярости. Я знал, что побледнел.
Вслед за яростью пришло спокойное понимание…
И так же спокойно пришла мысль, что все кончено. Оттого, что все кончено, стало легко. Будто напряжение последнего года ушло безвозвратно.
Она идет по аллее. Медленно бредет, ожидая, что я позову.
Монеты, могилы императоров. Иностранцы с фотоаппаратами.
Храм освещен. Солнце заполнило интерьер. Какой-то странный полосатый отсвет играет на гробницах, на иконах. Я перешагиваю через солнечные лучи. Я могу познакомиться с любой женщиной, имею право, но не хочу этого делать потому, что это помешало бы наслаждаться свободой.
Теперь становится совершенно ясно, что Настя не принесла ничего, кроме зла. Как же я мог любить? Сейчас, к примеру, я определенно понимаю, что не люблю. Мне удивительно, ведь еще некоторое время назад я был убежден в обратном. Неужели уход одного только чувства способен так кардинально изменить образ мыслей?
Картины жизни в Петербурге, но уже без нее. Вот я работаю в пивоварне «Балтика», работаю, разумеется, грузчиком, кем же еще? Вот после работы я тороплюсь в «Эрмитаж», в «Русский музей», наслаждаюсь произведениями великих мастеров, а потом… Действительно, а что потом? Я больше не автор. Я не учитель и не писатель. Что потом? Пока была она, она и была – «потом», а что теперь?
Любовь должна была приводить к творческой активности. А раз мое чувство бесплодно, то какая же это любовь?
Помимо меня и Насти за столом разместились наши соседи: пресловутая духовная девушка и жена рязанского «представителя власти». Одна тихо поддерживала разговор, другая же допустила типичную ошибку людей неделикатных, начав расспрашивать. Несмотря на характер вопросов, я отыскал золотую середину, умудряясь не разглашать информации – с одной стороны, и не оскорблять человека вопрошающего – с другой.
- «Белые ночи – светлые ночи в начале лета, когда вечерняя заря сходится с утренней и всю ночь длятся гражданские сумерки. Наблюдаются в обоих полушариях на широтах, превышающих 60 °, когда центр Солнца в полночь опускается под горизонт не более чем на 70 °. В Санкт-Петербурге (ок. 60 °с. ш.) белые ночи продолжаются с 11 июня по 2 июля».
Мы сможем увидеть разведение мостов. Вокруг было полно кафе, но нам вход в них был заказан. Оставалось поужинать пресловутой колбасой без хлеба, побродить по набережной, насладиться прелестями Невы.
В громкоговоритель зазывают прокатиться на «любовной лодке» – моторном катере, который пройдет под разведенным мостом, считается, что это – верх романтики. Желание, загаданное влюбленными в такой вот момент, укрепленное даром Неве, обязательно сбудется.
Люди, зазванные историей, охотно покупают билеты.
Мы бредем по набережной в даль, туда, где некоторое время назад скрылось солнце, не забрав света. Это место, разместившееся рядом с памятником шкиперу, напоминает миры Александра Грина.
Выстрелы возвещают время.
Начинают расходиться части гигантского моста, машины останавливаются и замирают. Именно сейчас, когда город разделился, в нем почувствовалась странная цельность. И я полюбил город, город, в котором разводят мосты.
Мы продрогли до нитки. Белая ночь не делала воздух теплее. Люди собрались в автобусе, со скукой наблюдая за происходящим.
Наконец, мы тронулись, оставляя позади романтику белоночной Невы.
Ночью Казанский выглядит иначе. Я вглядываюсь в темноту, пытаясь понять, нравится ли он мне больше Исаакия.
Сумерки открывают красоту в ином свете.
Память говорит: «А помнишь, как в детстве ты с Людкой ходил ночью на кладбище, помнишь красоту церкви в неровном свете луны?»
«Да, да, конечно, помню, но сейчас главное другое – не забыть вот это, запомнить навсегда».
Фонари освещают лужайку за литыми, как кажется, прутьями ограды. На лужайке сидят влюбленные и пьют пиво. Лужайка завалена пустыми бутылками и банками. Похоже на ночной кошмар: дремучий лес, вместо грибов – пластик. Это зрелище настолько отвратительно, что я отворачиваюсь.
- Уже приехали?
- Да, мы у гостиницы. Пойдем.
Мне тяжело достать сумку из чрева автобуса, потому что меня шатает. То ли от внезапного пробуждения, то ли от усталости.
Мы поднимаемся в номер. Пока Настя принимает душ, я готовлю кровати.
Она выходит, видит, что кровати стоят на своих местах, а я мирно лежу, закрыв глаза.
- Кисыч, что это значит?
- Давай спать.
Она вздыхает. Надевает пижаму. Ложится. Ей сложно уснуть.
Я не знаю, сколько прошло времени, потому что, когда открываю глаза, вижу все тот же полумрак белой ночи. А глаза я открываю потому, что она залезает ко мне. Залезает в слезах. Залезает и просит прощения.
- Давай спать, - шепчу я, - давай спать.
Я засыпаю. Мне легко на душе.
- Что ты делаешь?
- Кисыч, как же так? Мы же так мечтали оказаться здесь. Сейчас же белые ночи. Неужели ты хочешь все уничтожить? Почему же здесь и сейчас?
- Скажи, о чем ты думала? Ты думала, что я не могу найти другой, подобной тебе? Неужели ты думаешь, что я не могу из «камней сих» сделать себе сотню Насть?
- Кисыч, пусть так! Но я же старалась. Я всегда делала то, что ты хочешь. Почему же ты обращаешься со мной так жестоко? Ты обрекаешь меня на одиночество в первую ночь. Если я виновата, скажи, но зачем же так делать?
Она целует меня страстно, как тогда, у бабушки. Я не могу не ответить ей, как не мог не ответить Айви персонаж Фриша. Я еще не знаю, что будет потом, но я знаю точно, чего не будет.
Она стягивает с себя желтые штанишки. Она не безобразна. Я спокойно смотрю на ее похудевшее тело, больше не вызывающее трепета.
Она достигает оргазма, а я наблюдаю за ее конвульсиями. Когда она подходит ко второму, я представляю Жеребко, а еще ту девицу, которая спит в одной комнате со своей матерью и могла бы быть моей, могла бы спать на месте Насти.
Знают ли женщины, что происходит в сознании мужчин? Знают ли мужчины, что происходит в сознании женщин?
Я просыпаюсь от солнечного зайчика, скользящего по векам.
Настя спит. Зайчик бродит по ее лицу, по влажным от слез ресницам.
Звонок пробуждает ее.
Лицо ребенка. На ней нет сейчас косметики. Глаза кажутся пронзительно зелеными, ресницы – белесыми. На висках – седые волосы. Она похожа на наивную девочку-бабушку. Именно такую Настю я и полюбил когда-то. Сейчас она примет душ, оденется и станет другой. Но могу ли я лишать себя и ее тех немногих мгновений, которые нам даны?
В столовой все выглядят достаточно бодрыми. Отоспались. Еда не Бог весть какая, но рязанцы не прихотливы.
Автобус останавливается, принимая попутчицу.
- Познакомьтесь, это – Света – ваш новый гид.
Я присматриваюсь к этой петербурженке, пытаясь понять, каково это – жить, привыкнув ко всему, разучившись восхищаться, сделав восторг других источником заработка, а поэзию превратив в обыденность. Я слушаю, что она говорит о городе, честно выполняя долг. «О, если бы ты был холоден или горяч, но так, как ты не холоден и не горяч…»
Я представляю, что могло бы быть: вот я женюсь, получаю петербургскую прописку в придачу к прекрасной образованной девице… А потом? Я представляю, как мы уходим по утрам на работу, как возвращаемся, уже не в силах обсуждать что-либо, потому что восторг перегорел, переплавился и превратился в немыслимый конгломерат. Я даже в фантазии погружаюсь в ужасающую скуку, которая нисходит на меня. Настя! Вот что дает вкус. Она – сама необычность. Дарит интригу, остроту, вечную новизну. Именно это и позволяет быть с ней снова и снова, несмотря ни на что, быть, несмотря на подозрения, несмотря на уверенность, что она лжет, быть, когда уже не осталось любви.
Я люблю ее вопреки, люблю, ибо абсурдно. Моя любовь к ней – иррациональность. Она – мое спасение. От скуки, от обыденности, от хаоса сплина. Того, да, того сплина, о котором говорил Бодлер.
Но что я для нее? Почему она любит? Да и любит ли? Сколько бы ни пытался я понять, никогда не мог, потому что от меня скрыта основа, – как она любит. Я знаю, как она хочет, догадываюсь, как вожделеет, не только меня, а вожделеет вообще, и не только мужчин, но и женщин, но любовь ее – тайна. Любовь – страсть, достигшая динамического равновесия.
Не знаю, во мне ли дело, или она делала нечто подобное и по отношению к Секундову, и по отношению к Андрею, и по отношению к остальным. Я знаю, что она хотела этого равновесия, а реальный человек – ее возлюбленный, которым в данный момент оказался я, может и не играть решающего значения, потому что моя личность в ее сознании превращается в нечто настолько непредсказуемое, что постичь это невозможно никому, возможно, даже ей. Но именно это непостижимое она и любит. А может, все совсем и не так…
Мы подъезжаем с другой стороны, со стороны Дворцовой площади. Проходим под арками, выходим к Александрийскому столпу. Все так просто, так геометрически точно! Меня восхищает этот Космос. «Осознай это, осознай это, - щебечут птицы, - вас здесь больше не будет». Я прислушиваюсь, а Настя фотографирует.
Она просит итальянца сфотографировать нас, объясняя, куда следует нажимать. Мы стоим в обнимку, памятуя о том, какие взгляды вечно бросают нам вслед. Иностранцам, похоже, все равно. Они чем-то озабочены, но, глядя на нас, начинают улыбаться.
Какой большой путь проделала эта женщина! Как причудливо ее судьба переплелась с моей.
Я щурюсь, как кот, принимая бесценный дар света.
Детство прекрасно, потому что жизнь бесконечна. И в солнечный день, когда все еще живы, а обиды забыты на ярком солнце, когда любимая кошка нежится рядом, а книга все не кончается, когда еще нет знаний, а солнце нового дня будет греть также, но не принесет такой же радости, потому что тело уже отравлено сознанием, а дух – представлениями, в этот солнечный день время завязывает в человеке узел, который можно будет когда-нибудь развязать, понимая, что возврата нет.
Я вижу, как сработала диафрагма, поэтому кричу изумленному иностранцу, что все, уже все. Фотоаппарат поймал нас.
Когда я соединял в своем уме миры, Настя о чем-то думала, возможно, пытаясь построить свой Космос, на своих основаниях.
Они улыбаются, растерянно, что-то бормоча.
- Славные иностранцы.
- А ты заметил, как они глядели на мои ноги?
Я вздыхаю и смотрю под ноги, на мостовую.
Настя пыталась увлечь меня, но это было тщетно, ибо я увидел Их. Великие мастера, о которых было столько прочитано, мастера, с изучением которых было столько связано.
Настя оставила попытки. Ушла вслед за экскурсией. Это не имело значения. Я видел полотна. Я видел воплощение духа. Я видел Бессмертие.
По дороге нам предложили наведаться в домик Петра. На самом деле это строение называлось по-другому – Летний дворец Петра I в Стрельне, но мне нравилось называть его запросто «домиком».
Нам раздали причудливые войлочные чуни, чтобы мы не испортили набранные полы. Дом поражал целесообразием, порядком и роскошью. Причем роскошью не дворцовой, а мещанской, роскошью, которая была ближе нам, детям 21 века. Создавалось впечатление, что нечто подобное могут позволить себе и нувориши, если чувство меры их не подведет.
Экскурсовод, отличительной чертой которой была какая-то старинная, уже только в фильмах встречающаяся деликатность, неторопливо вела из залы в залу, рассказывая нараспев историю домика. Ее голос завораживал. Она рассказывала о картинах, о художниках, о технике изготовления полов, о парке, который окружал «домик», о Стрельне. Интерес к предмету ее неторопливой речи не покидал, но усталость, которая в первую очередь сказывалась в ногах, мешала получать удовольствие. Похоже, она и сама поняла это, потому что предложила пройти в сад, «где мы смогли бы отдохнуть, посидеть и расслабиться».
Еловые иголки, кусты смородины и подберезовики.
Настя молчалива. Иногда она нежно дотрагивается до моей руки. Усталость убрала из ее черт эротизм, вульгарность и яркость. Она выглядит нежной и домашней, хотя терпеть этого не может. Но как же она мила, когда ненавидимые ею качества проступают непроизвольно! Да и так ли уж плохо – быть домашней?
Мы сидим на деревянной скамейке, тихо прощаясь с экскурсоводом, с «домиком», с настоящим, которое подарило столько незабываемых минут.
Когда я принимаю душ, она готовит полдник.
Мы на скорую руку перекусываем и идем к заливу.
Мол. Запах воды. Я ныряю в обжигающую воду. Настя набрасывает мне на плечи старую куртку. Я сажусь на корточки, чувствуя, как тело согревается…
На ее лице появляется скука. Мне становится страшно, страшно не потому, что ей скучно, а потому, что я никогда раньше не видел на ее лице такого…
А что, если это состояние привычно, просто она его искусно скрывала? Может быть, она не скучает только тогда, когда испытывает возбуждение?
Что будет, когда она не сможет получать удовольствие? Или для нее это время никогда не настанет?
- Ты не устала?
- А ты?
- Может, пойдем в номер?
- Подожди меня в душе.
Ясно, что она ждала именно этого. Она была наполовину обнажена. Рука стыдливо прикрывала груди. Ни дать ни взять – Боттичелли. Новые трусики, едва прикрывавшие лоно, были призваны пробуждать страсть. Черные тонкие чулки, которые она купила ради меня (или себя?), ради торжества естества. Она не поленилась взять в поездку и туфли на высоком каблуке – неизменные вишневые туфли своей матери. Она старалась понравиться, да даже не понравиться, а восхитить, возбудить…
Когда она приблизилась к третьему оргазму, я решил, что мне надо сосредоточиться. Одной Насти в такой ситуации всегда мало, поэтому я представил, что делаю это с секретаршей на столе, а лицо секретарши – лицо Марины, лицо Жеребко, лицо Джиневры Бенчи.
Она рухнула на меня, попыталась восстановить дыхание, а потом прошептала, отводя влажную от пота челку:
- Феерично…
Я открыл глаза, потому что выспался. Показалось, что прошло не более 20 минут. Но белая ночь обманывала. Часы показывали два…
Мне приснилась драка. Я пытаюсь атаковать, но тело вялое, неповоротливое. Меня бьют, бьют методично, пытаясь убить…
Настя трясет меня за плечо:
- Я тебя люблю, Кисыч!
- Я тоже. Спи.
Понимание того, где мы находимся и с чем столкнулись, пришло позже. Не знаю, почему, меня охватил трепет. Я словно соприкоснулся, будто бы увидел неведомое. Складывалось впечатление, что, попав за ограду, я шагнул дальше. Настя ничего подобного не чувствовала. Она обращала внимание на частности: лебедей, утят, белок.
Мы идем по тропинке все дальше и дальше. Хочется, чтобы остановилось именно это мгновение – миг покоя, тишины, тепла и света в Летнем саду…
Полотна навевают мысли о времени, об изменении, о непостоянстве, которое здесь, в музее, в ключевом месте, на посту времени воспринимается иначе, ибо непостоянство выражено в виде постоянства. Оно сохраняет разные черты: художник изобразил прошлое, находясь в настоящем, а я смотрю на прошлое прошлого художника, сознавая непостоянство собственного настоящего, пытаясь зацепиться хоть за что-то – вот я и моя возлюбленная здесь, и неважно, повторится ли поездка, а если и повторится, то с ней ли, или будет какая-то другая женщина, о которой я, быть может, и не подозреваю, но приду с ней в этот музей, и вспомню этот день, про который сейчас могу сказать: «Аз есмь».
- Погоди минутку!
Я не объясняю, зачем мне нужна эта минута, а нужна она, чтобы додумать до конца.
В нашей семье еще никто не умирал. Мне было года четыре. Катя повела меня в кино. Вот так же, как и сейчас, сверкало солнце. Я радовался жизни и тому, что Катя купила мороженое.
Мальчик умер от заражения крови. Показали парк, где он гулял при жизни. Парк был пуст. Мальчика не было.
Мы вышли из мрака зала на ярчайший солнечный свет летнего дня.
Я спросил у Кати, что произошло с мальчиком.
Она ответила, что я же видел, как он умер.
В фильмах о войне, когда герои гибли, их место занимали другие, и жизнь продолжалась, а здесь осталась только пустая аллея, никто не занял место, пустующее под солнцем.
С этого дня мир был отравлен. Потом, когда погиб дед, когда он сгорел заживо, я не плакал, я не плакал никогда, видя смерть, потому что в тот солнечный день я понял, что умрут все. Я уже умер там, вместе с мальчиком, оставившим аллеи пустыми.
Теперь, стоя в холле залитого солнцем музея, я на какой-то миг стал тем ребенком, каким был до просмотра. Я забыл, что есть смерть. Я стоял в растерянности посреди огромного зала и изумленно глазел на сказочный мир…
Катерок был маленьким. В трюме – бар со столиками, а палуба настолько крошечная, что стоять невозможно. Только сидеть и только в специальных креслах. Пятачок, на котором я стоял, предназначался для прохода в трюм, а не для обзора.
Казалось, увиденное забыть невозможно, но я-то был стреляный воробей, и знал, что память постепенно сотрет все, каким бы неповторимым оно ни казалось.
Когда-то я предложил записывать впечатления, а сейчас, достав приготовленный для этих целей блокнот, делаю одну лишь запись.
Но я упрямо продолжаю что-то писать, пока Настя со смехом не выхватывае изрядно помятую тетрадь.
Бриз взлохматил ей волосы, глаза светятся зеленым, губы не накрашены, похудевшее тело в облегающей блузке предстает невинным. Она прекрасна…
Потянулись то ли парки, то ли посадки, то ли лес. Людей нет. Листва и трава играют под лучами восходящего солнца. Роса стремительно испаряется. День будет жарким.
Настя разглядывает обстановку, безделушки, туалетные принадлежности, картины.
Ее поразил котенок. Она обрадовалась, как дитя, потянула меня за руку, подвела к картине и сказала:
- Смотри, ко-котенок…
- Глаза какие голубые.
- Ко-котенок…
Она была в каком-то неописуемом восторге, не удержалась и, нарушив строжайший запрет, потрогала его, этого котенка, который жил в картине.
Нам предложили либо походить по дворцу, либо выйти в парк. Мы настолько устали, что выбрали последнее, но она не могла не вернуться к голубоглазому зверьку. Сказала, что никогда его не забудет…
Парк принял блудных детей, окружил заботой и приютил. Ноги перестали гореть, но хотелось большего – добраться до пруда и омыть их.
Брызнул дождь. Мы переждали его под «Колоннадой Аполлона», которую обнаружили нежданно-негаданно. Парк выглядел пустынным, однако оказалось, что в нем много полуразрушенных построек, будто играющих в прятки с бестолковыми туристами.
Водоемы украшены причудливыми мостами, на удивление настоящими, словно сказка ожила, а по воде, отражающей мир, плавают утки, утята и какие-то неведомые птицы.
Разлечься бы на травке, обняв Настю, и провести в таком безмятежном и счастливом сочетании душ, тел и природы всю ночь!
Ее мысли так же ленивы, так же спокойны. Мы, я и она, наконец-то добились того, чего так страстно хотели – покоя. Падает снег. Мы идем по заснеженным дорожкам Павловского парка, отдохнувшие ото всего, добившиеся счастья. С исцеленной памятью…
В гостиницу группу привезли под вечер. Все были тихими, осторожными.
После ужина мы ласкали друг друга как-то нежно, осторожно, словно муж и жена. Казалось, Эрот проникся поездкой в Павловск.
Мы не могли иначе, понимая, что завтра уедем, что сейчас длится последняя белая ночь.
Проснувшись, я увидел, что она не спит, а, приподнявшись на локте, внимательно смотрит.
- Что?
- Я люблю тебя, Кисыч. Я очень тебя люблю.
Она плачет.
- Обними меня, пожалуйста, покрепче! Прости меня, Кисыч! Прости меня!
- Я давно простил тебя. Ты же помнишь, я – Гао?
- Да… Кисыч, выполни мою просьбу.
- Какую?
- Когда ты уйдешь от меня…
- Не говори глупостей!
- … когда ты уйдешь, и у тебя будет другая, не позволяй ей прислоняться к этой ложбинке, вот здесь. Пусть она будет моей, только моей. Обещаешь?
Она ткнулась и поцеловала меня, намочив слезами…
- Мы будем вместе.
- Ты обещаешь?
- Обещаю.
Ее глаза в темноте кажутся серыми.
- Правда, любишь?
- Правда.
- И, правда, не бросишь?
- Ну, конечно.
Она укладывается, как ребенок, сжавшись калачиком. Кладет мою ладонь себе на грудь, под пижаму цвета одуванчика, и засыпает.
Я вспоминаю, как все начиналось. Думаю о Серже, о Тихонове, о Свете, Лене, Ирине. Я понимаю, что сказал правду. Я никого не любил. Еще я понимаю, что всю жизнь ждал чего-то настоящего, готовил себя к нему. Похоже, она – это и есть то, чего я ждал? Даже мое творчество увязывалось с ней, хотя она и не имела к нему никакого отношения. Мне казалось, я продолжаю быть творцом, несмотря на то, что не созидаю. Разве любовь не разновидность поэзии? Любовь – это и есть подлинная поэзия, которая не нуждается ни в словах, ни в ритмике. В глубине души мы оба знаем, что всему приходит конец. Но есть ли сила, которая заставит нас в это поверить? Как это произойдет? Как человек приходит к пониманию, что любви больше нет? Если любовь не связана с красотой, если любишь человека, женщину, такой, какой она не может не быть, то, что нужно, чтобы любовь исчезла? Собираясь уходить от Насти, верил ли я в то, что смогу это сделать?
Мне снится лето, озеро. Я прижимаюсь к ней, как тогда, год назад, и сердце замирает. Она еще не моя. Еще нет никаких оснований считать, что она может быть моей, но трепет моего сердца уже делает меня счастливым. Любовь приносит плоды. Ее серебристый купальник так красиво подчеркивает груди. Какие они, груди моей любимой? Запретной женщины, которую я люблю?
Утро проходит в суете. Настин мобильник будит нас за 2 часа до отъезда. Нужно собрать вещи, прибраться, принять в последний раз душ.
Любой отъезд волнителен.
Когда автобус проезжает мимо «домика» Петра, я приникаю к окну. Я прощаюсь по-настоящему. Прощаюсь с этим «домиком», как с живым человеком, прощаюсь со своими воспоминаниями, со своим настоящим, которое уже умудрилось превратиться в прошлое, пусть недалекое, но уже прошлое. Завтра мы будем в Рязани, далеко отсюда, но воспоминания останутся.
Настя задумчиво смотрит в другое окно на проплывающие деревья. Когда я сажусь на место, она нежно берет мою руку, подносит ее к губам.
- Кисыч…
Я обнимаю ее.
Петергоф встречает постройками из красного кирпича. Тенистые аллеи дают свежесть и прохладу. Мы поднимаемся и поднимаемся в гору. Стоп. Я вижу даль. Куда хватает глаз, простирается Финский залив. Синева сливается у горизонта. Огромные валуны. Зелень подстриженных деревьев.
Наконец, фонтаны запускают. Каскад не сразу наполняется водой, он набирает силу. Вода вокруг. Мы плывем в этой воде.
- Пойдем к заливу. Он ждет нас.
Холм защищает созданный Петром Эдем от бурных волн. Люди сидят на камнях, подставив полуобнаженные тела мягкому утреннему солнцу.
Настя с интересом разглядывает мальчика, одетого в камзол не по росту и при шпаге.
Там, справа, ближе к дворцу, огромного роста детина, хмельной, обутый в чудовищные сапоги, и его напарница – женщина лет тридцати с огромной грудью, впрочем, грудь кажется таковой из-за специфического кроя старинного платья, – предлагают свои услуги.
Пот течет градом по его лбу. Даме жарко. Она обмахивается веером, но видно, что силы на исходе. Когда кто-нибудь соглашается сфотографироваться, а желающих не так уж и мало, она натягивает на лицо вымученную улыбку и встает в заученную позу.
Время глумится над этими людьми или они глумятся над временем? Корова-время преобразилось в женщину, а из ее груди цедят звонкую монету вперемешку с кровью. И это будет продолжаться до тех пор, пока у них у всех есть силы. Когда они сгинут, найдут других людей, других коров и другие времена.
- Белка! Белка!
Настя прижимается ко мне и шепчет, что я обязательно должен ее сфотографировать.
- Только не спугни, только не спугни.
Последовательность действий и течение времени нарушается. Перемешивается «Монплезир» и «Фаворитка», Милон Кротонский и Афина Паллада. Купальня императрицы. В помещении пусто.
Наконец, мы достигаем конца.
В Рязани когда-то были летние аттракционы. Одним из них был паровозик. Когда я впервые поехал на нем, он увез меня в такой же уголок. Там никого не было, и только мама стояла в стороне, ласково улыбаясь, и махала рукой. Одиноко и хорошо.
Мы достаем печенье. На мою макушку падает огромнейшая капля. Почти сразу же в воздухе проходит волна озоновой свежести, а где-то далеко гремит гром. Мгновенно все темнеет, начинается ветер. Мы проходим через одну ограду, потом через другую, и я уже не в силах отличить Верхнего парка от Нижнего, одного фонтана от другого. Люди прячутся под какими-то навесами.
Дождь стихает так же неожиданно, как и начался…
Мы спим беспокойно, пытаясь прижаться друг к другу поплотнее: зябко. Ночью просыпаюсь от шепота – проезжаем Москву. Настя тихо сопит у меня на плече.
У Насти есть дед – цыганский барон.
А я ищу встречи с ним, отправляясь к отцу на Шлаковый. Здесь все в ужасном состоянии. Про отца говорят, что он умер, то есть вскрыл себе вены.
Около профилактория за мной начинают гнаться какие-то люди. Я понимаю, что это люди барона. Вижу, как со стороны стены из травы поднимается пьяный грязный, но живой отец. Я кричу:
- Папа, помоги!
Он тоже что-то кричит, и сотни людей начинают подниматься вслед. Они устремляются ко мне.
Бандиты уже вышли из машины и стремительно приближаются, но, увидев толпы, останавливаются.
Орда налетает на них и начинает бить. Жутко. Безжалостно.
Наконец, все заканчивается. Из машины выходит старик и говорит:
- Хватит.
Все беспрекословно выполняют требование.
- Кто это? – спрашиваю я отца.
- Барон.
Барон отводит меня в сторону:
- Что тебе нужно?
У меня есть возможность выложить самое заветное желание.
- Я хочу знать, кто такая Настя на самом деле.
Он смеется старческим опытным смехом.
- А ты как думаешь?
Слово произнесено.
- Когда-то она была девой, но, разочаровавшись в жизни, начала рассматривать людей в качестве средства. Я подозреваю, что это вы сделали ее такой.
- Ты говоришь «худшая», а знавал ли ты достаточное количество женщин, чтобы так утверждать? Настя – одна из лучших. В ней осталось человеческое. Я не делал ее. Она сама сделала выбор. Оставь ее в покое. Ты не часть ее жизни, у тебя – свой путь.
- И это все? Больше вы мне ничего не скажете?
- Да. Не пытайся узнать еще что-то. Это бесполезно.
Он садится в машину и уезжает.
- Папа? Ты знал обо всем с начала?
Отец смотрит на меня.
- Зачем ты убиваешь собственную жизнь? Зачем ты это делаешь?
- Пойдем в дом.
- Я не хочу. Мне кажется, там отвратительно. Мне страшно туда заходить.
- Не бойся, самое страшное уже произошло, больше ничего не случится.
Мы заходим. Я вижу, что все чисто, как тогда, когда мы жили здесь.
Оттого, что все, как раньше, становится не по себе.
- Папа?!
Но его нет со мной.
Я делаю шаг…
Сон уходит, оставляя недоумение.
Разговор двух мам уже принял непринужденный характер, так что становится ясно: какое-то решение принято. Папа курит на балконе, а Настя просматривает журнал. Обе мамы довольны исходом переговоров.
Все садятся за чай.
Неужели решено? Тристан и Изольда воссоединятся? Что ж, мы сами выбрали путь.
Радость определенности. Хоть что-то прояснилось. И хотя ясно, что путь будет трудным, во всяком случае, он обозначен.
Я встаю в 7:00 бодрым и свежим. Мне не привыкать рано просыпаться, а за время отпуска удалось отдохнуть, поэтому двухнедельная работа не смогла выбить из колеи.
Моросит. Веет приближающейся осенью. Эти осенние знаки настораживают. Они обещают что-то, но не говорят, каким оно будет, это новое. Лето утрачено, вот это лето – ушло «будто и не бывало», его больше не будет, а мы, вполне возможно, не сделали чего-то важного, того, что не сделаем теперь никогда, чего никто не сделает никогда.
Когда Тихонов показывается на другой стороне дороги, мне уже не так хорошо, как с утра. Время перешагнуло заветную черту. Рязань изменилась. Все сосредоточены и угрюмы. Они ждут вечера, когда неон и музыка предложат забытье. Очарование утра исчезло вместе с сонливостью, вместе с пятым автобусом, вместе с мыслями о будущем и прошлом. Будничные звуки ожившего после воскресной спячки города доносились и справа и слева. И как символ будничности появился на той стороне дороги Тихонов.
- Родион Романович!
- Сергей Алексеевич!
Мы поднялись по ступеням, открыли дверь и погрузились в полумрак новой жизни.
Мне навстречу вышла красивая темноволосая женщина с внимательными карими глазами.
Я поздоровался с ней, она с – Тихоновым (весьма приветливо) и со мной (заинтересованно).
- Это и есть наш новый учитель?
Я кивнул.
- Еркина пришла?
- Какая?
- Директор…
- Да, уже здесь.
- Я пойду? – вопросительно посмотрел я на Тихонова.
- Да погоди, Родион Романович!
Директором оказалась женщина, которую бы Корнюшин назвал задоподобной.
Звали ее Валентиной Павловной.
И я, и Настя находились в сходном положении, поэтому, когда разговор приближался к одной из запретных тем, а одному Богу известно, сколько их было на самом деле, мы бледнели, краснели, нервничали. Клубок ситуаций косвенно был опосредован и теми людьми, о которых сейчас никто и думать не думает, а они, эти люди, и являются подлинными творцами нашего сущего. Парадоксы времени.
Как сказал когда-то Иов, то, чего мы боялись, то и случилось, и случилось во многом благодаря маме. Она всегда имела интересное свойство: в ее присутствии ложь не могла быть скрыта.
На мгновение мне показалось, что мама распутала по ниточке почти всю историю, а сейчас решает последний вопрос, самый главный.
Она выигрывала в тактическом плане. Она даже пошла на то, что дала добро на переезд сегодня же вечером, но сделала это не в наших интересах, о чем не преминула с известной долей иронии сказать: «Ведь за полгода можно и передумать жениться, не так ли?»
Алла печально смотрела вслед, Таня прослезилась, а Петр Иванович даже не предложил отвезти. Расставание было каким-то странным, как и сама помолвка.
Мы тихо шли, и я молил Бога, чтобы мама не задавала никаких вопросов, но она, разумеется, задала:
- Настюш, я кое-что не поняла: так ты учишься на самом деле или нет?
- Я вам потом все объясню.
Но объяснения уже не были нужны. Петля затягивалась, и Настя это чувствовала.
Месяц назад она уволилась из «Нуаре».
Я был у нее там как-то раз. Во сне со спутанным временем.
Я общаюсь с хозяйкой салона, которая очень странно на меня смотрит. Почему? Потому что я пришел к Насте, а до этого приходил к Демонической? Я прохожу мимо кабинок, рассматривая людей, мутных, белых, как пластик. Вот и Настя. Слава Богу, она не видит меня. Сидит, пригорюнившись, на кушетке и что-то пишет. Она обижена на меня за то, что я не пришел вчера. Я удивлен. С кем же я гулял весь вечер? Демоническая требует от меня, чтобы я бросил писать. Роман не должен быть закончен. В противном случае – смерть. Чья? Я осознаю, что достигаю уникального состояния сознания. В это время я могу постигать все временные парадоксы. Ничто в работе времени не может быть упущено. Время увлекает меня по кругу, словно я раскручиваюсь на карусели. С каждым оборотом я вижу удаляющуюся фигуру Насти (или это Демоническая?). Ее лицо печально.
Утром меня будит не звонок будильника, а звонок телефона. Стоило маме воткнуть провод в розетку, как оглушительный треск аппарата поднимает меня с постели.
- Алло!
- Привет, – грустный голос Насти вернул меня в ненавистный мир.
- Привет. Ты с ума сошла – звонить в такую рань.
- Извини, Кисыч, но вечером до тебя было невозможно дозвониться.
- Наверное, мама телефон выключила. В последнее время постоянно названивает какая-то девица – я популярен.
- Не сомневаюсь.
- Что ты хотела?
- Ты меня разлюбил?
- Нет.
- Скажи это еще раз.
- Я тебя не разлюбил. У меня просто много работы.
- Правда?
- Чистая правда. Вот и сейчас мне идти на работу.
Едва я выговорил это, как раздался оглушительный треск будильника. Я чертыхнулся.
- Когда же прекратится этот дурдом?
- Кисыч, скажи, что ты вчера был дома.
- Я был дома.
- Скажи, что у тебя никого нет.
- Кто у меня может быть? Я вчера первый раз вышел на работу. Насть, ну что ты?
Она пожелала мне удачного дня и удовлетворенная положила трубку.
Валентина Павловна объявила о своем намерении произнести тост.
Я насторожился. Уж больно пафосно все начиналось.
- Дорогие учителя, и молодые, и уже опытные. Я рада, что собрала вас всех вместе в этот праздничный для нас день. Предлагаю выпить это горькое вино за стадо. За баранье стадо…
Я в крайнем изумлении посмотрел на Тихонова. Он, держа стакан в руке, хмыкнул прямо в него.
- … это стадо – вы.
- Валентина Павловна! – попробовала ее перебить завуч.
Еркина огрызнулась:
- Не перебивайте, Елена Владимировна! Вы – стадо, а я – пастух. Хорошее стадо идет туда, куда указывает пастух. А он не дает своих овец в обиду, оберегает их и следит за тем, чтобы им жилось хорошо. Так выпьем же за хороших баранов, послушных своему пастуху!
Вытаращив глаза, я медленно обвел взглядом слева направо коллектив. Все ели, как ни в чем не бывало. Земля ни у кого не ушла из-под ног.
Оскорбление? Метафора, взятая из Евангелия? Глупость? Гордыня?
В этот момент из-за стола встала Ольга Ивановна, быстро попрощалась со всеми и ушла.
Обстановку разрядили, включив музыку. Сама Еркина вела себя так, будто ничего особенного не произошло.
- Не пора ли собираться? – спросил я Тихонова.
- Потанцуй, Родион Романович.
Я понимал Тихонова. Ежедневная рутина. Хлопоты по уходу за дочерью, жена, теща, хозяйство и изматывающая работа: днем – школа, вечером и ночью – рефераты, рефераты, рефераты… Ему хочется отдыха, разрядки, ему хочется полных грудей Трушиной.
Но когда уходить мне? Я чувствовал себя прикованным к Тихонову, и в то же самое время меня не покидало чувство одиночества. Тихонов никакой поддержки обеспечивать не хотел, а может, не мог. «С кем он?» – спрашивал я себя, и не находил ответа. Определенно он не с нами, но и не с ними. Даже к Трушиной у него меркантильный интерес. Он создает иллюзию собственной значимости, поэтому каждая группа считает его своим, считает – и обманывается. Тихонов играет на слабостях людей, полагающих, что его присутствие избавляет их от одиночества. Он – иллюзионист. Интересно, поступая так (а ведь этому его научил Секундов!) он сознает глубину одиночества?
Странная, будто эзотерическая акварель небытия: люди погружены в глубины собственных личностей, но не тех, обычных, а новых, опьяненных неизвестностью. Каждый занят: директор ведет беседу со снохой (нашим завучем), несколько женщин поют, красавица Городцова танцует, Суяров пьет водку, устало и презрительно разглядывая окружающих, Тихонов беседует с Трушиной в дальнем закутке столовой, куда несколько дней назад я помогал ему перетаскивать огромные кухонные плиты. В этом закутке он пытается ее соблазнить, возможно, не желая этого, а Трушина, пребывая в том же мрачном небытии, что и все, не знает, что делать: согласиться, отказаться, разрешить поцеловать себя, показать груди или не показывать их, разрешить залезть под юбку или не разрешать? Она знает, что этот день кончится, как и тысячи других, а упущенное время проследует, не оставляя никаких следов в ее стареющем теле, кроме тех, что уже оставлены. Она боится, что рутина поглотит ее окончательно, что время заворожит ее, как заклинатель, что она змея и время заворожит ее. Они стоят в этом чаде времени, которое дымит, будто подожженная резина…
В дверях меня догоняет Тихонов. Я даже не понимаю, как умудрился он выкарабкаться из когтей этого марева. До автобуса – десять минут. А самое интересное – автобус этот последний. Других сегодня не будет. Тихонов намеренно задерживает меня, боясь застрять в одиночестве. Мне представляется Сергей Алексеевич, одной рукой забирающийся под юбку Трушиной, а другую подносящий к глазам, чтобы посмотреть, сколько до отхода автобуса.
«И если свет, который в тебе – тьма, то какова тьма?»
Мама на работе. Отец спит. Настя еще не пришла.
Я разбираю диван, внезапно обнаружив, насколько он постарел, быстро раздеваюсь, и, даже не попытавшись приготовить чая, ложусь. Мне кажется, что я несусь вниз с ужасающей скоростью, что я сейчас разобьюсь, я вздрагиваю в ужасе… и открываю глаза, не понимая, что происходит.
Настя трясет меня за плечо, приговаривая:
- Кисыч, Кисыч…
- Настен? Мне снилось, что я падаю… Ты откуда? Почему так поздно? Сколько сейчас?
Она смотрит на часы:
- Вообще-то еще не поздно – двенадцатый час. У меня для тебя сюрприз. Ты встанешь?
- Да, подожди минуту.
Она встает, торжественно выпрямляя голову и спину:
- Дорогой Кисыч, поздравляю тебя с Днем знаний. Желаю тебе педагогических успехов на твоем непростом поприще!
Затем она протягивает сверток, элегантно обернутый в бардовую упаковку.
- Спасибо…
Я увлекаю ее к дивану, поднимаю на руки и одновременно гашу свет, раздевая, копошась в ее теле…
Настя тех далеких лет, периода ее ученичества – полная, даже чересчур, в очках-хамелеонах, умная, похотливая, почти без комплексов девочка, которая стесняется своего тела. Чтобы выиграть у более привлекательных подруг, ей, приходится брать интеллектом и доступностью…
Уже засыпая, я, как это обычно бывает, вдруг понимаю секрет ее личности, но сон накрывает меня черным крылом смерти, не давая ничего запомнить.
День рождения напоминал мистерию.
Каждый поздравлял особенно, вкладывая в поздравления тончайшие оттенки опыта, которым все были связаны. И за всем стоял мой личный опыт.
По этим людям я мог бы проследить все линии моих бесчисленных жизней, мог собрать тонкий узор бытия, начиная с рождения и кончая смертью, о которой я ни на минуту не прекращаю думать.
Я смотрю на собравшихся, и мне кажется, что я вижу каждого насквозь, что их мир прост, что его можно описать одним словом:
Мама – надрыв;
Настя – похоть;
Саня – невроз,
Тихонов – корысть;
Аня – холерик.
И эта простота пугает.
Становилось как-то обидно за прохладу великолепного осеннего дня, превращающегося в вечер, за бесхитростность жизни и простоту смерти. За обыденность сущего.
Перед мысленным взором проходили мириады Дней рождений, которые я помнил (или мне казалось, что я их помню, потому что я мог и выдумывать переживания или брать их из других дней, не более и не менее важных).
Я поймал себя на мысли, что мне не обязательно фотографировать и фотографироваться, потому что все эти люди и события уже запечатлелись в памяти надежнее всех фотопленок мира, со всеми подробностями и выражениями лиц, со всеми словами и смехом, со всеми заблуждениями и чаяниями. Запечатлелись как живые и как мертвые, потому что мысленно я пережил смерть каждого. И, конечно, свою.
Стемнело. Гости начали собираться.
Как и год назад, я пошел провожать их, только в этот раз Настя осталась дома, чтобы помочь моей маме убрать со стола.
- Да, – пробормотал я, удивляясь тому, насколько пьяно прозвучал собственный голос, - мы мечтаем вовсе не о том, что сбывается.
Меня разбудил шорох у двери.
Я хотел продолжить сон, но его словно и не бывало.
Она была пьяна. Я даже не стал спрашивать, где она была и что праздновала. Я сделал вид, что сплю. Она тихонько умылась, разделась и легла.
Меня окутала волна ее запахов. Показалось, что к запаху тела примешивается и еще какой-то, посторонний, но мне не хотелось разбираться, кажется это или так оно и есть. Во сне мир склеивался воедино, и «дней связующая нить» крепла, а завтра предстояла умственная работа. Как мог я учить, если не был цельным? Я уснул и не видел снов.
Вечерами, когда Насти не было, я стремился постичь суть Красоты: пока мама хлопотала на кухне, я смотрел порнуху, которой меня снабдил Санек. Во мне не было похоти, поэтому я с удивлением разглядывал то, что обычно возбуждает. Мне вдруг пришло в голову, что я пытаюсь найти во всех этих обнаженных телах идею красоты. Платоновские эйдосы. Из всех этих представлений я постоянно стремлюсь почерпнуть нечто новое, ранее невиданное, а затем собрать воедино эту новизну и воплотить в единое представление, создав образ идеального существа. Но зачем он мне? Возможно, все эти поиски обусловлены желанием познать. Только позволит ли этот нелепый метод, которым я пользуюсь сейчас, познать Настю или кого-то еще? Между нами лежит бездна, и преодолеть ее невозможно. Загадка андрогинов.
Настя заходит в комнату и закрывает за собой дверь, а потом почти мгновенно начинает принюхиваться. Нюх безошибочно ведет ее, как легавую. Она умудряется заглянуть даже под диван.
- Холодно, – со смехом обрываю я ее.
- Привет, Кисыч.
Она подходит и целует меня из-за плеча.
- Только не говори, что ничего не произошло: я чувствую запах спермы.
- Ну, да. Я изменил тебе. Под диваном прячется твоя счастливая соперница.
- Я не шучу. Я отчетливо чувствую запах свежей спермы.
- Та настолько хорошо знаешь этот запах, что можешь отличить его из сотен других?
- Хватит ерничать. Ты занимался онанизмом?
- А хоть бы и так. Ты имеешь что-нибудь против?
Меня раздражает ее игривый тон. Неужели она не чувствует ни капли вины в том, что происходило и происходит?
Она игрива и весела. Сама мысль о том, что ее будущий муж может заниматься мастурбацией, умиляет. Такое ощущение, что эта мысль настолько приятна, что она начинает еще сильнее любить меня.
- Я ужасно хочу спать…
- Не мудрено…
Я безуспешно пытаюсь уснуть, пока две женщины на кухне обсуждают различные вопросы, причем одна из них вынуждена вести двойную игру, потому что в противном случае ей не удастся выжить.
«О боги! И ночью, и при луне мне нет покоя!»
Во сне я решаю задачи по солипсизму. Мне снится, что я – собственное воплощение. И нужно разобраться, помню ли я прошлую жизнь или нет. Вообще-то сон начался по-другому – с идеи бессмертия. Я задумался о творениях. «Махабхарата». Все исчезло. Или исчезнет. Кто оценит великое, когда не останется человечества? Или частный вопрос: способны ли глупцы, живущие сейчас, оценить по достоинству гениальные произведения? Да или нет? Значит, жизнь и учение бессмысленны? Может ли такое быть? Христос говорил, что Иоанн Креститель – больше, чем пророк. Он – Илия, пришедший подготовить путь. Значит, Христос разделял идеи о реинкарнации? Он был солипсистом? Может быть, и я воплощусь в кого-нибудь, и это будет личным бессмертием. И этот некто будет читать мои произведения и узнавать себя. Не исключено, что это будет делать и человек, не являющийся моим воплощением. Так ли уж это важно? А если я тоже являюсь воплощением кого-нибудь? Просто еще не пришло понимание. Каково это – быть двойником какого-нибудь гения? Явно, не очень приятно. Так почему же я желаю этого кому-то? Каково будет осознать человеку, что он – это я?
Ариадна лежит рядом и мастурбирует.
Я с любопытством наблюдаю за ней. Ее стоны. Извивающееся тело. Она не в состоянии возбудить, потому что ее тело облачено в нелепую пижаму, ту самую, которую она брала в Питер.
- Кисыч, Кисыч, да, да… да! – кричит она, испытывая оргазм.
Когда бы я ни проснулся, складывается впечатление, что не выспался. Очевидно, у меня расстроена деятельность таламуса. Режимы сна и бодрствования работают неправильно. Цена этой болезни не так уж и высока: вечная сонливость по утрам, страх перед бессонницей, парадоксы мыслительных операций по утрам. Сейчас утро. Я подхожу к зеркалу, думая о смерти, желая ее скорейшего приближения – настолько мне плохо. Пробуждение – первая печать из семи. В течение дня меня жду еще шесть. А потом для меня начнется Ночь Гнева. С утра все повторяется вновь. Дурная бесконечность достигает апогея в бесконечности утренних пробуждений. И только в воскресенье мы встаем около 10. Я благословляю этот день.
Утро начинается с безумия. Некоторое время я приглядываюсь к себе и своим чувствам, к ближним и их мироощущению. Мне нужно выяснить, кто из нас сошел с ума: я или они. Логика подсказывает, что все сразу сойти не могли, поэтому… Однако я веду себя совершенно адекватно. Странно ведут себя кондукторы в автобусах, набрасывающиеся с непристойной бранью без всякой видимой причины, люди, стоящие на остановках, группки в транспорте. Все, будто сговорившись, ведут себя злобно, непристойно и как-то карнавально. Я не даю поводов, и люди переключаются друг на друга. Я вижу, как две машины, чуть было не столкнувшись, остановились на середине проезжей части. Молодой, крупный и нахальный водитель, обругав пожилого и зажатого, напоминающего Акакия Акакиевича, замахивается на него, а тот съеживается, приготовляясь с животным ужасом принять удар, не пытаясь прикрыться, словно Лизавета Ивановна.
В бессилии мой мозг пытается решить дилемму. Устанавливает причинно-следственные связи, делает выводы конструктивного и деструктивного вида. Но не находит ответов. Я чувствую себя как человек, попавший в сумасшедший дом. Чудовищность нелепиц пугает. Но хуже всего послевкусие: забываешься, а когда приходишь в себя, видишь, что все нормально. А так как нормально быть не может, ужасает мысль: «Ты стал таким же, поэтому кажется, будто все в порядке».
Хаос школьной жизни больше не беспокоит меня.
Я доехал до площади Ленина и позвонил Насте с почты. В сотый раз я звонил отсюда. Уже полагалось ко всему привыкнуть, но нелепые слабоумные служащие, умудрились запутать и это нехитрое событие. Их удивляла мерная заученность моих движений. В хаосе нелепых мыслей и не менее нелепых деяний, эта соразмерность выглядела вызывающе, и эти женщины с давно погасшими лицами грубили, пытаясь достичь каких-то своих, недоступных целей.
Она была в своей бордовой юбке, шумной, как морской прибой. Ее волосы были распущены, взгляд ясен, глаза улыбались. Она казалась гораздо старше. Ее красота резонировала с осенью. Она была красива по-осеннему, хотя ясно было, что эта женщина может при желании стать привлекательной и по-весеннему, красотой первой юности. В искусстве маскировки ей не было равных.
Она была как великолепный бордовый осенний лист.
Тихо. Ветер больше не оголяет бело-черную наготу берез. Настя, забавляясь, принимается ворошить листву, собирающуюся вдоль бордюров. Доставляет удовольствие смотреть, как непосредственно она это делает.
Яркость листьев оттеняет мутно-серое небо. Кажется, его пролили из космоса на всех нас. Оно постепенно стекает на землю, просачивается в души.
И в глубине моего существа рождается крамольное величие свободы. Оно проявляется в виде желания развернуться и уйти, оставив ее одну в недоумении и ужасе.
- Ты, что, Родя? – она нежно прикасается ко мне.
- Нет, ничего, задумался.
Сейчас она, конечно, спросит, о чем.
- О чем?
- Сложно объяснить. Мыслей слишком много. Я и сам толком не смог разобраться. Небо вызвало воспоминания. Какое-то светлое чувство. Что-то из детства. Не обращай внимания.
- Как же, Кисыч, не обращать на тебя внимания? Ведь я же тебя люблю. Ни у кого нет такого мужчины!
Может быть, она думает о чем-то. Мне хочется проникнуть в мастерскую, где производят на свет ее суждения, но я знаю, что из этого ничего не выйдет.
Я поворачиваюсь и целую ее, грубо, глубоко, будто желая проглотить. Я терзаю ее рот, ее язык, чувствуя, как она распаляется все сильнее. Ей нравится грубость.
В ее лице я обладаю всем, чем не мог обладать раньше и не смогу в будущем. Она – сосредоточие желаний, солнце в этой системе желаний, вертящихся вокруг нее, подобно планетам…
Она лежала долго, очень долго. Я и не думал, что с ней такое может быть. Она все не могла отдышаться.
- Кисыч, я видела звезды!
Я погладил ее по волосам, ставшими после случившегося спутанными и жесткими.
- Ты превзошел сам себя!
- Да?
- Ни у кого нет такого мужчины. Пусть все завидуют мне. Кисыч, я так счастлива!
Уже в глубине моего сознания маячил огонек каких-то желаний. И хотя их не было здесь и сейчас, я чувствовал их на периферии. Сейчас они придут. Я осмыслю. Меня начнет тяготить бездействие. Мне будет казаться, что, лежа здесь, я напрасно теряю время. Я должен действовать. Нужно многое успеть. Однако если меня спросят, что же я не успел, что же я так мятусь, я не смогу дать надлежащего ответа. Потребность в деятельности эфемерна: я даже не могу понять, какой деятельности мне не хватает. Однако бездействие губительно…
- О чем ты думаешь?
Сколько раз я уже слышу этот вопрос?
- О тебе, о себе, о нас.
- Кисыч, ты любишь меня? Только говори правду. Иногда, когда ты такой, мне кажется, что ты совершенно меня не любишь.
По интонации я понимаю, что она спрашивает несерьезно. Она дурачится. Я и в темноте вижу, как она надувает губы…
- Твоя мать ненавидит меня. Она хочет, чтобы я ушла.
- У тебя бред? Только было у нас все наладилось, как ты со своими нелепыми гипотезами пытаешься все испортить. Потерпи до весны. Мы будем жить вдвоем, никто не будет лезть, но умоляю тебя, умоляю всем святым, не порти сейчас ничего, потерпи, сдержи темперамент!
- Кисыч, ты ничего не понимаешь. Ничего не видишь.
- Что, она прямо сказала, что не любит тебя?
- Нет…
- У вас состоялся какой-то разговор?
- Да не было никакого разговора. Что ты пристал? Я же вижу… Я чувствую, что она что-то замыслила…
- Ты думаешь, она заподозрила, кто ты?
Сквозь всхлипы, я услышал жалобный шепот. Она словно причитала:
- Мне не везет (всхлип). Никогда не везет (всхлип). Стоит мне только кого-нибудь полюбить по-настоящему (всхлип) как сразу же нас какие-то стервы разлучают (всхлип)…
Наконец, ее прорвало:
- Если твоя мать будет что-нибудь говорить про меня – не верь! Она будет делать это из ревности… Чтобы разлучить!
- Ты ошибаешься, Настя. Она ничего не будет говорить, потому что она слишком для этого умна. А вот ругать ее не следует. Будем считать, что ты не в себе.
Она долго посмотрела на меня, но ничего не сказала.
Как это бывает, когда человек выговорится, она успокоилась. Даже начала шутить и рассказывать забавные происшествия, накопившиеся за недолгое время работы на новом месте. Когда мы подходили к дому, она вдруг отозвала меня в тень, судорожно обняла и спросила, люблю ли я ее.
- Я тоже люблю тебя, Кисыч, – сказала она голосом, в котором еще слышались нотки плача, но слышалось также нечто светлое, детское, доверчивое и непосредственное.
Она обняла меня. Крепко. Очень крепко. Как одна она умела делать. Потом собралась, привела лицо в порядок. Покопалась около костра из палых листьев, и засмеялась:
- Пошли домой!
Глядя, как мама ласково обращается с ней, я пытался понять, откуда взялись опасения.
После ужина я закрылся в ванной с ножницами и бритвой. Я откромсал волосы, а потом обрился под ноль, оставив на оголенном черепе несколько порезов.
Когда я зашел, она лежала ничком, накрывшись с головой. Она не спала. Я обнял ее и начал искать губами ее рот, но она отворачивалась до тех пор, пока случайно не прикоснулась к голове.
- Что это? – яростно прошептала она.
Я силой перевернул ее на спину и начал стаскивать с ног пижаму. Она сопротивлялась, но я, не боясь причинить боль, потому что злился, раздел ее, а затем силой взял. Она яростно колотила меня кулаками по спине, но я не чувствовал ничего. Во мне не было даже похоти, было только стремление «познать». Наконец, она отдалась, перестав колошматить, более того, обхватила руками лысую голову и стала прижимать к своей груди.
- Кисыч, ты стал другим. У меня было такое ощущение, что в постель лег другой человек.
- Тебе это показалось неприятным? Разве разнообразие не превосходно?
- Нет. Не в этом случае. Больше так не делай. Хорошо?
- Обещаю. Ты не разлюбила меня?
- Глупый, конечно, нет.
- У меня есть просьба.
- Какая?
- Не надевай, пожалуйста, пижаму.
- Не нравится она тебе? Ну, хорошо, не буду.
Когда я вышел к завтраку, мама внимательно посмотрела на голый череп, но никак не отреагировала.
Она казалась задумчивой, будто мысли ее погружены во что-то, требующее безотлагательного решения.
- По-моему, с хорошей прической тебе было бы лучше.
В школе моя стрижка произвела фурор. Правда, детей не было, поэтому оценили ее лишь коллеги.
Мне не хотелось домой. Настолько не хотелось, что я позвонил из школы Гансу. Предложил выпить пива, вспомнить прошлое. У Ганса на квартире был настоящий бедлам. Он встретил меня, с интересом оглядев бритую голову.
- Вот это настоящий учитель! Тебя ученики не боятся?
У его жены были гости. Ими оказались две симпатичные, но чрезвычайно похабные студентки из Радиоакадемии. С отвращением мы предложили им пива, которое я принес. Они не отказались.
- Как ты с ними уживаешься?
- И не говори! Подруги жены – ничего не попишешь.
Вспомнив его заводскую шутку, я засмеялся:
- Если только надавить таким на глазик…
Андрюха расслабился:
- Да, да. Ты прав. Больше никак с ними не разберешься.
Он проводил меня до прохлады ноябрьской ночи…
Я вошел в квартиру, и по спине пробежал холодок. В воздухе что-то витало. Ощущение было такое, будто на обоях написано: «Внимание!».
Настя сидела в комнате и даже не вышла в прихожую, чтобы поприветствовать.
Мама явно ждала моего возвращения. Она хотела сыграть на опережение.
- Родя, мне нужно с тобой поговорить.
- Сейчас, только в туалет схожу.
Мне не хотелось в туалет, но нужно было выиграть время, чтобы психологически подготовиться.
Я стоял в туалете и продумывал систему аргументации. Нервы – на взводе.
Наконец, я зашел в ванную, умылся, посмотрел на себя в зеркало: лысое спокойное лицо никак не выдавало напряжения.
Я заглянул в кухню. Мама тут же закрыла дверь. Ее лицо выражало чудовищную волевую работу.
- Ты знаешь, кто такая Настя?
- Не понял. Что ты имеешь в виду?
- Знаешь ли ты, кто такая Настя? – повторила она вопрос.
- Конечно, знаю. Мам, о чем ты говоришь?
- Она не работает в поликлинике УВД и никогда не работала. Она не работает на «Эхо». Я, например, не знаю, кто она и что за человек. Поэтому я спрашиваю у тебя, моего сына, который собирается на ней жениться, кто она? Кем является женщина, на которой ты хочешь жениться? Где она работает? Чем занимается? Ответь мне, своей матери!
Мне стало страшно за маму, настолько она была вне себя, настолько необычным было ее поведение.
Настя продолжала лгать всем, включая меня, а сейчас вот попалась на лжи, попалась глупо, не вовремя, не открыв карты даже мне, человеку, которого, как она говорит, любит, человеку, который мог бы ей помочь. Мне стало обидно за ее глупость, за ее лживость. Захотелось проучить ее, а заодно захотелось посмотреть, как она выйдет из сложившейся ситуации.
Я чувствовал, что все еще люблю ее, но какое-то реле переключилось, поставив ее в условия эксперимента. Мне стали интересны ее реакции, система аргументации в критической ситуации. Показалось, что, проследи я все это сейчас, смогу лучше понять психологию лжи, специфику обмана.
- Что ты мне скажешь, сынок?
- Не лучше ли спросить обо всем у нее?
- Я тоже хотела тебе это предложить, но боялась, что ты не допустишь. Не торопись, не поддавайся чувствам. Осмысли все, как следует.
- Мам, я в порядке. Что ты говоришь со мной, как с маленьким? Мне и самому интересно узнать, что же все-таки происходит. Сейчас я только пойду, скажу ей, что ты хочешь поговорить, а потом приведу, хорошо?
Она кивнула.
По дороге от кухни до зала, я вспомнил Грина. Девица, желая предупредить уголовника Нока об опасности, уголовника, который хотя и был ей симпатичен, но который был чужим человеком, сказала ему: «Нок, защищайтесь!»
Она сидела на диване с бледным лицом (что же у них произошло в мое отсутствие?).
- Мама хочет поговорить. – Я улыбнулся. – Приготовься.
Настя была бледна. Кусала губы. Ей впервые приходилось играть против такого сильного и умного противника, каким была мать. Складывалась крайне неприятная ситуация. Если раньше ее обман касался одного человека, а остальные рассматривались как фон для его развития, то сейчас ей приходилось играть против нескольких, из которых один (то есть я) занимал неизвестную позицию, обладал неизвестной информацией, да и знал о ней гораздо больше, чем обычное большинство, а второй (то есть мама) был лицом чрезвычайно заинтересованным в разоблачении, лицом, владеющим неведомым знанием. И если Настя привыкла морочить головы мужчинам, да еще и имеющим интерес к ней, то теперь ей приходилось обороняться от атаки женщины, которая была настроена решительно против.
- Настя, где ты была сегодня утром? – мама приступила к допросу.
- На работе, – бледная от напряжения ответила Настя.
- На какой?
- В поликлинике…
- Не лги. Тебя там сегодня не было. Равно, как и вчера.
- Это неправда.
- Ты смеешь отпираться даже сейчас, когда тебя уличили? Я давно подозревала, что ты лжешь. Где ты видела массажистов с такими ногтями? Где ты видела поликлиники УВД без жесткой дисциплины труда? И разве берут в поликлинику людей, не имеющих медицинского образования? Но я все думала, что мои подозрения беспочвенны. Отгоняла от себя эти мысли. Почему ты лгала? Боялась, что мы тебя прогоним только потому, что у тебя нет работы? Но у многих нет работы. Первое время как-нибудь обошлись бы. Неужели лучше лгать? Ты подумала о том, в какую ситуацию ставишь всех? Вчера я встретила свою подругу. Мы с ней вместе учились. Разговорились о том о сем. Оказывается, она работает в поликлинике. Я радостно сообщаю ей, что моя невестка недавно устроилась туда же. Она спрашивает: «Правда? В какое отделение? Кем?» Я начинаю объяснять, и вижу, как вытягивается у нее лицо: «Шиндякова? Анастасия Петровна? У нас такая не работает. Я знаю всех сотрудников, но такой у нас нет!» «Как же нет? Она же устроилась месяц назад, может, просто еще с ней не познакомились?»
Бледная, как мел, Настя напряженно слушает.
- Света обещала навести справки обо всех, кто пытался устроиться к ним в течение месяца. Сегодня мы созвонились. И знаешь, Настя, что она рассказала?
Что приходила некая девица вульгарного вида. Весьма нахально себя вела. Пыталась апеллировать к каким-то общим знакомым.
И знаешь, Настя, что было самым обидным? То, что Света со смехом сказала: «Что же, Лена, ты даже не знаешь, кто твоя невестка? Эта девица та еще штучка. Она у тебя еще и квартиры оттяпает – не только сына!»
Что ты на все это скажешь, Настя?
- Это все ложь! Я работаю в поликлинике. Она оболгала меня из зависти.
- Э, девочка! Из какой зависти? Она же тебя даже не знает! Слушай, твоя наглость переходит всяческие границы. Тебе в лицо летят неопровержимые доказательства, а ты продолжаешь запираться. Хватит играть. Здесь этот номер не пройдет.
Я укоризненно смотрю на Настю. Она ведет себя глупо. Бесполезно отрицать то, что уже доказано. Зачем нападать на личность человека, которого она не знает? Зачем продолжает настаивать на своем? Неужели же впечатления от Ильфа и Петрова так константы, что она продолжает и сейчас использовать методы Бендера? Простыми методами здесь нельзя отделаться. Я чувствую, как в душе у меня нарастает презрение к ней, к женщине, загнанной в угол, ослабленной, одинокой, которой не остается ничего другого, как отпираться до последнего, чтобы хоть как-то сохранить лицо. Где былое ее остроумие, где скорость реакций, где ясная работа ума? Она похожа на раздавленного червя, которому не остается ничего, кроме как пытаться куда-то уползти, бесполезно шевеля тельцем.
- Но это еще не все, – продолжает мама. – Может, думаю я, – девочка заигралась, девочка боится придти и сказать, что ее не взяли на работу? Дай, думаю, проверю, а работает ли она на ТРК «Эхо». Дойду до них – благо это близко. Через вахту меня, правда, не пропустили. Однако я взяла у охранника исчерпывающую информацию о том, что Шиндякова А.П. у них не работает и никогда не работала.
- А вот это ложь, – в негодовании вскрикивает Настя, невольно выдавая себя.
Мама поймала ее на приеме с двойной ложью.
Настя невольно признала свою ложь по первому пункту, возмущенная «клеветой» по второму.
Впрочем, мама не ставила перед собой такой цели, поэтому не обращает внимания на «прокол». Для нее ложь Насти очевидна по всем пунктам, потому что она их лично проверила, но даже одного пункта было бы достаточно, чтобы понять: «Настя – не наш человек».
Никакая аргументация уже не в состоянии ничего изменить. Она проиграла. А теперь у нее просто не хватает мужества признать поражение.
Мама спокойно смотрит на Настю, на меня, а потом буднично заявляет:
- Уже поздно. Пора спать. Завтра рано вставать на работу.
Лишь только закрывается дверь, Настя садится в кресло и плачет. Потом поднимает злое и мокрое лицо:
- А на «Эхо» я на самом деле работаю!
Мне приходит в голову, что я могу простить ей все, все, даже ложь, даже измену, но не могу простить глупости. Я понимаю, что самым страшным пороком в отличие от Пилата считаю не трусость, а глупость.
- Кисыч, почему ты бросил меня?
- Что значит «бросил»… тебя? Ты погубила себя сама. Погубила все, что было построено с таким трудом. И все по глупости.
Она и не подозревает, каких усилий стоит мне говорить с ней, не повышая голоса.
- Кисыч, ты любишь меня? – задает она любимый вопрос.
- «Сейчас этот вопрос как-то неуместен», – отвечаю я словами Криса из «Соляриса». – Конечно, люблю. Я же тысячу раз говорил это.
- Что же теперь делать?
- Спать. Утро вечера мудренее. Сейчас мы все равно не сможем ничего решить. Завтра будет целый день. Вдвоем все, не спеша, обсудим…
Я отворачиваюсь к стенке и чувствую, как по телу проходят судороги.
Она пытается нашарить в темноте мое лицо, но я прячусь. Как это ни странно, на самом деле хочется спать. У нее начинается приступ ярости. Она вгрызается в мое плечо. Такое ощущение, что я это предвидел. Отрываю ее голову от себя, чувствуя, как по плечу течет кровь. Она, шумно дыша, начинает борьбу. Чтобы нейтрализовать обезумевшую кошку, я заваливаю ее на спину, прижимаю ее руки ногами, что причиняет ей боль, потом переношу центр тяжести на живот.
- Хватит, Родя, отпусти, мне больно.
Я склоняюсь к ее уху и шепчу:
- Ты не будешь шуметь, драться не будешь?
- Нет, не буду.
- Успокоилась?
- Да.
- Точно?
- Да.
Она просит меня так же, как и в ту ночь, у бабушки:
- Кисыч, возьми меня, пожалуйста. Я хочу, чтобы эта последняя ночь принадлежала нам.
Я вижу, как ее тело изгибается. Она встает на мост. Ее рот открывается для крика. Я вижу это в неровном свете фонаря, озаряющего комнату.
- Тихо, любимая, тихо. Не кричи…
Мне снится весна. Река. Заливные луга. Синее небо. Сено…
- Настя, выслушай. Выслушай спокойно, без эмоций. То, что произошло, разрушило здание, которое мы с тобой воздвигли. Впрочем, еще не все потеряно. Мы уже не сможем развивать события по первоначальному плану. Как ты понимаешь, нам этого не позволят. Чтобы не усугублять положение, ты должна уехать. Временно. До тех пор, пока я не изыщу способов тебя вернуть. Поверь, я не стал тебя меньше любить. Желаю нам обоим блага, как и раньше. Я и не думал отказаться от тебя, но если ты не уедешь, только осложнишь ситуацию. Вдвоем мы больше не сможем здесь существовать. Неужели ты не понимаешь? Да что я, в самом деле, такое говорю?
Она кивает.
- Ты должна собрать вещи. Я помогу тебе. Мы вызовем такси и отправим тебя домой.
Интересно, что она скажет своим по поводу причины? Она тоже это обдумывает. Конечно, обвинит маму в том, что та выгнала ее по финансовым соображениям. Выставит ее ревнивой хищницей. Меня обвинит в слабоволии. Таким образом, она предстанет в виде жертвы. Это смягчит процесс адаптации. Я не против. Не могу же я отнять у нее право на самозащиту!
- Я не поеду домой, – говорит она, кусая губы.
- Куда же ты поедешь?
- К бабушке. Сейчас ей и позвоню.
- Что ты ей скажешь?
- Что-нибудь скажу.
На улице меня обдает холодным воздухом. Я бросаю взгляд на «Волгу», которая ждет нас, и вижу на переднем сиденье Настину бабушку. Краска заливает мне лицо – краска стыда. Почему мне стыдно? Есть ли что-то, чего мне следует стыдиться? Кому из нас сейчас больнее?
- Позвони, когда будешь дома! – говорю я и целую напоследок.
Уж больно это напоминает поцелуй Иуды.
- Хорошо.
Одиноко в пустой квартире. У меня нет ни сожаления, ни гнева. Я не знаю, что делать. Я читаю. Как в детстве. Читаю до тех пор, пока звонок не приводит меня в соответствие с реальностью.
- Я добралась. Все в порядке.
- Хорошо. Не обижайся. Это был единственно правильный ход. Ты мне веришь?
- Да, Кисыч, – шепчет она.
- Я постараюсь все уладить. Но в любом случае, что-нибудь придумаю.
Каким-то животным чутьем она все понимает:
- Кисыч, пообещай, что ты меня не бросишь! Пообещай!
- Обещаю. Я же сказал, что это временная мера. Необходимая. Я тебя люблю, Настен, могу ли я тебя бросить?
- Спасибо, Кисыч.
- За что?
- За все, что ты для меня сделал.
- Ты, что, Настен, шутишь что ли? Благодарить меня в этой ситуации за что бы то ни было, – значит оскорбить меня.
- Нет, Кисыч! Кисыч?
- Что?
- Я тебя люблю!
- Я тоже.
- Ты мне позвонишь?
- Конечно!
- А когда?
- Если хочешь, то сегодня вечером!
- Хочу! Кисыч?
- Что?
- Ты будешь звонить мне каждый день?
- Конечно, буду.
- Ну, ладно, меня бабушка зовет чай пить.
- Иди, иди. Не переживай ни о чем. Ни о чем плохом не думай. Мы выкрутимся. И не из такого выкручивались.
Она ждет, что я положу трубку первым.
Я пью чай и читаю Гаспарова.
За этим занятием меня и застает отец, который только что прибыл из деревни.
- Ты уже в курсе?
- В курсе чего, сынок?
- Настя с нами больше не живет!
Он ничего не говорит. Гладит меня по голове, как в детстве.
Мы пьем чай, и из глубины ассоциативных связей-воспоминаний всплывает одна: после того, как было решено с абортом, мы также сидели с отцом и пили чай.
Дочитываю Гаспарова до конца. Ложусь рано и долго не могу уснуть.
Приходит Черкасов. Он в курсе. Убеждает сохранить отношения. Мама приходит с работы.
- Уехала? Хотя бы здесь поступила правильно. Я, честно говоря, даже этого от нее не ожидала!
Настя звонит каждый вечер, и все время попадает на маму.
Шестого ноября я прихожу к Людке. Восьмого у нее День рождения.
- Прежде всего, определи, любишь ли ты ее. Если да, попытайся сохранить отношения. Хотя твоя мать… Мне бы такую мать, – задумчиво добавляет она.
Домой я попадаю поздно, в двенадцатом часу. Родители, хотя и легли, не спят. О чем-то шепчутся. Я слышу, отец убеждает маму, что я сам должен во всем разобраться:
- Мало тебе Булановой! До сих пор себя укоряешь!
Он выходит в одних трусах и сообщает о звонке Черкасова. Я киваю – мол, хорошо, и ложусь спать.
Звонок вытаскивает меня из дремы.
- Не ходи, - шепчет мама.
- Она боится, что там Настя. И, помяни мое слово, она действительно там!
- Если она действительно такая, как ты о ней рассказываешь, то она сделает одно из двух: или сообщит о беременности, или будет угрожать суицидом, - сказала Людка три часа назад.
Я возразил тогда: «А какой в этом смысл? Чтобы она ни предприняла, ее все равно не примут в семью. Неужели она не понимает?»
- Вот увидишь, – Людка непреклонна.
Дверь в подъезд открыта, и вряд ли закрывалась хоть когда-нибудь. На четвертом этаже я нашел квартиру и позвонил в полной уверенности, что пришел не туда. Послышались шорохи и голоса, дверь приоткрылась, и я узрел Саню. Он то ли был, то ли казался не таким уж и пьяным.
Его лицо выражало сомнения. Он будто боролся с чем-то.
- Родя, извини, но я не один.
- Как ты мог? – усмехнулся я.
Саня торопился объясниться, потому что совесть не давала ему покоя:
- Она позвонила, все рассказала, попросила помочь… мы выпили бутылку водки и еще пива. Пойдем. Ты сейчас выпьешь, успокоишься.
- Я не хочу пить.
- Она просила только выслушать.
Так. Она уговорила его снять квартиру, купить спиртное, заманить меня – и это совершенно без всяких усилий. Я преклонялся перед ее злым гением. Моя ненависть к ней крепла. Именно это бесило все больше – ее предсказуемость, которой раньше не было.
- Напрасно ты. Она же использовала тебя. Так же, как и меня. Я не хочу говорить с ней. Я ухожу.
Уже направившись к двери, я встретил сопротивление со стороны Санька. Не желая бузить, я прошел на кухню. Верно, он действительно был пьян.
Она сидела за столом: глаза заплаканные, лицо распухшее – ничего похожего на первую стадию расставания. Я любопытно ожидал, восхищаясь ею, как, верно, свидетели смерти Нерона восхищались его актерскими дарованиями. В очередной раз сквозь меня волною прошло чувство – какая-то непонятная тоска: то ли жалость, то ли страсть, то ли сожаление. Уловив за хвост, я попытался рассмотреть его, чтобы понять, не любовь ли это.
Я посмотрел ей в глаза и обнаружил с удивлением и ужасом, что они шаловливы. Будто бы не только она уверена в результате акции, не только считает происходящее игрой, но и продолжает сгорать от похоти!
Ее голос был совершенно трезв, да и поведение ничем не отличалось от обычного. Впрочем, за эти несколько дней уже было столько сделано…
Наверно, она тщательно продумала не только первую фразу, но и всю беседу. Если бы она обучалась у меня логике, была бы лучшей ученицей.
- ???
- Почему ты не сказала мне про «Эхо»? Ведь ты же никогда не работала там?
- Позволь все объяснить…
- Стало быть, ты все это время обманывала. Так и не смогла исправиться. И вот что еще (я знал, что не смогу ранить ее больше): ты была не права насчет Скарлетт: Рет никогда не вернется. Прощай!
Мне в голову ни к селу ни к городу пришла мысль о том, что в жизни не существует главных и побочных линий. Они существуют в произведениях, потому что известно, что есть главное или чем оно будет. В жизни – неизвестно, поэтому главной является лишь линия настоящего. Если я возвращаюсь вечером домой и думаю о Шиндяковой и о произведении, в котором она фигурирует, то главной следует считать линию не вечера, не Шиндяковой и не произведения, а линию возвращения домой. Меня интересует лишь дорога, машины, которые могут меня задавить, мои мысли как таковые, мысли, как переживаемое мною здесь и сейчас.
Причиной является важность для реальности настоящего, потому что будущее не известно, а прошлое является воспоминанием чего-то, но воспоминанием, происходящим в настоящем.
Автор знает или имеет варианты развития будущего. Человек же не знает, что с ним произойдет, отсюда и важность для него настоящего. Интеллект и был создан для максимально эффективного приспособления, память же о прошлом позволяет экономить ресурсы, т.е. опять же служит настоящему.
Поэтому, чтобы стереть грань между жизнью и литературой, следует описывать побочные линии так же, как и главные, причем ни автор, ни читатель не должен знать, какая же именно окажется главной. Здесь и сейчас, в момент написания и чтения, они все главные, как в жизни…
- Останься, Родя!
Я обернулся, но тут же пошел к двери. Поняв, что я не шучу, она выбежала в коридор.
- Кисыч, я беременна! – закричала она, словно в беспамятстве. – Я ношу твоего ребенка. Неужели ты так уйдешь?!
Меня поразило, насколько неожиданно сбылись слова Людки.
Не обращая внимания на крик, я застегнул куртку.
- Кисыч, я выброшусь с балкона!
Я уже разыгрывал перед нею действо с балконом. Она повторяла меня самого. Этот мотив двойничества, где я отражался в ней, взбесил. Неужели я – это она, а она – это я? Людке следовало бы устроиться на работу сивиллой. Я надел кепку и перчатки.
Я повернулся спиной, поэтому и не успел среагировать. Я был уже там, на улице. Мысленно был уже там.
Сзади раздался леденящий душу вопль:
- Не пускай его, ведь он сейчас уйдет!!! Он уйдет навсегда!
Черкасов, неизвестно откуда возникший на пути, протянул руку к замку.
- Уйди! – я грубо оттолкнул его, и уже приоткрыл было дверь, как вдруг сзади что-то ударило меня, а затем это что-то, оказавшееся ею, прыгнуло на спину и начало царапать и рвать зубами и ногтями, которые хотя и не годились для работы массажиста, но являлись грозным оружием.
Броском я освободился. Меня обхватил сзади Черкасов. Я вырвался и начал открывать дверь. В этот момент она подскочила к замку и умудрилась закрыть его.
- Не вмешивайся! – прокричал я Черкасову, вступая в борьбу с разъяренной фурией. Она билась серьезно, по-настоящему, не жалея ни себя, ни меня, своего «любимого врага». «Она хочет, чтобы ты оставил следы на лице. Не допусти этого!» Я не бил ее, а лишь боролся.
Как ни был я занят борьбой за дверь, а и в этот момент умудрился вспомнить и о Манон Леско, и о Джонни Фонтейне, и о битве за терем в «Нибелунгах».
Воспоминание придало сил. Я рванул – и дверь, подавшись, приоткрылась. Я протиснулся наружу. Настя успела сорвать с головы кепку, и я, захлопнув за собой дверь, на секунду замер: не следует ли вернуться? Однако, поняв, чем это грозит, опрометью бросился вниз. Просто «Женитьба» Гоголя!
В ушах стояли ее крики и плач. Взяв себя в руки, я убедился, что это кровь шумит в ушах, как у Раскольникова.
Когда я вышел к заправочной станции и встал на знакомый курс, на душу снизошел покой.
Мы все начинаем плохо. Наши вещи – стихи и проза – кажутся несовершенными и сырыми, и их уже невозможно читать через два года. Но мастерство растет, и наступает день, когда другие люди говорят: «Написано хорошо». Для автора же, вечно движущегося вперед, этого мало, он не доволен мастерством сегодняшнего дня. Путь продолжается, и если не будет неустранимых препятствий, творчество обгонит время, и творец станет классиком. И дальнейшее развитие – это поединок со временем. Можно ли обогнать его? Сколько нужно сделать, чтобы произведения читали через 2 тысячелетия? Уж, верно, не меньше Христа? Для кого же писать? Mihi ip scripsi Ницше нас не устраивает. Трагедия Пушкина, понявшего, что писать больше не для кого? Его смерть связана не с противостоянием личности и режима, а с осознанием личностью бесцельности самовыражения. Режим лишь создает условия для духовного одиночества. У нас еще хуже: автор не только сознает одиночество, но и не видит путей для его преодоления, напротив, созданы все предпосылки для уничтожения человечества, а это значит, что действительно приходится писать для себя, а это бесполезно, как и любое эгоистическое проявление. Личность не может проявляться для себя – верх абсурда. Если нет Бога, то любое творчество бессмысленно, потому что никто, даже творец, не в состоянии осмыслить всех собственных аллюзий, а если уж и творчество бессмысленно, то что же делать? Не писать же, в самом деле, ради заработка? Свести творчество к чему-то меркантильному? Гонка за временем – поиск собственных истоков, попытка приблизить прошлое, которое вместе со временем вытекает неуклонно из памяти. А без нахождения истоков невозможно будет отыскать и цель, и смысл, и себя, потерянного в какой-то неуловимый момент, когда не стало вдруг времени думать. Я ищу детство: запах костра и голос бабушки, сны, дающие ответы на вопросы, даже те, которые возникают сейчас, детство, способное избавить от заблуждений: и от заблуждений похоти, и от заблуждений веры, возникшей в качестве антагониста похоти. Именно потому, что и то, и другое – великие заблуждения забывающего ума. Мы ищем прошлое, а не время, не любовь, не мечту, не смысл, ни славу и не творчество, но трагедия бытия заключается в том, что мы никогда не сможем обрести прошлое, потому что оно обусловлено категориями времени и пространства, и даже если мы окажемся на пепелище не только старого дома, но и собственной души, даже тогда не обретем ничего, потому что имеем дело только с представлением времени, а не с ним самим. Нам никогда не осмыслить этого, потому что «время не допускает ни эмпирического объяснения, ни рационального определения его сущности», а значит, мы никогда не догоним, не обретем прошлого, не поймем сущности творчества, мы обречены, как и Ницше, писать лишь для себя. Пруст не нашел того, что искал.
Эксперимент закончен неудачей. Труд долгих лет подходит к концу – тяжелый труд. Многое изжито, но не все. И вот пришел день, когда следует поставить точку. Паскаль говорил, что «только кончая задуманное сочинение, мы уясняем себе, с чего следовало начать». Интересно, что он говорил о жизни, частью которой является и сочинение, или жизнь – лишь часть сочинения? Неужели же, кончая что-то, мы сожалеем о началах? Хорошее произведение не спрашивает о финале – оно само диктует условия, при которых финал произойдет. А финал предрешен уже сейчас, но не более того, как он был предрешен в начале.
Мысли можно чувствовать! Так же, как и осмысливать чувства.
Теперь же я шел и чувствовал свои мысли относительно «Иосифа и его братьев» Т. Манна. Это было тогда, давно, когда история только начиналась, когда не было еще даже Сидоровой. Дочитать роман не удастся, также, как и «Дон Кихота» – армия, но прочувствовать я успею – не роман, а мысли.
Я ощутил, что Бог видит все в перспективе – меня в прошлом, настоящем и будущем – связанным в единый клубок, с такими же клубками других людей, которые сплетены, в свою очередь, со следующими. Звезды, галактики и атомы, разделенные и соединенные.
Чувствует ли Бог или только мыслит?
Он ощущает мысли, как и я в эти секунды. Перспектива, мозаика и ощущение. Свое самопроисхождение Он тоже ощущает. Зачем перечитывать Канта? Я верю, что его выкладки безупречны. Недоказуемо средствами чистого разума. Неопровержимо средствами чистого разума. А Сам Бог – чистый разум. Получается, что Его нет (впрочем, в моем рассуждении допущена логическая ошибка – «круг в определении», как и в антиномиях Канта допущена ошибка «круга в доказательстве»). Разум мертв без чувств. Чувства вплетаются в разум диалектически. Бог осмысливает каждого из нас? Или Ему нет дела до элементов великой мозаики? Если даже нам нет дела до них? Он создавал нас не для того, чтобы дать пищу уму. Можно было направить их на Самое Себя. Он не создавал нас. Мы – это Он, только не сознающие себя. Только когда разум с чувствами направлены на себя, можно постичь, что я – это Он. Все это пережить и осмыслить только для того, чтобы понять в конце, что я – Он? Пантеизм. Гуманистический деизм.
Первая точка, поставленная мною – мнимая, потому что без нее невозможно создать финал. Никогда ей не постичь, чего же жду я от нее, а значит, и не догадаться, как следует поступить, чтобы угодить или насолить мне. В моем уме финал уже состоялся: дочь Мойры – Ночь уже допряла свою серебряную нить.
Благодаря ей, я могу предвидеть, не предугадывать, как раньше, а предвидеть. Ее ложь выработала у меня своеобразные навыки. Постоянные тренировки позволили интеллекту гипертрофироваться, приведя неопределенность бытия к высшему структурированию в сознании. Интеллектуальная любовь ведет к антиципации, то есть к предвидению. И уже не имеет значения, кем является она и кем станет. Уже безразлично, почему она стала собой. От начала и до конца, который еще не наступил, но который неизбежен.
Я добрался до кровати, погасил свет и лег. Мгновенному засыпанию помешал вопрос мамы: «Все в порядке?»
Я на берегу Оки. На той стороне, вдали, за лугами, стоит великолепный храм. Мне обязательно нужно туда попасть. Старинные фрески, монотонное пение, ощущение гибельности существования. Люди ждут Причащения. Появляется незнакомый священник и идет в сторону притвора. Он будет исповедовать тех, кто опоздал. Я пробираюсь сквозь тесные ряды, пытаясь догнать его. Внимательно приглядываюсь и, наконец, узнаю отца Игоря. Мне хочется, чтобы исповедь принял он, ведь он же все понимает! Его молодость и ум. Его общение с нами. Однако он пришел не для того, чтобы исповедовать. Он пришел отпевать. Я приближаюсь все плотнее, пока не вижу, кто лежит в гробу. Там лежу я. И мне нечем дышать именно по этой причине. Мне так томительно и так физиологически скучно, оттого, что я умер, как если бы меня оставили в «продленку» в школе. Нет ни страха, ни покоя. Есть только скука от соприкосновения с вечностью. Хор монотонно поет «Иже Херувимы».
Я просыпаюсь. Просыпаюсь не по звонку, а сам. Несмотря на кошмары, чувствую себя хорошо. Будто бы все начинается с чистого листа. Будничная работа телевизора. Жужжание бритвы, вечно отсылающее в детство. Сегодня воскресенье, а значит, не идти в сад, отец трезвый, раз он бреется. И мы куда-нибудь пойдем все вместе. Может быть, даже пойдем кататься на катере. Или к бабушке в гости. Она напечет блинчиков.
Вот и сейчас мама что-то готовит, потому что с кухни доносится изысканный запах.
Она слышит, что я проснулся и спрашивает так буднично, будто бы и не проходило пятнадцати лет:
- Родя, чай будешь?
- Да, мам! – голос уже не принадлежит тому ребенку, о каком я вспомнил только что.
Папа зовет смотреть телевизор.
С постепенным пробуждением приходят и «бесплодные усилия любви» Адриана Леверкюна. Слишком много было отдано, чтобы отречься безоглядно.
Звонок в дверь.
- Мам, это Саня. Я открою.
У меня нет никаких сомнений относительно того, что это он. Я больше удивлюсь, если это не он.
Выглядит скверно. Вероятно, болит голова. Его мучает совесть. Он избегает смотреть мне в глаза.
Сколько раз она изменяла, и при этом ее ничего не мучило?
Когда пришло осознание, что при желании можно жениться и на Ирине (мысль, которая приходила в голову и Саньку), я ощутил грусть, подобно герою «Больших надежд». А всех уже несло на стремнину времени. И что значила Ирина, если приходило осмысление временности любого чувства? Сначала Хомякова, потом – Самохина. «Сколько их будет еще?» – слова бабушки.
Он поднял лицо. Голубая муть глаз. Такую муть мне приходилось видеть в школьном детстве, когда с Женей Бариновым мы пришли в гости к Сидору. Это был мальчик лет семи. Он жил с пьющими родителями. Нас он удивлял тем, что пил самогонку и легко делал несколько подъемов переворотом. Когда Сидор пил стаканами свое мутное пойло, можно было видеть, как его голубые глаза постепенно мутнеют. Мне становилось страшно. И было ужасно жаль. И что с ним стало потом?
- Когда ты ушел, – начал прерывающимся голосом Саня…
Мне вспомнилось зловещее, до сих пор кажущееся жутким, объяснение с Секундовым. Долгие минуты абсолютного молчания, поражающие иррациональностью, глупостью и скукой.
«Такого не будет!» – поклялся я.
- … в общем, как сказал бы Васильев, «бросил я одну «палку»»… Мы оба были пьяны… Когда ты ушел, она долго не могла успокоиться… Кстати, дверь ты снес с петель. Я потом несколько часов приделывал ее обратно. Чудовищная сила! Она все повторяла: «Он не вернется! Он не вернется! Он никогда не вернется!» Я начал ее успокаивать. Гладить по голове. Ну, и возбудился. Она посмотрела на меня и стала говорить что-то вроде того, что мы теперь оба одиноки, что я один могу ее понять, что она уже стареет, а ничего не получается, что она обречена на одиночество. Я принялся ее успокаивать, говорить, что она красивая, что мы ее все любим, что ты вернешься. В общем, она сказала: «Возьми хоть ты меня!» Я ей говорю: «А что бы сказал Родион?» А она: «Он никогда об этом не узнает!»… В общем, все случилось! Я даже удовольствия не почувствовал, до того был пьян и взвинчен. Да, и вот что еще! У нее месячные. Когда все происходило, я почувствовал характерный запах менструальной крови. Думал, показалось! А когда пошел в ванную, увидел, что у меня живот в крови. Из нее текло, как из поросенка (извини за выражение!). Так что если она будет говорить о беременности – не верь!
Он выжидательно – вопросительно смотрит на меня. Ждет вспышки ярости (или как он это там про себя называет?), более того, он ждет, что я ударю его!
Мгновенно, несмотря на то, что я уже с ночи ждал этих слов, во мне пробудилось как раз то, чего он ждет.
Вспыхнуло и окрасилось красным («Наверно, кровь бросилась в голову. Как у Раскольникова»). Перед глазами прошел ряд возможных действий: вот я резко бросаюсь на него, бью в голову, заваливаю на пол, беру руку на перелом… А дальше что? Одновременно появляется удовольствие оттого, что мое предположение оказалось правильным. Вот выкладки мыслей Сани в этот момент времени, его ожидания, его модуляции развития событий. И, наконец, мысль о том, что я получил то, что должен был, потому что сам сделал нечто подобное, тогда, в начале наших отношений. Секундов воспринял ситуацию именно так, как я сейчас, с той только разницей, что в его уме не производилась самооценка, иначе он никогда не обрек бы нас на 40 минут молчания.
- Для полноты действа не хватает в этой компании только Тихонова… Сначала Секундов, потом – я, теперь – ты… Поздравляю со сдачей экзамена! Неплохая образовалась компания.
Саня заулыбался, обрадовавшись тому, что не буду наказывать его. Он увидел, что я не воспринимаю происшедшее как трагедию, и от этого трагическое перестает владеть им.
- Кстати, спасибо за ценную информацию. Я, впрочем, и никогда-то не верил, но такое железное доказательство весьма кстати. Все случилось к лучшему. Теперь я не смогу продолжать отношений, даже если у меня и будет внутренний импульс. Она сама отрезала пути. Это хорошо. А то я не был уверен в себе.
Улыбнувшись, я ощутил, как химеры ревности отпускают душу.
Черкасов начинает заискивать. Протягивает руку, предполагая, что я могу не пожать ее:
- Мы теперь – молочные братья.
- Да. Скрепленные молоком Шиндяковой.
Он осторожно смеется.
- Как ты думаешь, она – профессиональная проститутка?
- Думаю, нет.
- Почему?
- Во-первых, ничего особенного она не продемонстрировала. Может, потому что была пьяна? Во-вторых, влагалище у нее не разработано, оно достаточно узко.
- Так кто же она? Ты, случаем не поинтересовался?
- Поинтересовался.
- Да ну? И что же она сказала?
- Ничего. Она предложила сделать массаж. Когда она начала делать, я понял, что она не умеет. И сказал об этом.
- А она?
- Засмеялась. Сказала: «Конечно, не массажистка. Только ты Роде ничего не говори!»
Из ее слов явствовало, что она, во-первых, уверена в том, что наши отношения возобновятся, а во-вторых, она и Черкасова невольно вовлекала в игру. А это значит, что она проделывала этот номер и с другими.
- Что ж, вероятно, использует только ограниченный круг знакомств?
- Скорее всего.
Его это волнует меньше всего. Ему бы разобраться с нравственной стороной, с изменой, а я лезу с вопросами познавательного характера. Однако он вынужден отвечать, потому что чувствует себя обязанным.
Я расспрашиваю, пытаясь вызнать как можно больше: в какой позе занимались сексом, что она при этом говорила, испытала ли оргазм и т.д.
На протяжении всей беседы меня не покидает мысль: неужели же Шиндякова не брезговала Черкасовым? Несмотря на свои душевные качества, красивым он никогда не был, более того, от многих женщин, включая Самохину и Кривцову, я слышал, что они испытывают к нему какую-то безотчетную брезгливость. Именно это мешало мне изведать чувство ревности в полной мере.
Утром она спросила его, что же делать?
Он посоветовал ждать. Что еще можно было посоветовать?
Двое людей, изменивших третьему, мирно обсуждают проблемы дальнейшего поведения. И что самое интересное, они говорят обо мне, о человеке, которому изменили, можно сказать, благодаря которому изменили. Карнавализация.
- Остерегайся ее! Конечно, ничего особенного она не предпримет, но как-нибудь напакостить… может.
- Спасибо за совет. Только ничего она не сделает и сделать не может. То, что она говорила, – просто пьяный бред брошенной женщины. Ничего страшного. Даже в голову не бери. К тому же у нее сейчас нет ни друзей, ни денег! Она ничего не может сделать. И это ее бесит. Впрочем, хватит! Давай лучше посмотрим Гоблина.
Сане было явно не до фильма, и он остался только из вежливости, чтобы не нанести еще больший вред.
«Приключения» начались на следующее утро со звонка какого-то мужика. Судя по голосу, ему было лет около 40. И он не был филологом. Я подумал, что может быть это и есть прототип Юры, о котором она рассказывала. Но, вероятнее всего, это был один из ее клиентов. Марионетка.
- Я звоню по поручению Насти…
Я просто повесил трубку.
Но Демоническую таким трюком было не взять. Я решил поговорить с этим типом. Он оказался человеком недалеким и незаинтересованным.
Звонки прекратились.
Вечером я пошел прогуляться. К счастью, Черкасов принес кепку.
Вот в моем внутреннем мире произошли изменения, а вечер со всеми его атрибутами точно такой же, как и тогда. И напротив, мир меняется, деревья вырубаются, строят новые дома, а людям все равно. Вот уж воистину сто лет одиночества.
Когда она увидела меня без кепки, ее смеху не было границ. Она смеялась минут пять. А когда успокоилась, сказала:
- А что? Тебе идет. Правда, Лариска? Бывает, что мужики лысые, как дураки, а тебе идет.
За столом собралась интересная компания: Ларискин Генка, который работал вместе с Людкой, ее матерью, а теперь и самой Лариской на корейском производстве макарон, ее дочь от Валерки Ангелина – худенькая маленькая девочка, которая до сих пор дичилась гостей, Лариска и их с Людкой мать.
Моя привычка вести себя с ней как раньше была явным атавизмом, потому как манера говорить и вести себя у нее настолько изменились, что делали ее каким-то космическим недосягаемым существом.
Мы пошли на кладбище – наше излюбленное место. Туда, где в детстве мы проводили так много времени.
Она молчала, задумчиво разглядывая липу. Потом перевела взгляд и улыбнулась.
- Однако. Какая же она дура! Такого я от нее не ожидала. Чего угодно, но такого! Дура дурой!
- Теперь у нее нет ни малейшего шанса…
- Ну, ты и сам все понимаешь. Но такого я от нее не ожидала.
- Пойдем к роднику…
- Да. Пойдем.
Я вспомнил, как в апреле рассказывал об истории с абортом. Интересно, что хуже: то, что было, или то, что сейчас? Любое сравнение настоящего с прошлым притупляет боль. Пониманием относительности переживания, наблюдением за ним из вневременного участка: тот, кто сравнивает настоящее и прошлое – уже в будущем.
- Она еще к тебе придет… вот увидишь. Не будь тряпкой. Главное – не потеряй достоинство!
Мы шли мимо выросших, как грибы, коттеджей, думая о том, что нам никогда не успеть за вечно ускользающим временем. Мы даже не заметили, как на смену пустырю пришли дома, а на смену роднику – упрятанные в бетон трубы.
Демоническая предстала 9 ноября, ближе к вечеру.
Отец открыл дверь, поздоровался и ушел.
Нам не о чем было говорить, поэтому я встал в дверях. Она стала теснить меня, протискиваясь в коридор. Не хотелось дешевых скандалов, поэтому пришлось пропустить. Демоническая начала раздражать, как назойливый комар. Я вспомнил о «битве за терем», понимая, что ее визит ничего хорошего не сулит.
- Может, пригласишь в комнату?
- Проходи. Можешь не разуваться.
С неприязнью я бросил взгляд на сапоги.
Я знал, что именно она будет говорить, но не понимал, как такое возможно в сложившейся ситуации.
- Кисыч, ты не сдержал слова! Ты обещал, что наше расставание – временная мера, а сам перестал звонить! Ты что, разлюбил меня?
- Не уверен, что я когда-либо тебя любил. А по поводу расставания… Тебе не стыдно говорить об этом после того, что произошло той ночью?
- Кисыч, я пришла сказать тебе, что я беременна. У нас будет ребенок.
- Насть, ты не слышала того, что я тебе сказал? Ты не можешь быть беременной, потому что у тебя несколько дней назад были месячные. Впрочем, если это и так, то я не уверен, что ребенок наш. Он твой, но не наш – это уж точно!
И опять она пропустила мои слова мимо ушей. Мне припомнился учебник логики, где о таком приеме было сказано в разделе «Уловки социально-психологического характера». Определенно, она действовала по-школярски.
- Черкасов сказал неправду. Он хочет разлучить нас. Они все хотят разлучить нас. Но ты должен верить только мне, потому что я одна тебя люблю!
Потихоньку я начал выходить из себя. Но мысль о том, что, возможно, ее тактика и рассчитана на это, не давала окончательно разозлиться. Чем больше я злился, тем спокойнее говорил.
- Настя, тебе пора. Позволь, я провожу.
- Кисыч, выслушай. Я тебе все объясню.
- Нам не о чем говорить.
- Ты должен выслушать. Я беременна, Кисыч.
- Что ты заладила одно и тоже? Неужели тебе не надоело? Сначала ты говорила об этом Секундову, потом – мне. В апреле. Теперь – в ноябре. Как тебе хватает наглости являться после того, что у тебя было с Черкасовым и предъявлять претензии? Я свое слово сдержал, ты – нет. Зачем тебе вообще все это понадобилось? Объясни. Если бы ты ничего не портила, сейчас мы могли бы быть вместе. Знаешь, я мог бы простить тебе все, все, кроме глупости. А ты ведешь себя глупо, ведешь себя, как дура, а этого я тебе, Настя, никогда не прощу. Запомни. А сейчас – вон из моего дома!
Ее моя речь задела. Причем не с той стороны, о которой можно было бы подумать.
- Ты лучше своего приятеля Черкасова спроси, зачем он клевещет, чего он этим хочет добиться?
- Ты Черкасова не трогай. Он никогда в жизни не лгал (я покраснел)… когда речь шла о принципиально важных вопросах. Или ты хочешь, чтобы я устроил вам очную ставку? Впрочем, что это я кипячусь? Вон отсюда, слышишь? А не то я отведу тебя силой!
- Кисыч, может, хватит ломать эту комедию? Ты же умный человек. Зачем тебе это?
Она нащупала брешь. Доводы к рассудку, к реальности, в которой жил я, были безотказным оружием. Быть выше условностей, значит, перестать быть homo ludens. Сейчас она, вероятно, не думала о скрытом смысле философии, которую выражала. Она думала только о действии слов. Слова интересовали ее как психическое оружие. Изощренно же она ведет атаку! Впрочем, насколько изощренно в одном, настолько глупо в другом.
Я взял ее за рукав и потащил к двери. От нее пахло сексом. Мне стало противно. Противно было дотрагиваться до нее. Хотя, если вдуматься, что, собственно, случилось?
- До свиданья, Кисыч!
- Прощай!
- Ты не поцелуешь меня на прощание?
- Иди.
У нее началась истерика. Причем невозможно было понять, действительно ли она все это переживает. Может быть, она и сама этого не знала.
- Никуда я не уйду, пока ты не скажешь, что любишь. Слышишь, никуда я не пойду! – заорала она.
Отец в ужасе выбежал в коридор.
Поняв, что ее надо выдворить любой ценой, я принялся тащить ее к дверному проему. Она упала на колени. Лихорадочно обвилась вокруг меня, подобно змее, слезы хлынули из глаз.
Нашла зрителей. Бенефис Демонической.
Она вцепилась в бедро мертвой хваткой, и мне не удавалось ничего сделать.
- Папа, помоги, - попросил я, уже не соображая, что делаю.
Отец был в таком изумлении, что на него напал столбняк. Он не знал, что предпринять. Он! Он, который видел в своей жизни все!
- Я тебя не люблю! - заорал я, понимая, что терять уже нечего, что все рамки приличий попраны. - И никогда тебя не прощу! Не надейся! Убирайся вон! Вон отсюда!
Мне захотелось крикнуть, что я позову милицию, но от этой мысли стало смешно. Иногда смеховое начало неожиданно проявляется в самые неподходящие моменты.
С нее неожиданно все сошло, так же, как и появилось.
Слезы мгновенно высохли. Ясные глаза смотрели холодно и спокойно. Немного лукаво. При виде этих спокойных глаз стало страшно. Я представил, что такой человек мог быть моей женой.
Она встала с колен и вышла. Повернулась и посмотрела прямо в глаза. Она хотела, чтобы я захлопнул дверь перед ее носом. Или она до последнего не верила, что я смогу это сделать?
Я осторожно прикрыл дверь. Осторожно, чтобы не дай Бог, не получилось бы театрально!
Еще 15 минут я с ужасом ждал звонка. Где она сейчас? Сидит на лестничной площадке? Ждет на улице? Чего она ждет? Меня?
- Пап, чай будешь?
Мы сидели в маленькой комнате, делали вид, что смотрим телевизор, и пили чай. Я с удивлением увидел, что чашка в руке отца дрожит. Моя рука была твердой.
- Такого я не ожидал, сынок. Чтобы человек, женщина, так себя унижала…
Он сокрушенно покачал головой.
То ли ему было жаль образа в этой потерявшей лицо, то ли он все еще не мог прийти в себя.
Я допил кипяток, отнес стакан, прошел в зал, укрылся пледом и достал «Занимательную Грецию»:
«Царь Агид был молод. Мысль о возрождении древней простоты и силы кружила ему голову. Он ходил в простом плаще, купался в холодном Евроте, ел черную похлебку и прославлял старинные обычаи. Молодежь прихлынула к нему, а старики чувствовали себя, по выражению историка, как беглые рабы, когда их возвращают строгому господину – Ликургову закону. Агид объявил в собрании, что он и все его родичи отрекаются от своих несметных богатств и отдают их для передела между гражданами. Собрание рукоплескало. Объявили отмену долгов, на площадях разложили костры и жгли в них долговые расписки. Но это длилось недолго. До передела не дошло: знатные товарищи Агида не спешили отдавать свое имущество. Разочарованный народ охладел к Агиду. И тогда началась расправа.
За расправу взялся второй царь – Леонид. Агида хотели схватить – он укрылся в храме. Леонид подослал к нему мнимых друзей, они уверили молодого царя, что он может выйти из храма хотя бы в баню. Греки любили чистоту, и царь поддался уговорам. Здесь-то, на пути из бани, его связали и оттащили в тюрьму. Его спрашивали: Кто был твоим подстрекателем?» Он отвечал: «Ликург». Палач не решался поднять руку на царя: царь был лицом священным, его щадили даже враги в бою. Агид сказал палачу: «Не печалься обо мне: я погибаю беззаконно и потому лучше и выше моих убийц» – и сам вложил голову в петлю. Мать Агида стала плакать над его телом – ей крикнули: «Ты думала, как он, – ты умрешь, как он!» И она встала навстречу петле со словами: «Только бы на пользу Спарте!»
Вдову Агида Леонид выдал за собственного сына – юного Клеомена. И здесь случилось непредвиденное. Чем больше Клеомен слушал рассказы жены о ее первом муже, тем больше он проникался любовью к павшему Агиду и ненавистью к собственному отцу. А когда Леонид умер, царь Клеомен стал продолжателем дела царя Агида. Но характер у него был другой. Там, где Агид взывал, убеждал и подавал пример, Клеомен сразу взялся за меч. Из пяти эфоров четверо были перерезаны, пятый укрылся в храме Страха (в Спарте чтили Страх, потому что страхом держится всякая власть). Землю переделили, периэков допустили к гражданству, илотам позволили выкупаться на волю. Войско стали обучать не на старый, спартанский, а на новый, македонский манер. Денег не хватило – Клеомен обратился к египетскому Птолемею, обещая ему за это помощь против Македонии. Птолемей был осторожен: он потребовал заложниками мать и детей Клеомена. Царь был возмущен, но мать твердо сказала ему: «Пока от меня, старухи, есть польза Спарте, не медли!» – взошла на корабль и пустилась с внуками в Александрию»...
На улице лежит снег. Солнце отражается от него и заливает комнату. Пятница. 14 ноября. 2003 год. Я приступаю к опусу магнуму. К тому и шло. Все эти годы. Все было готово: куплен компьютер, освоен десятипальцевый метод печати, обдуманы характеры и образная система. Остается только сесть и начать.
Пришло время. Возможно, и Настя была нужна лишь затем, чтобы я осуществил эту творческую спекуляцию. Она была лишь словом. Словом, которое обдумывает Демиург.
Ее не будет уже через какие-нибудь 50-60 лет, а то, что создано, пребудет вечно:
Да, мразью станете и вы, царица граций,
Когда, вкусив Святых Даров,
Начнете загнивать на глиняном матраце
Из свежих трав, надев покров.
Но скопищу червей прожорливых шепнете,
Целующих, как буравы,
Что сохранил я суть и облик вашей плоти,
Когда распались прахом вы .
Люди обращались в слова и исчезали, проникая в мою образную систему, растворяясь. Каждый человек терял самость и становился смыслообразующим элементом. Элементы выражали идеи. Создавалась эгоцентрическая вселенная. Не нужно больше ломать голову с темой. Она ясна. Теперь я точно знал, о чем писать, но не знал, зачем. Я затруднялся определить идею. А без идеи опус представлял бы из себя что-то вроде «Анны Карениной». Вселенная, созданная неизвестно зачем. Это так похоже на Бога! Неизвестно зачем, если исключить наличие цели в создающем субъекте. Цель может являться субъективной данностью. Вероятно, такова же была цель Создателя, поэтому глупо искать смысл жизни, нужно разобраться в целеполагании Творца.
Но я не мог не начать. Творческая энергия буквально разрывала меня на части.
«Я начал работать – и работа меня вынесла».
Нужно было начать, начать, чтобы пережить кошмар, чтобы забыть обо всем, начать, чтобы приблизиться к реальности, чтобы окончательно расстаться с ней, с Демонической.
Не определив идеи, нельзя было очертить границы.
Хотелось разобраться в ней, в себе, в том, что произошло. В причинах того, что произошло.
В качестве эпиграфа я взял древнегреческий парадокс «Лжец». Такой эпиграф и такое название подталкивали к совмещению идеи и темы. Именно Настя должна была стать главным героем. Однако чем больше я думал о вселенной произведения, тем яснее становилась мысль – я ничего не знаю о героине.
Я сидел перед экраном и вспоминал. Мысли налетали подобно ветру, подхватывали и уносили в царство прошлого, где еще не было любви, где еще не было ревности, где была ревность без любви и любовь без ревности, туда, где «верил и любил счастливый первенец творенья».
Люди утекали через мой ум в забвение, а их физические оболочки, которые я с интересом изучал, чтобы полнее выразить мысль, таяли в мареве видений.
Школа, Тихонов, Черкасов, Настя – все они превращались в духов. Иногда, просыпаясь утром и будучи не в силах разогнать дурман сна, я принимаюсь вспоминать, а есть ли все эти люди на самом деле. Да полно, действительно ли мне нужно идти на работу? И куда? Где я работаю на самом деле? В школе? На заводе? Или я все еще в армии, и меня разбудил вопль дневального: «Рота, подъем!»
Моя подозрительность не ведала границ. Подходя к подъезду, я оглядывался, подозревая, что она может быть рядом, что она может сидеть в салоне авто, которое стоит в двух шагах. Иногда я подозревал, что люди, спешащие за моей спиной, – ее приспешники. Я смеялся над паранойей. Солипсизм авторства причудливо перемешивался с солипсизмом шиндяковщины.
Однако при свете дня мысли исчезали, им на смену приходили другие. Цикл замыкался, повторялся, забывался…
Люди, знавшие меня, сыпались, как из рога изобилия.
Первым, если не считать письма Юли, пришел Корнюшин.
Его приход застал меня, пребывающим в спячке. Мне хотелось спать с утра до вечера. И при каждой возможности я умудрялся лечь, укрыться потеплее и уснуть. Хотелось спать и видеть сны. Перед тем, как лечь, я думал о Шекспире и о Гамлете. Им, верно, тоже хотелось иногда спать сверх всякой меры. «Уснуть и видеть сны». Вспоминался Дон Кихот и Санчо с их беседой о снах. Вспоминался «Солярис» и сны Снаута.
Корнюшин представлял неприятное зрелище. В обычном состоянии он был сама элегантность и опрятность. В присутствии посторонних не позволял себе ругаться, словом, был образцом офицера, но все это до тех пор, пока был трезвым.
Теперь же он выглядел развязным и больше всего напоминал черта – приживальщика, который явился Ивану. От прежнего моего товарища осталось ничего, кроме дьявольской ехидности, которая выползала в мир, оскверняя все вокруг.
Он не отказался от чая.
Мама зашла было поговорить с ним о жизни, ибо это предполагал элементарный такт гостеприимства. Я же с ужасом ждал, когда Корнюшин начнет откидывать коленца.
Мама быстро ушла на кухню, то ли все поняв, то ли действительно по делам.
После чая я сделал все, чтобы выпроводить его на улицу, на свежий воздух.
Пока он рассказывал о своей новой работе, о том, что он больше не грузчик(!), что появилось свободное время, что он командует людьми, строит мосты, я вспомнил тот летний день, когда он пришел на четвертую ленту. А потом была совместная работа. Шутки и борьба в машине, в цехе, на улице. Наши дружеские затрещины. Отжимания на ящиках. Промокшие насквозь свитера. Промокшие от пота. Совместное посещение кинотеатров. Его знакомство с Ритой. Куда все делось? Уж не сон ли приснился? Женек предстал в виде какого-то пророка, пришедшего возвестить о быстро мчащемся времени. Куда? К концу? К последней черте? К смерти?
Почему он начал пить? Потому что почти достиг цели, но не ощутил радости? Потому что чувствует безумие безвозвратно уходящего?
Он пришел так. Почти не по делу. От одиночества. Он хотел угостить меня пивом, а еще лучше коньяком, поэтому я и повез его к Васе в «Ассорти». Вдруг сегодня его смена?
- Ты все сможешь. Зарплата высокая. Я сам положу тебе оклад. Для начала тысяч пятнадцать. Я видел, как работают эти бестолочи. Они же тупые. Ты сможешь. Мне нужны на работе свои люди. Родька, соглашайся!
В «Ассорти» мы сдали одежду здоровенным охранникам. Я вспомнил, что Вася говорил об одном из них, победителе чемпионата Европы по… фитнесу. Тогда мы смеялись.
Жене они не понравились. И он начал нарываться на этих лбов. Я уважал его резкость и искусство боя, но сейчас это выглядело глупо. Мне почему-то вспомнилась его драка в паре с Гансом, о которой я был наслышан. Это случилось из-за каких-то марокканцев.
За стойкой я увидел Васю.
Мне почему-то стало неловко.
И не только из-за Жени, но и из-за Образцова. Мы встречались с ним в необычных статусах. Два учителя, из которых один теперь бармен, а другой пришел пьянствовать.
После коньяка Женя выпил пива, отчего ему захотелось швырять деньги налево и направо. Хуже всего было то, что при официантке он вел себя как-то странно. Будто бы я его нахлебник, желающий бесплатно выпить. А он, дескать, мне покровительствует, как это было принято во времена Платона.
Хотелось встать и уйти, но я не мог. Потому что был абсолютно трезв? Потому что это было бы некрасиво? Ненастоящие причины. Потому что не хотел бросить здесь его? Одного. Пьяного. С большими деньгами. Какие-то глупые принципы мешали встать, бросить на стол пару соток и уйти, кивнув на прощание.
Женя порывался познакомиться с какой-нибудь «кобылой». Подходящих здесь не было, поэтому он приставал к неподходящим. Попытался даже меня спровоцировать на танец с двумя, ожидавшими ami, но я категорически отказался.
Одиночество гнало Корнюшина к «телкам», как воля к смерти тянет мотылька к свету. Видя, что он сидит за столиком слишком долго, я подошел и сел рядом. Девицы разговаривали зло и высокомерно. Никто не замечал его: миру не было дела до нас.
Я решил вызнать у него о динамике загадочных отношений с Ритой. Это позволило бы пролить свет на мир Демонической, причем под необычным углом, а также отвлечь его от пьяного безумия.
После моих вопросов он не то, чтобы протрезвел, а как-то подобрался. Перестал шутить. Оттенок развязности исчез, словно и не бывало.
Он махнул обреченно рукой:
- А! Все равно ты будешь с ней, со своей Настей.
Он так проговорил ее имя, что меня на секунду озарило: «Он тоже спал с ней!», но я не решился спросить об этом прямо.
- Ты не понял? Все кончено. И возврата нет, да и быть не может.
- Ты сейчас с кем? – спросил он ни к селу ни к городу.
- Как с кем? – не понял я вопроса.
- С кем ты сейчас «живешь»? – он поставил логическое ударение на последнее слово.
- Ни с кем. К чему ты клонишь?
- Вот видишь. Чтобы было все, ты должен сначала найти кого-нибудь. И уходить ни в пустоту, а к кому-нибудь, к какой-нибудь…
Мне почему-то стало жаль его. Так он все это говорил. Такая тоска звучала в голосе, что на секунду я прочувствовал глубину его одиночества. Всю безысходность. И это несмотря на то, что он уже накопил достаточно денег для покупки квартиры.
Я попытался ему что-то разъяснить, в чем-то его убедить, но он пьяно ухмыльнулся и протянул:
- Вот увидишь…
- Женя?!
- ?
- Пойдем?
Он пьяно огляделся. Ни одного столика со свободными «кобылами», ни одной симпатичной рожи, никого…
- Пойдем…
Я подозвал официантку и попросил счет. Она принесла.
Женя достал купюру, нарушая обычные правила: он не положил деньги в книжечку, а подал в открытую.
Девица принесла сдачу.
Я отдал ему все деньги, которые захватил с собой, оставив только десятку на проезд.
У Люкера из «Сталкера» было мало общего с Васей, но Образцов кивнул с таким же грустным выражением на лице.
Мело. Перекати-поле носилось по площади, превращая прохожих в снеговиков, обдавая холодом.
Мы дошли до кинотеатра, точнее до бывшего кинотеатра, до места, где Настя работала в «Нуаре». Невольно вспомнился Новый год с его белыми розами, белым снегом и нашими ссорами.
Меня передернуло.
- Пойдем к шлюхам!
Я пережил состояние дежавю. Причем, показалось, что это было недавно, возможно, во сне. Я постарался вспомнить когда, но не вспомнил.
- Нет, я не пойду. Завтра на работу.
- Мне тоже.
- Да и где ты здесь найдешь шлюх?
- Да вот они! – он показал на другую сторону дороги. За углом стояла группа людей. Около них были машины, сверкавшие габаритами, из машин доносилась музыка.
- Да ты что? Ты уверен, что это шлюхи? Это простая тусовка.
- Я тебе говорю. Уж я-то знаю…
Он по-люциферски улыбнулся.
Федор Павлович Карамазов.
Я вспомнил детство. Вспомнил, как бабушка говорила, что я должен взять у отца получку, иначе он ее пропьет. Я предложил Жене отдать мне деньги на хранение. В ответ он тупо уставился на меня.
Я подумал, что он заподозрил меня в чем-то. В том, например, что я хочу присвоить его деньги, надеясь, что наутро он не вспомнит, куда они делись.
И я разозлился. Разозлился на все: на то, что пытаюсь ему помочь, на то, что терпел его выходки, на то, что позволил ему впутать себя в эту канитель, на то, что плохо думаю о нем в связи с деньгами.
Да что я, собственно? Из-за чего переживаю? Что я ему, опекун, что ли? «Разве я сторож брату моему?»
- Да иди ты куда хочешь! Я поехал домой, - в сердцах заорал я и пошел в сторону остановки.
Он меня догнал. Я думал, что он опять начнет меня уговаривать. Однако он был как будто трезв.
- У тебя деньги есть?
- Есть… на проезд. А что?
- На тебе сотню на такси…
- Да ты что, Женя? Время одиннадцать. Все еще ходит. Все в порядке…
Я вспомнил, как ходил пешком от Насти. Когда я доходил то Театральной, считал, что я уже дома. «Она не думала обо мне» – пронеслось в голове, будто стрела.
- А то пойдем, развеемся. Я за тебя заплачу.
- Правда, не надо. И тебе не советую.
Мы с ним попрощались.
Я увидел, как он подошел к какому-то мужику, протиравшему стекла автомобиля. Они о чем-то поговорили. Женя сел в машину. Потом из-за угла вышли две девицы и сели на заднее сиденье. Женя знал, что говорит.
Неожиданно мне стало страшно за него. Появилось скверное предчувствие.
Я развернулся – и через парк пошел к остановке…
После расставания с Настей мне нравилось бывать у бабушки. Ее спокойная рассудительность, безмятежность ее жизненного уклада, покой, царящий в квартире, убаюкивали, придавали сил. Ее квартира ассоциировалась с часами покоя и отдыха. Сюда, сюда приходили мы, когда отец пил, когда дед, еще живой, еще не погибший дед, пил.
Очищенная до блеска кухня и комната, залитая лучами света, свежий воздух, хрустящее и душистое постельное белье, светлые воспоминания – вот что я находил здесь.
Здесь я изучал логику. Здесь изучал латынь и читал Манна. Сюда приходил я после тренировок…
Телефонный звонок застал меня врасплох. Бабушке редко звонили. Обычно сюда звонили те, кто хотел найти маму.
Подходя к телефону, я не мог отделаться от предчувствия, что это Демоническая. Это было тем более неприятно, что первый звонок ей я сделал отсюда, с этого телефона, находясь в кладовке.
- Привет! Узнаешь?
Я не узнал, понимая, что это кто-то из призраков.
- Конечно!
- Ну и кто я? – спросил озорной голос, переливаясь до боли знакомыми интонациями.
Я готов был узнать, но не хватало каких-то секунд.
Возникла неловкая пауза.
- Эх, ты! – раздалось в трубке.
По этому «эх, ты» я и узнал ее. Мартынова.
- Что «эх, ты»? Я тебе сразу узнал, Света.
Одновременно с этими словами я прошмыгнул в кладовку, закрыл за собой дверь и сел на пол, настраиваясь на долгий разговор.
- Рассказывай, чем занимаешься.
- Работаю в школе… Живу… А ты откуда звонишь? Небось, по делу?
- Ты угадал, как всегда. Приехала на сессию.
- А живешь-то где?
- Угадай!
Я слышал в трубке голоса и смех.
- В общежитии?
- Да.
Ее голос начал раздражать, как и раньше.
- Хочешь встретиться? – поинтересовался я.
- Если у тебя нет никаких дел.
- Говори, где и когда.
- Около Дома быта. В девять.
- Хорошо, буду.
- Только не опаздывай, а то на улице холодно.
- И ты тоже…
Я посмотрел с бабушкой телевизор, поужинал, а потом, не торопясь, вышел.
Меня переполняли воспоминания. Вот перед глазами проплыло знакомство со Светой после чтения «Бездны» Леонида Андреева. От этого воспоминания повеяло легким и юным. Еще не утраченными иллюзиями. Здоровьем. Отсутствием страданий. Подготовкой к выпускному. Верой в себя, в свое призвание, в свою судьбу. Я прощался с юностью, прощался с Самохиной и видел перед собой ее новое воплощение – юную, похожую на Жеребко, Свету.
Передо мной проносился год непонятных отношений с ней, тем более непонятных, что она так много позволила в первый раз. Вспомнился дождь, парк с зайцем-злодеем, парк, который тогда, в тот самый момент, когда я целовал грудь Мартыновой и гладил ее ноги, напоминал август 1995, август, во время которого я с Секундовым проходил практику. Лаборантка Лариса источала сексуальность и позволяла любоваться роскошной грудью, пока мы сидели на кафедре истории языка и составляли каталог журнальных статей.
Жизнь уходила так же, как дождь, стекающий в канализационные люки. Я не умер от неизвестной болезни. От неизвестной болезни умерла кошка. Передо мной открывалась жизнь, полная чудесных открытий, полная обещаний. Эта жизнь нашептывала загадки, которые во что бы то ни стало следовало разгадать. Я безмятежно жил у бабушки и ждал начала учебного года, изучения высоких неведомых наук, радостных откровений.
Обо всем этом я думал и тогда, заваливая Свету на скамейку, поднимая ей юбку: об утраченных иллюзиях, о несбыточных мечтах, о будничном протекании мгновений. Что казалось безмерным и сказочным, обратилось лишь в цепь обычных будней, растянувшихся на пять лет. Логично было предположить, что и дальше будет все то же. Сейчас еще можно было опьянить себя запахом ее тела, но вечер закончится, и суровая действительность поставит все на место.
Я вспомнил, как радостно летел на встречи со Светой. И это тогда, когда Катя была тяжело больна. Света же не приходила на эти встречи. Она не прогоняла меня, но и не приближала. И эта неопределенность жгла сердце.
Я шел на встречу с этой девушкой, теперь уже женщиной, молодой матерью, и думал о том, что когда-то очень давно любил ее. Я пытался понять природу моего чувства к ней, но не мог…
А память влекла все дальше, эпизодично открывая книгу жизни: знакомство с Леной, подготовка к армии, жажда обрести знание любой ценой, разочарование, последняя встреча с ней, с ее матерью и с ее братом, встреча в общежитии, встреча, с целью отдать историческую грамматику, которую я сделал для нее. А в это самое время внизу ждала Лена Сидорова. Армия. Настя. Настоящее, превратившееся в цепь усилий, которые необходимо затрачивать, чтобы поддерживать существование. И вот теперь призрак моего прошлого зовет меня.
Ей от меня что-то нужно. Иногда казалось, что нет ни одного человека, которого она бы просто любила. Даже от своего будущего мужа ей было нужно кое-что: он должен был усыновить ее ребенка, взять ее и содержать. А она бы взяла от жизни то, что не успела, то, что не смогла. Теперь бы она смогла взять от жизни все. Больше ей для этого подходил бы я, но она больше не могла подобрать ключей. И вот теперь этот звонок.
Она опаздывала на двадцать, двадцать пять, тридцать минут, но это ничего не значило – я был благодарен ей за серию воспоминаний, за эти часы, которые я провел в прошлом. Тягостное состояние оставило меня. Будто и не было никогда Насти, будто бы прошла только одна неделя с последней нашей встречи, моей и Светиной.
Рядом были фонари, в лучах которых падали в загадочном танце снежинки. Мама еще в далеком детстве обратила мое внимание на них, поэтому сейчас в каком-то восторженном оцепенении я наблюдал, проживая жизнь еще раз.
Я был тепло одет, но мороз умудрился залезть под дубленку и выхолодить тело изнутри. Я вздрогнул и начал представлять Свету-жену, Свету-мать. Как она будет одета? В каком головном уборе? Сильно ли изменилась? Сколько ей сейчас лет? Ведь я даже не знаю, сколько ей лет. Кажется, она даже старше Насти.
На улицах было снежно и пустынно. Ни машин, ни прохожих. Только фонари и снег.
Я увидел ее, но не узнал.
Она показалась низкорослой. Белая болоньевая куртка, черные расклешенные джинсы, белая шерстяная шапочка.
Она замерзла. Щеки раскраснелись.
Мне пришло в голову, что я не знаю, как ее приветствовать. На что я имею теперь право, а на что нет? Чего она от меня хочет? Какого поведения?
Она чуть ли не подбежала. Когда ей оставалось не более трех метров до меня, широко распахнула руки.
Она попыталась обнять меня таким, каким я и был, с одной опущенной и другой приподнятой рукой, но ей не хватило для этого рук, тогда она просунула свои руки мне под мышки и прижалась лицом в грудь, в то место, где дубленка кончалась и начинался шарф.
- Дай мне согреться. Я ужасно замерзла. Вся продрогла. Знала бы, что будет так холодно, ни за что бы не пошла…
«Сама непосредственность. Как и всегда», – зло подумал я.
Она посмотрела мне в глаза.
Худое, подурневшее, с запекшимися губами лицо.
- Ну, поцелуй меня, что же ты, как неродной!
Я припал к ее устам.
Кто бы мог подумать, что первая женщина, которую я поцелую после Насти, окажется Мартыновой!
Когда мой язык проник в ее рот, она укусила губу. Не больно, но достаточно, чтобы понять – больше так не делай!
- Родя, ты не поверишь – я по тебе соскучилась!
- Да ты что?
- А ты стал другим!
- Я давно стал другим, мы просто давно не виделись. Ты, кстати, тоже.
- Что тоже?
- Тоже стала другой.
- Какой? Расскажи-ка, расскажи!
Не мог же я ей сказать, что она подурнела.
- Ты похудела!
- Правда? – обрадовалась она. – Ты просто не видишь меня без одежды. Я толстая. После родов стала толстой, как корова…
- Куда пойдем?
- Куда хочешь! – она взяла меня под руку, и я повел ее.
- Можно было расценить ее слова, как намек, но это была Мартынова, поэтому не следовало обращать внимания на двусмысленность.
- Ну, что же, Света! Расскажи, как тебе супружеская жизнь.
- Плохо! – неожиданно ответила она, посерьезнев.
Я не стал расспрашивать, решив оставить все на потом.
Пока она болтала о том, как проходит жизнь в общежитии, как она не ладит со своей соседкой, какую она сейчас слушает музыку и как работает в касимовской средней школе, я обдумывал, куда бы ее отвести. Поблизости не было кафе. Все мало-мальски приличное было на площади Ленина, а мы двигались в противоположном направлении. И тут меня осенило: та самая забегаловка, в которой мы сидели с Тихоновым и Васей! Там дешево, непритязательно и тепло! А, учитывая скудость средств, лучшего места и представить нельзя!
- Давай куда-нибудь зайдем, погреемся, – словно прочитав мои мысли, проговорила, стуча зубами, Света.
Внутри было убого. Однако паче чаяния оказались здесь не только пьяные мужики, но и студенты.
Денег мне хватило только на две бутылки пива и пакетик кальмаров. Свете же было, похоже, все равно. Она с удовольствием уселась поближе к батарее, пригрелась и начала потягивать пиво, быстро поглощая и закуску, словно с утра не ела
Она рассказывала, а я слушал. Если быть точнее, делал вид, что слушаю. У меня была уникальная возможность подумать о своем, причем в присутствии Светы для Насти там не было места. Я все пытался ухватиться за мысль, которую, как казалось, углядел вчера, перед сном, даже хотел ее записать, решив, что завтра успею, а вот теперь, когда можно было бы додумать, она ускользает, словно «мысь» из «Слова о полку» – «по древу».
Когда-то я был бы счастлив, если б удалось посидеть с Мартыновой вот так запросто, попить пива, поцеловать ее, просто поговорить. А сейчас она для меня – чужой человек. И у меня не укладывается в голове, как мог я ревновать ее? Сейчас эта почетная обязанность принадлежит Демонической. А моя пустота означает, что «пройдет и это». Когда-нибудь в голове не будет укладываться и тоска по Насте... Когда-нибудь в голове не будет укладываться и то, что я был молод, что я был наивен и глуп, что я был весел и беззаботен, что я был!
Света жалуется на выпадение волос, на утрату красоты, на беспокойство грудного ребенка, на то, что ее соски потрескались и болят, на то, что муж перестал любить.
Мне не жаль ее. Все идет своим чередом. Так и должно быть.
Насладившись ее телом, муж утратил любовь, а, учитывая сложный характер Светы, утратил ее даже раньше, чем обычно бывает. Теперь же, когда ребенок причиняет ему беспокойство, на ум приходят мучительные факты: ребенок не его, он – неизвестно чей, Света вышла за него по-расчету…
Он приходит с завода, на котором вкалывает восемь часов, а дома его ждет задерганная, озабоченная домашними делами, жена, которой необходимо о многом подумать: об утраченной красоте, выпадающих волосах, дипломной работе, выпускных экзаменах, о том, что жизнь безвозвратно уходит, о том, что она больше никогда не будет танцевать! И он не выдерживает. Он ругается, орет, отчего ребенок начинает плакать «пуще прежнего», напивается, иногда уходит из дому к родителям. Он упрекает ее в том, что она не любит его. Он уже и сам не любит ее. «Любовная лодка разбилась о быт!» Это можно было предвидеть!
Тогда, в Кремле, когда Света объявила, что выходит замуж, я уже знал, к чему приведет ее жизненный путь. Впрочем, и это пройдет. Постепенно утрясется. Она закончит все же институт. Так или иначе уживется с мужем. Обретет «мещанское счастье». Но, слава Богу, без меня! А что же остается на мою долю?
- Да нет у тебя здесь никакой лысины!
(Она демонстрирует мне свою голову. Пряди уложены так, чтобы прикрыть выпавшие волосы).
И так с жизнью каждого из нас! Сначала – летний дождь, потоки теплой воды и мгновенья, полные счастья и надежд, радостные утра, загадочные вечера. И неважно, зима ли сейчас или осень, лето или весна! А потом – выпавшие волосы и борьба за существование, попытка забыться в вине и сексе. Духовная смерть. Телесное разложение.
Я смотрю на часы.
- Света!? – я использую секундовскую интонацию с повышением голоса.
Она вопросительно смотрит.
- Пойдем?
Она всматривается в меня, словно увидела что-то новое, ранее не замеченное.
Я и сам знаю, что она обнаружила. Признак старости, или зрелости, которая потенциально является старостью. Моя интонация копирует отцовскую. И я сам это иногда замечаю. Но не теперешнего отца, а того, каким он был в моем детстве. Я стал выражаться, как он. Я становлюсь похожим на него, даже внешне, как когда-то был похож при рождении. А это значит, что цикл идет к концу.
Я провожаю ее до общежития. Минута расставания. И опять я не знаю, как нужно с ней попрощаться.
- Ну, что ты стоишь? Я замерзла! Поцелуй меня!
Я наклоняюсь и целую ее в лоб.
- Как покойника! – раздраженно говорит она.
Дежавю. Вот только кто кого из нас тогда целовал так? Я ее или она меня? И кто сказал про покойника? По-моему, я. Она говорит моими словами, а я действую ее делами. Мы поменялись ролями. Как интересно.
Я целую ее в губы.
Памятуя о поцелуе при встрече, я хочу отделаться вежливым лобзаньем, но она начинает целоваться взасос. Я отвечаю на поцелуй. Она только этого и хочет! Снова кусает меня. Смеется и убегает.
Хлопает дверь. Я слышу лязг закрывающегося замка. Она успела до одиннадцати. Как всегда – минута в минуту. Общежитие погружается в сон, поглотив последнюю погибшую душу – Мартынову.
У меня есть еще полчаса, чтобы додумать оставшиеся мысли, воссоздать «дней связующую нить». Я смотрю на небо, пытаясь понять, зачем же кому-то понадобилось создавать вселенную. Мне становится грустно, потому что я понимаю грусть Творца. Такая большая работа проделана, такие сложные структуры созданы, и некому оценить по достоинству импровизацию. Творцу грустно. Он одинок. Никто не понимает Его. Я понимаю лишь потому, что тоже через это прошел. Создать опус, совершенный в своей простоте, и осознать, что быстротечное время уничтожит его, и никто не успеет оценить ни его структуру, ни идею, ни цель. И не то плохо, что я, его автор, уйду в небытие, и не то, что уйдут туда же слепцы, не способные узреть смысл, а то, что и сам опус уйдет в клоаку, исчезнув, бесполезный в своей бесцельности. Он не оставит следа. А если нет смысла в нем, то нет его и во всем.
Насколько же грустно Творцу! Ни одно его творение не может быть оценено по достоинству. И все творения уйдут, обрекая создателя на одиночество.
Единственным спасением было бы приобщиться Творцу, дать Ему прочесть опус, но, к сожалению, Ему он не нужен.
Временное творение для временного себя, а все остальное – на алтарь победы. Как говорил мой одноклассник Рябов, формулируя кредо Винни-Пуха: «Все фигня, кроме меда, и мед тоже фигня».
Писать, чтобы выжить. Писать для самого себя, как Ницше, как Джойс. «Это бессмысленное занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем».
Она позвонила днем, чтобы сообщить о каком-то деле, о какой-то помощи, которая требуется.
Заснеженные сказочные деревья были одного цвета с небом, мир утонул в белизне. Ассоциации смешивали время: роковая ночь с Демонической, когда пришлось встречать ее на конечной остановке «двойки» – встреча со Светой сейчас; мир, одетый в белое тогда – мир весь в белом сейчас…
Она выглядела озабоченной.
Дома принялась с интересом рассматривать компьютер, похвалила деревянную входную дверь. Остальное мало изменилось.
У меня в кладовке стояла бутылка пива. Я не притрагивался к ней – и она ждала своего часа.
- Пиво будешь?
Я был один в двухкомнатной квартире с симпатичной женщиной, которую когда-то вожделел. Я был одинок и передо мной не было никаких морально-нравственных преград. У меня была возможность попробовать на вкус другое существо. Проще говоря, мне хотелось забыть Настю в объятиях Светы, но я предполагал, что Света в решающий момент опять не захочет. Или захочет, но откажется.
Пива было мало, но Света быстро захмелела. Мне показалось, что она и пришла уже пьяной.
- Что у тебя за дело? Выкладывай!
- Я хочу, чтобы ты написал мне дипломную.
Я поперхнулся и закашлялся.
- Ты шутишь?
- Нет, какие могут быть шутки?
В уме промелькнули жуткие эпизоды выполнения контрольной по исторической грамматике – откупная перед окончательным разрывом.
- Я не буду делать для тебя диплома.
- Почему?
- Не хочу заниматься тяжелой бесплатной работой.
- Я не говорю, что бесплатно. Я заплачу, как положено.
Взвесив все, что услышал вчера от нее, я подумал, что в ее представлении «как положено» – это тысячи полторы, между тем, как Тихонов делает диплом за шесть.
- Титульный лист ты, по крайней мере, можешь сделать?
- Зачем тебе титульный лист без диплома?
- Нужен.
- Легко. Могу набрать прямо сейчас.
Я набрал страницу на слух, узнав, какой стала ее новая фамилия – Малахова. «Тоже на букву «М». Как в монастыре при смене имени».
Она выглядела крайне расстроенной.
Впрочем, фрустрация не помешала ей взглянуть на часы и сообщить, что пора. В баню.
- В какую баню? – не понял я.
Уж больно быстрыми были переходы ее мысли.
- Мы с подругами договорились пойти сегодня в баню. На Грибоедова.
- Однако…
- Ты что, никогда не ходишь в баню? – скептически спросила Мартынова.
Это была маленькая месть за отказ от диплома.
- Во сколько сборы?
- Я и сама не знаю. Мы должны созвониться.
- Вот телефон. Позвони и узнай. Может, они соберутся только через час.
Мои слова показались ей разумными.
Переговорив с кем-то, она сообщила, что все собираются к девяти.
Значит, пора, но она медлила. Если она уйдет, то вопрос с дипломом останется нерешенным. Она и сюда-то, в Рязань, приехала, чтобы урегулировать студенческие проблемы. Ведь не ради сауны она сюда явилась?
- Может, ты посоветуешь кого-нибудь, кто может сделать диплом? – ее голос звучал беспомощно.
- Запиши телефон Тихонова.
- А, это того, который был тогда с Жанной? Этот эгоист?
- Почему эгоист? Нет, тот – Секундов. Тихонова ты не видела. Записывай. Учти, он тебе скидок делать не будет. Если не захочет брать, скажи, кто ты.
Она звонко и деревянно рассмеялась, как делала это когда-то, пугая всех своим смехом – нормальные люди так не смеются.
- Пойдем, я провожу.
Она долго посмотрела. Ей казалось, что я должен умолять ее остаться, расстилаться перед нею, сделать для нее все. Ей все кажется, что я люблю ее. Ей кажется, что всегда любил, поэтому и делал для нее контрольные, помогал готовиться к экзаменам, терпел капризы. А теперь – мой отказ и предложение проводить – по сути, – выпроваживание.
На улице она поворачивает в другую сторону, кутается в шарф, обмотанный поверх стоячего воротника, и ускоряет шаг. Около остановки проходит красный автобус, а на меня накатывает очередное дежавю: Света, я и этот автобус. Во временной спирали я оказываюсь напротив своего прошлого, которое проносится в двух шагах, устремляясь вниз, точнее я в настоящем устремляюсь вверх.
Не очень-то хочется ей в баню!
- Я не пойду в баню – холодно! – парадоксально заявляет она. – Пива хочу.
Я смеюсь. Мне не весело, но я не могу не рассмеяться игре, этому ломанию. Я не над ней смеюсь, хотя мой смех и обижает ее, я смеюсь над вечным лицемерием людей, желающих получить от других все, не дав ничего.
- Пойдем за пивом, а потом – обратно. А в свою баню ты еще успеешь.
Теперь я не сомневаюсь, что она отдастся мне.
Но мне смешно. Я осознаю ясно, как Божий день, и то, что если бы она отдалась мне тогда, когда я еще ее любил, то это привело бы лишь к пониманию заблуждения, к пониманию факта: «Ложно, что я люблю». Это ускорило бы разрыв.
Мы покупаем 2 литра «Классического», в производстве которого участвовал некогда и я, и сквозь метель пробираемся обратно.
Я включаю музыку… Она начинает расспрашивать меня о Насте, о женщине, имени которой Света не знает, о женщине, которую я люблю, а это значит, о ней, Свете, которую я не люблю.
- …Мы начали жить вместе, но, как оказалось, она не та, за кого себя выдает. Я выгнал ее.
- Ты все еще любишь ее, – констатирует Света.
- Какое это имеет значение?
Я чувствую, что сильно захмелел. И приблизительно представляю, насколько захмелела она. Ставлю стакан с пивом на маленький стульчик, отнимаю стакан у Светы и ставлю рядом. На секунду возникает картина из прошлого: вот я беру из ее руки стакан со спиртом, разбавленным яблочным соком…
Я сажусь на ручку кресла, в котором она сидит, и целую. Она не противится, как вчера. Отвечает на поцелуй. Мне не противно, но и не волнительно. В пьяной голове, как в вате, копошатся мысли: она не умеет целоваться… она говорила, что не любит целоваться… она податлива, как никогда… Настя… муж Светы… «Декамерон» Боккаччо… я соблазняю замужнюю женщину с ребенком… я ли это?.. со мной ли это происходит?… неужели так быстро проходит жизнь?.. я уже постарел…
Я ласкаю ее, закапываясь в поредевшие волосы, дотрагиваюсь до нежной шеи.
Света растеряна. Она так неловка, кажется, будто муж не ласкал ее уже несколько лет. Неужели она так отвыкла?
Интересно, как бы себя вела Самохина-Дроздова? А Жеребко, на которую похожа Света, она была бы такой же скованной?
Моя рука забирается под свитер. Я стягиваю чашечки бюстгальтера вниз, начиная тискать маленькие твердые груди. Моя вторая рука пробирается под ремень, нащупывает резинку колготок, проникает под них, но это не волнует, потому что пропали последние отголоски волнения. Неужели я так отравлен ядом Демонической? С другой стороны, я уже ничего не чувствовал и с Настей. Привычка, которой она так боялась, поселилась в душе, в теле.
Света отстраняет руку, потом вторую.
Наконец-то!
Она никак не отдышится. Щеки порозовели.
- Ты стал другим.
- В каком смысле?
- Не ожидала от тебя такого!
- Ты просто не разглядела тогда…
Забавно, она могла бы увидеть меня в другом амплуа несколько лет назад, если бы только чуть-чуть захотела. А то, что поражает сейчас, – лишь жалкие отблески, причем сейчас это отблески любви к другой женщине, а не к ней, как могло быть когда-то.
Осознание всегда приходит слишком поздно. Неужели Света этого не понимает?
- Пойдем на диван?.. Там удобнее (наивно добавляю я).
Она должна отказаться, но… соглашается.
Мы пьем пиво. Я жду момента, когда ее стакан опустеет – это будет сигналом. Постепенно пробуждается интерес: что чувствует женщина, когда изменяет, как она будет вести себя со мной, человеком, с которым ему изменила?
Идут минуты, а стакан не пустеет. Иногда мне кажется, что она специально тянет время. Нам уже не о чем говорить. Мы здесь только для того, чтобы действовать. «Нам осталась одна забава». И она, и я это знаем. Так чего же она ждет? Она никак не может внутренне согласиться с неизбежным. Почему? Морально-этические ценности? Но у нее их нет. Уж я-то знаю. Любовь к мужу? Ее тоже нет. Что мешает этой женщине? Что вообще мешает женщине изменить? Если у нее нет морали? Я выхожу на давний спор с Тихоновым относительно религиозного характера морали. Может ли мораль стоять ни на чем? Света ведет себя странно, доказывая тезис Тихонова: «Может!»
Наконец, пиво кончилось. Она продолжает вертеть в руке пустой стакан.
Я приближаюсь к ней для поцелуя, но она отворачивается.
- Хочешь, я сделаю массаж?
- А ты этого хочешь? Давай.
Она задирает свитер и ложится на живот. Я начинаю неумело разминать мышцы, рассматривая похудевшее небольшое тельце, небольшие скопления жирка в области поясницы, которые так тяготят ее, из-за которых она считает себя толстой и изнуряет диетами.
Ей, как ни странно, мои действия нравятся, поэтому она бормочет:
- Неудобно. Сейчас сниму свитер.
Она снимает его привычным движением. Расстегивает бретельки бюстгальтера. Снова ложится.
Я массирую трапецию, дельты, низ спины, ромбовидные. Ей хорошо. Я массирую ей попку.
Потом переворачиваю на спину и целую. Она ждет этого, ждет, наверно, давно, ждет поцелуя и отвечает на него. Все так же неумело, но с явным желанием. Я беру от этого поцелуя все, что мне нужно, а потом спускаюсь и начинаю целовать обнаженную грудь. Не такую, как у Насти. Грудь другой женщины.
Ее соски слишком маленькие. Они сухие и невыразительные, если так можно выразиться. Соски похожи на мужские, что отталкивает. Неужели они всегда были такими?
Света совершенно не может преподать себя. Или не хочет? Еще тогда она не вызывала во мне приступов страсти – только слабое горение плотского огня.
Ее груди хороши для рук, но не хороши для губ. Осознав это, я перехожу к ногам.
Стягиваю с нее носки, начинаю целовать шелковые ступни – то, что всегда так возбуждало, то, что всегда так нравилось. Но чем больше я стремлюсь забыться, тем сильнее растет недоумение. Мое возбуждение какое-то ненастоящее. Будто только тело участвует во всех действиях, а разум и чувства дремлют.
Мои шаловливые руки добираются до ее пояса, пытаются расстегнуть ремень, пуговицы, молнию. Она тут же приходит в себя и начинает мешать. Однако я впиваюсь в ее губы, и сопротивление прекращается. Она словно бы махнула на все происходящее рукой.
Мне удается расстегнуть брюки, и я перебираюсь к ногам, начинаю стягивать джинсы. Моему взгляду открываются ноги. На бедрах сквозь чулки просвечивает контур светлых трусиков – заветная цель мыслящего ловеласа. Действие должно довести до логического (и не только) конца, хочется нам этого теперь или нет – неважно.
Теперь можно замедлиться. Я могу лицезреть ее ноги, могу целовать их – куда мне торопиться? Я могу припасть к ее грудям, могу целовать губы – она практически сдалась. Большего и не надо. Точнее, а надо ли большее?
Пора!
Неожиданно для нее, без лишних колебаний, я просовываю руку ей в трусы. Света там влажная и податливая.
- Стой-стой-стой! – протестует она, но уже слишком поздно.
Ее ведет. Глаза покрываются пеленой неги.
Она хватает меня за брюки:
- Ого!
Смеется. То ли надо мной, то ли над собой, то ли над миром, который так глупо устроен. Этим смехом она хочет остановить меня, потому что больше не остается никаких средств.
Я стягиваю рубашку, за ней и футболку.
Ложусь на нее обнаженным телом, соединяя свои и ее соски. Стягиваю брюки, приспускаю трусы.
Скоро все свершится. Обряд изгнания Демонической.
Но ключ громко проникает в дверной замок: мама пришла раньше времени.
Света смеется. Опять смеется. Смеется, наблюдая за торопливыми одеваниями, смеется над растерянностью, над неудавшейся изменой.
Я провожаю ее, не чувствуя неудовлетворения. Напротив. Мне она больше не требуется, но я спрашиваю, когда мы сможем увидеться.
Она дает мне свой адрес в Касимове. И телефон.
Жизнь напоминает привал. Я чувствую себя в состоянии боевой готовности, чего-то жду, будто сейчас должно начаться что-то стоящее, но дни идут за днями, уроки сменяются уроками, лица детей и груди Тимохиной мелькают, свидетельствуя о бесконечном однообразии.
Я не знаю, кому первому в голову пришла идея о лыжном дне. Иногда кажется, что мне. Неважно. Важно, что идея захватила всех молодых специалистов. Все будто ждали чего-то в этом роде.
Жуткий мороз. Мы проснулись в маленькой комнате. Проснулись счастливые и утомленные. Я принес в постель чай. Настя читала вслух. А потом я провожал ее на работу в салон красоты.
На обратном пути я с огорчением увидел, что день давно уже начал клониться к концу. И хотя солнце все так же играло со снегом, а мороз все так же бодрил, было ясно, день ушел в небытие, и он не повторится больше, и не повторится ситуация, которая выгнала нас из уюта, ситуация, которая кажется комичной, а час тому назад казалась трагической.
Я шел обратно домой и думал не о счастье пребывания с Настей, не о счастье любви, а о кровавых простынях, которые мне придется вымыть и высушить до приезда родителей.
Я думал о тщетности пролетевшего дня, о быстротечности жизни. О медленном течении счастья.
Красивые женщины заглядывались на меня… Снег бодро скрипел под толстыми подошвами военных ботинок…
Теперь, когда солнечный день лыжного праздника вызвал из памяти ушедшее событие, оно воспринимается по-другому.
Я прекрасно сознаю, что думаю о прошлом, как посторонний, как может думать о нем человек, читающий из книги чужой памяти. И все было не так, и мысли были не те. Правда, была кровавая простыня и мои стертые до крови пальцы. Именно эта зацепка заставляет теперь горевать о том дне, дне моей любви.
Меня поражало, насколько быстро и собрано мы себя ведем. Складывалось впечатление, что это не группа молодых специалистов собралась на лыжную прогулку, а спецгруппа диверсантов.
Собирались молча, сосредоточенно и старательно.
Когда мы вышли на школьный двор, солнце озарило снег, и мы замерли, стараясь сохранить, нас в нем, себя друг в друге.
У Васи с собой был фотоаппарат.
Зоя упала почти сразу же, а ребята начали вспоминать коньковый шаг. И даже я, который его терпеть не мог, сделал несколько кругов вокруг большой клумбы на школьном дворе.
Мы въехали в лес, где нас накрыл покой.
Дорога шла куда-то вниз, и вот, наконец, после нескольких подъемов, которые мы преодолели на большой скорости, превратилась в обрыв. Мы скатывались с горок, поднимались, падали, искали новые, валялись в снегу. Наши легкие разрывались от морозного воздуха, кашель душил нас, мы глотали снег и снова неслись вниз.
В школе нас ждал чай, бутерброды и Тишина.
Сегодня больше не будет детей. В школе сегодня не будет никого, кроме нас.
Мама весело разглядывала меня, улыбаясь. Она была рада, что мне хорошо.
Память отпустила меня на время, словно доказывая истину: «Человек счастлив, когда ничего не вспоминает. И не хочет вспоминать».
Но что значит человек без воспоминаний?
Звонок Секундова застает врасплох. Тем более, что он предлагает совместное паломничество в книжный. Секунду помедлив, соглашаюсь. Неужели он в курсе? Кто мог ему сказать? Тихонов – больше некому. С его слов все началось и ими же заканчивается.
На улице метет, но через окно сложно понять, мокрый ли снег. Я надеваю пальто и кепку, невольно вспоминая о кунице. Той самой, которую увидел на крепостной стене во время ночной прогулки с Секундовым по Кремлю. Тогда он тосковал о Пономаревой и делился сомнениями относительно Тани из Зеленограда, которая была влюблена в него, как кошка. Она предлагала ему себя, а он не желал, бесплодно вожделея другую Таню – Пономареву.
Был ли он счастлив, мучая бедную девицу своей неподатливостью, своей прямотой и жестокостью – он же никогда не скрывал того, что любит не ее? Был ли он счастлив, когда переживал расставание? Я никогда не верил в любовь Секундова. А верю ли я в любовь к Насте?
Как бы неуместно ни было счастье в теперешней ситуации, я почему-то его испытывал. Я испытывал чувство превосходства над Секундовым, чувство превосходства надо всеми окружающими. Словно я обладаю какими-то знаниями, недоступными другим, какими-то способностями.
Снег оказался мокрым и тут же таял, стекая дождем по лицу и пальто. Ноги утопали в снежном месиве, а подозрительно светлое для зимнего вечера небо напоминало что-то из студенческих лет. Встреча была назначена на Театральной. Секундов приехал вовремя, словно извиняясь за что-то.
- Здравствуй, Серж! Давно не виделись…
Мы отправились по тому же маршруту, что и тогда, в ночь куницы. Теперь я должен был отплатить ему тем же, чем и он много лет назад, – должен был рассказать ему. Мы шарили в потемках умершей дружбы, нащупывая новые темы, но годы, проведенные врозь, сказывались в каждом слове. Он, не прочитавший за последние два года ни одной художественной книги, и я – начинающий школьный учитель. О чем мы могли разговаривать? О культуре Древнего Рима или о безумии человека по имени Настя?
Я рассказывал о том, как застрял на Греции, как неудачно провел урок по «Махабхарате», о поездке в Питер, меняя множественное число на единственное.
Неужели так же трудно было говорить о Пономаревой ему?
Я думал о природе ассоциативного мышления и о времени, которое должно пройти, прежде чем память вместе с миллионами образов будет вырезана из ассоциативных связей. Я остался наедине с памятью, и мне не было скучно.
Зачем Секундову понадобилась эта встреча? Он тоже остался один? Но разве же он не привык к этому?
Он съездил с Шувариковой на юг, а теперь ушел от нее, обрекая обоих на пустоту. Пустота неизбежно связана с возрастом. Когда ты молод, ее просто не существует. Ты один? Ну и что. Не сегодня – завтра можно познакомиться с кем-то еще. А теперь? Секундов обнаружил у себя простатит, его живот превращается в брюшко, он работает на стройке, а ровесники уже давно растят детей (Тихонов, например).
Серж рассказывает об очередном знакомстве с заказчицей. Это становится дурным тоном, о Серж!
Загадочная девица. Красива. Несчастна. Сама предлагает сходить в кинотеатр. И они идут в «Октябрь» на фильм с характерным названием «Фрэдди против Джексона». Там, в кинотеатре, она расстегивает ему ширинку.
В моем уме восстанавливается истинная причинно-следственная связь: это было не после разрыва с Шувариковой, а до, и Серж прокололся. Теперь же он выстраивает выгодную фабулу. Жизнетворчество – лекции Ауэра.
Он говорит о странной квартире, где живет эта женщина, о ее вспыхнувшей к нему любви, о его нежелании любить, о стабильности, которую он ищет. Он устал от авантюр. Ему требуется спокойная семейная жизнь, а не кипение страстей.
Мы бродим по отделам классической литературы, просматривая русскую и зарубежную. Серж покупает монографию по истории античности, пытаясь воскресить интересы юности, а я – пособие для учителей МХК и странную книжицу под названием «Сказано телом». Книжка эта принадлежит перу Дженис Динер. Стоит она очень дешево, стоит на полке рядом с романами Мердок, которые в пять раз дороже, и обладает занятной аннотацией, в которой цитируют «Мастера и Маргариту». Да что греха таить: после расставания с Настей, я становлюсь сентиментален. На титульном листе изображена женщина, которая держит в руках зеркало, но отражается в нем со спины – метафорическое изображение alter ego?
Секундов, увидев книгу, принимается хохотать:
- Что это? Ты будешь это читать? «Он любит ее. Она любит его. Она упала в его объятия и прошептала: «Я твоя!»»
- Хватит иронизировать, – говорю я с улыбкой. – Эта книга почти ничего не стоит…
- И это не удивительно!
Мы смеемся, но я все же покупаю ее – это одна из самых дешевых книг магазина.
Ветер развевает полы пальто, залепляет лицо снегом. Обложки книг намокают в руках.
Мы идем по вечерней Рязани, рассуждая о милых глупостях: Бермудском треугольнике, «Семействе Адамсов», Тихонове…
На площади мы садимся каждый в свою маршрутку и разъезжаемся – каждый в свою сторону.
Рядом со мной сидит девица и рассказывает подруге скандальную историю, в которую попала недавно со своим любовником. На каждой остановке подсаживаются люди, постепенно заполняя салон телами, проспиртованными выделениями, матом и глупостью. Я удовлетворенно и отстраненно рассматриваю лица, слушаю голоса, проникающие в мозг и засоряющие его…
Неторопливое завораживающее письмо Мердок. Постепенно я забываю обо всем и уношусь в мир персонажа. В его покой и в его воспоминания, в память детства, дважды связанного с морем, в красоту неторопливой жизни, в загадки прошлого…
Когда часы показывают десять, мама зовет ужинать. Мы едим сегодня вдвоем, отчего становится грустно: нет ни отца, ни покойницы Кати, нет Насти с ее безалаберностью. Допивая чай, я принимаюсь за учебники по русскому.
Привычка обретается постепенно. Незаметно. Иногда ловишь себя на мысли, что ты неожиданно к чему-то привык. Вот я еду в пятом автобусе и читаю. И уже не имеет значения, еду ли я вместе с Максом, села ли Зоя на Шлаковом и подвезет ли Вася сегодня Тихонова. Все отходит на второй план. Остается только человек, похожий на меня, который устал и любит море. Он хочет отдыха, но любовь мешает ему.
Но чем же жила она? Чем жила она все это время? Чего хотелось ей? Ребенка? Супружеской жизни? Она была просто счастлива, находясь рядом? А ее жизнь вне меня? Что ей хотелось там? И как она обретает смысл сейчас, когда меня нет?
Автобус везет людей из скуки турлатовской пустоты в суету Рязани, города мертвых.
Переход на Новой. Сумерки. День прошел, Родион Романович! Ужин. Фильм на ночь. Подготовка к урокам. Конспектирование учебника. Мердок. Сон. Будильник открывает начало нового дня. С утра хаос еще не настолько глубоко проникает в поры. Я еще думаю о работе на заводе, о том, что работа в школе при всех издержках все-таки более осмысленна, более полезна, нежели рутина бегущих ящиков.
И с каждым днем Мердок все острее проникает в сердце, будя воспоминания о детской осени, и все ближе Новый год.
Я дочитываю роман, тратя выходной с захватом ночи. Мердок оставляет послевкусие, как вино, как духи. Оно все длится и длится, влияя на ход уроков, на смену дней и ночей, на новогодние приготовления.
Я пытаюсь вспомнить, о чем думал до разговора с мамой, но это не так уж легко сделать. Кажется, я думал о Насте. Но это было не самое главное. Кажется, мне что-то открылось в этих мыслях. Но что открылось и в каких мыслях? Разве может человеку что-то открыться? Мне хочется спать, но я сопротивляюсь из последних сил, потому что понимаю: если я не додумаю это сейчас, не додумаю уже никогда, ибо завтра я проснусь с другими мыслями. Вот и следует использовать последнюю возможность. Я засыпаю, как Гильгамеш, судьбу которого недавно изучил с выпускным классом. И ухожу в другой мир. В нем есть кошмары, но нет боли. Есть страх, но нет усталости. В этом мире нет необходимости постигать смысл. В нем нет Насти, а иногда нет даже мыслей о ней. В этом мире время не идет вперед, а причудливо плутает. Из этого мира нет необходимости возвращаться, особенно если звонок будильника не возвещает приход дня.
Я просыпаюсь с сознанием счастья. И горечи. Пытаясь понять природу этих состояний, я узнаю, что она связана с солнечным светом. Уже много времени. Уже кончилось короткое зимнее утро, прошел день, а я лишь сейчас, ближе к вечеру, проснулся. Нет благодарности освежающему сну, зато появляется желание успеть сделать что-то очень важное. Но в чем это важное заключается ни за что не догадаться. Я пью чай, пытаясь разобраться в воспоминаниях. На втором глотке вспоминаю о разорванной дубленке, на третьем – о Дне рождения Тихонова. В голове всплывают картины ночного пути по Соколовке. Пение песен Секундовым, Ненастиным, Тихоновым. «Ой, то не вечер, то не вечер…»
Да полно, уж не приснилось ли? Когда мы собирались у Тихонова для празднования?
Вспоминается, как Секундовский Сашка приехал за нами не то на своей, не то на служебной машине. Как я изумленно рассмотрел его, испытывая какую-то пьяную симпатию к этому человеку, человеку, непохожему на нас. Мне вспомнилось, как я вышел на Новой, как добрался домой на автобусе. Но когда все это могло быть? Разве Тихонов не соединил празднование Нового года с празднованием Дня рождения? Если праздник был, то что же я подарил Тихонову? Или ничего не было?
Не говоря ни слова, мама принесла и положила на кухонный стол очередное письмо от Булановой.
«Были розы, конфеты в коробочке-сердечке, изящные колье и тонкие серьги, книги с дарственной надписью, а самое главное – безграничная любовь. По ночам он баюкал меня, во сне прикладывал палец к моему носику (все ли хорошо?), завтраки, накрытые блюдечком, и его фраза, с которой начинался день: «Доброе утро, Маленький!» Иначе Слава и не звал меня. Я была его дитя, малышка, лапушка. Мы провели изумительный медовый месяц в Санкт-Петербурге, и домой вернулись еще более влюбленные, чем раньше. Были ночные катания по Москве… Всего не перечислишь. Я была любима и хранима им. Знаешь, это замужество исправило мой характер. Я стала мягче, терпимей, более нежной, в голосе проскальзывают чувственные ноты. Но он умер, и все переменилось. Я стала той, кем была. По натуре я воин, и если все пойдет хорошо, то скоро получу в подарок свой личный (читай, сделан по заказу) боевой (!) клинок с девизом и именем. Я начну заниматься рукопашным боем, фехтованием и стендовой стрельбой, освою навыки психологии и виктимологии, а также еще два иностранных языка. За все это надо благодарить Сергея. Совсем скоро я стану старлеем (или старлеткой?), как и Слава.
Во внешности моей ничего особо не изменилось, те же карие глаза, улыбка, те же веснушки. У меня отросли волосы ниже плеч, немного расширились бедра, увеличилась грудь (Тьфу! О чем это я?)
Что касается стихов – это круто. Немного образно, но в этом ты весь. Слушай, mon ami, не грусти, ладно? Не надо быть жестоким, в мире и так много боли. Я твой друг, у тебя есть я. Договорились? И больше не вешай нос. Кстати, я не лукавлю, кое-что я посылала тебе, когда ты был в армии. Ложь – не лучшее качество для спецназовца. Пиши мне чаще, ладно? Письмо получилось длинными и немного притянутым за уши, ты не находишь?
Желаю тебе в Новом году счастья, здоровья, терпения, а самое главное, любви. Не скучай. Даст Бог, свидимся. Пиши, не забывай. Договорились?
With love your friend
Julia».
Метель запорошила дороги. На улицах тепло и много снега. Дома меня должен ждать уют и тишина, если отец не пьян. В понедельник я проведу первый открытый урок, в четверг и пятницу – еще два. Через понедельник я представлю «высокой комиссии» свои скромные изыскания, касающиеся нарушений внимания. Во вторник я накрою учителям и администрации стол, а к концу недели узнаю результаты своей работы: присвоена – не присвоена категория. Но это – формальность. Как шутит Тихонов, «главное – стол».
На моем уроке звучит музыка. Аппаратура, подаренная школе нефтезаводом, демонстрирует чудеса звука, дети демонстрируют чудеса внимания, а я – чудеса педагогического мастерства. Из девятнадцати человек присутствуют только девять. Это связано с тем, что мы проводим мероприятие седьмым уроком. Дети голодны, двоечники ушли – нет механизмов, позволяющих оставить их в школе, когда уроки закончились.
Оставшиеся возбуждены. На них смотрят посторонние. Класс демонстрирует чудеса сообразительности и старательности. Они являются блестящим подтверждением действенности подхода. Вот только внимание их сохраняется не от противного, благодаря музыке, как доказываю я, а в силу объективных причин: нет двоечников, у которых ослабление внимания вызвано физиологическими причинами, присутствуют директор, завуч и несколько учителей, которых дети уважают.
Я понимаю, что положительный урок не подтверждает гипотезы, но комиссия на это не обращает внимания. Просто класс представляет разительный контраст между своим обычным состоянием и теперешним. Все в восхищении.
Меня поздравляют с успехом, а я думаю о том, как хорошо было бы работать так всегда. В спокойных условиях, с максимальной эффективностью в передаче знаний.
На следующие «открытые» уроки никто не приходит, кроме завуча.
На застолье нет и половины учителей, которых мне хотелось бы видеть, зато присутствуют все, кого я бы видеть не хотел.
Когда я выступаю с обзором теоретической части, я волнуюсь. Причем настолько, что голос дрожит. Я недоумеваю и злюсь. Что происходит? Самое интересное, что голова ясна, как никогда. Такое ощущение, что я имитирую волнение, но даже если это и так, то сам верю в то, что волнуюсь. Странно.
Преподаватели говорят обо мне. Только хорошее.
Ольга Ивановна отмечает стремление наладить в классе дисциплину. Ее слова звучат как насмешка, но она серьезна.
Анна Ивановна говорит о стремлении применить научный подход. Она-то понимает, что через год, максимум через два, меня не останется в школе, поэтому в словах звучит горечь.
Утром на планерке меня поздравляют с успешной защитой и объявляют о присвоении 2 квалификационной категории. Все аплодируют. А Еркина объявляет сроки защиты Васи и Зои. Протестовать бессмысленно.
Лекции по культуре Японии. Каждый день я приезжаю к Елене Евгеньевне и около часа конспектирую книги, содержащие наиболее занимательный и в то же время информативный материал.
Восьмисотстраничные монографии лежат передо мной, а я не знаю, что включить в лекцию, потому что хочется включить все.
Но мысли второго порядка далеки от Японии. Я думаю о том, как должна выглядеть новая избранница, о том, как ее появление перевернет жизнь, заставляя включать в ассоциации новые знания, которые будут влиять на структуру памяти, перекраивая детеныша, спящего в теплых недрах внутреннего времени, по своему образу и подобию.
Словно бы отвечая на мои мысли, в зал заходят школьницы и студентки. Но внутренний голос упорно твердит: «Не то… не то… не то…»
После Насти они кажутся недостаточно красивыми. Да дело даже не в красоте. Они недостаточно умны. Недостаточно утонченны. Я постигаю их с первых секунд, а, привыкнув к интеллектуальным играм, уже не могу встречаться только ради секса или ради заведения семьи… или ради еще каких-то обычных, «нормальных» целей. Мне нужна сложная игра. А во входящих я вижу простоту. И, тем не менее, с чего-то следует начать.
Как раз в это время в комнату пожаловала девица. Наверно, она привлекла внимание по контрасту. Если Настя была брюнеткой, перекрашенной в рыжую леди, то вошедшая была с длиннющей светло-русой косой. Потрясающе красивое лицо с большими голубыми глазами. Одежда стилизована под славянскую.
Она пришла за 40 минут до закрытия, чем вызвала явное неудовольствие Елены Евгеньевны.
Попросила конкретную книгу по теории рисунка. Поработала с ней, а затем попросила взять книгу на дом.
После подобной просьбы Елена Евгеньевна обычно демонстрировала одну из двух взаимоисключающих реакций: либо начинала ругать посетителя на чем свет стоит, упрекая его в разгильдяйстве, в желании разорить отдел, в непорядочности, либо соглашалась, намекая на материальное вознаграждение: «Принесете книгу через магазин».
В этот раз она обошлась с девицей на удивление мягко. Она предложила оставить в залог паспорт. Естественно, его не оказалось. Тогда Елена Евгеньевна предложила оставить залог в размере восьмисот рублей. И, как это ни странно, деньги у девицы нашлись.
Я с удивлением смотрел на эту Снегурочку, пытаясь понять, откуда у нее деньги.
Мне захотелось познакомиться с ней тут же, не отходя от кассы, но я сдержал себя. Следовало действовать осмотрительнее.
Очень сложно было сбросить с себя груз лет и снова взяться за старое: знакомства, поцелуи, обещания вечной любви. Хотелось мгновенно заменить налаженную систему взаимоотношений не менее налаженной, но с другой женщиной, превосходящей Демоническую.
Когда Снегурочка ушла, я подошел к Елене Евгеньевне, чтобы сдать книги.
- Хорошая девушка, Елена Евгеньевна?
Она проницательно и насмешливо уставилась на меня:
- Понравилась?
- Еще не знаю. Внешне – да.
- Старый альфонс. Иди, догони ее, помоги дотащить альбом до дома…
- Она не согласится. Вдруг я окажусь маньяком? Нужно удивить пациента. Вот если б вы дали ее телефон…
Я ожидал протеста, но его не последовало. Я продолжил.
- … я бы позвонил ей. Сказал бы, что я тайный поклонник. Некто Инкогнито. Женщины любят такие штуки. Она заинтересуется. А дальше в ход пошли бы чары, – закончил я со смехом.
Елена Евгеньевна внимательно смотрит на меня поверх очков: не может понять, шучу я или говорю серьезно.
- Ладно. Я дам тебе формуляр. Но учти – это не я дала его, а ты сам взял с кафедры, если что…
- Елена Евгеньевна! Вы просто спасаете страждущего. Может быть, это судьба… «Это голос моей судьбы!», – как сказал бы Гамлет.
- Лена Павлова. Хм. Художественное училище. Хм – хм. Попал ты, Родя, попал.
- Почему попал?
Я почему-то вспомнил фильм «ДМБ»: «– Почему Бомба? – Потому что вспыльчивый!»
- Эта Лена из тебя веревки вить будет!
- Почему? Извольте объясниться.
- Да шучу я, шучу, Родя. Я рада за тебя. Наконец-то у тебя появится кто-то, не похожий на Шиндякову.
Я обиделся.
- А чем была плоха Шиндякова?
- Намучается с тобой эта Лена Павлова.
- Или я с ней?
- Или ты с ней, что вероятней.
Павлова Елена Александровна. Ул. Михайловское шоссе, д. 78/2, кв. 29. Что? Это же адрес Демонической. Я изумленно уставился на Евгеньевну.
- Она живет в том же доме, что и Шиндякова!
Елена Евгеньевна залилась неудержимым смехом. Мне не было смешно.
Я пытался что-то сказать, но она не слушала. Она не могла остановиться.
- Родя, Родя! Я не могу. Видно судьба твоя такая. Будешь вечера проводить у одной, а ночи – у другой.
- Перестаньте, Елена Евгеньевна, не смешно.
- Ты посмотри, может, телефон тоже совпадает? Может, они сестры?
Я провел вечер, как на иголках, ощущая приятное сердцебиение. Вдобавок, пропали навязчивые мысли. На некоторое время даже показалось, что я излечился, но в глубине сердца, человеческого сердца, все же понимал, что это иллюзия. Когда не будет даже мысли о лекарстве, тогда болезнь прошла. Сейчас же я имел дело с надрывом. Однако затевалась какая-то история. Единственно, что стало теперь смущать – повышенный интерес к Лене. Может быть, теперь он вызван тем фактом, что они росли в одном дворе, и может быть, знают друг друга? Хотя разница в возрасте должна была исключить эту возможность. Павловой было девятнадцать.
Я позвонил ей, вспоминая, как делал подобные вещи раньше: Юля Позняк, Света, Лена, Настя, а теперь вот – Лена Павлова. «Влез на горб к ней с перепугу, но Кривая шла по кругу – ноги разные…»
Трубку взял, наверно, ее отец. Голос резкий, но приятный. Я попросил позвать Лену.
- А кто ее спрашивает? – надменно спросил товарищ полковник.
Не сказать ли, что ее спрашивает гвардии рядовой? Я сдержался. Мне стало смешно общаться с этим Скалозубом, который думал, будто имеет право оказывать на меня давление.
- Ее спрашивает Родион Романович, – ответил я.
Даже если это имя ей ничего не скажет, она вынуждена будет подойти.
Я представил, как ее отец – полный мужик в спортивных штанах, подходит к двери, стучит и говорит, что ее зовет «какой-то Родион».
Мне стало смешно. История трансформировалась в фарс.
- Алло? – раздается в трубке.
- Здравствуйте, Лена. Меня зовут Родион, и вы меня не знаете. Выслушайте. Я сегодня увидел вас у Елены Евгеньевны.
- У какой Елены Евгеньевны?
- У библиотекаря. Вы брали книгу на ночь.
- А. Я вспомнила… Что случилось? Что-то не так?
- Нет, все так. Я хотел бы встретиться.
- Когда?
Она отреагировала слишком быстро. Этому следовало радоваться, но знак был дурной.
- Скажем, завтра вечером, если сможете.
- Смогу. Где?
Она говорила так четко, что на секунду показалось, будто мы договариваемся не о свидании, а о передаче контрольной.
- На площади Ленина.
- Где именно?
- У памятника.
- Во сколько?
- А во сколько вам будет удобно?
Я задал единственный вопрос. Все это время она спрашивала меня!
- Скажем, в семь.
- Хорошо.
Она повесила трубку, не попрощавшись.
Я насторожился. И долго не мог уснуть.
Лекции по Японии прошли хорошо благодаря отсутствию половины класса.
Нудные уроки русского в седьмых. Безумный литературы в шестом.
На переменах ловлю себя на мысли, что воспринимаю происходящее, как должное. Привык. А в сентябре казалось, что к такому привыкнуть нельзя.
Я приехал домой. Пообедал. Лег, чтобы вздремнуть. Снилась какая-то карусель, в которой смешалось все. И как грандиозное знаменье над всем маячил смысл. Я пытался его постичь. Ведь вот же он – смотри и изучай, но ничего не получалось. Смерть как простая сущность тоже присутствовала. Вот еще чуть-чуть и все встанет на места – не надо будет думать. Все будет понято. Я сделаю еще один шаг…
В этот момент меня разбудил звонок.
Я не злился, понимая, что лишний час (да даже целая ночь) не позволит ничего понять. Иллюзии понимания забываются, как и остальные сны.
По дороге я решил купить розу. Когда я стоял около киоска, мне пришло в голову, что я мельчаю – когда-то дарил букеты из семи цветов. А сейчас? Если потрачу на Лену все небольшое состояние, что буду делать при следующей встрече?
Я прогнал мысли, и им на смену пришли другие, забавные – что, если я не вспомню ее лица? Я даже не знаю, какой у нее рост. В библиотеке она казалась высокой, но представление субъективно.
Опасения оказались напрасными. Настолько она выделялась из общей массы. Шубка с синеватым отливом и пуховая шаль.
Она была достаточно высока, но не выше меня. Ее лицо раскраснелось. Сила и свежесть.
- Добрый вечер! – я преподнес розу.
- Спасибо.
Я представил, как она будет весь вечер ходить с ней, не зная, что делать, поэтому следовало предложить отдать цветок мне «на хранение», но «это следует сделать позже».
- Теперь я узнала вас, - проговорила она с любопытством.
В фас ее лицо было красивым. Когда же она пошла рядом, у меня появилась возможность рассмотреть ее в профиль. Черты напоминали что-то. Я попытался вспомнить что, но не смог. Это было очень важным, очень знакомым, но что-то противилось воспоминанию.
«Вытеснение. Фрейд».
Я понимал, что мы должны куда-то зайти, иначе превратимся в лед. Поблизости из более-менее приличных мест была только «Шоколадница» – кафе, которое так всегда хвалил Секундов, поэтому я и предложил зайти туда.
Лена об этом месте не имела ни малейшего представления, но с радостью согласилась.
Мы зашли внутрь. Там было тепло и тесно. В моей памяти проскочила зрительная картина: я с Мартыновой и Таня – подруга рыбообразной Ирины, которая пришла с женихом в пельменную. Картина вспыхнула и погасла.
Я помог ей с шубой, но какая-то глумливая часть моего «я» смеялась над театральностью действа: «Сейчас так не делают. Слишком старомодно. Ты отпугнешь ее!»
Я предложил пива, но она отказалась. Я это предвидел, поэтому и позвал сюда. Здесь можно было выпить отличного чая.
Я заказал кофе, который стоил дороже пива, мороженое, хотя мы еще не согрелись, и четыре куска торта.
Я спрашивал, а она отвечала. Было неловко. Почему? Я снова и снова пытался ответить на этот вопрос – и не мог.
Выпили после кофе чая, потом еще. Мы начали напоминать Винни-Пуха с Пятачком, но я не мог расставить роли: кто из нас Пятачок?
Она рассказывала о своей работе над картиной. И чем больше говорила, тем с большим интересом я слушал. Она принадлежала к богеме, к рязанской элите «свободных художников».
Ее проект назывался «Птица Сва». Она спросила, знаю ли я, что это за птица? И я вынужден был ответить, что нет.
По поверьям славян в дремучих заповедных лесах живет Сва, которая знает прошлое, будущее и настоящее. Ее невозможно найти. Никто не может видеть лица Птицы. Она предлагает задать вопрос…
Я спросил, есть ли связь у имени Птицы со свастикой и солнцем.
Роза была обречена: на улице было минус двадцать. Я представил, как она простоит в вазочке до завтрашнего утра, замерзшая и одинокая, а потом Лена отнесет ее на помойку, ту самую Настину помойку, в которой живут огромные крысы.
Вместе с розой она отнесет и воспоминание обо мне.
В тринадцатом я понял, кого напоминает Лена. Мартышку из «Сталкера» Тарковского.
Мы вышли на привычной остановке, прошли мимо подъезда Насти, причем сердце предательски ускорило ритм. На мгновение показалось, что в кухонном окне я вижу чье-то лицо. Но это был кот. Кота я тоже любил.
- Пока, - бросила Лена.
- Пока, - устало пробормотал я. - Когда увидимся в следующий раз?
- Не знаю. Сейчас мне некогда. Много работы. Учеба… Позвонишь – я тебе скажу, когда смогу.
Я кивнул и побрел мимо помойки с крысами.
Звонок. Пробуждение. Школа. Обед дома. Сон.
Сон длился долго. Я проспал около четырех часов.
Я хватаю ручку, подаренную Настей, и бегу к столу. Первая строка, чтобы задать ритм. Первая строфа, чтобы задать инерцию.
Я пишу быстро, практически без помарок. Это бывает редко: все события, все элементы вдруг складываются воедино, каждый на свое место – и уже ничего нельзя поменять. Ассоциации Лены с Настей, телефона со звонком будильника, ручки – с кисточкой художника и с резцом скульптора. Totum universum.
Разум, измученный рутиной завода, кошмаром школы, безумием любви и нелепостью последних событий, неожиданно пробуждается. Ощущение свободы и мощи демиурга открывает тайну: и Настя, и Лена, и даже я сам – всего лишь блики великого огня, который почему-то вспыхнул снова. Прометей воскрешает меня, и я пишу:
Что я делаю? Жду. Затрезвонит вечерний будильник.
Подбегу к телефону, но это, конечно, не он.
Мне останется взять инструмент – мою ручку-напильник,
Чтобы строфы создать. Ожидание – мой камертон.
Центры тяжести я перенес в ее хрупкое сердце,
Словно маятник, сердце ее отбивает изысканный ритм.
Оно бьется в груди рядом с левым моим – за соседнею дверцей.
ЭКГ если сделать – два ритма сольются в один.
Связан клятвою я – разговор мне начать невозможно.
Я окован цепями беспощадного светлого дня.
И в метафоре сна, такой же загадочно сложной,
Как она; я молчу, от нее ожиданье тая.
От нее я далек. Телефон для нее – лишь игрушка.
Со своею подругой в игрушку играет она.
Ну, а мой телефон – навек замолчавшая пушка.
Он умолк – для него давно завершилась война.
Мне не спать до утра – слушать тиканья слабое пенье,
Ожидая звонка – оратории будущих эр.
И напильником-ручкой всю мощь моего вдохновенья
Превращать в телефонные звуки кричащих химер.
Мама приходит, чтобы позвать меня есть, но я говорю, что занят.
- Пишешь? – интересуется она. – А что пишешь?
- Стихи.
- Потом прочитаешь?
- Угу. Потом… прочитаю…
Мама советует отнести эти вещи хотя бы Красногорской, чтобы их напечатали где-нибудь, но я не верю ни в то, что их возьмут, ни в то, что они кому-нибудь понадобятся…
Мне снится детство. Площадь Мичурина. Маленький деревянный дом. Чулан. Кошка. Сарай, в котором жил еж. Нутрии, которых разводила соседка. Бабушка Мотя. Катя, молодая и веселая. Мама и отец. Они все здесь. И разум, вероятно, спутавшись, погружается в сны детства: я начинаю подпрыгивать на старой кровати, а керосиновая лампа порождает неистовые тени. Я взлетаю так высоко, что уже нахожусь не в доме, а в воздухе. Я лечу вниз, и сердце замирает от ужаса и восторга. Падение. Я вздрагиваю и просыпаюсь в моем сне – маленький мальчик, испуганный падением с гигантской высоты. Катя смеется и говорит, что я расту. Судорога, проходящая по телу, уходит в тепло кровати. Я встаю, одеваюсь, выхожу на улицу. Теплый вечер, лунный и свежий. Я выхожу за калитку, поворачиваю налево и иду к каменному забору, за которым стоит «профессорский дом». Он не так высок, чтобы нельзя было перебраться. Мне одновременно и хочется перелезть, и страшно. Что же там, за забором? Мне до зарезу хочется это узнать, тем более, что в глубине души я это уже знаю, только боюсь в этом признаться.
Карабкаюсь вверх, достигаю отверстия и жадно припадаю к нему, но в темноте сложно что-либо различить. Наконец, вижу… вижу себя, спящего на кровати в комнате, освещенной керосиновой лампой, бабушку Мотю, которая бормочет «Отче наш…»
Будь проклят звонок по утрам – звонок, который несколько лет не позволяется выспаться, звонок, который мучает неизвестно за что…
- Надо же, как на тебя знакомство с Леной подействовало! – говорит Санек. – Если ты и дальше будешь продолжать в том же духе, скоро придется издавать сборник.
- Не ерничай. Лена действительно хороша. Она стоит того. Впрочем, нет ли у тебя на примете еще какой-нибудь «гёрлы» (я использую словечко Тихонова), потому что с Леной мне не светит!
- Почему?
- Какие-то знаки. Предчувствия.
- Перестань. Если будешь так рассуждать, обязательно ничего не выйдет. Хотя на примете у меня кое-кто, действительно, есть. Помнишь, я рассказывал тебе о Юле Орловой?
- Не помню.
- Вот видишь, насколько ты невнимателен.
- Хватит стыдить. Давай ближе к делу.
Я перебираю листы со стихами.
- Ну, что тебе сказать? Учится в аспирантуре сельхоза, очень умна, симпатична. Не замужем. Одинока. Вы друг другу подойдете.
- Заманчиво. Диктуй телефон.
- Только учти, что если надумаешь с ней познакомиться, должен будешь определиться с Леной. Юля не из тех, кто может играть на два фронта.
- За кого ты меня принимаешь? Думаешь, я из тех, кто такое любит?
- Записывай…
- А что ты говорил о книге по истории русской поэзии?
- Что говорил? Хорошая книга. Купи!
- Где ты ее покупал?
- В «Букве».
- Где в «Букве»?
- В отделе уцененной книги.
- Звучит еще заманчивей, чем раньше.
Звонок Елены Евгеньевны застает меня в туалете. Я успеваю добежать до телефона, проклиная того, кто находится по другую сторону провода. Она звонит по поручению Красногорской, которая проводит в библиотеке литературную гостиную.
- Принеси свои вирши, – саркастично говорит Евгеньевна.
- Ладно. Опять будет словоблудие?
- А как же. Но ты приходи. Красногорская обязательно хочет тебя видеть.
- Приду. Она объявилась как раз вовремя.
- Тебя Лена что ли вдохновила?
Сдалась им всем Лена! Так и будут все увязывать с ней? Дурацкая фамилия – Павлова! И почему меня раздражает фамилия?
- А то кто же?
- Да, Родя, видно совсем ты одичал со своей Настей.
- Она не моя. И я не одичал. Попрошу не ерничать.
- Ну, не обижайся. Давай приходи.
Как водится, мероприятие будет проходить в воскресенье.
Я сажусь за компьютер и набиваю тексты «Ожидания», «Терема», «Гамлета», всего, написанного на этой неделе.
В этих хлопотах проходит короткий зимний день, и темнота напоминает о начале вечера. Пора!
В этот раз к телефону подходит она сама, что является весьма скверным знаком. Значит, она все время проводит дома. А с чего ей, собственно, звонить мне? «Что он Гекубе? Что ему Гекуба?»
Я смотрю в окно, где в ярком свете уличного фонаря кружатся снежинки. Разумеется, я читаю ей стихи. Она становится подопытной свинкой, но не понимает этого. Зато я чувствую себя маньяком, преследующем призрачные цели, недоступные пониманию.
Лена говорит, что собиралась позвонить завтра. И я оцениваю ее высказывания, как логик: истина – ложь. В данном случае, например, – ложь.
Но еще одна встреча произойдет. В этом я теперь уверен.
По-моему, мы просто не поняли друг друга. Я неожиданно поверил в Павлову только потому, что она живет в том же доме, что и Демоническая, только потому, что у нее похожий телефон. Ну и что? Мало ли в этом мире случается совпадений?
Все как после приема у стоматолога. В общем-то, ничего хорошего, зато ничего не болит.
Лены больше не существует. Не надо решать связанные с ней проблемы, но приходит зияющая пустота, которую придется заполнять другой. Мне не хватит на всех денег!
Если Красногорская опубликует «Прелюдии», до опубликования «Лгуньи» останется один шаг. К тому времени опыт следует закончить, а он, между прочим, движется не быстрее черепахи.
К одним невзгодам присоединяются другие, а там еще и еще… И отдушиной является творчество. Мертвое творчество? Или живое? Я живу старыми опусами, питаясь ими, как мертвечиной. Автор должен писать, а не думать о былых достижениях.
К чему вся эта диалектика?
Только потому, что я не могу понять, хочется идти к Красногорской или нет, хочется читать перед малопочтенной публикой или нет, хочется читать старое или писать новое? Вероятнее, мне ничего не хочется.
Я заставляю себя собраться и выйти из дома. Даже умудряюсь опоздать всего лишь на десять минут.
- Елена Евгеньевна?! – приветствую я Елену Евгеньевну. – Здравствуйте, Ирина Константиновна! – это – Красногорской.
- Родион, Родион, – вот вы-то мне и нужны.
Красногорская усаживает меня подле, начинает расспрашивать о том, где я работаю, чем занимаюсь, что пишу.
- Пишу роман, Ирина Константиновна.
- Большой?
- Очень. Не хотите напечатать?
- Вообще-то большие вещи мы не можем позволить себе издавать, но вы несите, несите… следует посмотреть…
К Красногорской заглядывают какие-то люди. Справляются, в каком зале будет проходить гостиная, и уходят.
- Чему посвящено мероприятие?
- Узнаете, Родион, узнаете сейчас. – Она смотрит на часы. – Не буду раскрывать карты заранее. Много всего надо обсудить. Много всего.
Наконец, заходит женщина, похожая на завуча, чтобы сообщить о полной готовности.
Красногорская заранее вручает мне книги каких-то поэтов и зовет в картинную галерею. Стол будет накрыт там.
Я поворачиваюсь к Елене Евгеньевне, ухмыляюсь, приглашая таким образом стать сообщницей на этой ярмарке тщеславия.
Комната увешана картинами и фотографиями рязанских художников. На большинстве из них – церкви Рязанской области. С погостами и без, с колокольнями и без, со священниками и без них.
В середине комнаты установлены три стола, образующих смысловой центр. Вокруг стоят стулья, сидят люди. По ранжиру.
Я разглядываю большую группу поэтов и писателей, лица которых мне не знакомы.
Женщина с измотанным лицом, немного нервная, немного жеманная, имитирует Цветаеву – Сафронова, кажется. Переехала вместе с мужем в Москву, работает не то журналистом, не то вольным писателем. Специализируется на публицистике. Считает себя гением. Сафронова запоминается тем, что раздражает.
Крупный мужчина, поражающий чем-то нелепым в своей основе. То ли писатель, то ли поэт, то ли редактор, то ли корректор. Фамилия – Крючков. Когда-то он говорил, что хотел стать монахом. Гордится этим. И тем, что хотел, и тем, что не стал. Сколько его помню, он всегда надевал пестрый пиджак. Патриарх сборища. Иногда кажется, что Красногорская взяла его вместо Бакуна.
Я вспоминаю Бакуна, Красногорскую, десятый класс и себя, слушающего их. На базе моей школы они организовали тогда поэтический клуб по отбору молодых талантов. Мне не довелось в нем состоять.
Позже, заканчивая институт, я узнал, что в этот клуб ходит Панасюженкова! И когда? Накануне своего замужества и отъезда в Бельгию!
Красногорская открывает вечер. Знакомит нас с достижениями журнала. Говорит о своем сыне, проходящем нелегкую практику в Китае. Говорит о другом сыне, издающем журнал в России.
- Теперь же хочу представить вам поэта (не желаю использовать слово «поэтесса», потому что в нем присутствует элемент второго сорта), именно поэта – Галину Симонову. Давайте поздравим ее с выходом нового сборника.
Аплодисменты.
Галина, невысокая симпатичная женщина, читает стихи. Стихи хороши, но… изъяны, повторы… И чем больше она читает, тем больше изъянов. Поэт никогда не должен выдавать свои стихи большими порциями – аксиома.
После презентации Красногорская приглашает всех за стол. Чай. По куску торта на человека. Конфеты – по желанию.
За столом люди раскрепощаются. Начинают кривляться поэты-песенники. Их стихи – по сути частушки. Никакой утонченности. Дятловство. Людям нравится. Эти вещи отлично подходят для чтения на застолицах. Какое-то стихотворение про козла Пашку, в котором в качестве рифмы предполагается нецензурная брань, какие-то опусы о бомжах, бродягах, колхозниках. Эта поэзия не для кулуаров. Красногорская пригласила их, чтобы разбавить обстановку.
Она, как царица, представляет людей в том порядке, который кажется наиболее подходящим. Я с напряжением жду своей очереди.
Красногорская представляет меня как бывшего ученика школы, в которой локализовался когда-то клуб. От моей биографии в ее устах веет могильной скукой.
Я читаю «Ожидание» по бумаге. Так легче, да и нет нужды читать на память. Это выглядело бы слишком пафосно.
Раздаются жидкие аплодисменты. Красногорская не ленится выйти из-за стола и взять листок, проговорив:
- Это я, конечно же, беру, Родион. Да и это тоже.
Она загребает листы со стихами, хищно улыбаясь.
Наверно, я должен радоваться этому «вниманию» хозяйки.
Сафронова читает статью о Рязани. Что-то нудное и невразумительное. Похоже, она и сама это понимает, и устает от чтения больше, чем мы от слушания. Впрочем, она вечно утомлена собой. Кроме того, у нее вечный насморк. Ее огромные глаза постоянно слезятся, а когда она сморкается, начинает казаться, что у нее базедова болезнь.
Молодой человек астенического типа читает декаданс. Нарочито манерный стиль декламации, который через пару минут убеждает слушателей в том, что это не стиль, что молодой человек такой и есть. Буря восторга!
Красногорская называет его будущим рязанской поэзии. Все соглашаются. Юноша доволен.
Поэзия нечто значит, пока создается, пока не закончен процесс. Потом начинается вырождение.
Мужчины-частушечники, властью, данной Красногорской, объявляют перекур.
Около раздевалки стоит стол в окружении бежевых кресел.
Сафронова приветливо улыбается, и я задерживаюсь около.
- Что вы здесь делаете? Разве не слышали, что Ирина Константиновна позвала всех в галерею?
- Мы устроили здесь то, что обычно делается там, только в меньшем масштабе, – растягивая гласные, сонливо произносит Сафронова, – критикуем.
Я вижу на столе печатные листы. Причем отпечатаны они не на компьютере, а на машинке.
- Позвольте взглянуть…
Я глотаю строчки, понимая, что псевдопономарева, которую к тому же и зовут также – Татьяна, зачитала только что два самых лучших стихотворения.
Посвящение жертвам Беслана – точь-в-точь евсенкинское оплакивание Листьева – и все в том же духе. Сентиментальная политизированная лирика, позволяющая выплеснуть эмоции. Это ли функция поэзии?
Мое внимание привлекает стихотворение, написанное от имени Ставрогина. Псевдотаню увлекло донжуановское начало: способность и возможность соблазнять и бросать, не испытывая угрызений совести…
- Так вы читали «Бесов»? – удивляюсь я.
Сафронова ревниво смотрит на меня.
- И как вам?
Я стою около них еще минуту, делая вид, что слушаю, на самом же деле, разглядываю ноги псевдотатьяны. Красивые ноги.
Довольно!
На улице тепло. Даже кажется, что пахнет весной.
Мужчина, стоящий рядом, говорит о каких-то обычных, совсем не поэтических вещах, а в его словах читается: «И что мы, дураки, делаем здесь? Только тратим время. Кому это все нужно?»
Чувствуя подтекст, я проникаюсь симпатией. Тем более, что он, как и я, не курит. Мы просто беседуем и любуемся зимой, в которой неожиданно появляются весенние звуки…
После повторного чаепития и попыток решить финансовые вопросы, люди уходят. У каждого при себе сборник стихов, презентовавшихся сегодня, новый номер журнала, «который стал цветным» и чувство напрасно потраченного времени.
Я захожу к Елене Евгеньевне.
- И зачем все это нужно?
- Что… нужно?
- Все эти собрания?
- Может, что-нибудь напечатают.
- И что дальше?
- Если это не имеет смысла, то что имеет?
- Жениться тебе надо, – грустно подводит Елена Евгеньевна.
Черт те что! Когда же кончится это наваждение? Дело даже и не в Насте уже. Я смотрю в настоящее, вижу настоящее, а думаю о прошлом, словно я иду по этой дороге не сейчас, а тогда, не сейчас с мыслями о прошлом, а тогда – с мыслями о будущем, то есть о настоящем моменте, которое для меня тогдашнего является будущим.
Пребывая постоянно в этом междувременье, я проживаю жизнь как трагедию. Во что я превратил ее? Когда это началось?
Место действия – бабушкина квартира. В кладовке хранилась обувь. Я брал мамины босоножки, вдыхал запах, исходивший от них, и он сводил с ума. Движимый инстинктом, прижимал к груди, не понимая еще, но чувствуя неизъяснимое удовольствие. Высокая параллелепипедообразная коробка, на которой изображены все виды конфет из тех, что только можно представить. Манящие и красотой, и запахом. Мне нравился вкус начинки, которая находилась под глазурью, карамелью и другими слоями, а слоев было удивительное множество. Но чувства, испытываемые от контакта с обувью, сильнее.
И я наслаждался конфетами, предвидя грядущее наслаждение от обуви.
А почему в памяти конфеты с коньяком стоят рядом с босоножками? Сходность ощущений или широкий спектр наслаждений освещает детали этого дня?
Я разворачиваюсь и иду третьим путем, который не несет воспоминаний. Что представляет жизнь? Я сознаю, что мое бытие – временное состояние. За ним должно последовать что-то определенное. Какое-то «да» или «нет». Внешне этот выбор будет связан с ней, но нужно будет избрать какую-то цель, а это почти невозможно, потому что надо заново помириться с миром.
Я пытаюсь найти время, когда простил миру грех и, кроме наших паломничеств с Людкой, такого времени обнаружить не могу. К чему призывал Христос, говоря: «Если не станете, как дети, не наследуете Царства»?
Мама думает, что меня ждет будущее. Она не понимает, что мы подвешены между пластами времен. И что будущего у нас нет и быть не может, потому что мы проживаем его в прошлом.
Школьная жизнь затягивает.
Усталость.
Когда приходишь домой, хочется спать. И бабушкина болезнь, и Павлова – все уходит. Звонки будильника делят бытие на отрезки, обозначающие моменты приложения усилий. С утра я успокаиваю себя тем, что скоро все кончится. Надо потерпеть 5 уроков, надо потерпеть шесть уроков. Дальше будет легче.
Время непрерывно бежит к следующим каникулам, а жизнь, как старая телега, тащится, скрипя спицами. Остается только выяснить, кто же запустил эту технику.
Как бы я ни убеждал себя, что меня мучает неопределенность, дело не в этом. Мне пришло в голову, что на самом деле никогда нельзя ничего изменить, просто понимание приходит в критических условиях.
Из-за нервного возбуждения я проснулся свежим и выспавшимся. Я ехал в школу и вспоминал, что говорила Зеленова: «Когда вы открываете дверь, все личное следует оставить за порогом. Это – необходимое условие».
Как-то мы с Катей смотрели фильм, в котором клоуну сообщили, что у него умерла мать, а ему необходимо былой выйти и смешить. Он справился с задачей, ему даже сказали, что он был особенно бесподобен.
Теперь Катя мертва, а я выступаю в роли клоуна, и не могу сказать, что это действо является подвигом.
Мамы приехала только в восемь. Была спокойна. Только выглядела утомленной.
- Рассказывай.
- Давай сначала попьем чай.
Я поставил ковшик на газ.
- Задавай вопросы – так будет лучше.
- Он может умереть?
- Да.
Я был готов к ответу, но сейчас слово вызвало картину, которую я хоть и представлял, но принять внутренне не мог: вот проходит день, вот мама говорит, что отец умер, вот мы суетимся с похоронами, едем на кладбище, где кроме нас с мамой никого нет, и гроб засыпают. Нестерпимо.
Я отогнал мысли, потому что внутренний голос – демон стал убеждать: «Тебе стало плохо из-за похоронной суеты».
«Прочь, прочь», – гоню я alter ego.
- А как он попал под машину?
- Он не помнит. Очнулся в «Скорой помощи», назвал фамилию и место моей работы, сказал, что возвращался с работы.
- Водитель скрылся?
- Да.
- Какие повреждения?
- Перелом основания черепа, сломаны несколько ребер. Когда я его увидела, не узнала: голова неестественной формы, огромная, не круглая, а какая-то узловатая, глаз – нет. Мне показалось, что глаза вытекли. Из ушей и из носа идет кровь, но врач говорит, что это хорошо. Ушиб мозга. Сейчас в мозге кровь. Если он и выживет, скорее всего, будут припадки…
Я представил отца, бьющегося в приступе. Пена изо рта, кровавая, страшная, слепое лицо с пустыми глазницами, худенькое тело ребенка.
Передернуло.
Попробовал представить, что бы Настя сделала сейчас, если бы я попросил о помощи. Наверное, ничего. Она хороша только в декоративных целях.
- Когда к нему можно будет съездить?
- В воскресенье. Завтра я схожу в больницу к бабушке. Отцу все равно сейчас ничего не надо – есть он не может. Ты спокойно сходишь на работу. А в воскресенье съездим вместе.
- Он в областной?
- Да, в областной.
Мы ложимся спать. Телевизор смотреть не хочется.
И мама, и я – мы оба живем по инерции. От этого отчасти становится легче: мы делаем то, что должны, ни больше, ни меньше. Жизнь сама расставляет приоритеты. Дела, которые казались важными, преспокойно ждут очереди, а мы думаем о больницах, о родных, о том, что должны сделать, и не думаем о том, что сделать не можем. Круг интересов сузился. Бытие замерло.
Я задумчиво говорю:
- Мам, представь. Сейчас мы попадаем в аварию. Хорошо, если сразу на тот свет. А если нет? Ложимся в больницу – и тогда все вчетвером умираем от голода, потому что к нам ходить будет уже некому!
Мама смеется. Мой незатейливый юморок разрушает горькие думы. Смерть лишает человека страха.
Областная больница пахнет не так, как все остальные. Это запах жарких батарей, пропахших потом, мочой и гноем помещений, запах лекарств, боли и смерти.
Отец лежит в общей палате. Его сразу туда поместили, даже не смотря на то, что в коридорах ютятся десятки людей.
Я ожидаю худшее.
Он выглядит не так ужасающе, как описывала мама. Голова замотана бинтом, поэтому я не вижу деформации. Один глаз красный, как у вампира, другой закрыт. Верхняя часть лица – огромный синяк.
Его голос не кажется слабым. Он даже весел.
Мама уходит к врачу, чтобы выяснить текущее состояние, а я остаюсь.
- Видишь, Родя, опять Бог не захотел меня взять. Сколько раз уже был на подступах, а все никак.
- Ну, хватит, пап, не говори ерунды.
- Видно придется еще помучиться.
- Тебе больно?
- Да так… терпимо. Голова только чудная. Как в тумане. Я в основном все дремлю. Кровь из носа идет, но все меньше и меньше. Сейчас уже почти перестала.
- Как же это?
- Не помню. Мать говорит, что я с врачами говорил, а я не помню. Голова чудная. Наверно, теперь так всегда будет.
Я не знаю, что ему сказать. Он в такой ситуации, когда слова ничего не значат. И не только мои.
- С работой теперь все. Пойду на группу. Буду дома сидеть.
- У-ум.
- Не беспокойтесь за меня. Я не умру. Хотя следовало бы.
Возвращается мама. Она знает, как утешить.
Рассказывает отцу о том, что сказал врач.
- Хирург удивляется. Говорит, что на тебе все заживает, как на собаке. «Другие с такой травмой в коме лежат, а он говорит…» Кровь из ушей и носа – это хорошо. Но припадки, говорит, скорее всего, будут.
Мама смеется. Отец улыбается.
Я не могу понять, рад он, что остался жив, или не очень.
Отец прогоняет:
- Без толку сидеть – кому нужно!
- Поправляйся, пап.
Он протягивает здоровую левую руку. Я жму ее.
По дороге я говорю маме, что с ее слов ожидал худшего.
- Он за два дня буквально изменился. А голова у него была нечеловеческая – это я тебе правду говорила. Сейчас-то выглядит очень хорошо. А тогда я его не узнала. Я не шучу – на самом деле не узнала. Доктор говорит, что поправляется настолько быстро – не верится. Прям, говорит, такого не бывает. Но – ждите припадков. Не сейчас – так через год, но будут. Тьфу. Тьфу. Тьфу.
- Группа?
- Да, группа обеспечена. Только я поговорила со своими на работе – толку от нее, от этой группы – никакого. А с группой на работу уже не возьмут. Вот и решай – что делать. Тетя Тамара-то твердит: «Оформляй группу, оформляй группу!» Ей – лишь бы не работать, да деньги получать.
Маршрутка несет нас мимо каменных мешков мертвого района, мимо католических храмов, синагог и каких-то странных построек в лугах. Черное на белом кажется неприкаянным, бедным и грязным. Жуткий район! Ни деревьев, ни парков – только каменные джунгли и бесприютность. «Нравы Растеряевой улицы».
Бабушку должны выписать во вторник, поэтому я отпрашиваюсь. Нужно помочь с сумками.
Мы идем по тем же улицам, что и месяц назад, говорим почти о том же. У меня создается гнусное впечатление, что мы, как белки в колесе. Дурное повторение.
Именно в этот вечер я звоню Юле. Звоню, чтобы почувствовать себя существом, обладающим свободой. Пребывая постоянно во власти враждебных обстоятельств, я утрачиваю иллюзию свободы. Может быть, новая влюбленность, даже новая страсть вернут статус человека, поступающего свободно?
Перед тем, как набрать номер, я вспоминаю об отношениях со Светой в период болезни Кати. «Что, вернула тебе Света свободу? Нет? Великолепно. Юля тоже не вернет». Однако нужно что-то делать, а единственное, в чем я могу проявить себя, – Юля.
По голосу, который произносит «Алло» я понимаю, что это она. Голос спокойный, усталый.
- Юля?
- Да… – она удивлена.
- Вы меня не знаете. Я друг Черкасова. Меня зовут Родион.
Когда-то я все это уже говорил.
- Так. Что дальше. Я слушаю.
- Он мне много рассказывал о вас.
- Наверно, плохого?
- Да что вы! Конечно, хорошего. А у вас отличное чувство юмора.
- Спасибо. Не жалуюсь.
Ее резкая манера мне не нравится.
«Наверно, не то. Опять не то. Интересно, как она выглядит? Хорошо, ежели бы была симпатичной». Я не перефразирую слова Мышкина о Настасье Филипповне? Только он уже видел ее красоту, и мечтал о ее душевных качествах, а я, так сказать, слышу душевные качества, но еще не вижу красоты. Ха-ха.
- Я хочу предложить свидание.
- Так сразу?
- А что откладывать?
Пауза.
- Откровенно говоря, вы меня заинтересовали. Но вы ведь не маньяк?
- Поинтересуйтесь у Черкасова.
- Хорошо. Где и когда?
- В воскресенье?
- Да, смогу.
- Днем или вечером?
- Утром.
- Утром?
- Утром.
- Во сколько?
- Часов в десять.
- Давайте в одиннадцать.
- Давайте. Где?
- Около памятника – банально. Около киоска.
Я вспоминаю, как с трудом узнал Павлову.
- У какого?
- Остановку представляете? Ту, где чугунная ограда?
- Представляю.
- С той стороны, где она, то есть остановка, упирается в площадь, есть киоск «Союзпечати». Там и встретимся.
«В том гробу твоя невеста!»
- Я поняла.
- Тогда до встречи.
- Пока.
Мне смешно. Я раздвигаю шторы и смотрю в темноту. В свете фонаря кружатся мириады снежинок…
Мы идем и молчим. Все попытки с моей стороны наладить разговор упираются в глухую стену.
Не знаю, думает ли она ранить своим ответом, но я воспринимаю его спокойно. Мы обсуждаем вопросы, которыми занимались Пушкин и Чаадаев. Причем Юле очень не нравится мое суждение о смешивании русской культуры с татарской. Она критикует тезисы агрессивно, словно задета за живое.
Уже сейчас ясно, что это наша первая и последняя встреча. Так чего же мы даром тратим время?
Через полчаса я в первый раз предлагаю зайти в кафе. И предлагаю не так, как Лене, а исходя из собственной выгоды – я действительно замерз, но Юля отклоняет предложение.
Мороз крепчает, разговор становится все более агрессивным. Я уже не жалею ее чувств. В дело вступает аристотелевская логика. Я разбиваю аргументы один за другим. Она пытается сопротивляться, но ничего не выходит.
Обессиленная, она замолкает.
Мы сделали полный круг и вышли на площадь, только с другой стороны. Ясное небо над головами становится темным. Я смотрю вверх, почему-то мечтая о снеге. Мне хочется снега. Я смирился и с тем, что замерз, и с тем, что голоден, и с тем, что, скорее всего, боли в горле обострятся. Мне все равно. Я знаю, что когда приду домой, буду писать роман, а потом готовиться к урокам. День потрачен, а с Юлей еще нужно как-то все завершить. Вокруг гуляют влюбленные. У некоторых в руках – замерзшие цветы. Все же я не купил цветов – хоть в чем-то угадал.
Не знаю, какие ассоциации приводят ее к мыслям о коте. Его зовут Мутант. У него нет двух лап. Она лично его кастрировала. Выясняется, что она подрабатывает этим!
Мы идем мимо цирка, и я вспоминаю об одной из прогулок. Вот здесь мы целовались. Вот здесь я ощутил душевную пустоту и вспомнил, как в детстве мама приказала выбросить приблудившегося котенка. Я обнимал Настю, вдыхая аромат чьего-то мужского тела, которым была пропитана ее блузка, и думал о котенке.
А теперь иду по этим же местам с Юлей, которая кастрирует котов, любит Мутанта и ненавидит меня.
- Вот мы и пришли. Я живу здесь – она указывает на деревянный домик в конце улицы.
Рядом с Еленой Евгеньевной.
- До свидания, – холодно говорю я.
Может быть, она не позвонит? И все будет кончено? Но так нельзя. Следует закруглить тему по всем правилам.
- До свидания, – после долгой паузы говорит она и смотрит мне в глаза.
В них – любопытство.
Я ложусь рано, как никогда, и вижу странный сон. Он начинается с непонятных мыслей о снах вообще.
Возможно, Бог перемешал сны. Он дает нам сны старости в детстве, и наоборот, а сны из прошлого снятся, когда прошлое прошло, сны же из будущего снятся в настоящем, поэтому они и непонятны.
Стало быть, те сны, которые мы понимаем – сны нашего прошлого, а те, которые нет –будущего. Некоторые считают, что могут толковать сны, говоря о будущем, но это лишь частичное понимание замысла.
Сны следует перемешать. Можно задать своеобразную ритмику при помощи сна, который будет членить текст на главы.
Потом – смена экспозиции. Детство. Нет, уже нет. Но место действия – детство.
Песочня когда-то была очень зеленым районом. Во дворах домов росли сады, были эстрадные площадки в тиши летних вечеров.
Одна такая площадка была и в бабушкином дворе. Рядом с ней – детские ясли и песочница, большая, как жизнь. Там были заросли крапивы и молодые вишневые деревья.
Заснув, я очутился именно на этой веранде, среди вишен. Кто я? То ли ребенок, который видит свое будущее, то ли взрослый, который попал в страну детства. Если честно, я так и не понял. Скорее всего, я был и тем, и другим сразу.
Я забрался на площадку, прошел по деревянной лестнице за сцену, где обычно валяются лепешки кала, и нашел странную коробку. Большую картонную, напоминающую те, в которых продают телевизоры.
Внутри я с ужасом и узрел Настю. У нее не было ни рук, ни ног. Более того, тело было прозрачным, причем это было не человеческое тело, а что-то искусственное, ненатуральное. Внутри находилась сложная кровеносная система. Единственное, что было в этой Насте настоящего – голова. Настя открыла глаза и посмотрела на меня сквозь болотную зелень.
Я закрыл коробку и потащил домой, стараясь, чтобы бабушка не увидела того, что я несу. Тайком занес в ванную. Спрятал под раковину, прикрыв ковриком, который обычно лежит на стиральной машине.
Теперь я имею возможность заходить в ванную и наслаждаться ею. Могу любить ее беспрепятственно. Отголоски детских фетишистских мечтаний нашли свое реальное воплощение?
И если в детстве я затаскивал в ванную обувь из кладовки, то теперь у меня есть иной фетиш.
Мама спрашивает бабушку, где Родя. Бабушка отвечает, что я еще не пришел – она не слышала, как я прокрался. Мама открывает дверь в ванную. Она должна заметить меня, но я стою, плотно прижавшись к стене, поэтому, человек, если только он смотрит прямо перед собой, не может увидеть никого. Вот и мама не замечает. Зато замечает коробку.
Она открывает ее и видит Настю. Потом смотрит в зеркало и видит меня.
- Что это? – спрашивает она тихим голосом, от которого волосы встают дыбом.
Я молчу. Решаюсь молчать до конца. Даже если меня сейчас будут убивать, я не скажу ни слова.
- Выброси это немедленно. Выброси эту дрянь.
Мама отсоединяет трубки капельниц и сливает в унитаз то, что по ним текло.
Это не кровь, как показалось на улице. Это что-то желтоватое.
Потом она протягивает коробку.
Я выхожу на улицу, подхожу к мусорному баку и выбрасываю ее вместе с ее содержимым…
Просыпаюсь я сам. Меня не будит звонок.
Но я просыпаюсь не в поту, не в болезни. Несмотря на то, что я продрог, я удивительно хорошо себя чувствую. До звонка две минуты, то есть я проснулся одновременно с будильником – биологические часы вновь включились.
- Саня?
- Родо?
- С Юлей все кончено!
- А что-то начиналось?
- Что-то – начиналось.
- А что случилось?
- Я рассказал ей сон…
Он сердит. Ему не нравится, что я так легко бросаюсь отношениями.
А Аня, которая присутствует рядом, целиком на моей стороне. Она всегда поддерживала меня в этих бесконечных спорах.
- Больше я тебя ни с кем знакомить не буду, – говорит Саня в сердцах, но сам же начинает смеяться.
- Ладно, давай я тебе завтра позвоню, а то сейчас не хочется обо всем этом ни говорить, ни думать.
- Звони.
Жизнь налаживается, если только начинаешь регулярно высыпаться.
Отца выписывают. Мама привозит его домой, но это происходит без меня: я на работе. Проводя уроки, я думаю о степени человеческой свободы: должен ли был я отпроситься, чтобы съездить к отцу, или поступил правильно, выполняя учительский долг? Если учесть представление о бесполезности собственной работы, то я допускал две ошибки сразу: я работал, чувствуя, что нет никакого толку, и я не сделал то, в чем видел проявление долга. Впрочем, отец тоже поступал настолько же неправильно. Событие, происшедшее с ним, закономерно. Он сам выбрал путь, но его выбор затронул и нас, а он в своем выборе не учитывал ничьих интересов, действуя своевольно.
Одна только мама действовала в соответствии с дхармой. Она всю жизнь действовала в соответствии, платя за однажды сделанный выбор.
Я думал о тех усилиях, которые она прилагает, чтобы все успеть. Мне никогда не хватало сил выполнить все.
К завтрашнему дню нужно снова готовиться. И так – бесконечно. В эту круговерть обязанностей, которые обрекли меня на какое-то постыдное рабство, я попал сразу после института. Сейчас меня удивляют даже курсы английского. Как я умудрялся посещать их? Как умудрялся я встречаться с Настей, являясь рабом системы? И много ли изменилось со сменой работы? С расставанием? Все то же. Работа. Подготовка к работе. Работа. Подготовка. Бесконечная череда усилий. Интересно, другие люди живут в тех же условиях, сознавая ту же несвободу?
Думая об этом, я умудряюсь проверять тетради с упражнениями, которые выполняются шестым классом с потрясающей скоростью и с не менее потрясающей безграмотностью. Точнее, задания не выполняются. Они просто переписываются. Проверка требует нечеловеческих усилий. За какие-то пять минут я проверяю около десяти тетрадей, в каждой из которых нахожу не менее пятидесяти ошибок. Мой мозг разгоняется.
Одновременно я решаю задачи организационного плана: налаживаю дисциплину, пытаюсь успокоить Иноземцева, хлопаю по плечу Иванова, подсказываю что-то его брату…
И обдумываю законы дхармы…
Звонок падает неожиданно. А мне-то казалось, что до конца еще минут пятнадцать.
Уроки в шестом классе сжимают время. Их бешеный темп не позволяет опомниться. И я благодарен классу за это. Если бы не они, я решал бы перманентную дилемму с Дионисом и Аполлоном.
Беседа с отцом. Интересно говорить с человеком, который недавно видел смерть, с человеком, мозг которого поврежден. Интересно узнать, как нарушения переживаются субъективно. Он выглядит и говорит адекватно, но утверждает, что чувствует мир иначе. Словно что-то не так. Словно во сне.
- Это незаметно.
- Хорошо. Еще бы не хватало, чтобы было заметно. Тогда оставалось бы только вены вскрыть, – шутит отец, но шутка получается несмешной.
С его возвращением учащаются звонки. Люди переживают за него. Хотят с ним побеседовать. Отец просит меня говорить, что спит. Тем более, что он и в самом деле много спит. Мама говорит, это нормально, так и должно быть.
В выходной утром заходит Корнюшин. Он трезв. Мы пьем чай, говорим. Он печален. Запутался в лабиринтах своей неудавшейся (как ему кажется) жизни. Говорит о своей бывшей жене. О том, что встречался с ней. О том, что она работает в цветочном ларьке на площади Мичурина (!), о том, что он может познакомить меня с ней с тем, чтобы я ее совратил (!?).
- Женя, ты в своем уме? Почему ты это говоришь?
- А что? – невесело смеется он. – Она симпатичная.
- Ты говоришь это, потому что еще любишь ее? И не можешь ей что-то простить? Это напоминает расковыривание больного зуба. Я правильно понимаю?
Он не отвечает. Улыбается люциферовской улыбкой. Его сестра обладает всем, а он – ничем. Он говорит о продаже дома на Шлаковом и разделе денег между сестрами и им. Родители, конечно, останутся с ним. Жизнь прошла, а он так ничего и не успел. Между тем, как сестрам досталось все: отсутствие заботы о родителях, дармовые деньги, машины, квартиры…
- Жень, о чем ты? У тебя крупная сумма денег, тебе бы радоваться, а ты…
- Крупная? Десять лет я только и делал, что копил. Я не позволял себе лишней кружки пива. Потом эта стройка в Москве, этот завод, это предприятие по сборке мостов. Ты знаешь, как падает зрение? У меня глаза гноятся каждый день, а мне не разрешают уйти на больничный. Да дело даже не в этом. Дело в статусе. Ты – учитель. Это понятно. А я кто? Грузчик? Рабочий? Я не знаю, кто я.
- Ты – офицер, летчик…
- Бывший…
Женя уходит, так и не решив основной вопрос. Я не дал ответа. Да он и не искал.
«Он не любит ее», – понимаю я. А люблю ли я? Что такое любовь? Если ты приближаешь лицо любимой вплотную и осознаешь, что оно некрасиво – это свидетельствует о том, что ты не любишь? Или нет? Что является мерилом? Вот мне совершенно очевидно, что моя любовь выродилась во что-то непонятное. Но я переживаю расставание так остро, что не могу убедить себя в простой истине: «Я больше не люблю!»
- Алло?
- Привет.
- Привет.
- Не узнал?
- Ну, как же, узнал, – лгу я.
- Ну и кто я?
- Хорошо, я не узнал.
- Света.
- Какая Света? – ерничаю я, поняв, что это Мартынова.
Она смеется в трубку.
- Хватит претворяться!
Мы говорим ни о чем. Видно, ей одиноко в Касимове.
Едва я положил трубку, как телефон снова оглашает комнату звоном.
Я поднимаю трубку.
- Алло?
- Алло. Это Лена.
Павлова? Моему изумлению нет границ.
Она говорит о наличии свободного времени, об окончании насущных дел, о желании прогуляться.
В моем уме лихорадочно проносятся мотивы ее поступка: любовь, интерес, желание скоротать время, любопытство…
Мною овладевает нетерпение. Хочется назначить встречу назавтра, чтобы ускорить конец. А есть ли уверенность в том, что именно конец? Она – чужая. И это ясно. Значит, конец.
Я сдерживаю нетерпение усилием воли и спрашиваю, когда бы она хотела встретиться.
- В воскресенье.
Сегодня – четверг.
- Где и когда?
Забавно, теперь я спрашиваю, а она отвечает. Мы поменялись ролями.
- На том же месте.
- Во сколько?
- В два.
Я думаю о нелепости назначения встречи с такими подробностями за три дня. За это время наверняка что-то изменится.
Мне приходит в голову, что я впервые называю ее сокращенным именем. Это придает общению интимный оттенок. Он тем более странен, что осознание безысходности как никогда ярко.
- Ну, ладно, пока. Мне надо готовиться к урокам, - заканчиваю я беседу.
- Спокойной ночи.
- Спокойной.
Мы кладем трубки почти одновременно. Так, во всяком случае, кажется.
В час ночи меня будит очередной звонок. Проклиная Демоническую, я подхожу и шепчу: «Алло». В трубке молчание и тишина. Звонок повторяется, когда я задремываю. Я подхожу к телефону и отключаю его. Больше никто не побеспокоит меня: ни безносый убийца Гестаса, ни Демоническая. Спи спокойно, Родион Романович!
Воскресное солнце бормочет миру о наступающей весне. Лена держит меня за локоть. Мы идем от Кремля к площади Свободы. Нам не о чем говорить. Весна вливает в легкие тревогу. Хуже всего, что продолжения и быть не может. Только ребенок верит в очевидность происходящего. Только ему планета кажется таинственной, а время бесконечным.
Со стороны площади появляется Юля. Она узнает меня сразу. Я внимательно наблюдаю за ее лицом, сдерживая себя, чтобы не расхохотаться: не потому, что кровожаден, а потому что состоялась на удивление глупая встреча, которая превратит и без того скверный настрой Юли в дикий кошмар.
На ее лице отображается беспорядочная игра: удивление, одновременно – ужас, проверка себя – «А не обозналась ли», ненависть…
Вот мы поравнялись. Я скашиваю глаза и ловлю ответный взгляд полный чудовищной ненависти. Мне приходит в голову, что я мог быть ей симпатичен, уж если она так сейчас ненавидит!
Интересно, пришлось ей себя сдерживать, чтобы ничего не сказать? Лена идет, мирно болтая. С улыбкой я переспрашиваю ее…
Да, я получаю удовольствие от созерцания двух девиц, не сознающих того, что сознаю я. Мы все пребываем в разных мирах, что не мешает анализировать, представляя рыдающую от злости Юлю, бесстрастную Лену, рисующую Сва, себя в весне, обдумывающего роман.
В этот раз я не утруждаю себя. Точнее, я ее вообще не развлекаю. Она недоумевает, а я просто становлюсь самим собой. Мне надоело.
Я не в костюме, а в старом велюровом свитерке.
Часто оставляю Лену наедине с мыслями, ибо жду, когда ж она поймет очевидное.
Долг галантности вынуждает предложить проводы, но ей хватает ума отказаться. Я вздыхаю с облегчением.
Подходит тринадцатый, из которого вполне может выйти на ночную охоту Демоническая.
Я напряженно всматриваюсь в лица выходящих, почти не обращая внимания на Лену, которая погружает тело во чрево автобуса. Он уносит ее в дом с привидениями.
Я сажусь в кресло, стоящее рядом с книжным шкафом – моим и Тихонова – и погружаюсь в воспоминания. Прошло совсем немного с тех пор: октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль. Всего пять месяцев. В ноябре все было кончено. Декабрь. Январь. Февраль. Всего три месяца. Даже не верится. А почему? Слишком много или слишком мало? Эти события не кажутся более поздними по отношению, например, к событиям детства, когда я ночевал в сарае, на свежем воздухе. Это было так же давно, как и детство. Ни больше и не меньше. С другим человеком. Не со мной.
Тихонов рассказывает забавную историю, вернее, приводит ее в качестве примера, подтверждающего теоретические выкладки о психологии женщин. Наверно, весна навеяла.
Он рассказывает о возвращении домой вместе с Зоей. Они расшалились, толкая друг друга, и упали в сугроб, причем Тихонов упал прямо на спутницу. В этот момент ему пришла в голову крамольная мысль и, вместо того, чтобы поцеловать Зою, Сергей спросил: «А может…?» На что получил резонный ответ: «А какой в этом смысл?» После чего они встали и спокойно продолжили путь.
Все как с ума посходили от этой Зои. А она, между прочим, страшненькая. Одно и тоже у всех каждый день – уроки, домашние обязанности, снова уроки… И работа, и дом всем надоели. Надоели жены и дети.
- Сергей, а помнишь, как мы ездили на пятую базу, чтобы купить одногруппницам конфеты на 8 марта?
Тихонов меняется в лице:
- Не вспоминай об этом позоре. Гони эти мысли прочь. Бр-бр.
Я смеюсь:
- Сейчас это уже не кажется таким ужасным. Просто воспоминание – и ничего больше. Когда-нибудь точно также вспомним и об этом вечере. Ассоциации – загадочные зверьки.
Тихонов пристально вглядывается в меня:
- Кажется, ты все такой же. Тебя ничто не берет.
В его голосе я слышу горечь.
На улице настолько тепло, что я снимаю кепку. Тихонов, малость подумав, делает тоже.
Я разглядываю его аккуратно подстриженные волосы.
Мы идем по уже подсыхающему асфальту, на котором прорисовываются трещины.
В «Тортах» тепло и уютно. Мы заказываем чай с пирожными. Тихонов доканчивает первый стакан одновременно со мной.
- Ты что, научился пить чай?
- Да, Родион Романович, я научился делать это!
Мы заказываем по второму стакану.
Тихонов сосредоточен и угрюм. Его гложут мысли. Не понять, какие. Вероятно, мысленно он уже дома.
На остановке мы молчим. Такое ощущение, что все слова, которые мы могли бы сказать, исчезли. Никакого пафоса.
Все собираются в учительской.
Я лихорадочно подписываю книги латинскими пословицами. Книги вместо открыток, пословицы – вместо поздравлений. Времени не хватает. Мой собственный некрасивый почерк раздражает, но действие неумолимо одолевает время.
- Вас ждут, – заглядывает возбужденный Володя.
Он относится к мероприятию слишком серьезно.
Я говорю о символическом значении надписей. Тихонов кивает – мол, такого еще никогда не было. Я показываю глазами – так и должно быть!
Дамы лезут с просьбами о переводе. Кто-то обижается. Кто-то очарован. Но все согласны – такого подарка никто не ожидал.
Приносим торты. Тут уж все ахают.
Делается чай. Казенные граненые стаканы пахнут жиром.
На остановку я иду с Максом, который говорит о ненависти к школе, о желании зарабатывать деньги, о невозможности закосить от армии другим способом, о возможностях, которые носятся вокруг. В его глазах тоска.
Она опаздывает, как всегда. Я жду в пустом полутемном коридоре, думая, что никто сюда не придет, что не будет никакого прослушивания. Какому идиоту может придти в голову устраивать мероприятие в семь вечера, когда в университете никого нет? Аудитория освещается, и невидимые нити связывают невидимых людей узами таинственности в пустом здании бывшего института благородных девиц.
Она могла бы не приходить вовсе.
Просит выслушать ее отрывок. Каково же мое удивление, когда оказывается, что в последний момент она отказалась от «Мастера» и читает «Черного принца». Монолог. Бредли Пирсона о любви и творчестве.
Я понимаю, что все это – лишь сон. И сразу просыпаюсь. Три часа ночи. На работу еще не скоро. Сейчас можно опять лечь, будучи абсолютно уверенным, что выспишься. Есть ли разница между недосыпом из-за похотливой самки и недосыпом из-за компьютера?
Всю весну по утрам я думаю над стихотворением безумного Батюшкова, пытаясь обнаружить ключ. Эти стихи не кажутся произведением безумца – напротив, все строго рационально в своей иррациональности. Сюрреализм.
Я все пытаюсь создать что-то, о смерти, воплощенной во время, о времени, воплощенном в смерти, но дальше откровений Батюшкова не удается ступить.
Я слышу голос Ани. Потом Саня кричит:
- Замолчи, дура.
- Заткнись, упырь.
Слово «упырь» постоянно вызывает смех.
Мне кажется, они забавляются, шутят, играют друг с другом в скандалы. У меня с Настей это выглядело по-другому? И чем настоящее отличается от театрального? Искренней убежденностью в том, что можешь идти до конца? До расставания? Какая серьезность убедит в том, что все по-настоящему?
- ... речь идет о сестре Ани...
- Родной?
- Двоюродной.
В разговор встревает Аня:
- Она девочка серьезная, поэтому веди себя, как следует!
- Кто она?
- Учится в мединституте.
- Красивая?
- Симпатичная.
- Одна?
- Помнишь, охранника?
- Которого Аня называет Хатчиком?
- Да, этого урода...
Аня снова встревает:
- Не смей называть его уродом, сволочь!
- Заткнись, Енот!
- Саня!
- Ну?
- Вы успокоились?
- Да мы и не ругались. Это наша обычная беседа.
- Так что с девицей?
- А что?
- Как ее зовут?
- Маша.
- И медведи?
- Так что у нее было с Хатчиком?
- Трахались они, – встревает в разговор Аня. А этот педераст ее бросил. Попользовался и бросил.
- А что она?
- Ходит сама не своя. Секса ей не хватает. Но ты ее сразу же в постель не тащи!
- Аня, прекрати!
- А что?
- Она, конечно, не Настя. Она девочка тихая, домашняя...
- Как могла домашняя девочка связаться с Хатчиком?
- А что ты имеешь против Хатчика?
- Он красивый, на гитаре играет, деньги у него водятся. Что ты имеешь против?
- Ну, он же ее бросил?
- Сволочь потому что. Но обаятельная сволочь.
Я слышу звуки борьбы.
- Саня, - зову я в трубку, - Саня...
Но у них надолго.
Я жду пару минут, и кладу трубку.
Он перезванивает.
- Родо, сам понимаешь, жить с ней невозможно.
- Замолчи, Упырь.
- Заткнись, Енот.
- Ты говорил, что она не рязанская.
- Кто, Маша? Они лет десять назад переехали в Рязань – квартиру купили.
- Что, богатая семья?
- Отец работает в военкомате, мать – врач.
- Понятно.
- А где живет?
- Сам у нее спросишь при случае.
- Только не трахай ее сразу! – кричит в трубку Аня. – Все-таки она моя сестра.
Ее дикий смех вибрирует в ушах.
Саня начинает ругать ее так, что мои уши вянут.
Я кладу трубку.
Еду на встречу с Машей, одевшись прилично. Не для нее – для себя. Я в костюме и длинном пальто. Подтянут и сосредоточен. Недавно подстригся. А главное, мне наплевать на эту встречу. Их было уже так много, всех этих Свет, Лен, Насть (кстати, как это угадала Людка в своем письме!), что интерес мой пропал. Мне интересно, как себя будет вести Маша, какой она окажется: умной или не очень, красивой или страшненькой, грамотной или нет, но результат встречи, ее отношение ко мне – не важны. Сейчас интерес вызывает только диалектика – и ничего больше.
Я опять покупаю розу.
Как же это надоело!
Маша оказывается невзрачной мышкой. Если ей и понравилась роза, она не подает виду. Я вижу, как ею будут пользоваться и дальше: пользоваться и бросать. Маша не из тех, которых любят! Мы расстанемся безболезненно. Я даже встречусь с ней еще раз, чтобы у нее не сложилось впечатления, будто она из тех, которых бросают, не успев познакомиться.
Я веду ее в «Шоколадницу», хотя это уже не смешно. Официантки бросают на меня любопытные взгляды.
На улице я начинаю мерзнуть. Подмораживает. Или я заболеваю? Маша советует выпить «Колдрекс», когда приеду домой. Добрая девушка.
В маршрутке, подняв глаза, замечаю Васю, который внимательно смотрит и улыбается. Его сопровождает девица, та самая, которая была на Новый год. Он кивает на Машу, подмигивает. В лице – сочувствие. Он отождествляет меня с собой. Товарищи по несчастью.
Картины всплывают, будто я в кинозале. Писатель уезжает на заработки, а одновременно и за вдохновением в Америку. Жизнь с женой – рутина, дочь уже взрослая. В Нью-Йорке он снимает недорогую квартиру, но в приличном доме. По соседству с молодым человеком. У писателя с трудоустройством не очень, поэтому он начинает просить деньги в долг у соседа, и тот дает, пока суммы невелики. Во время очередной просьбы предлагает помощь другого рода. Открывает «тайну» своей профессии – он жигало. У писателя выбор невелик: или он уезжает обратно во Францию, или становится жигало, потому что с работой ничего не выходит. Он выбирает второе. И не потому, что змей-искуситель хорошо поработал, а потому что почти пожилой человек, хотя и красивый еще, потому что жизнь не удалась. Он окунается в новый мир, где женщина платит, где секс поначалу доставляет удовольствие, а клиентки если и не красивы, то интересны.
Сосед помогает с кокаином, потому что наркотик позволяет поддерживать потенцию. Француз становится наркоманом, но не замечает этого.
Наконец, наш герой влюбляется в коллегу – элитную проститутку. Она его за «муки тоже полюбила». Они сходятся. Начинают жить вместе. То он ревнует, то она. Они уже не в состоянии разобраться, любят ли друг друга, не в состоянии понять, где просто секс, а где работа. Под его влиянием она становится кокаинисткой.
Неожиданно он просыпается утром. Оказывается, он давно не с ней. Оказывается, он не просыхает от наркотиков. Оказывается, сосед ухаживал за ним, но больше этого делать не будет.
Он на грани гибели. Его смерти ждут все. И он неожиданно исчезает.
Все думают, что француз умер, но года через два сосед навещает соседа. Является трезвый, не под кайфом, и приглашает в кафе, где рассказывает о романе.
Он приехал во Францию, ушел от жены и начал писать, писать о том, как писатель играл в жигало, чтобы писать о жигало. Писатель – вечный лицедей, ничему не отдается полностью, даже, казалось бы, тому, чему не отдаться невозможно. Он – вечный разведчик. Работает только на свое творчество, даже когда забывает об этом. Итог – предельно достоверная книга
Сосед принимает книгу из рук человека, которому указал Путь, если только писателю можно указать Путь.
С женой, кстати, дело наладилось, и с дочерью тоже. Они уважают его. Он прошел через клиники, бросил наркотики, обрел уверенность и смысл. Но ни жена, ни дочь, ни молодой сосед, ни пассия, которую он любил, не поняли его. Все были убеждены, что настоящий он – тот, которым они его знали, что он менялся все это время, пусть в худшую сторону, но менялся. Им-то казалось, что он менялся неосознанно, а оказалось – произвольно. Хитрец – писатель всегда сознавал, чем занят. И главное – для чего все. Он никогда не был жигало, не был не-жигало, он никогда не забывал, что он писатель, даже когда ему казалось, что забыл. Писатель обречен на неизменность. Писатель – не человек? Фильм отвечает однозначно: да, писатель – не человек.
Я услышал звонок, когда вставил ключ в замок. В надежде, что трубку повесят, замедлился. Однако некто настойчиво желал дозвониться. Им оказался Саня. Аня купила билеты (или ей достали на работе?) на спектакль «Подари мне лунный свет». Аня предусмотрительно взяла четыре, два из которых предназначались мне и ее сестре. Таким образом, она избавляла меня от сомнений. Вторая встреча была неизбежна. Спектакль был в воскресенье, в три часа, то есть дневной, а не вечерний.
Я буду смотреть действо с женщиной, которая придет на спектакль впервые, которая не владеет воспоминаниями. Кто-то издевается надо мной? Безличная сила ввергает в чреду дурных повторений, заставляя заново проживать жизнь.
В ночь начался бронхит. Отвратительная слабость опутала тело, лишая его способности бороться. Я ничего не ел – пропал аппетит. Мне не было дела ни до спектакля, ни до Маши, ни до Ани.
В субботу, поспав после работы, я проснулся не посвежевшим, а таким же разбитым, каким и лег. Знобило. Я набрал горячей воды, взял томик Бодлера и лег в ванну. Озноб исчез. Вода остывала. Я читал те же стихи, которые когда-то читал вместе с ней, те, которые читал в поезде по дороге в Перкино на ее День рождения, первый День рождения, который мы отметили вместе.
«Если я и буду с кем-то, то буду несчастлив, потому что без нее я сирота. То, что я люблю, делает осмысленным все и во мне, и вокруг. Не имеет значения ни измена, ни расставание. Мне невозможно жить, когда ее нет рядом. И все эти месяцы я сознавал это, пытаясь бесцельно опровергнуть то, что было известно с самого начала. И дело здесь не в волевых качествах, не во мне, ни в ней, а в том, что нам друг без друга нельзя, и это решено не нами, решено окончательно».
Я бросил Бодлера под ванну, стараясь взять себя в руки.
«Родя, Родя, в тебе говорит болезнь. Ведь не было же мыслей до бронхита. Это как в сказке Андерсена «Потерянный рай». Следует только побороть минутную слабость. Ослабевшее тело не может сопротивляться бреду».
Но я уже пал. Еще не совершилось никаких действий, но личность предала себя. Отныне она будет действовать, подчиняясь другому «я», у которого иные цели.
Следовало подольше посидеть в ванной, чтобы наваждение прошло.
Я поужинал, поставил Бодлера на полку, проклиная его за дьявольскую провокацию.
Я постарался думать о Настиной измене, но ее измена ничего не значила. Любовь делала ее неприкосновенной. Любовь очищала, смывая грехи.
Я почувствовал, что каждая минута, проведенная без нее, убивает.
Убеждал себя подождать до утра, но не мог.
Я подошел к телефону и закрыл межкомнатную дверь. Набирая номер, я перенесся на несколько лет назад, в квартиру Секундовых. Рок вел меня той же дорогой. Так же тайно, набирая тот же номер, опасаясь быть услышанным. Я будто совершаю что-то постыдное, хотя убежден, что еще никогда не совершал ничего более полезного, более ценного, более счастливого.
Мобильный недоступен. Ужасно тяжело звонить на домашний, но у меня больше нет выбора.
Алла говорит «Алло».
Я кладу трубку. Набираю снова. И снова Алла говорит «Алло». И снова я кладу трубку. Смешно. Это делала всегда Настя. Еще месяц назад она донимала моих родителей бессмысленными звонками. Она ждала, что я отвечу. Хотела услышать мой голос. Теперь мы поменялись ролями. Рокировка. Нелепая перестановка. Я ложусь спать.
В девять утра я повторяю звонок. Повторяю, убедив себя в том, что заговорю даже с матерью.
И снова Алла отвечает вкрадчивым голосом.
- Здравствуйте.
Она молчит. Она узнала. Ждет, что скажу.
- Родион вас беспокоит...
Голос прерывается.
- ...Настю позовите, пожалуйста.
- Насти нет дома, - отвечает она строгим голосом, в коем слышатся нотки осуждения и отчужденности.
Мне приходит в голову, что Настя на самом деле дома, что она стоит рядом и слушает. Но это лишь догадка. Вполне возможно, что ее нет.
- Я звоню по очень важному делу. Передайте, пожалуйста, чтобы она обязательно перезвонила в течение ближайших двух часов.
- Хорошо, - несколько удивившись, шепчет Алла.
По голосу слышно, что она заинтригована.
Еще до звонка я продумал разговор. Главное – заинтересовать. Они должны думать, что произошло что-то экстраординарное, связанное с чем-то, о чем они еще не знают. Только в этом случае она перезвонит.
Неожиданно я понимаю, что Настя не может перезвонить. Она находится в такой ситуации, что перезвонить не может. Она связана. Только я могу позвонить еще один последний раз. Я должен пострадать, заплатить двойную цену.
Я на всякий случай пробую позвонить на мобильный. Без всякой, впрочем, надежды. Недоступен.
Когда я имею право позвонить домой, не нарушив рамок приличий? Приличий, которые давно нарушены?
Если она не ответит, я оденусь и поеду к Маше. Будем смотреть «Подари мне лунный свет».
Наваждение прошло. В моих действиях больше не было ничего особенного. Я созванивался с женщиной, с которой расстался полгода назад. Такое бывает. Чувство неповторимости оставило меня. И мой звонок был неизбежен, как закрытые ворота Януса.
Голоса. По-моему, шепот. Я представляю, как Настя борется с сомнениями. Она не ждет от общения ничего хорошего. Боится. Как и тогда, во время первой беседы.
Я отвлекаюсь на свои мысли, поэтому вздрагиваю, когда в трубке раздается до боли знакомый голос:
- Да.
В нем слышится каприз, страх и нервозность.
- Это я, Насть.
- Я поняла, - в голосе появляется усталость.
- Если тебе сейчас некогда, я могу позвонить в другой раз.
- Да нет, зачем же откладывать. Давай закончим все прямо сейчас.
Неизвестность мучает ее. Она не знает, что сейчас произойдет. Не знает, зачем я звоню. Все повторяется. Она не знает этого так же, как не знала тем летом.
Кашель, который я подавляю, мешает говорить:
- Я люблю тебя.
- Я знаю...
- Я долго пытался бороться с этим, но не могу. Я без тебя не могу. Хочу видеть тебя. Прямо сейчас.
Меня тошнит от звука собственного пошлого голоса, от шелеста ничего не значащих слов.
- Ты сможешь со мной встретиться?
- Когда?
- Сегодня. Через час.
- Где?
- На конечной. У мединститута.
- Хорошо.
Она кладет трубку.
Уже некоторое время на моих губах играет какая-то странная улыбка.
Какая она? Надеюсь, изменилась в худшую сторону.
Я голоден, болен, у меня температура, и притом чувствуется колоссальный приток нервной силы то ли от озноба, то ли из-за нервного возбуждения.
- Родион Романович.
Я оборачиваюсь.
Пронина с двумя сыновьями, Мохначева и еще незнакомая женщина только что вышли из пятого автобуса и направляются к светофору.
- Здравствуйте, – поднимаю я глаза и секунду разглядываю разноцветные радужки Прониной.
- Что, Родион Романович, на свидание? – спрашивает Мохначева.
- По делам, – я гляжу на часы.
Они что-то говорят, но я не слушаю.
- Мне пора, – кричу я им вслед.
Насти нет на месте.
Лето. Поцелуи во дворе маленьких домов.
Появившийся из-за поворота тринадцатый не дает времени на воспоминания.
Она появляется на верхней ступеньке, брезгливо морщится на грязь и пустую пивную бутылку под ногами. Она еще не видит меня.
Она в сапогах, которые осенью мы вместе покупали. Только сапоги удивительно грязны. Дубленка сестры, ей, кажется, тесновата.
Ее волосы. Не то, чтобы она была седа, как лунь, но волосы не рыжие, как я привык, а темно-русые с проседью. Ясно, она давно не красилась.
Я протягиваю ей руку – она кладет в нее свою.
Наши глаза встречаются.
В ее глазах тревога и надменность.
Одутловатое лицо тридцатипятилетней женщины. Припухшее. Дебелая кожа. Нездорового цвета. Губы не накрашены. Тушь потекла. Сильно разит куревом. Еще до того, как она заговорила, я вижу, что это другой человек, не та, которую я любил.
У меня возникает странная фантазия: развернуться и уйти, оставив ее недоумевать. Усилием воли я отгоняю от себя это.
Первым же делом Настя отдает мне свою сумку и лезет в карман за сигаретами. Скорее всего, делает это демонстративно. Не знаю, на что она рассчитывает. Скорее всего, думает: «Ты позвонил – тебе надо. А я буду собой».
Выпустив струю дыма мне в лицо, она бросает косой взгляд и хриплым прокуренным развратным голосом протягивает: «Слушаю».
- Не здесь же разговаривать.
Я бесцеремонно беру ее под локоть и волоку в «наш» дворик. Настя не знает, как реагировать на мою бесцеремонность. По ее сценарию все должно быть не так. Она кажется удивительно доступной. Не как моя бывшая любовь, а как шлюха. Во мне неожиданно просыпается желание.
Она запыхалась, хотя мы не прошли и двадцати метров.
- А ты изменилась.
Она пристально смотрит мне в глаза.
- Не в лучшую сторону.
Она делает порыв уйти.
- Погоди. Я не собираюсь обижать тебя. Просто констатирую факт.
- Если еще что-нибудь в этом духе позволишь себе, я уйду. Учти.
- Ладно, ладно. Речь не об этом. Ты же знаешь, как я люблю тебя.
Она злорадно улыбается.
- Знаю.
- Только не думай, что эта любовь доставляет удовольствие.
- А я и не думаю. Ты любишь – и ничего не можешь с этим поделать. Я знала, что рано или поздно позвонишь.
Снова едкая улыбка.
Я жду, когда она скажет про Ретта Батлера. Она, словно читая мысли, говорит:
- Вот видишь, ты был не прав, когда говорил, что Ретт никогда не вернется.
- Я ждал, что ты это скажешь. Ждал, начиная со вчерашнего дня… Ты стала много курить?
- А тебе не все равно?
- В общем-то, все равно.
- Может быть, прогуляемся?
- А зачем?
- Я кое-что припас для тебя.
- Что? – удивленно поднимает она бровь.
Я достаю из кармана стихи, подумав на миг, что мечу бисер. Неужели опус перерос не только Лену, но и Настю?
Несколько секунд она недоуменно разглядывает бумагу. Сложенные листы выглядят странно.
Я слежу за ее лицом. Она покусывает губу – нервничает.
- Кисыч, я никогда не сомневалась в том, что Нобелевская тебе обеспечена.
- Кисыч...
Она улыбается.
На секунду кажется, что лед растоплен. В порыве я пробую обнять ее. Она уклоняется и подставляет локти, чтобы я не смог приблизиться.
Я прихожу в себя и делаю шаг назад.
Она с ненавистью смотрит на меня. Или это не ненависть?
- Пойдем. Прогуляемся, как раньше.
Она берет меня под руку, привычно, как родного, и мы идем в сторону вала.
Есть что-то удивительно интимное, домашнее, в такой вот прогулке. Эта прогулка людей, когда-то знавших друг друга очень хорошо, а теперь играющих в чужаков, лишь подчеркивает близость. Не нужно ни цветов, ни марафета. Мы слишком притерлись друг к другу в прошлом.
Она смотрит в землю.
От голода и аффектации голова кружится.
Небо проясняется. Облака уходят. Открывается вид.
Синева и купола, устремленные в небо, свежий воздух, проникающий даже в больные бронхи – все это вводит в состояние экзальтации. Я прижимаю ее руку локтем к груди, плотнее, еще плотнее. Она усмехается.
Мы доходим до спуска к острову, до места, где я видел куницу.
Поворачиваем направо. Доходим до стальной ограды. Зеленая краска начала облупляться, но не пачкается.
Настя прислоняется к ограде поясницей: ей не жалко дубленку.
- Настя...
- Что?
- Ты меня еще любишь?
Она покусывает губу.
- Кисыч, ты меня очень сильно обидел...
- Сейчас не время говорить об обидах...
- Два аборта – это, пожалуй, слишком.
Я еще вчера знал, что она заговорит об этом. И еще вчера я дал себе зарок в первый день эту тему не обсуждать. Промолчать. Наступить на горло песне. Если я сейчас заговорю о битве за терем, встреча окончится ничем. Я не могу перечеркнуть одной фразой всё, что уже сделано.
Она внимательно следит за выражением моего лица. Убеждена, что я раскаиваюсь? Или понимает, что я все знаю?
- Помнишь Питер? – неожиданно спрашиваю я.
- Конечно.
Я чувствую себя как человек, которому нечем дышать, а воздух – вот он, здесь, только подними голову и вдохни.
Не выдержав, я хватаю ее в охапку и целую.
Она отворачивается, но я нахожу ее губы.
В голове шумит. Так еще никогда не шумело.
Настя отталкивает меня. Я боюсь обидеть ее насилием.
- Прости.
- Дурак ты, Родя, – неожиданно холодно и спокойно произносит она.
- Почему?
- Может быть, я хочу, чтобы ты меня изнасиловал прямо сейчас и здесь. Может быть, я всегда этого хотела. А ты никогда, слышишь, никогда этого не сделал.
- Извини. Я же не пророк. Не знаю, о чем ты думаешь. Кстати, я приглашаю тебя.
Я достаю из кармана билеты.
- Угадай, на какой спектакль?
- Неужели? – хитро улыбается Демоническая.
Она распахивает руки – знак благосклонности.
- Начало в три. Побежали, а то опоздаем.
По дороге я думаю о человеческих жертвоприношениях. Вот сейчас одно осуществлю я. Дело даже не в этом. Знал ли я вчера, что сделаю это? Точнее, думал ли я об этом?
Демоническая на то и Демоническая, что не может без жертвоприношений. Маша, конечно, – недостойная жертва. Павлова была бы более подходящей. Но и Настя – демон поверженный.
Я думаю о том, как сейчас мы встретимся с Аней, с Черкасовым, с Машей.
Стыд отравляет ядом печень, но я чувствую упоение.
Мне уже не жаль Машу, и абсолютно все равно, что подумает Аня. Они уже не люди. Они лишь жертвы, слова великого заклинания. Сейчас на земле осталось только два человека – я и она.
Минуту я раздумываю над тем, что я должен сказать: должен ли я объяснить характер жертвы? Про Машу можно и не говорить. С другой стороны, Демоническая ждет жертв, как Молох, и ей будет приятно все узнать.
Я представляю себе их лица и смеюсь нервным страшным смехом.
Настя изумленно останавливается.
- У театра нас будут ждать.
- Кто?
- Черкасов…
Она внимательно слушает, что я скажу…
- Ты довольна?
- Да, Кисыч.
- Ты не испытываешь неловкости?
- Нет.
- А мне вот не по себе.
- Если хочешь, давай не пойдем!
- Мы должны довести спектакль до конца. Не так ли?
Но есть ли у меня на то права,
Чтоб упрекать тебя в двойной измене?
Признаться, сам я совершил не два,
А целых двадцать клятвопреступлений.
Я клялся в доброте твоей не раз,
В твоей любви и верности глубокой.
Я ослеплял зрачки пристрастных глаз,
Дабы не видеть твоего порока.
Когда показывается театр, сердцебиение достигает критической точки, и на смену стыду приходит любопытство: как они будут реагировать?
Я ищу глазами знакомых. Никого нет.
- Может быть, Бог смилуется, и они ждут внутри?
Я замечаю их, когда мы ставим ноги на первую ступень парадной лестницы.
Я стараюсь не смотреть. Настя держит голову прямо.
В дверях давка, поэтому проскользнуть не получается.
Я слышу шепот:
- Она тебя заставила? Ты что делаешь?
И полное ненависти и злобы шипение Ани:
- Ну и х… ты, Родя! Она же тебя до последнего ждала. А ты с этой б... Да еще на мои билеты...
Настя просит дать ей пять минут, чтобы привести себя в порядок, отдает дубленку и скрывается в туалете. Я вижу, как Аня делает то же самое. Создается впечатление, что Аня хочет что-то сказать.
Черкасов бледен. Растерян.
- Где она тебя нашла? Ты не мог оторваться? Она преследовала? Тебе помочь? Она поймала тебя на беременности?
- Все не так, как ты думаешь. Я сам позвонил ей.
- А как же Маша?
- Маша – материал. Она – только слово, не более.
Он укоризненно мотает головой.
- Ты встретила Аню? Что она тебе сказала?
- Ничего.
- Что, совсем ничего?
- Прошла со злым лицом – и все. Тебе не надоело обо всем этом думать? Пойдем лучше в зал.
Она берет меня под руку и мы входим в партер. У нас хорошие места.
На Насте черная юбка, теплые колготки, зеленый свитер, который ей к лицу. Она выглядит полноватой
- Ты не беременна?
Она дарит в ответ такой взгляд, что больше не хочется задавать вопросов. Да и какая, в общем-то, разница?
Я кладу руку ей на колено.
Настя тоже только делает вид, что смотрит. Периодически покусывает губы.
Мы встаем за остановкой. Я молча смотрю за тем, как она прикуривает, слежу за красным огоньком, накладывающим на лицо Демонической грим. Вечер удался! И она это знает.
Когда она выбрасывает окурок, я беру ее и начинаю целовать. Она полностью отдается. Мы целуемся, не замечая времени.
Я сажусь на корточки и целую ее ноги, вдыхая отдаленно знакомый запах.
- Все, Кисыч, все. Мне пора. Не сегодня. Не здесь. Я так не хочу. Это должно быть по-другому. Ты должен загладить вину. Я сама скажу, когда. А вот где – это твоя забота.
Я отпускаю ее, трижды не дав уйти, сжимая ее трижды и целуя.
Она пересекает дорогу и исчезает в темноте, помахав на прощание руками.
Мне показалось вдруг, что я воскрес, что жизнь вливается в ослабленное голодное и больное тело. По дороге снова начинает бить озноб.
Болезнь протекает, как в детстве: без сильной боли, в неге и покоя безделья.
На улице бесится весна. Я, закутанный в одеяло, лежу на диване, а открытый балкон впускает в комнату свежий воздух.
- Кисыч, ты уже дома?
- Да. Только что пришел.
- Ты не хочешь сходить в кино?
- Ты серьезно?
- Тогда приезжай. Встретимся около «Дружбы». Я уже жду. Только постарайся побыстрей.
Сознание изменено болезнью. А может, и ее присутствием. Мне холодно.
Я предлагаю уйти за гараж, чтобы скрыться от ветра. Грязь освободившегося от снега асфальта, кучи собачьего и человеческого кала. Уныло и неприкаянно.
В довершение всего повалил сырой снег.
Я делаю шаг навстречу, но она отступает.
- Насть, меня знобит. Очень холодно. Я не лезу к тебе обниматься. Дай прижаться, чтобы согреться. Будь человеком.
Она пристально смотрит на меня – и мигом, как мне кажется, успокаивается.
Обнимает меня, не прерывая, впрочем, курения. Я чувствую запахи сигаретного дыма, вчерашних духов, легкий запах пота. Ничего угрожающего. Но мне неспокойно.
Она смотрит сверху вниз, глаза в глаза – я вижу тревожащую мысль прямо перед собой. Наконец, она будто на что-то решается.
- Родь?
- Что?
- Поцелуй меня.
Ее колено на секунду явилось воплощением всех эротических фантазий, вобрало в себя все мечты, начиная с того самого памятного зимнего вечера. Мне было тогда девять.
Я почувствовал неистовое возбуждение. В тот же момент его почувствовала и Настя. Я начал ласкать уже не только колено, но и бедро, забрался под колготки, под трусики, наклонился, желая забраться под юбку, окунуться в ее запахи... Но в этот момент сзади раздался бестолковый подростковый смех, пьяный и нахальный.
Как это выглядит со стороны? «Мен» в длинном пальто задирает юбку развратного вида девице на глазах сидящих сзади?
Я закрыл глаза и унесся в пустоту физического удовольствия, в котором была тень – тень моего страха и стыда. Мне хотелось, чтобы все побыстрее кончилось. Может, она нарочно мучает меня? Мстит? Когда она попробовала наклониться, я с силой вернул ее на место. Она безропотно покорилась. Я чувствовал отсутствие любви: и ее ко мне, и моей к ней. Тем не менее, я обхватил ее за талию, просунул руку под юбку, потом под край колготок, а время, между тем, остановилось...
Удовольствие, особенно сексуальное, бывает разных видов. В какой-то книге было написано, что радость женщины – отдаваться, а радость мужчины – вожделеть. Я признаю эту теоретическую выкладку, но представить ее, хотя бы и приблизительно, не могу. Ясно, что Настя получает удовольствие иного рода. Да дело и не в этом. Мое удовольствие теперь болезненно. Если довести его до крайности, теперешнее удовольствие, можно составить представление о психологии женщин. Удовольствие женщины должно быть острым в своей пассивности, в своей слабости. Но говорят, что оно сильнее мужского. Овидий, например.
Она прижалась ко мне с блаженным видом:
- Кисыч, я похожа на кота, который объелся сметаны.
В ее фразе не было никакого фривольного смысла. Метафора без пошлости. Может быть, используя ее впервые, она вкладывала в нее иной смысл, но, доведя до привычности, добилась исконной чистоты.
- Кисыч, я люблю, когда ты такой.
- Какой?
- Безмятежный.
Она провоцировала меня. Я знал, что она хотела услышать, но я сдержался, и не стал произносить ничего.
Вот сто лет одиночества. Вот волна второго расставания накрывает нас, вот я вспоминаю этот вечер, ее лицо, ее по-детски опущенные ресницы. И нам никогда больше не быть вместе... Я отогнал наваждение. Странно, когда я с ней, я не могу думать о смерти. Мне кажется, что мы бессмертны.
Она смотрит пристально.
- Может, зайдешь?
- Ты что, шутишь?
- А что? Таня говорит, что соскучилась. Да и мама будет рада...
- Неужели ты не можешь понять, что чувствую я?
- До свиданья, Кисыч! – она резко разворачивается и идет, не оглядываясь.
Я сдерживаю порыв броситься следом. Не я виноват в случившемся. У нее был полный карт-бланш, индульгенция на любой грех. Единственно, чего у нее не было – права на ошибку.
- Не хочешь встретиться со мной завтра в поликлинике? А потом мы могли бы купить шампанского и пойти к бабушке.
Она молчит довольно долго.
- Где мы встретимся?
- Ты представляешь себе интерьер поликлиники?
- Да.
- Третий этаж. Кабинет 118.
- Во сколько?
- Приходи к двенадцати.
- Хорошо.
- Тогда до завтра.
- До завтра, Кисыч.
То ли из-за болезни, то ли из-за лжи, в которую я снова погрузился, я раздражителен, причем настолько, что даже постоянный контроль разума не сильно спасает. Шумы улицы давят, окружающая слякоть и социальное расслоение, на которое, кажется, намекает все, что только можно, ввергает в депрессию и тоску. Я берусь за «Мастера», но роман представляется примитивным. И даже неинтересным. Я вымучиваю Булгакова главу за главой. Булгаков – индикатор.
Мне почему-то не хочется идти к терапевту. Я чувствую физическое отвращение к тому, что увижу в поликлинике.
Настя не придет. Щемящая тоска сжала сердце, потому что она единственный мостик, соединяющий меня со смыслом. Не стань ее сейчас, и бытие утонет в хаосе: «Большие рыбы пожирают маленьких».
Я надеялся, что встречу ее по дороге. Даже пошел пешком. Впрочем, не поэтому. Уж больно хороша была погода, а людей на улицах было на удивление мало.
Вот и еще одна зима осталась в прошлом, зима без Насти. Скоро закончатся занятия. А потом – каникулы, отпуск. Может быть, удастся уйти из школы. Потому что в ней я так и не нашел ничего настоящего. А где же в таком случае настоящее? Уж не на заводе ли? В Питере? В городе, который жив?
Насти не было ни около поликлиники, ни около кабинета. Я сел на самое видное место. Она должна была видеть меня со всех сторон, потому что на этаж вели две лестницы.
Я попробовал углубиться в роман. Не читалось. Во-первых, по этажу начали сновать до боли знакомые медсестры (или врачи – кто их разберет?) – женщины насколько молодые, настолько и красивые. И хотя для меня снова никого не существовало, кроме Демонической, в мыслях своих я оставлял за собой полную свободу.
Одна была очень высокого роста. Я «окрестил» ее «еврейкой». Стройная. Худощавая. С потрясающе красивыми ногами, которые совершенно не прикрывались белым халатом. Она сновала непрерывно из кабинета в кабинет (скорее всего, медсестра!), окуривая запахом дорогих духов. Бледное лицо вампира. Большинство мужчин провожали ее взглядами. Мне подумалось, что у нее наверняка имеется богатый любовник, а может, муж. И, скорее всего, она некомпетентна. Наверно, все вожделеют ее, но никто не думает о ее несчастье.
Несколько раз мимо прошла и Канунникова. С тех пор она сильно изменилась. У нее была другая прическа. Она была в брюках, а не в юбке – это портило ее.
Периодически мелькала какая-то блондинка, тоже почему-то знакомая. У этой были большие груди, которые буквально вываливались из-под халата.
Когда время стало приближаться к двум, я подумал, что Настя не придет – и это уж теперь точно, а я не успею на прием в первую смену. А во вторую образуется новая очередь. Я буду сидеть здесь до вечера.
В кабинете меня встретили враждебно.
- Молодой человек, у вас ужасный кифоз. Надо что-то делать.
- Что такое кифоз?
- Искривление позвоночника.
Еще несколько лет назад, до армии, все восхищались моим телом. А теперь? Это из-за голода.
По дороге я ссутулился еще больше. Апатия. Вдруг мир потерял краски. Я удивленно поймал себя на том, что мне все равно, как я выгляжу. Мне не для кого было хорошо выглядеть!
Хотелось добраться до дома, поесть картошки с огурцами и дочитать, наконец, Булгакова.
Но звонок телефона разбил планы. Он раздался одновременно с просовыванием ключа в замок. Я не сомневался в том, что звонит она.
- Кисыч, ты пришел?
- Да, только что. Твой звонок застал меня на площадке.
- Я на Новоселов.
- А что ты там делаешь?
- Ты подойдешь? Тогда все и обсудим. У меня денег на счету мало.
- Хорошо.
- Только ты быстрей. Я уже вся продрогла.
Я не стал есть. Просто оделся и вышел.
- Кисыч, как же я соскучилась!
- Я тоже. А почему ты не пришла в больницу?
- Я была.
- А почему я тебя не видел?
- Не знаю.
Я представил себе тот подоконник, на котором она сидела. Сидела, и не видела. Мне даже показалось, что я мельком видел ее в поликлинике.
- Теперь тебе придется покупать все самому.
Я сначала не понял, о чем она.
- Я не намерена рисковать. Если хочешь быть со мной, тебе придется покупать презервативы.
Она говорила это буднично, думая о чем-то.
- Подожди меня здесь.
Я возбудился, когда помог снять ей дубленку. Юбка и зеленая кофточка очень ей шли.
Я поставил чайник. Настя удивилась:
- Зачем?
- Согреемся.
Я откупорил шампанское, помыл фрукты.
Бокалов у бабушки не было, поэтому пришлось налить шампанское в стаканы.
Если Настя действительно занималась не только массажем, происходящее должно было напоминать ей «работу». И грань между мной и клиентом делалась зыбкой.
- Пойдем... в комнату... – неуверенно предложил я.
Настя не выпила даже половины.
Освобождая руки, я поставил шампанское на подлокотники, а потом повернулся. Наши глаза встретились. Мы были серьезны. Что-то происходило, но это что-то было не на поверхности, оно было тайной.
На меня смотрит совершенно незнакомая женщина, женщина, о которой я ничего не знаю.
Я взял ее за руку. Настя села как-то угловато, словно тоже не знала, что делать. Я взял ее за плечи и уложил на спину.
Я склонился к ее уху и прошептал:
- Ты лежи вот так… Ты позволишь? Я растерян. Я так давно этого хотел, что теперь не знаю, что делать.
Она молча смотрит. Все так же серьезно.
Как в далеком сне о любви к библиотекарше, я изучаю ее ноги.
Она прикрыла глаза и унеслась в мир, где, быть может, мне нет места.
Потом разум помутился. Я окунулся в мир чистой эстетики, в котором не было места похоти.
Я превратил стаскивание юбки в культ. Я снял с нее одежду без малейшей неловкости. Я ценил каждую секунду. Теперь я знал цену времени.
Когда я довел ее почти до бессознательного состояния (при этом она не сказала ни слова!), настал момент. Я решил, что начало будет осуществлено без всяких ухищрений. Презервативом можно будет воспользоваться потом...
Но она открыла глаза, холодно посмотрела на меня и попросила достать все сейчас же.
В последний момент я бросил на нее взгляд. Солнечный луч ворвался в комнату и осветил все.
Настя лежала почти полностью обнаженной в позе, весьма напоминающей «Маху» Гойи. И даже внешне была похожа.
Было совершенно ясно, что она не беременна. Грудь ее была какой-то ладной. Я давно уже не видел ее, поэтому мне могло просто так показаться. Тело выглядело более совершенным, нежели перед нашим расставанием. Или мое желание делало его таковым?
И главное – ее лицо. Таким я его еще никогда не видел. Никаких следов разврата.
Я прилег в ее ногах.
И снова я ощутил, что это – друга женщина, не та, что раньше. К горлу подошел странный комок, я почувствовал тошноту, но это была какая-то блаженная тошнота. Ощущение такое, будто сбылось. Желать больше нечего. Рай достигнут. Конец. Время остановилось. Будто и не было его вовсе.
Мы были заодно. Все противоречия ушли. Не надо было больше ничего никому доказывать. Все открылось – мы обрели знание. Знание добра и зла?
Я пережил этот миг, ощутив в себе движение времени. Тогда я открыл глаза и посмотрел на нее.
Она плакала.
Мы шли от Театральной к alma mater, когда стал накрапывать дождь. Было свежо и тепло. Зонт был, но не хотелось его раздвигать, хотелось вдыхать и вдыхать свежесть. Время отстало – оно всегда плетется позади влюбленных.
Настя спрашивает, что же мы будем делать дальше, и я не знаю, что ответить. Свежесть дурманит, и я хоть и не хочу верить в будущее, а все же верю. Воздух пьянит, и вера переполняет так же, как любовь.
Настя смеется так горько, будто плачет.
Она говорит о собственном одиночестве, в котором нет и не может быть ни меня, ни кого-то еще. Одиночество смерти. В этой пустоте нет и не может быть любви.
Ее холодность составляет резкий контраст с пробуждающейся природой. Природа воскресает, преодолевая одиночество, а Настя убивает меня на лоне воскресающей природы. Исида уничтожает Осириса.
Она говорит, говорит много, мешая правду с ложью, а я слушаю, заглядывая ей в лицо, прижимая к себе, чтобы не потерять еще раз.
- «А Мамонтенок все держался за мамин хво–хвостик...»
- У меня есть для тебя сюрприз.
- Для меня? – испугалась она.
- Не бойся. Приятный сюрприз.
- В нашем положении приятных сюрпризов не бывает.
Я достал из кармана стеклянного мамонтенка, купленного в турлатовском магазинчике.
- Кисыч, какая прелесть... Мамонтенок.
- Это на память. О нас. Обо мне. О тебе.
Она обхватила меня за шею и поцеловала – нежно, без страсти.
Мы прогулялись по площади, сделали круг, подошли к мосту, спустились. Я никак не мог насытиться ее губами:
- У нас второй медовый месяц.
- Да, если бы знала, что ты станешь таким, нарочно бы от тебя ушла.
В ее словах не было веселья. В них послышалось сожаление.
- …и что же произошло? – меня забавляла ее манера вести рассказ на грани фола.
- Ничего. Я не могла ни с кем быть в тот период. Слишком сильна была сердечная рана.
Она притворно вздыхает.
- Ты думаешь, я поверю?
- Мне нет дела до того, поверишь ты или нет. Я уже говорила: наши отношения никогда не будут такими, как раньше. Неужели ты думаешь, что я не рассказала бы тебе о своих адюльтерах, если б они были? Мы сидели и пили пиво. Он мне не понравился. Пресный дурак – не более.
- А в это время я, наверное, провожал к твоему дому Павлову.
- Какую еще Павлову?
- Из соседнего подъезда.
- Эту недотрогу? «Хоботов, ты мельчаешь!»
В ее словах послышалась злость, но Настя взяла себя в руки.
Я рассказал ей о «забавных» встречах с девицами, о тяготах полугодовой разлуки.
- Я уж вижу, как ты скучал. Ну, надо же, целоваться с этой дурой!
- Без оскорблений. Она же не виновата.
Я смотрел в окно, размышляя ни о чем. Блаженное состояние. Когда думаешь ни о чем, ничего плохого не происходит. Впрочем, и ничего хорошего.
Резкий толчок. Звук разбитого стекла. Мы попали в аварию.
Ни я, ни другие пассажиры даже не успели испугаться. Водитель с кем-то ругается. Но без злобы, только для проформы. О деньгах никто не заикнулся. Я вышел на улицу и осмотрелся. До места встречи было не больше пяти минут, а времени в запасе предостаточно. Неторопливо можно добраться до остановки, подышать южным ветром, подумать.
Ее присутствие становилось все более привычным, но я не мог насытиться ею.
Я помог ей с верхней одеждой. С удовольствием понаблюдал за ее переобуванием –процесс завораживал.
Когда я уже хотел предложить чаю с медом, раздался телефонный звонок. Первым импульсом моим было – не брать трубку, потому что кроме бабушки или мамы звонить сейчас некому. А выдавать свое присутствие совершенно не хотелось. Скорость моих мыслей ускорилась настолько, что они бойкой вереницей промелькнули до третьего звонка: «Бабушка все равно узнает о моем присутствии, а если звонит мама, то лучше ответить, а то она может и прийти. Да и что я теряю, если отвечу? Ведь не Настя же ответит?»
Я взял трубку.
Молодой женский голос ласково произнес:
- Алло.
- Да – да. Я слушаю.
- Вы – Родион?
«Неужели это заказчица? – мелькнуло у меня в уме. – Как она узнала этот номер? Может, это Мартынова?»
- Да...
- Я Настя. Звоню по поручению Сергея... Секундова.
- Да. Я слушаю.
- Я по поводу Шиндяковой...
Тут все встало на свои места. Я понял, кто звонит и зачем. Помимо облегчения я ощутил жгучее любопытство. Я бросил взгляд на Настю, которая примостилась с ногами на диване.
- Я весь внимание. Говорите, – прошептал я в трубку.
- Вам удобно говорить?
- Да, да, конечно.
- А что именно вы хотели бы узнать?
- Для начала, где вы с ней познакомились?
- Мы учились на одном курсе в МАЭиП на юрфаке. Она была старостой. А я была в ее группе.
- И как она вам показалась?
Я подошел к двери и прикрыл ее. Настя не шелохнулась.
- Обычная девушка. Как все.
- И когда же она проявила себя? Ведь если бы она не проявила себя, ваш звонок не имел бы смысла.
Она почувствовала в моем голосе скепсис.
- Сергей говорил, что вам угрожает опасность...
«Даже так?»
- ... будьте предельно осторожны. Она очень страшный человек. Если она еще не навредила вам, то, будьте уверены, обязательно это сделает.
- Так что же произошло?
- Вы не торопитесь? У вас есть время?
- Конечно. С чего вы взяли, что я тороплюсь?
Я почувствовал, что раздваиваюсь. С одной стороны мне было все равно, что я сейчас услышу, а с другой я приближался к разгадке, и мне было стыдно перед Демонической. Мне было жаль, что все открывается столь банально, в ее присутствии, в доме, который помнил два моих первых звонка ей. Я чувствовал себя и предателем, и наипреданнейшим возлюбленным одновременно.
- А где вы познакомились с Секундовым? Извините, что перебиваю.
- Мы вместе работали в «Голливуде».
- Где?
- В ресторане «Голливуд».
Я ничего не знал об этом периоде жизни Секундова.
- Извините еще раз. Продолжайте.
- Все началось с вечеринки. Представляете себе молодежные тусовки? Обычные для студентов. Ничего особенного. Она тогда была влюблена в одного парня. Его, кажется, звали Андреем. Фамилия...? Впрочем, не помню.
- И что же?
- На этой тусовке Андрей начал ухаживать за моей подругой. За Викой. А потом она поговорила с ним...
- Шиндякова?
- Да.
- Как поговорила?
- Устроила скандал. Подралась с Викой. Угрожала Андрею. Через неделю его избили на улице.
- Вы думаете, она была в этом замешана?
- Я уверена.
- Почему?
- Она сама потом так говорила.
- Вам?
- Всем.
- А потом?
- Потом была нехорошая история со студенческими деньгами.
- Какая?
- Группа собрала деньги преподавателям на подарки. Деньги эти были у старосты, то есть у нее. Крупная сумма. Тысяч около пятнадцати.
- Вы по стольку собирали?
- Да. Тогда собрали много. А она с этими деньгами исчезла.
- И вы не возмутились? Вы же все – будущие юристы... были. Разве не так?
- Все растерялись. Не ожидали. А она нагло в глаза всем сообщила, что никаких денег не было.
- А группа? – я раздражался все больше и больше.
- Кончилось все тем, что на нее пожаловались в деканат. Ее то ли отчислили, то ли она ушла в «академ».
- А потом? Вы виделись с ней потом?
- Она некоторое время бегала за Андреем.
- А он?
- Он – от нее.
- А как же история с деньгами? Она выплатила?
- Насколько я знаю, нет. Остерегайтесь ее, потому что о ней ходят и другие слухи.
- Какие?
- Я точно не знаю.
Наш разговор становился все бессвязнее. То ли она сказала все, что хотела, то ли почему-то начала нервничать. В ее голосе было столько участия, что это казалось подозрительным. Я подумал, что Секундов, вероятно, спал с ней.
- Спасибо за звонок.
- Не за что. Будьте осторожны. А еще лучше – не связывайтесь с ней вовсе.
- Спасибо за совет. Учту.
- Пожалуйста. Обращайтесь, если что, за информацией.
- Хорошо. Спасибо. До свидания.
- До свидания.
Мне ужасно захотелось пить. Я пошел на кухню и начал пить прямо из носика чайника.
Настя стояла около открытой двери балкона и смотрела на полную луну, висевшую прямо над соседней пятиэтажкой. Теплый ветер проникал в комнату, тормошил ей челку.
- Настя?
Она повернула ко мне заплаканное лицо.
- Ты знаешь, кто звонил?
- Догадываюсь.
- Ты ничего не хочешь сказать?
- Нет.
- Когда мы расстались, я долго пытался понять, кто же ты на самом деле. Я и сейчас этого не знаю. Может быть, даже ты сама этого не знаешь. Я пытался найти ответ в психопатологии Ясперса, в беседах с Секундовым, вспоминал все, что знаю о твоем детстве, но все тщетно. Интереснее другое. Не то, какая ты, а почему ты такая? Ты сама это знаешь?
- Я не понимаю, что ты имеешь в виду, Кисыч. Пожалуй, я пойду.
- Мне кажется, ты путана. У тебя нет случайных связей. Скорее всего, есть ограниченный круг клиентов. Но как ты к этому пришла – вот вопрос. Почему Таня не такая?
- Оставь, пожалуйста, сестру в покое.
- Может быть, ты дашь мне ответы на мучающие вопросы?
- Зачем? Ведь ты же для себя все решил. Ты изучаешь меня, а это значит, что ты меня не любишь.
- А для тебя это важно? Ты же – Манон Леско. Тебе не все равно, люблю я тебя или нет?
- Представляешь, не все равно.
Она начала причитать:
- Ты меня не любишь... меня никто не любит... я одна... мне так одиноко... я одна...
- Успокойся. Все могло бы быть сейчас хорошо, если бы ты не совершила тогда той досадной ошибки. Дернул тебя черт лгать так непродуманно. Я всегда тебе говорил, что лгать надо наверняка, без сбоев. И эта история с беременностью. Признайся, что ты все это выдумала? Ну, признайся.
Ее слезы мгновенно высохли. На меня смотрели спокойные злые глаза.
- Ну, и скотина же ты!
- Браво! Ты уже не материшься! Какой прогресс!
Она лезет ко мне со своими когтями, но я заламываю ей руки. Потом броском с подстраховкой опускаю на пол. Я начинаю ее раздевать. Она сопротивляется. Потом говорит совершенно спокойно:
- Родь, перестань. Я не хочу.
Подходит к окну. Поправляет одежду.
- Ну и дурак же ты, Кисыч! Вечно отпускаешь меня в самый неподходящий момент...
Лежим на полу, прикрывшись одеялком, помнящим мое детство. Она встает, накидывает на плечи свитер и выходит на балкон.
На кафеле холодно. Ночь тиха и таинственна.
- Ты изучал и изучаешь меня, но меня не любишь. И никогда не любил.
- Ты права, но не вполне. Когда я позвонил тебе в первый раз, я думал, что смогу исправить тебя, если ты в меня влюбишься. Я действительно играл роль, но играл честно. Даже сам во все поверил. Только не помню уже перехода, когда игра стала реальностью. Я полюбил тебя. И сейчас люблю. И в дни разлуки умирал с тоски. Хотелось к тебе. А ты гуляла с эмвэдэшниками.
Она молчит. Думает себе о чем-то и курит.
- С кем ты разговаривал по телефону?
- С твоей бывшей сокурсницей.
- С какой?
- По юрфаку. Фамилию не знаю. Этот телефон дал ей Секундов...
- А... Секундов...
- Он думал, что этот звонок поставит точку.
- А...
- Она, между прочим, рассказала о тебе много забавного, впрочем, ничего шокирующего, ничего, что я не мог бы предположить. Если честно, мне все равно, что я еще узнаю. Я привык жить с двойной моралью. Когда я с тобой, я забываю о принципах. Ты, кстати, иногда этим пользуешься.
- Кисыч, ты не любишь меня. Что она еще рассказала?
- О растрате денег.
- А, об этом!
- О твоей любви к Андрею.
- А вот это ложь!
- Она утверждала, что ты еще долго преследовала его потом...
- Лжет. Она сама была влюблена, как кошка. Теперь я вспомнила, кто она.
Ее голос становится злобным.
Мне не по себе.
- Кисыч, ты меня любишь?
- Ты знаешь.
- Обещай мне тогда одну вещь.
- Какую?
- Ну, ты обещай!
- Обещаю.
- Обещай, что не будешь испытывать меня, проверять или как ты еще это называешь...
- Ты сама вынуждаешь. Своей ложью освобождаешь от моральных обязательств. Даешь карт-бланш. Обещай, что не будешь больше лгать.
- Все. Я пошла.
Я гляжу на нее и начинаю хохотать. Настя останавливается, бросает на меня взгляд и улыбается.
Мы засыпаем прямо на полу, прикрывшись одеялком, на котором изображены оленята.
Мне снятся кошмары: приходит бабушка, застает нас... Я просыпаюсь и смотрю на часы. Кажется, я так и не уснул.
Половина шестого. Она собирается быстро. Никакой косметики. Домашняя и заспанная. Симпатичная и юная.
На улице холодно и морозно. От южного ветра нет и следа.
Опять болит горло.
Мы снова идем от бабушки ранним утром. Я снова провожаю Настю до остановки. Снова сажаю на маршрутку, поцеловав на прощание. Когда я подхожу к дому, солнце золотит окна. Я раздеваюсь, укладываюсь и засыпаю. Мне снится ранняя осень, осинник, в который я захожу с отцом, и трава, усеянная оранжевыми шляпками грибов. Во сне я переживаю и счастье, и ощущение его скоротечности.
- Здорово, Родион.
- Привет, Андрюха.
- У меня плохие новости… Женек погиб...
Мы называем мертвых покойниками, словно завидуем их умиротворенности и бездеятельности, отсутствию необходимости бороться с враждебными обстоятельствами.
Еще несколько недель назад мы сидели в кафе у Образцова, а вот сейчас я с Гансом в «Бочкареве» вспоминаю, как вместе тягали ящики, а Корнюшина уже нет. Время неуловимо, и Туркин это понимает, поэтому нам хорошо, а может быть, нам хорошо потому, что мы живы? Только рядом со смертью понимаешь преимущества жизни.
Забрав в ремонте часы, я прихожу домой. Никого. Можно позвонить Насте, сказать, чтобы она приехала, и совокупиться, но мне не хочется. Я предпочитаю лежать на диване, вспоминая, как мы с Сержом после Орехового озера слушали Е-Nomine, ожидая великих свершений и великого же счастья. Разве могли мы подумать, что счастье выглядит так? В мире, облаченном в смерть, существует только один способ победить – умереть. Если невзгоды или лицезрение сломленных людей, людей старых или больных, к числу которых со временем будем принадлежать и мы, становится невыносимым, пусть нас утешит мысль, что все умрут, сравняются друг с другом в великом чуде, имя которому – небытие.
Как это было уже не раз, осмысление смерти началось гораздо позже похорон. Да и сами похороны оставили смутное впечатление.
Я в парикмахерской. Мерно жужжит машинка, и мои мысли обращаются вспять. Вот мы встречаемся на Шлаковом. Радость встречи. Мы же были бойцами одного фронта. Отсутствие Лысого, который не выносит похорон, расстраивает. Берия, сосредоточенный и тихий. Ганс, открывший объятья. Лысеющий Кошмарик, привезший Нину Андреевну на недавно купленном «Opel»’е.
Как и всегда перед похоронами люди меняются. Я не вижу себя, но догадываюсь, что и я другой.
Прощание.
Споры его матери с его же сестрой о том, нужно ли открыть гроб. Лицо Жени. Спокойное, смуглое. Действительно, будто загорел. И в уголках рта типичная люциферовская усмешка.
Родственники, которых он не любил.
Подозрительно спокойный отец. Ни слез, ни беспокойства. А Женя говорил, что отец начал сдавать. Мать, которая говорит, что он только собирался пожить для себя.
Вот его бывшая жена. Выглядит молодо, но внешность у нее менее броская, чем у любовниц, которые стоят рядом. Может быть, она даже знакома с ними.
Мы трясемся в катафалке. Хотим помочь донести гроб, но слишком много родных спешат выразить участие.
Берия бормочет, что «справятся и без нас». Нам не дают даже засыпать землю.
Весна уже прошлась и по листьям деревьев – кладбище зеленеет первой салатовой листвой.
Поминки. Мы пьем водку. Леха с кег подливает и подливает. Но, наконец, шепчет, что лучше уйти. Я говорю об этом Берии. Тот кивает.
Еще немного. Еще ровно столько, сколько требует вежливость.
Сидим на остановке, когда к нам подходят другие «лишние» люди – две его любовницы. Берия зовет их к нам. Они пьют по стакану, говорят, каким он был хорошим человеком, и уходят.
Леха с ненавистью шепчет что-то им вслед.
Он пьянеет и говорит все больше. О нежелании работать с нами, о том, что у нас на ленте он ничего бы не делал. Он хочет критики.
Рассказывает о своей молодости. Об армии. О том, как он, не нужный никому, пробовал работать и экспедитором, и продавцом, но ничего не выходило. Ото всюду на него сыпались насмешки. Потом женитьба. Рождение сына.
Он пытается исповедоваться. Сказать, что он был, как мы, но жизнь его изменила.
Молча его слушаем.
Солнце, достигая зенита, жжет, как летом.
Расходимся, пьяные и задумчивые. Я с Гансом – на одну остановку, Берия с Лехой – на другую.
- Жалко Женька, – философски замечает Ганс.
- Какая странная смерть. Вот уж не угадаешь...
Мы ждем троллейбуса. На улице почти нет машин. Я вспоминаю детство, когда это было обычным. Как и в детстве, я стою на прежней остановке, такое же весеннее лето, такая же изумительная погода. Я не чувствую смерти. Покой одолевает…
- С вас 90 рублей, - говорит парикмахер.
Я расплачиваюсь и иду в Кремль.
Нас неодолимо тянет сюда. Может быть, не нас, а меня?
Этой весной мы приходили сюда поздно. После моей работы я шел домой, ел, созванивался с ней. И если у обоих не было дел, встречались, прогулочным шагом добирались сюда и замыкались в створку любви.
Я овладевал ею в кустах стоя, когда было грязно, на огромном бревне в зарослях какого-то кустарника, когда стало почище, на траве, не боясь озеленить одежду, когда весна стала напоминать лето.
Чувства мои всякий раз следовали одному и тому же алгоритму: неистовое влечение накапливалось за дни между свиданиями, достигая неистовой силы, вызывающей дрожь. Меня трясло, когда я долго не виделся с ней. Я с нетерпением готов был затащить ее в любое укромное место, где можно было бы без помех изучить забытое за несколько дней тело. Мы не тратили времени на поцелуи.
Утолив страсть, усаживались на лестнице, либо на стволах поваленных деревьев, либо на траву, если солнце успевало высушить ее.
У нас появились предпочтения. Мы шли, не сговариваясь, уже со знанием дела, и доходили до рощи… Около молодой березки, расположенной между болотом и посадкой, беседовали. Иногда читали. Мечтали. О том, что все наладится, когда я предприму хоть что-то…
Верила ли она в то, что я говорю? Во всяком случае, делала вид. Мы снимем квартиру, обустроимся на новом месте, где нас никто не знает. Это особенно важно – где нас никто не знает.
Иногда она не в себе. В такие минуты дает реалистическое описание будущего:
- Твоя мать найдет тебе невесту, ты женишься – и забудешь меня. Как в сказке. Все эти поездки в никуда – лишь самообман. Неужели ты не понимаешь?
Тогда я пристально смотрю в эти глаза, сливающиеся с молодыми березовыми листьями, а она скептически выдает:
- «Что вы на меня так смотрите, отец родной? На мне узоров нет».
Мы любим друг друга. Она – выражая протест против неустойчивого существования, я – нежелание отдавать ее кому бы то ни было.
Чем ближе лето, тем тяжелее уединиться в Кремле. Стайки молодых людей снуют тут и там. Вот и приходится изобретать что-то.
Мы заказали мясо, хороший кофе, вино.
Заказывали по отдельности, но с самого первого визита официантки, Настя начала вести себя примерно так же, как вел себя Корнюшин в баре. Я сначала подумал, что мне кажется, но, вглядевшись в ее лицо, понял, что у нее начался «надрыв».
В ее действиях, по-видимому, не было ничего неправильного, но чувствовалось, что она хочет унизить меня.
Я мог бы встать и уйти, но не был уверен, обстоит ли дело именно так. Может быть, мне кажется?
Во всем был какой-то ужасный диссонанс, который хотелось осмыслить. Чем дальше, тем с большим напряжением и беспокойством я ждал расчета. Во-первых, мне почему-то подумалось, что Настя может уйти, не расплатившись, а может уйти и без меня, не расплатившись. Маленькая месть. Во-вторых, она может дать мне сейчас деньги и попросить расплатиться. В этом случае, мои подозрения окажутся несостоятельными. Просто мираж. Или же она может расплатиться сама, продолжив игру в жигало. Но зачем? Из мести? Или это очередная ролевая игра? Я не понимал.
Когда саксофонист закончил композицию, зал начал рукоплескать. Настя первая вскочила с места. Я не встал. Напротив, воспользовался ситуацией. Ее лицо выражало восторг, но не настоящий, а театральный. Она также неожиданно села, достала зубочистку и начала ковырять ею в зубах. Я обратил внимание на отбитый кусочек верхней единицы.
- Что у тебя с зубом?
- С каким... зубом?
- Кусочек откололся.
- А, это? Как-нибудь сделаю.
Неожиданно для себя, я раздраженно добавил:
- …это портит тебя.
Она даже не подняла глаз, продолжая спокойно чистить зубы.
Когда страсть Карениной к Вронскому стала проходить, Анна начала обращать внимание на появляющуюся лысину. Пустячок, казалось бы, но подмечено верно.
И неважно, что подлинный мотив – неприязнь к ней в связи с игрой. Важно, что первая ласточка уже пролетела.
- Пойдем?
- А десерт?
Я подозвал официантку. Она подошла, странно улыбаясь.
«Дура!»
Настя заказала мороженое.
Уже не спрашивая ее, я подозвал девицу, желая попросить счет, но Настя меня опередила. Нарушая правила этикета, она, торопясь, проговорила:
- Девушка, принесите, пожалуйста, счет, – и надула губки.
Официантка принесла счет и в растерянности встала рядом со столом. Она не знала, кому его подать.
Я с удовольствием наблюдаю за ее смущением.
Наконец, она все-таки решилась. Протянула счет мне, причем, лицо ее стало буквально пунцовым:
- Наверное, вам. Вы, все-таки, мужчина.
Я усмехнулся. Посмотрел на Настю. Она внимательно изучает мое лицо. Я изучал изучающую. Она отвела глаза. Я протянул счет ей.
Она в сердцах пробормотала:
- Дура какая-то.
- Это ты ее смущаешь. Ты переставила роли. А официантка – девица неопытная, не знает, как себя вести.
- Пойдем, Кисыч.
В ее интонации сквозит усталость. Я помог ей одеться, чувствуя за спиной взгляд доведенной до замешательства официантки, перекинул плащ через руку и пошел к выходу.
Настя попросила постоять около туалета. Покараулить. Потому что дверь не закрывается.
Оказалось, что дверь закрывается.
Не дав Насте зайти в кабинку, я обнял ее. Одновременно поднял бордовую юбку, обнажив ноги в черных колготках и туфлях, напоминавших старуху Шапокляк.
Хотя каблуки были и невысокие, но мне пришлось встать на носки, отчего голени стали как ватные, а боль в натруженных мышцах сводила с ума. Впрочем, это ускорило развязку.
В дверь начали отчаянно молотить. Я засмеялся. Брюки я вымазал, хотя и был предельно осторожен. Я надел плащ, застегнулся, критично осмотрелся – никаких следов.
Чего нельзя было сказать о ней: раскрасневшееся лицо, губы, только что изведавшие поцелуй – казалось, на них все отпечаталось. Да и ноги явно подкашивались.
- Нормально, – сказал я, отсмеявшись, и открыл дверь, ожидая увидеть полную негодования рожу ста двадцати килограммового саксофониста – я почему-то решил, что в дверь ломился именно он.
Но никого не было.
Теплый ветер разлохматил волосы. Лицо Насти, умиротворенное и удивительно светлое, больше не казалось ненавистным.
- Насть, зачем ты это сделала?
- Что сделала?
- Зачем устроила эту игру?
- Кисыч, ты о чем? – сказала она, кусая губы.
Уже прощаясь, я спросил, не хочет ли она сходить в театр. Мы целовались недолго, потому что вечера были холодными.
Я проехал на пятом не до Новой, а до площади Ленина. Билеты продавались в Театре юного зрителя, как это было указано в газете. В нашем драмтеатре шли спектакли, которые мы с Настей пересмотрели: либо вместе, либо по отдельности. ТЮЗ же хвалили. В газете было написано, что спектакли, с которыми приехали гастролирующие, заняли призовые места на каких-то конкурсах. Я подошел к афише, невольно видоизменяясь с каждым вторым шагом. Уж больно погода напоминала Машу, приехавшую из Сибири, чтобы заказать мне «Маленького принца».
Один шаг – и я иду покупать билеты на спектакль для себя и Насти, связь с которой я вынужден скрывать, словно я не живу, а играю в вульгарном мелодраматическом фильме. Еще шаг – и я, молодой, веселый, иду по этой же самой дороге под руку с Машей – заказчицей, которой нечего делать в это время дня. Норковая шапка надвинута на брови, тело облачено в длинное пальто. Я теперешний, ослабленный, уставший, замученный запретной любовью, сознающий место в этой весне, которая опустилась на город, побуждая людей уходить из повседневности в простор страсти.
Стоп! Что за мысли? Опомнись, Родя!
Я стою перед афишей, выглядящей такой старой, будто я изучаю репертуар прошлого столетия, и ищу пьесу, которая удовлетворяла бы нескольким условиям: шла бы в ближайшее время, имела бы многообещающее название, желательно известного автора. Впрочем, гастроли завершаются через 5 дней, а в выходной будет только «Раба своего возлюбленного».
Я вхожу в театр, вспоминая Лену. Какие ассоциации связывают театр с ней?
Билеты стоят дорого. Если бы не зарплата, которую я получил, я ушел бы ни с чем.
- Два билета на первый ряд на «Рабу».
- На первый ряд билетов нет.
- А на какой есть?
- Возьмите на пятый.
Вежливость кассира поражает. Она говорит мягко. Не огрызается, как обычно.
Я смотрю на схему. Не так уж и важно, где сидеть. Я стою здесь сейчас, чтобы выйти в люди, а не чтобы посмотреть спектакль, в конце-то концов.
Обычные билеты драмтеатра, на которых стоит штамп – «Гастроли». От руки на билете написано: «Место проведения – ДК «Нефтяников»». Я в недоумении останавливаюсь.
Воспоминания относят меня в зиму, когда мы не попали в цирк, потому что я взял по ошибке не те билеты.
Меня тянет вернуться и уточнить место, но просыпается чувство внутреннего сопротивления. Оно настолько сильно, что нет никакой возможности справиться.
Когда мама спрашивает, с кем я иду на спектакль, я отвечаю, что с Машей. В сложившихся условиях каждая знакомая женщина – мое потенциальное алиби. Я буду прикрываться любой как щитом, потому что иначе нельзя. Я должен заплатить любую цену.
Около входа толпятся люди, значит, все правильно, и представление состоится.
Мы раздеваемся.
Публика – явно не молодежь, солидная, респектабельная. Первый ряд заполнен людьми, у которых в руках розы. Настя шепчет, что нам бы тоже следовало их купить, но я улыбаюсь.
Третий звонок – начало.
Играла Тверь. Уровень мастерства поражал. По сравнению с ними рязанские актеры – группа недоучек.
Почти все – молоды. И очень красивы. И мужчины, и женщины. Я впервые ощутил зависть к мужчинам – их уровень в своей сфере деятельности, возможно, превосходил мой в моей. Неожиданно.
Женщины были очень хороши в испанских нарядах. Все до одной.
Настя была потрясена.
Пьеса была наполнена юмором. Иногда ниже пояса, но с соблюдением чувства меры. Одно мытье в ванне чего стоило!
Иногда актеры выходили в зал и танцевали со зрителями. Насте безумно хотелось обратить на себя внимание. Моя ревность была нелепой, но при этом совершенно реальной. Я не ревновал к Черкасову, не ревновал к десяткам других, тех, с которыми она могла спать и спала, но я ревновал к актерам тверской труппы, актерам, которых она больше никогда не увидит. В ее восторге было столько эротического! Казалось, еще минута – и она испытает оргазм.
Ясно было одно – я угодил ей.
Когда во втором акте несколько красавцев выскочили в зал, окутывая зрителей запахами конюшни (надо заметить, весьма приятными – кожа, пот, одеколон – здоровые чистые запахи разгоряченных тел), я бросил взгляд на нее: она в восторге аплодировала. Видно, она забылась окончательно – спектакль поглотил ее.
Пьеса весьма напоминала ситуацию, сложившуюся у нас. Любовь, препятствия, господа и слуги. Барышня-крестьянка на испанский манер. Речь была стихотворной – это располагало.
Второй акт был, пожалуй, затянут. Самую малость, чуть-чуть. Это ничего не портило, наоборот, позволяло придти в себя, не сойти с ума, переживая волшебство.
Когда занавес опустился, люди встали, как один, и начали рукоплескать. Весь зал. Несколько тысяч. Такое я тоже видел впервые. Неодолимая сила подняла и нас. Актерам вынесли цветы, потом еще и еще... Вся сцена утонула в красоте.
На крыльце стояли люди. Маленькая девушка, игравшая ту самую «рабу возлюбленного», накинула поверх испанского платья какую-то куртку и оживленно беседовала с обступившими людьми.
- Хороша, правда? – неожиданно брякнул я.
- Кисыч, ты – старый кабель. Знаешь ты это? – возмущенно и весело пробормотала Настя, ни на секунду не отрывая завистливого взгляда от актрисы. В этот момент она подумала, что могла бы играть не хуже, если бы ветер был попутным.
Я взглянул на часы – без малого половина одиннадцатого. Спектакль шел три часа.
Песни и красивые танцы, которые мы увидели, до сих пор длились. Казалось, легкое опьянение долго будет создавать настроение.
- Может, прогуляемся?
- Давай, Кисыч! – обрадовалась Настя.
Асфальт подсох. Мы шли по Рязани, погрузившейся в сумерки. Тихо шли, чувствуя тепло друг друга.
За остановкой я прижал ее к себе и начал целовать.
Она делала все, чтобы помочь. Ноги скользили в жирной жиже, но мысль об этом исчезла, не успев начаться.
Настя, чтобы сохранить равновесие, вцепилась рукой в ржавое железо остановки…
Весна бывает ласковой и радостной, а бывает тоскливой и сиротливой. Конечно, погода может лишь отражать настроение. Однако в проклятом городе с загаженными улицами немудрено увидеть безобразие.
Мы встретились с ней в субботу. Она была в приподнятом настроении. У меня при себе были все необходимые документы – справка о доходах, паспорт, военный билет. Она предложила устремиться на Дзержинку – там был хороший магазин, недорогой, а рядом – кинотеатр, в который можно было сходить после.
Магазин оказался маленькой комнаткой на первом этаже старой пятиэтажки. Вход был загажен пивом и рвотой. Странного вида подростки – то ли пьяные, то ли наркоманы, стояли на ступеньках.
В стеклянных витринах были выложены телефоны, около которых толпились все те же подростки. Телефонный бум охватил всех, особенно же – детей.
Настя моментально выбрала телефон за восемь тысяч для себя и за 4 – для сестры.
- Правда, красивые, Кисыч?
Я не ответил.
Девице, которая все это продавала, мы не понравились.
Когда я подал документы и ответил на поставленные вопросы, она неприязненно посмотрела сначала на Настю, потом на меня – и ответила отказом.
Настя возмутилась до глубины души.
- Почему нельзя? Нет, вы объясните, почему?
Я начал вытаскивать ее на улицу, пытаясь умерить праведный гнев.
- Вот сволочь! Да кто она такая! – никак не унималась Демоническая.
Подростки с тупым любопытством смотрели вслед. В темных мозгах рождались дряблые расплывчатые мысли.
- Пойдем в другой. Не очень-то и хотелось покупать в этом гадюшнике.
Мы двигались по центральной улице, старательно обходя лужи и увертываясь от прохожих.
Неожиданно, будто вновь читая Бодлера, я решился.
- Настя, я передумал.
- Что передумал?
- Мы не будем оформлять кредит. Мне все это нравится меньше и меньше. Ты же видела, в какую клоаку мы попали.
- Это случайность. Сейчас зайдем в центральный офис. Там будет по-другому.
- Нет, мы туда не зайдем.
- Почему?
- Вот почему!
Я, как мне показалось, медленно достал справки из кармана и разорвал их на четыре части – крест накрест.
Она растерялась.
Я почувствовал приятный холод в висках. Облегчение. Свобода выбора. Поступок.
Пока длилось молчание (при этом мы стояли посреди тротуара, и прохожие были вынуждены обходить нас), возникали и исчезали строки шекспировского сонета:
Любовь – мой грех, и гнев твой справедлив.
Ты не прощаешь моего порока.
Но, наши преступления сравнив,
Моей любви не бросишь ты упрека.
Или поймешь, что не твои уста
Изобличать меня имеют право.
Осквернена давно их красота
Изменой, ложью, клятвою лукавой.
А если жалость спит в твоей груди,
То и сама ты жалости не жди!
- Еще можно все восстановить! – прошептала она.
- Нет. Я разорвал обе справки, – я тоже почему-то перешел на шепот.
Она развернулась и пошла. Вошла во двор, устремилась к беседке, забралась на перила, нервно достала сумочку, из нее – сигарету, закурила. При этом сумку передала мне:
- На, держи.
Она смотрела куда-то в сторону. Я, пытливо, – на нее.
Она начала кусать губы, потом заплакала.
- Таня так ждет подарка. Что я ей скажу?
Мне не было ее жалко так, как ей хотелось бы. Я жалел ее… по-человечески. Но ничего не мог сделать. То время, когда я что-то мог, ушло.
- Ты меня не любишь.
- Не пытайся играть на жалости.
- Я знаю, что тебя не разжалобить. У тебя нет сердца.
Мы помолчали.
- Родя, зачем ты это сделал?
- Наверно, потому что не верю тебе. Прости.
- За что?
- Ты сама сделала все, чтобы уничтожить веру.
- Ты так думаешь...
- Ты успокоилась? Хочешь уйти домой?
- Домой? Что делать дома?
- Пива хочешь? – неожиданно спросил я.
Неожиданно и для себя, и для нее.
- Да, только не здесь. Давай куда-нибудь сходим.
- Куда?
- Например, в «Ройбуш». Это недалеко.
Когда солнце ушло за горизонт, начался дождь.
Мы забежали в клоаку бара, желая поскорее обсохнуть. Как ни странно, имелся один свободный столик.
Раздается знакомая мелодия. Ей звонят. Она говорит коротко, без обращений.
- Мне нужно уехать.
- Конечно. Поезжай.
- У тебя деньги есть? Тебе дать?
- У меня есть.
- Пока.
- Пока.
После ее ухода я оставляю пиво в покое. Оглядываюсь. Студенты пьют и оживленно что-то обсуждают. Когда-то и я, студент, любил посидеть в «Кружке» с Секундовым. Тогда все было иначе.
Я расплачиваюсь, оставляя последние три сотни.
Она звонит сама. Просит одолжить тысячу. Она решила купить телефон за наличные. Не хватает тысячи.
- Хорошо.
- Когда мы встретимся, Кисыч?
- Во вторник я буду отдавать крупный пакет. Если составишь компанию, я передам деньги сразу же.
- Во сколько?
Заказчица оказывается очень красивой, но на фоне Демонической – пресной. Ловлю себя на мысли, что горжусь любовницей.
- Пойдем в парк рядом с МВД.
- А там разве есть парк?
- Конечно. Родь, ты что?
Парк действительно был. И парк неплохой. Свободные скамейки, деревца, вечный огонь, молодые женщины с колясками... Мы уселись на одной из скамеек и начали читать Апулея. Время потекло медленно и спокойно. Мы накупили яблок и груш и поехали поближе к ее дому. Здесь она сообщила, что к нам желает присоединиться сестра.
Я кивнул.
Мне было неловко, и не потому, что я чувствовал себя виноватым – я не был виноват ни в чем, а потому, что она могла изложить в свое время такую версию событий, по которой я был чрезвычайно порочен.
Таня была все такой же. Она и впрямь напоминала Тихонова земным началом. Если наша стихия была огненной, ее – земной, спокойной, одинаково смиренно приемлющей и жизнь, и смерть.
Таня любопытно поглядывала то на меня, то на Настю. И смеялась.
- И охота вам во все это играть? Ну, прям, как дети! Вы же любите друг друга. Так чего же вы боитесь?
Солнце закатывалось. Это зрелище было особенно красивым в песках. Вспомнились сцены из романа Абэ. Возможно, эти картины нарисовало даже не воображение писателя, а мое собственное, но это было неважно.
Песок окрасился в розоватые цвета, деревья отразились в реке в виде красных контуров, снизу поднялся запах весенней земли, сухие травы, освободившиеся от власти снега, топорщились – мертво-живые свидетели воскресения. Я вспомнил, что Настино имя означает «воскресение».
Мы прошли по сваленному дереву через старицу, потом через заросли кустов. Заросли казались условными, потому что на кустах не было зелени.
- Посмотрим на закат?
- Давай, Кисыч! – в ее голосе слышалась доверчивость и слепая любовь.
- Кстати, Секундов женится.
- Да ты чё?
Я думал на нее эта новость произведет впечатление, но ей было все равно. А когда-то она преследовала Сержа безумной любовью.
- В субботу он приглашает меня на мальчишник.
- А я думала мы в субботу увидимся...
- Мы обязательно увидимся. Я уйду с этого мероприятия пораньше, а после – сразу к тебе.
- Как здорово, Кисыч! А у меня есть очень хорошая новость. Начинается дачный сезон. В пятницу вечером все мои уедут. Так что суббота будет в полном нашем распоряжении.
- Я не смогу у тебя остаться на ночь. Ты меня понимаешь?
- Да, понимаю. Но вечер-то мы проведем вместе? Правда? Скажи, что правда?
- Конечно. Вечер – наш.
- Это хорошо. Кисыч?
- Что?
- Я тебя люблю.
На субботу мне даже не пришлось отпрашиваться. В этой четверти суббота была моим методическим днем, попросту говоря – выходным.
Секундов назначил встречу на два. Я проснулся в девять с ощущением, что горло болит, болит сильно, как когда-то на заводе. Следовало тут же принять меры. Я встретил боль без страха, без отчаяния, привычно. Неужели смирился? Я намотал на спицу вату, смочил ее в уксусной эссенции и прочистил гланды, которые через несколько секунд побелели, сожженные кислотой. Обычно после подобных манипуляций боль утихает. Аппетита не было, но я заставил себя позавтракать, потому что знал – на вечеринке придется пить. Нужно было пойти на мероприятие по возможности сытым. Мама занялась уборкой. Она сняла шторы, открыла окна, впустив в комнаты воздух, раскрыла рамы и начала протирать стекла. Я с болезненной гримасой наблюдал за ее действиями. Меньше всего мне хотелось идти куда бы то ни было. Хотелось остаться дома, помочь, но в глубине сознания маячила предательская мысль: от чувства пустоты и это не избавит. Неужели пустота поселилась после армии? Неужели Воронова была права: не следовало уходить? Но разве не это же чувство господствовало и перед, разве не пребывал я в состоянии бессмысленного томления, общаясь с Мартыновой или Сидоровой? Да и все окружающие были лишь фоном для тоски и поиска.
Тихонов предложил встретиться на трамвайной остановке, которая у горожан прочно ассоциировалась с кладбищем.
Тихонов был одет небрежно, по-походному, чего нельзя было сказать обо мне.
- Почему мы здесь? Куда мы едем?
- На дачу.
- К кому на дачу? Разве у Секундова есть дача?
- Нет, не у Секундова. У Ненастина.
- Ты хочешь сказать, что Ненастин разрешил Секундову проводить мальчишник на своей даче?
- Да, - улыбнулся Тихонов.
- Что-то в этом мире не так. Отношения между людьми не стоят на месте, как и сами люди...
- Хватит философствовать! – засмеялся Тихонов.
Он начал похлопывать меня по спине, будто говоря: «Окстись!»
- Мы поедем на трамвае?
- Нет, на машине, - Тихонов выжидающе посмотрел. Ждал вопроса. Я решил его не разочаровывать.
- На какой?
У меня было несколько предположений относительно вариантов ответа: Секундов купил машину накануне свадьбы, на новой машине Ненастина и проч., но его ответ оказался даже необычнее предполагаемых.
- За нами заедет Сашка.
Сашка – младший брат Секундова, который угнал машину отца едва ли не раньше, чем научился ходить.
- Занятно.
Мы въехали на территорию дачного товарищества и начали петлять по лабиринтам дорожек. Деревья были покрыты зеленью, на некоторых цветниках уже появился узор, птицы щебетали, прославляя жизнь...
Оказалось, Ненастин, Секундов и Юрка (средний брат Сержа) уже на месте. Их привез Ненастин на своей «десятке», которую и поставил осмотрительно в гараж, находящийся где-то поблизости.
Дача оказалась нестарым, но прогнившим деревянным строением. Я из любопытства поднялся на второй этаж. Около окна стояла старая кровать, незаправленная, ржавая... Ненастин трепетно наблюдал за осмотром.
- Ну, как?
- Здорово, хотя и грязновато.
- Да мне и дача-то эта нужна, чтобы «телок» приводить. Больше не для чего. Она дача-то заброшенная. Отец сюда уж лет десять не приезжает.
- А если телка посмотрит на эту грязь и скажет: «Не хочу в этой клоаке быть?» - встрял Секундов.
Ненастин засмеялся:
- Тогда пусть идет домой пешком.
Денис всегда отличался остроумием. Если бы не его беспринципность, он был бы, наверное, очень хорошим человеком. Впрочем, если бы не его беспринципность, он и с Секундовым не общался бы.
Серж выступил в роли распорядителя. Ему всегда нравилось быть лидером или, по крайней мере, воображать себя им.
Он сказал, что займется костром. На самом же деле принялся ходить от одного к другому, мешаясь и болтая о пустяках.
Я попробовал представить его внутренний мир. В его судьбе можно было при желании увидеть отражение собственной.
Беспросветная работа на стройке, скудные данные о которой поступали от Евгеньевны, равно как и фотографии, на которых он в телогрейке, у костра, в окружении новостроек, случайные знакомства с какими-то полусумасшедшими (типа той, которую он водил в кинотеатр), обострение простатита, в котором Тихонов видел подлинную причину восстановления отношений с Таней.
Я вспомнил о странном ночном визите одинокого Секундова в недра Песочни, к Тане за вещами, в результате которого эти недра поглотили его окончательно.
Я нанизывал мясо на шампуры и жарил его, между тем как все остальные сооружали стол, готовили зелень, сервировали.
Роль вина выполняла крепкая настойка зеленовато-желтого цвета, которую изготавливал будущий тесть Секундова, и о которой Серж с гордостью сказал, что ее много будет на свадьбе.
Мне эта жидкость не понравилась. Впрочем, благодаря ей горло стало меньше болеть, а в голове зашумело. Я пил как можно меньше, с радостью и грустью думая о Насте.
Время близилось к восьми. Для всех оно текло в непринужденной беседе, для меня же каждая минута уменьшала час, который я мог провести с ней.
Мы с Тихоновым шли по тропкам, а вокруг скорбели зеленые чудеса – жасмин, вишни, яблони, груши.
Прошлое явилось, но в таком неприглядном виде, что становится понятным – смысл никогда не будет открыт.
Трамвай несет и несет нас под мирный стук до Полетаевского рынка…
- Я думала ты не приедешь...
- Я немного пьян...
- или приедешь совершенно пьяным…
Она едва успела закрыть дверь. Я отнес ее в спальню. Я был здесь в первый раз после той помолвки. Те же запахи, та же сырость. Прелесть места, которое за месяцы разлуки успело стать чужим, усиливало возбуждение. Действие алкоголя замедляло исход. Я оставил ее в изнеможении, а сам пошел на кухню. В коридоре мой взгляд упал на стойку для обуви, где стояли босоножки ее матери. Я вернулся, дал напиться ей и попросил надеть чулки и туфли.
Вид ее ног, облаченных в нейлон, в туфли на шпильке, привел меня в неописуемый восторг. Настя испытывала оргазм за оргазмом, а я с удовольствием ласкал ее, представляя, что имею и дочь, и мать. Сбывалась фраза, оброненная в начале: «Твоя мать нравится едва ли не больше, чем ты».
Мы лежали изнеможенные и мечтали. Каждый о своем. Я не исключаю, что наши мысли в чем-то совпадали. Но на периферии внимания маячила новая – «мне пора».
Настя грустно улыбнулась.
Я начал ходить в спортзал не то, чтобы неожиданно, а как-то вдруг. В этот солнечный день мы с Тихоновым, уже по-летнему одетые, вышли на остановке «Теплоприбор», потому что пятый автобус сломался. Мне было все равно, где выходить, ибо до спортзала было не больше пяти минут ходу. Тихонов тоже не особенно расстроился. Погода была чудесной!
Мы шли и болтали о «комплексе на массу» и «комплексе на силу». Я посвящал Тихонова в тайны метаболизма и сплитовой системы.
- Эх, Родя, было бы время, обязательно пошел. Ведь это же отдых!
- Еще бы. Как начал заниматься, перестал чувствовать усталость, хотя с виду кажется, что должно быть наоборот, – невнятно объяснил я.
- Время. Недостаток времени. Тебе не понять. У тебя же нет детей! Или есть?
Ехидный смешок.
Мы шли мимо бугров, покрытых свежей травой.
- Это тебе, - вдруг брякнул Тихонов и вручил приглашение на свадьбу.
Я сказал маме, что свадьба затянется на всю ночь, а праздноваться будет по предварительным данным в столовой приборного завода.
Насте я пообещал, что приду ночевать.
События хаотично завертелись: походы по магазинам, где продаются двери, спортзал, редкие встречи с Настей, звонки Тихонова и Черкасова, которого с Аней тоже пригласили. Я, как гусеница свернулся в кокон – происходящее не трогало. Я был чужд всему. Мама говорила, что надо отбить плитку, и я с готовностью бросал подготовку к урокам, и шел очищать стену, говорила снять межкомнатные двери – и я выполнял, но выполнял с таким же отчуждением, как и все остальное.
Была только Настя, но Настя гипотетическая. Встречаясь с настоящей, я не в силах был избавиться от разочарования.
Я ничего не читал. Я жил ожиданием. Причем ждал что-то эфемерное, непонятное.
День свадьбы пришел быстро, поразив обыденностью. Обычное утро. Обычное облачение в костюм-тройку, обыкновенная встреча с Тихоновым на Театральной, обыкновенная суета с выбором букета.
Дом Секундова. Суета в квартире. Хаос.
Единственным рациональным человеком в этой сутолоке оказался отец Сержа. Он угостил нас шампанским и бутербродами с икрой – мы были голодны.
Серж, боявшийся неумелыми действиями испортить все, и в силу этого напрягающийся. Человек с кинокамерой, которого наняли. Он снимал процесс одевания – обувания.
Я подумал, что он побывал, должно быть, даже в туалете во время испражнения Сержа – это же исторический момент!
Пришли Круц. Евгения была влюблена в Секундова еще с института, а он в это время сох по ее лучшей подруге Пономаревой.
Люди и события образовывали какую-то кучу. Свалка. Людская свалка.
Ненастин был свидетелем. Он был на своей «десятке» и суетился чуть ли не больше всех. Неблагодарное занятие!
Загс. Подарки.
Круц подарили Секундову здоровенную мягкую игрушку – слона, который не влез ни в один багажник. Пришлось его запаковать в маршрутку – так Круц и ездили со своим подарком.
Памятники. Фотографии.
И, наконец, столовая.
Тамада, которая хотела всех развеселить. 150 человек гостей, которые не веселились.
Черкасов с Аней ушли часа через два. Я с Тихоновыми – в начале одиннадцатого.
В голове шумело, но не от выпитого, а от громкой музыки и криков.
Было скучно. Секундов уходил в будущее, но это происходило пошло, обыденно. Как у всех. Мне стало страшно. Смерть будет такой же обыденной.
Я ехал к ней, как к спасению. Она избавит от скуки. Я постиг смысл понятия «тоска смертная». Так вот почему тоску называют смертной! Она тосклива в своей обыденности.
Когда я начал раздеваться, она с удовольствием наблюдала. Как я снимаю пиджак, расстегиваю запонки, стягиваю галстук, расстегиваю ремень. Я поймал на себе ее восхищенный взгляд, и вспомнил слова о том, что к нам никогда не придет привычка.
Мне почему-то подумалось, что я здесь в первый раз после нашей разлуки, но через секунды услужливая память шепнула, что я здесь был, был после мальчишника. И я все вспомнил. Механизм ассоциативного мышления запущен. Запах ее тела ассоциировался с запахом ее тела несколько дней назад, ее стоны ассоциировались с ее же стонами тогда, все действия казались заученными, а в силу этого приторными. Впрочем, алкоголь вносил муар в ощущения, в силу этого бесполезно было искать сходства и различия, смысла жизни у нее на груди, тайну смерти между ног и прочее. Я постарался ни о чем не думать...
Чаще я просыпался позже, чем она. С переходом же на новую работу, я стал меньше уставать, да и общение с ней стало не таким изматывающим – теперь мы виделись редко. Когда я просыпался раньше, а такое бывало и раньше, я любил наблюдать за ее безмятежным лицом, таким по-детски наивным... Я всегда будил ее поцелуями. То ли мне не хотелось бодрствовать одному, то ли мне просто хотелось ласкать ее, но это повторялось всегда. Вот и сейчас я проснулся, оперся на левый локоть и внимательно вглядывался в лицо, в подрагивающие веки, в полуоткрытые губы. Потом я запустил руку под одеяло, отчего она сразу проснулась.
- Кисыч, – сказала она, потягиваясь, – как я тебя люблю!
Я нагнулся к ее лицу, отметив произошедшую в нем перемену. Оно не было безмятежным. Губы собраны – готовы к бою. Глаза прищурены – в них светится лукавый огонь. Черты изменились…
Она ушла принимать душ, а я маялся, не зная, чем себя занять. На периферии сознания маячила мысль, меня томило какое-то предчувствие, природу которого я все никак не мог понять. Оказывается, это появилось доселе невиданное желание – залезть в ее сумочку, преспокойно лежащую на диване. Я недоуменно молчал в себе самом. Таких желаний у меня не возникало никогда. Оно шло вразрез со всеми ценностями, было несуразным, но так легко исполнимым. В конце концов, мне хватило же сил начать тайно встречаться с ней, хватило сил преодолеть закрепощенность и мораль еще тогда, в самом начале, так почему же теперь меня должно сдерживать что-то? Я осознал, что у меня нет никаких моральных преград.
Многолетнее желание узнать, кем же она является, способно было толкнуть не только на преступление, но и в ад!
Вдруг показалось, что если я сейчас получу разгадку, не нужно больше будет ее любить. Разве такая игра не стоила свеч?
В очередной раз она оказывалась права – я не любил, а только желал познать. Но разве эти понятия не идентичны?
Незнакомые имена и фамилии, иногда отчества – мужчины, десятки мужчин…
Наконец, я натолкнулся на письмо, затерянное между страницами загадочного блокнота.
Лихорадочно, не боясь, что Настя войдет, я развернул листок. Даже если она набросится на меня, я не отдам добычи!
Я пробежал глазами несколько строк, написанных незнакомым почерком…
Наличие этого письма ни о чем не говорило. Я вспомнил, как у меня за обложкой паспорта оказалась фотография обнаженной негритянки, и мама случайно натолкнулась на нее. И что? Мама должна была сделать вывод о пристрастии сына к африканкам?
Когда Настя вошла в комнату, нагая и благоухающая, сумка была укомплектована – ничто не могло выдать меня, кроме меня самого.
- Ты ведешь переписку?
- Какую переписку? – не поняла она.
- Или, может быть, вела раньше?
- Ты о чем, Кисыч? – на ее лице отразилось желание понять.
- У тебя в записной книжке лежит письмо...
- Ты что, залезал в сумку? – она удивилась. – И после этого смеешь упрекать меня в чем-то?
- Я ни в чем никого не упрекаю. Благодаря тебе я лишился принципов. У меня их просто нет. Как и у тебя.
- За всех не говори.
- Так ты скажешь, наконец, кто ты?
Она посмотрела презрительно и насмешливо.
- А сам-то ты что думаешь?
Я, не спеша, оделся.
- Ты куда?
- Какое тебе дело?
- Ну, ты и нахал, Кисыч! Можно подумать, это я копалась в твоей сумке. И ты же играешь роль обиженного.
- Так что же?
- Больше таких вещей не позволяй себе... в отношении меня.
У меня были деньги, и я предложил сходить на пристань, разузнать, начали ли ходить теплоходы.
Вот я с Настей скрываюсь от дождя под крыльцом музея. Ее лицо, мокрое и милое, глаза, пристальные и влюбленные. Кошка, крадущаяся по ступеням. Вот я подсаживаю ее, чтобы помочь перелезть через железную решетку. Мы поднимаемся на второй этаж. Чудесный терем с деревянными лавками. Глядим на пробегающие под дождем парочки: «Высоко сидим – далеко глядим». Она, как девица в светлице, разглядывает будущее, а я узнаю время, на которое она с таким удивлением воззрилась.
Я не уверен, что эпизод, всплывший в памяти, существовал на самом деле, не уверен, что если он и был, то со мной и Настей, а не со мной и, скажем, Леной (Светой).
Мы проплываем под мостом, мимо пляжа, на котором загорали в начале пути, а я уже не уверен, что воспоминания истинны, иногда кажется, будто я выдумал прошлое, выдумал события, о которых вспоминаю. Ведь сон кажется таким же реальным, как и любое другое воспоминание. Прошлое постепенно становится сном.
На воде холодно, и Настя прижимается ко мне, пытаясь согреться. Ее движение позволяет вспомнить ленинградские каналы, по которым мы плыли, ее, радостную и красивую.
Река уносит нас сквозь препятствия, пронесет и сквозь эти. Я вспоминаю о колодце времен Томаса Манна, о книге, которую я так и не дочитал.
Каникулы начинаются, когда заканчивается общение с классами. Облегчение, которое нисходит на учителя, несравненно. Уроков все меньше, выходных – все больше, настроение и учителей, и учеников – все лучше. Работать легко и приятно. Скорби забываются.
Как водится, двадцать пятого последний звонок. Тихонов возбужден.
И лишь я не знаю, куда мне пойти и что делать.
Меня пригласили после линейки, на которой я в последний раз побыл со своими классами, на празднование, но я не пошел.
Я сижу в холле, ожидая телефонного звонка – так мы условились. Какой-то червь гложет меня, будто бы я упускаю что-то удивительно важное, базовое, и не только не могу воспротивиться, но даже не понимаю, в чем дело.
- Родион Романович, возьмите, пожалуйста, эти розы, - я сталкиваюсь с Ольгой Ивановной нос к носу.
- Что вы, это же ваши.
- Родион Романович, посмотрите, сколько у меня цветов!
Помимо роз у нее несколько букетов, в числе которых и лилии, и гвоздики, и хризантемы.
- Нет, Ольга Ивановна, я так не могу.
- Полноте, Родион Романович. Вам нужнее. Своей девушке вручите. Мне-то зачем столько, сами подумайте. А вам пригодятся. Возьмите хотя бы эти три.
Три алых розы составляют отдельный букет.
- Ну, хорошо. Спасибо. Большое спасибо.
- Вы не возражаете, Родион Романович, если я пойду с вами?
- Нет, конечно.
Окна автобуса открыты, и весенний воздух гуляет по салону.
- Родион Романович, когда вы женитесь?
Она не относится к числу людей, которые постоянно затрагивают эту тему, но подобный вопрос я слышал из ее уст и раньше.
Сейчас заговорит об учителе математики. Я слышал эту историю.
- До вас здесь работал Дмитрий Николаевич – учитель математики...
- Да, Тихонов говорил о нем. Это его портфель до сих пор лежит в учительской.
- Так вот я ему тоже постоянно говорила, да и вам скажу. Идет неуклонная деградация нации. Вы же работали, вы же видели, какие сейчас дети. Я вам скажу, с чем это связано. Родители. Нет хороших родителей. Посмотрите, кто рожает – алкоголики и наркоманы. Я настоятельно рекомендую вам жениться и завести детей. С кого-то должно начаться обновление. Иначе ждет нас вырождение.
- «Вырождение и гибель», – процитировал я Парацельса.
- Вы все шутите, Родион Романович? А мне уже не до шуток. Кому и воспитывать детей, как не вам?
- Я и воспитываю.
- Это не то. Вы же прекрасно знаете, что я имею в виду. На этих детей воспитание уже не подействует. Мы можем немного подкорректировать их, но основа всего – наследственность.
- Эта теория является спорной.
- Не надо отговорок. Вы же встречаетесь с девушкой?
- Да, причем прямо сейчас.
- А цветы брать не хотели, – укоризненно сказала Ольга Ивановна. – Так что же мешает вам жениться? Чего вы все, молодые, боитесь? Я уж и Василию говорила.
- А он? – поинтересовался я.
- А, – махнула она рукой, – но отнесся к разговору серьезнее, чем вы.
- Я тоже серьезно отношусь к разговору, но обстоятельства...
- Какие могут быть обстоятельства? Жилищные? Вот и Дмитрий... Николаевич все так же говорил. И что же? Человеку тридцать пять, а он не женат! И, скорее всего, никогда не женится.
- Почему вы так думаете?
- Мужчины привыкают к холостой жизни. И чем дальше, тем сложнее им жениться. Очень уж многое приходится менять. Пока вы молоды, это легче сделать.
- Я не согласен на счет тридцати пяти. Греки предпочитали жениться именно в этом возрасте. Главное, чтобы женщина была молодой.
- Нет, Родион Романович. Чтобы дети были здоровыми, оба супруга должны быть молоды. Да и плохо будет детям, если они подрастут, а отец у них – дедушка.
- У меня нет проблем с жильем, Ольга Ивановна. Видите ли, дело в другом. Трагедия. «Ромео и Джульетта».
- Опять вы шутите, Родион Романович!
- Ольга Ивановна, пора!
- Удачи вам, удачи! И не тяните с женитьбой!
Настя была на месте.
Подарок ее порадовал, но не так уж, чтобы очень. То ли она привыкла – я часто дарил цветы, то ли была озабочена.
На озере людно: почуяв весну, рязанцы рвутся на природу. И на велосипедах, и без них, и для того, чтобы приятно провести день, и для того, чтобы выпить пива.
Я рассказывал ей о том, как она выглядела в наш первый день, о чем говорила. Мои истории привели ее в весьма игривое и странное расположение.
Этот день снял напряжение. В нем было все, но в нем чувствовалось и приближение нового. Мы оба видели тень, но не могли ее классифицировать – то ли это начало, то ли конец…
Мама встретила известие спокойно. Ничуть не удивилась. Спросила о причине смерти.
- Что будем делать, мам?
- Мне в ночь на работу. А завтра с утра поедем.
- А где остановимся?
- У Катюли. Разве у нас есть другие варианты?
- Может быть, мне поехать сегодня? Может быть, им нужна помощь? С утра за чем-нибудь сходить и прочее.
- Как хочешь.
Перед отъездом я позвонил Насте. Заминка.
- Ты что-то хочешь сказать?
- Тебе мое предложение не понравится.
- Говори – не тяни.
- Бородина встречалась с Юркой на квартире в Приокском.
- Ну и что?
- Я сейчас нахожусь здесь.
- Ну и...
- Я подумала, что мы могли бы встретиться… Тем более, заплачено за целый день, а Юрку срочно вызвали. Бородина расстроена. Поэтому и попросила приехать. Но она сейчас уже дома.
- Ты одна?
- Да.
- Ты понимаешь, что ситуация крайне неподходящая?
- Поэтому и не хотела предлагать.
В моей душе гнездились мириады мыслей-мух. Какие-то символистские рассказы, в которых герои совокуплялись рядом с гробом своих отцов (или матерей), какие-то рассказы о взаимозависимости любви и смерти a-la Леонид Андреев (или Михаил Бахтин?) и прочая чепуха. Я представил, как мы совокупляемся, и представление вызвало отвращение.
- Хорошо, я приеду. Давай адрес.
Дом оказался элегантным. Не было сомнений в том, что квартиру снимал ее любовник. Я не верил в сказку о Бородиной.
Мне понадобилась ласка. Иллюзия единения с человечеством. А такую кратковременную иллюзию мог предоставить секс.
Кровать, на которую мы должны сейчас лечь, вызвала брезгливую судорогу. Я представил, как она только что отдавалась здесь другому.
Возбуждение возникло, как и положено, системы сработали безотказно, но не более.
Приблизительно так к сексу подходит проститутка. В этом ее спасение. Она ничего не испытывает. Именно эта бесчувственность и позволяет существовать по двойному стандарту. Половая связь, лишенная эмоций, не считается изменой – она считается работой. Для Демонической это как поесть без аппетита – надо – и все тут.
Я довел ее до оргазма. Потом – еще.
Пошел на кухню и брезгливо выбросил презервативы. Вернулся. Начал одеваться.
- Ты проводишь меня?
- Конечно, Кисыч.
Погода напоминала день, когда мы выехали в Питер.
Она смотрела, как я зашел в автобус, как сел у окна. Помахала рукой. Я кивнул.
Зимняя поездка, музеи, тетя Наташа, чтение Тарковского – смерть придавала воспоминаниям сумрачный колорит. «Тошнота». Сартр.
В Москве прохладно. Впрочем, она не кажется такой удручающей, как зимой. Зелень освежила мертвый город. Пруды, высотные дома, зеленые насаждения. Этот район совсем не похож на ту Москву, которую я знал.
Костина четырехкомнатная квартира представляла только что отделанное под ключ произведение искусства. Она была заставлена новой мебелью. В каждой комнате был телевизор. Огромная гостиная освобождена ото всего. В центре – огромнейший стол, устланный шикарной скатертью. Большое количество стульев и табуреток довершали интерьер – к поминкам все было готово.
Но что-то наводило на грустные размышления. Мусор, раскиданный по полу, новая мебель, которая где-то не была собрана до конца, а кое-где сломалась, пустые пивные бутылки и банки из-под коктейлей, стоящие вдоль стен, кухня, заваленная пустой посудой и какой-то едой, – все казалось неопрятным, незавершенным и унылым.
Однако больше всего меня поразила Катина подруга – вульгарная полупьяная дама, полуобнаженная и наглая, сидящая на Костином диване и ругающаяся матом.
Я вспомнил, как выглядела квартира, когда у нас умерла Катя. Во всем чувствовалось уважение к смерти. Здесь было не так.
Меня заботило два вопроса: отчего умерла тетя и где ее тело.
Но мне не ответили ни на один из них.
Все эти три человека, готовящиеся приобщиться к таинству, казалось, не отдают себе отчета в происходящем. Мне они показались людьми не вполне нормальными, и это было особенно странно, потому что Катю я знал с детства, а Костика видел несколько лет назад – тогда он казался жизнерадостным молодым человеком.
Сейчас же я видел людей, мозг которых, опьяненный (и, вероятно, уже не первый день) коктейлями, работал необычно, не в том режиме, в котором следовало. Я видел много странных существ, научился разбираться в причинно-следственных связях сознания, поэтому пришел в ужас от нарисованной в воображении карты их внутреннего мира.
Они смотрели боевик, пили коктейль, который предложили и мне, и вели разговор ни о чем. Мое появление дало им новую пищу для размышлений. Поговорили о похоронах, о моей маме и тете Тане, о нашем детстве. Причем, когда разговоры стали другими, и мышление этих людей видоизменилось. В их жестах и интонации появилось что-то человеческое, не скажу теплое, но привычное. Тут Катина подруга выругалась, и разговор снова приобрел прежний оттенок.
Уж не специально ли это было сделано?
Костя отвел меня в ванную и показал зубные щетки и пасту. Оставшись без них, он преобразился. В голосе появилась печаль, а в словах проскочила интонация, дающая понять, – он тяготится обществом дам.
- Ей страшно одной, вот Катя и пригласила ее переночевать, – будто оправдывался он.
По наследству Косте досталась пятикомнатная квартира, хорошие сбережения и архивные документы, однако обстоятельства вынудили его все продать.
Вообще же он вел какую-то смутную бесцельную жизнь. Кстати, он работал отделочником. В этой жизни не было ни света разума, ни желания образования, ни каких-то потребностей духовного или социального уровня.
В материальном плане Костя был обеспечен. Катя его почему-то устраивала (хотя она и не была красавицей).
Мир катился в бездну, и Косте ничего не оставалось, как уходить вместе с ним.
Я провалился в сон, в котором зомбированные москвичи в виде толпы слепых брели к пропасти.
Оказалось, что в моей помощи никто не нуждается. Денег у меня при себе было немного, поэтому приезд был делом совершенно бессмысленным.
Настин телефон был недоступен – мне так и не удалось поговорить с ней. После всего увиденного, мир ее духа казался эталоном гармонии.
Я бесцельно бродил из комнаты в комнату, пытаясь найти, чем заняться. Через какой-то промежуток времени я понял, что в квартире чего-то как будто не хватает. Я лихорадочно пытался понять, чего именно, но не мог.
Осознание пришло, когда Костя проснулся и попросил сходить вместе с ним к соседям за стульями. Эта простая просьба позволила надеяться, что коктейлевое сознание в прошлом, а сон разума, который рождает чудовищ, – позади. У соседки оказалась такая же точно по планировке квартира, но без евроремонта. Огромные деревянные рамы казались древними, как сама Москва, а обшарпанные стены и потолок поражали глаз обилием паутины, и, тем не менее, квартира казалась более опрятной.
Когда мы вернулись, я понял, что не так. В квартире Кости не было книг.
Мама позвонила, чтобы сообщить, что она в Москве. Костик внимательно следил за мной в процессе разговора, а потом робко попросил показать мобильный телефон Тихонова. Меня испугала странная интонация.
Мы выехали на похороны, точнее, в крематорий, потому что в Москве без него обходятся только нувориши (это неприятно поразило маму) на двух такси. Я ехал вместе с Костиком в больницу Боткина, где мы должны были забрать тело и на катафалке вместе с дядей Сережей и Димкой двинуться в крематорий. Ужасающая пробка застала нас на мосту. Водитель, которому Костик уже подробно объяснил, куда мы едем и зачем, предложил выйти и добраться пешком:
- Так будет быстрее.
Мы начали пробираться через огромную вереницу машин. Неожиданно поток двинулся, и пришлось бежать, уворачиваясь от угрожающих железных коробок. Когда наши ноги коснулись долгожданного асфальта, тела уперлись в двух гибэдэдэшников, огромных, как железные кони.
Нас усадили в казенную «десятку» и начали отчитывать, как школьников, за переход дороги в неположенном месте. Костя жалостливым голосом начал апеллировать к их чувствам, указывая на пункт и цель назначения. Дополнительно он сообщил, что я иногородний, родственник, приехавший на похороны, что мы согласны заплатить штраф и что мы опаздываем.
Непробиваемые мужики засмеялись.
- Вам придется проехать с нами в отделение, чтобы составить акт...
Костя аж побледнел – похороны срывались.
- Вы войдите в наше положение – нас же ждут.
- Ты что, ничего не понимаешь? Еще минута – и вас самих надо было бы везти в морг. На одном только этом участке ежедневно пятнадцать трупов. Такие, как вы, между прочим.
Я видел, что Костя в общении с ними взял не тот тон, но решил не вмешиваться, чтобы не вносить сумятицу.
- Ребята, скажите, какой штраф заплатить, мы заплатим и пойдем, – Костя едва не плакал.– Мы и так уже опаздываем.
- С вас четыреста рублей – и убирайтесь на все четыре стороны.
Костя достал две сотни – остальные купюры были тысячными. Я достал из кармана еще две.
У больницы нас ждали.
Тут я впервые увидел Димку. Он почти не изменился за последнюю пару лет. Такой же большой. Полный. Его лицо было заплаканным, а руки тряслись. Он казался полной противоположностью Кате. Дядя Сережа был не в себе. Он разумно задавал вопросы и разумно отвечал, но складывалось впечатление, что он не понимает, где находится и что случилось.
Нас повели по каким-то коридорам, которые закончились просторным залом, поразительно напоминающим ЗАГС, в котором расписывался Секундов. По стенам висели иконы, но не православные, а католические. Музыка, доносившаяся из скрытых динамиков, оказалась реквиемом.
На возвышении стоял гроб. В нем лежала та, что раньше была тетей Таней. Я вгляделся в нее и едва не заплакал. Черты лица были узнаваемы, но это был другой человек. С ней произошли удивительные метаморфозы. А еще она была удивительно похожа на умершую Катю. То же лицо. Тетя Таня, похожая по комплекции на Катю, была полной женщиной, килограммов девяносто, не меньше, а в гробу лежала маленькая хрупкая женщина с кругленьким старческим личиком, в деревенском платочке.
На маму зрелище произвело такое же впечатление. Она не стала сдерживать слезы. Они тихо катились по лицу.
Распорядитель отдал какую-то команду, и из нашей группы стали выходить люди и говорить о покойнице «хорошие слова». Все это было таким американским и так не вязалось с православным платочком!
Я постарался ото всего абстрагироваться. Мой слух, отвлеченный ото всего, невольно сконцентрировался на разговоре мамы с тетей Наташей.
Они говорили о загадке смерти. Наташу тоже не удовлетворяла рабочая версия смерти от пьянства, но она не знала ничего, что могло бы пролить свет на загадочные события.
Все было странно: поведение Катюли и Кости, загадочная смерть, полукатолическая церемония, странный внешний облик покойницы...
В катафалке люди рассуждали об огромных похоронных ценах и о кремации.
Кладбище, на территорию которого мы въехали, напоминало городской парк. Закрытая пропускная система, обилие деревьев, асфальтированные дорожки, католические постройки – это поражало нас, провинциалов, чем-то неестественным, не нашим.
Пока Димка с Катюлей и подругой покойницы – женщиной-олигархом (как выяснилось впоследствии, она и похороны оплатила) ушли в контору о чем-то договариваться, мы с мамой принялись бесцельно бродить по аллеям среди памятников и вечного огня.
Ожидание длилось часа два. Люди проголодались. Ели бутерброды, которые захватили загодя, некоторые сходили к магазину, который располагался на территории кладбища (!) и принесли чипсы. Кое-кто пил пиво.
Наконец, вернулся Димка с сестрой и сообщил, что наша очередь подошла.
Мы встретились в огромном холле, напоминающем интерьер сбербанка, с группой людей. Они свой долг перед покойным выполнили. Вышли с урной. При этом переговаривались и что-то активно обсуждали. Мы с мамой переглянулись.
Печь представляла жуткое зрелище. Автоматика, которая подавала гроб туда, синее пламя горелок – все это выглядело как начало адского пути.
Я вспомнил «Чистый понедельник» и подумал, что героиня рассказа или была ненормальной, или же кремация выглядела тогда иначе.
Нормальный русский человек не может желать такого!
Через полчаса после того, как гроб скрылся в жерле, Димке и Катюле вынесли урну.
Мама спросила у тети Любы:
- И что же с этим теперь делать?
- Недели две постоит в доме. Потом, если удастся купить землю, урну захоронят.
- А если не удастся?
- У некоторых так и стоит дома. Но здесь, насколько я знаю, о земле уже договорено. За сорок тысяч куплена.
- Люба, и ты относишься к этому нормально?
- Это Москва. Мы уже привыкли.
Поминки начинались, как любое торжество. Всем предлагали выпить. Кто-то соглашался. Большинство мужчин отказывались, аргументируя отказ тем, что они за рулем. Я пожалел, что мы останемся на ночь здесь, потому что Димка был уже основательно пьян, дядя Сережа невменяем, а подруга-олигарх что-то громко доказывала.
Дима переходил от человека к человеку, вступая в разговор, который считал наиболее подходящим. Например, он подсел к Костику, который (надо отдать ему должное), почти не пил, и начал говорить о том, что он не мужик, что мужик обязательно должен узнать армию.
- Ты должен отслужить, отслужить либо как я, либо как Родя.
Я подумал, что он шутит, но Димка был совершенно серьезен.
Когда непьющие, выполнив долг вежливости, разошлись, началось форменное безобразие.
Достаточно сказать, что дело дошло до драки между Димкой и женщиной-олигархом, которой почему-то очень понравилась моя мама.
Она прониклась к нам симпатией, когда узнала, где мы оба работаем, затем обнаружила общих с мамой знакомых, потом предалась воспоминаниям о прошлой жизни – она была провинциалкой.
Тут Димка начал обвинять ее в том, что такие выскочки, как она, превратили Москву в Вавилон. В ответ она обвинила его в тунеядстве и неумении зарабатывать.
Снобизм и анархия в Димке нарастали. Он напоминал польского шляхтича, над которыми любил иронизировать Достоевский: гонор есть, денег нет, есть тщеславие, но нет оснований для него.
Когда Анна Евгеньевна (так ее звали) начала избивать Димку, а он, разъяренный, собирался ее убить (ее спас водитель, телохранитель, и, кажется, любовник), мама ушла в другую комнату. Я последовал ее примеру.
Крики и вопли продолжались до четырех утра.
Среди ночи нас несколько раз будили: сначала – Костик, чтобы я помог ему помирить в очередной раз Димку и Анну Евгеньевну. Костик все же был пьян или растерян, а, скорее всего, и то, и другое.
Затем маму разбудила Анна Евгеньевна. Ей захотелось выпить с ней на брудершафт.
Вся ночная катавасия напомнила детство – именно такие ночи начинались, когда отец уходил в запой.
Мы проснулись раньше всех. Нам было нечем заняться, поэтому мама предложила помыть посуду. Часа за два мы перемыли все, что только можно.
К этому времени проснулась Катюля, которая поразилась поведению мамы. В Катюле будто что-то изменилось. Она умылась и стала помогать. Потом проснулся Костик. С ним мы отнесли стулья по соседям и разобрали столы.
Димка, как выяснилось, уехал к себе еще в восемь – он так и не лег.
Обед, а одновременно и завтрак, прошел в тишине.
Вечером к Катюле опять пришла подруга с коктейлями, и анкор завертелся с новой силой.
В ушах стоял развратный смех девицы, неприличные слова из анекдотов, которые я читал в туалете, потому что больше читать было нечего. И нарастало неодолимое желание убраться отсюда.
Мама начала разговор только в автобусе. Мы поделились соображениями, которые полностью совпали: и о странности смерти, и о странностях людей, которых мы встретили. Сошлись в одном. Нормальными с нашей точки зрения могли считаться только два человека – тетя Наташа и тетя Люба.
Рязань встретила своим дымом отечества, но он был сладок.
Выпускной. Араксия приглашает меня на танец. Я не вижу ее тела, хотя оно прижато к моему. Оно заслоняется глупостью. И то же я испытываю по отношению к другим. Они знают это.
Городцова флиртует от безысходности. Наиболее лакомый кусочек – Вася – он один из нас не женат. И у него есть машина.
Вася предлагает постоять на крыльце – покурить вместе с ним.
Я разглядываю небо и пьяных подростков, чего-то ожидающих в сквере. Они не прочь были бы пройти в зал, если бы вход не охранялся.
Турлатово, погруженное во тьму.
- Настя ждет меня.
Вася задумчиво кивает.
Такси приезжает быстро, наделав переполоха, – деревенские нравы.
Водителю скучно, поэтому он задает вопросы. Поняв, что я не склонен к беседе, он сосредотачивается на дороге. Мы мчимся с огромной скоростью по окружной. Я вспоминаю ночь, летящее такси, себя, Женю и Риту. Как Женя прощался с ней, какие надежды питал.
Водитель берет удивительно мало.
Курсанты на КПП проводят меня долгими взглядами.
Настя долго не открывает. Спит.
- Если хочешь, ляжем, – предлагаю я.
- Давай лучше кофе?
- Давай.
Мы принимаем ванну. Свечи. Романтика. Тесно, темно и грустно.
Я сплю не с ней, а с иллюзиями: с Настей школьной поры, юной и не испорченной, с ее матерью, молодой и милой, с девицей, пришедшей в ночь из мира эротических фотографий, записанных Гансом.
Не знаю, кого представляет Настя. Да это не так уж и важно.
Неожиданно она просит об услуге – нужно помочь со сдачей античной литературы.
- Античной? А с какой стати ты ее сдаешь?
- Знаешь ли, Кисыч, – в ее голосе проскальзывает усмешка, – я времени даром не теряла. Я восстановилась на литфаке.
- Да ты что?
- А то!
- У тебя есть вопросы к экзамену?
- Да, есть. Кисыч, когда ты сможешь?
- Вечером. В любое время.
Она идет в сопровождении симпатичной ногастой девицы. Раздражение и презрение. Я невольно сравниваю выражения на их лицах. У ногастой лицо не выражает ничего. «Безжалостный покой великолепной маски». Совершенно пуста. Но красива. Красивее Насти.
- Родя, познакомься. Это Света.
- Очень приятно.
- Света, это Родион. Света выразила желание позаниматься вместе с нами.
- Что, прямо сейчас? – я понял, что в моем вопросе имеется некая двусмысленность, которую я и не думал выражать.
- Нет. Может быть, в воскресенье?
- А сегодня что?
- Сегодня – пятница.
- Мне все равно. В воскресенье – значит, в воскресенье. Мне не составит труда вас подготовить.
Настя начала продолжительно прощаться. Они мерзко поцеловались. Я схватил Настю за руку и увлек к автобусу. Мы влетели в салон, задыхаясь от бега.
- Надо же, успели! – выдохнул я. – Мы куда?
- Ко мне, куда же еще?
- А родители?
- На даче.
- «Пойдем ко мне, родители на даче».
- Точно.
Настя была немного раздражена, немного обескуражена.
Она предложила посмотреть видео. Фильм называется «Секретарша».
- Откуда он у тебя?
- Взяла в прокате.
Я вспомнил, что карточка у нее – сам отдавал.
Название показалось знакомым.
- Дай-ка посмотреть.
Это был тот самый фильм, рецензию на который я читал в «Новой газете» еще на пивзаводе. Те же кадры, тот же сюжет. Помнится, в свое время он заинтересовал своим психологическим эротизмом.
Мы разложили диван, включили телевизор.
Сюжет был незамысловат. Да и почерк фильма явно указывал на знакомство режиссера с Полаником.
Робкая девица пытается устроиться секретаршей, но ей всюду отказывают. Наконец, она находит подходящее место. Начальник, юрист лет тридцати пяти, берет ее на испытательный срок, но ведет себя агрессивно. Она запугана. Иногда его поступки становятся из ряда вон выходящими. Кульминация – он бьет ее по попе линейкой за то, что она неправильно заполнила бланк.
Девушка с ужасом понимает, что ей все происходящее нравится! Более того, она начинает специально что-то делать не так, чтобы быть наказанной. В общем-то, обычный садомазохизм, но обрисованный элегантно, тонко, немногословно, по-японски.
Когда юрист заставляет секретаршу ползти на четвереньках – очень эротичное зрелище, (именно эту раскадровку поместили и в «Новую газету» и на обложку видеокассеты), он вдруг понимает, что в своих извращенных мечтах зашел слишком далеко (надо заметить, что сексом они не занимаются), поэтому он увольняет ее.
Она приходит к нему с одной мыслью – пусть накажет и изнасилует.
Кончается все хорошо: все счастливы и нормальны в своем счастье.
Именно во время нашего совокупления я понял, что секс стал настолько обыденным, что мне его не хочется. Я с радостью отметил в себе это, потому что готов был бы расстаться, если бы не ожидал такого же завершения отношений, как и раньше, да даже не повторения пройденного пугало, а тоска, которую я начну испытывать. Так уж получилось, что смысл сосредоточился в ней – в форме, совершенно для этого непотребной. Но смысл, похоже, не особенно щепетилен в выборе форм.
Мы досмотрели фильм. Настя опять начала приставать ко мне. Я же ее не хотел. Точнее, не так. Я ее хотел, но был уже слишком пресыщен. Именно сексом, даже не ее телом, не эмоциями, а именно сексом. Нужен был отдых. Но Настя не хотела отдыха. Я слишком ее распалил.
Настя лежала, словно бездыханный труп. Она достигла нескольких оргазмов, причем, почти что подряд. Она была без сознания. Я откинул ее ногу со своей груди, но она не отреагировала. Ее тело было расслабленным и абсолютно покорным. Ее разум, ее душа пребывали вне тела.
- Настя... Настя... Ты жива?
- Что? Кисыч! - казалось, вода привела ее в чувство.
Я лежал и думал о том, что пора все заканчивать: «Боги умерли. Воскресли. И снова умерли, но уже навсегда».
Перед Горьковской библиотекой я встретил гардеробщицу с Острова, которая была влюблена в Секундова. Хорошо одета. Глаза все так же серьезны. Лицо все такое же красивое. Ухоженная.
- Оля, привет! – я первым подошел к ней.
- Привет.
В ее уме пронеслась вереница ассоциаций. Она была девушка нехитрая, прямолинейная, поэтому сразу же решила задать мучавшие ее вопросы.
- Как поживает Сережа?
Не имело смысла ее обманывать.
- Он женился.
- Да ты что? – она встретила новость, как неприятную, но не как безнадежную. – Когда?
- Месяц назад, кажется. Может, два. Я уже не помню. Я не помню даже, какое сегодня число. Потерялся во времени. В общем, весной.
- И кто она? Кто жена?
- Работает в РИРО – институте развития образования. Примерная хозяйка. Старше его на год.
После этих новостей ей уже не хотелось разговаривать, но я хотел выведать и у нее что-нибудь. Информация за информацию. К тому же, она мне нравилась. Я бы, в отличие от Секундова, пожалуй, переспал с ней, если бы она уделяла мне столько же внимания, сколько ему. А может, и нет. Она была красива, но с первого взгляда было ясно – общение с ней лишено будущего. С ней таким, как мы, можно было только спать. А что делать в остальное время? Причем, духовные потребности у нее были, но она не смогла бы выразить их, потому что не владела знаниями. В этом была ее трагедия. Она вышла из своей системы, но не смогла войти в рамки другой.
С женитьбой Секундова рушились последние ее иллюзии. Но лучше уж раньше, чем потом, когда время будет безнадежно упущено.
Иногда я опускал глаза на ее ноги и любовался изящными линиями. Будь она такой же, как мы, цены бы ей не было!
Ее бытие приносило страдания. Ухаживания старых знакомых раздражали. Она спала с ними, конечно…
На прощание я искренне пожелал ей счастья.
Она пошла в Кремль, к своему дому на Острове.
Я представил рядом с ней себя. Представил нас в постели. Представил, как она готовит что-нибудь, а я пишу. Иногда же ум заменяет образование! Впрочем, поменять Настю на нее – значит, поменять шило на мыло. Оля желанна, пока не исследована. «Это ли подвиг Николая Ставрогина?» «Предоставьте мертвым хоронить мертвецов».
В библиотеке солнечно и прохладно. Я вспомнил, как мы проводили здесь дни напролет: ели, «тусовались», влюблялись, расставались.
Я стал другим. Стал незаметно для себя. И мне кажется, что я стал другим из-за Лены, Светы, Насти, а на самом деле – всему виной Время. Неумолимый ход преображает нас незаметно, взваливая вину на мир. Хитрая маскировка хищника.
Я смотрел на студентов, и видел пропасть. Другие интересы, другие желания. Я не смог бы быть со студенткой.
Город был тих. Воздух прогрет. Они уже ждали меня. Я знал, с каким восхищением разглядывает меня Света – бугры мышц проступали сквозь футболку.
- Куда пойдем?
Света не знала города. Настя пожала плечами.
- Пойдем к Скорбящей. На пруд. Там тихо и хорошо.
По дороге я купил им мороженое. И даже сам съел, забыв на время о горле.
Мы расположились на лужайке. При себе у нас было три бутылки пива, сушеный кальмар, мои знания антички и их тетради.
Я вспомнил Ромаша, читавшего курс, и решил превзойти учителя.
Мы начали с коротких произведений, но уже следовало подумать и о том, как быть с остальными. Вопросы, касающиеся «Илиады», «Одиссеи», «Энеиды» были тесно связаны с содержаниями, а как его изложить сжато, быстро и качественно?
Я столкнулся с непроходимой необразованностью этих женщин. Иногда они уставали от слов.
В это время я расспрашивал Свету о ее житье-бытье. Она жила в Москве со своим любовником – оператором одной из московских телерадиокомпаний. Родилась она в Касимове, поэтому прочно ассоциировалась с Мартыновой: тот же город, тот же литфак, также зовут, также необразованна, также красива и т.д. Очень много было внешнего сходства.
У нее – ноги. Она без чулок – жарко. Большая грудь. Изящные пропорции. Телом напоминает Жеребко. Такая же породистая коняшка!
Настя заметила, что я приглядываюсь к Свете, но не обратила на это внимания. Она понимала все, как это понимал и я.
Мы закончили, когда солнце задумалось о закате. Я работал с ними около четырех часов. Мы прогулялись в обратную сторону, полностью повторив маршрут. Света рассказывала о своем любовнике, о работе в страховой компании, но болтовня утомляла.
Настя позвонила во вторник, предложив продолжить обучение на дому у бабушки.
Было уютно. Старые фотографии юной Насти и юной Тани, напоминающие все школьные снимки периода СССР.
Они встретили меня весельем, какой-то праздничной суетой и манящим запахом курицы.
Я подробно осветил события эпосов, пересказал Одиссею по памяти, отметив точки соприкосновения фабулы и сюжета, объяснив, зачем это нужно было Гомеру, изложил наблюдения, касающиеся поэзии Овидия и Горация.
Мы закончили, когда часы показали два.
Они вызвались проводить меня.
Мы шли по проезжей части, потому что не было в это время ни одной машины, шутили, смеялись.
Экзамен будет послезавтра.
Полпути они скрасили своим присутствием. Света, поняв, что нам надо проститься, отстала.
- Не соблазняй бедную девочку!
- Что ее соблазнять! Она сама, кого хочешь соблазнит!
- Ты что, уже переспала с ней?
- Ну, конечно, Кисыч, а ты сомневался?
Я устало вздохнул.
- Спокойной ночи.
Лицо Насти сделалось грустным.
Я пошел, не останавливаясь, оставив в памяти картину: легко одетые женщины, мерзнущие и взъерошенные, стоят одна позади другой и машут вслед.
Я вел рассеянный образ жизни. Ремонт принимал как неизбежное зло, как принимают войну.
Скудная пища, разбавленная цементной крошкой, отсутствие воды в ванной, не работающий туалет, комнаты, в которых невозможно двигаться, что-нибудь не зацепив. Внешний беспорядок удивительно гармонировал с беспорядком внутренним. Они дополняли друг друга. Начинало казаться, что так и надо.
Звонок телефона. Я посмотрел на часы – половина одиннадцатого. До меня не сразу дошло, кто звонит и зачем. Казалось, я до сих пор сплю. Такой ватной была реальность.
- Кисыч, я сдала!
- Что получила?
- Пятерку!
- Ты что, шутишь?
- Нет.
- Правда, пятерку?
- Кисыч, какой ты! Нет, конечно. Три балла.
- Три? Что досталось?
- Овидий и Гесиод.
- Вот черт, Гесиода мы не успели разобрать. Впрочем, о соперничестве с Гомером я кое-что вам говорил.
- Да, я тоже это рассказала, но Мирошников сказал, что это не в тему.
- Мирошников! Он принимал античку?
- Да.
- А Света?
- Тоже трояк.
- Ну, я вас и подготовил!
- Ей, кстати, достался «Одиссей». И она срезалась благодаря тебе. Мирошников спросил, сколько женихов было у Пенелопы.
- А она?
- Как ты и велел, сказала, что больше сотни. А он спросил, сколько конкретно.
- И за это поставил три?
- Наверно.
- Этого не может быть.
- Ладно, Кисыч, я звоню с литфака, телефон задерживаю. Тут уже целая очередь. Я тебе позвоню потом.
- Пока.
Настя не училась на литфаке несколько лет и, скорее всего, не будет учиться. У нее просто очередная блажь. Но сколько же женихов было у Пенелопы?
«Мама, за меня не волнуйся. Скоро приду. Ложись спать. Родя», - написал я на клочке бумаги.
Текст получился весьма двусмысленным. Во-первых, само сообщение о том, что за меня не следует волноваться, наводило на подозрения. Во-вторых, «ложись спать» можно было понять двояко: ложись спать, так как ты с суточного дежурства или ложись спать, потому что я приду очень поздно. Как мама поймет, неизвестно. Все было коротко и двусмысленно в своей ясности.
Ей хотелось упиться страстью, но интереснее всего, что ей хотелось упиться ею на балконе. Пол был бетонным, грязным и холодным. Настя встала на лист картона рядом со створкой, я же вынужден был впитывать холод. Может, на определенном этапе это и не было бы заметно, но отвлекало.
Понятно, что на воре и шапка горит, но как бы я ни убеждал себя в том, что на нас, маячивших в окнах седьмого этажа никто не обращает внимания, меня не покидало убеждение, что наглая парочка внизу разглядывает нас и скабрезно смеется.
Ей доставляло извращенное удовольствие высовывать голову, стонать и дразнить скромность «непристойными» выходками.
Мы достигли цели одновременно – верх удовольствия по Овидию.
Я ощутил мгновенное снятие всех видов напряжения – эмоционального, физического (ноги перестали болеть, но еще тряслись), морального (нас никто больше не видел).
Я отнес ее в комнату и прикрыл дверной проем тюлем.
Было тепло. Пахло травами и цветами. Не слышалось ни машин, ни криков. Вечерняя нега старой Рязани.
Мы завалились на диван и принялись есть фрукты: апельсины, груши, яблоки. Ели неторопливо и с удовольствием, давая друг другу отведать лучшие дольки.
Хотелось пить, казалось, что сока этих плодов будет достаточно, чтобы удовлетворить жажду.
Солнце еще не зашло – оно лишь спряталось за облака, но по тому, как ложатся тени, ясно – день ушел в прошлое.
Я смаковал виноград, рассматривая ее ноги, – она умудрилась снять юбку, а я даже не заметил. Целлюлит округлил ее бедра. Ноги теряют привлекательность, если не помещены в изящные туфли...
Впрочем, я быстро отказался от праздных мыслей, сосредоточившись на другом: следовало позвонить домой, чтобы предупредить маму – я не приду. Но какую причину назвать? Я решил сказать, что переночую у Тихонова, поэтому следовало предупредить его самого.
Сергей был краток, похоже, пребывал в мрачном расположении духа. Заверив, что прикроет в случае чего, он спросил, как проходит вечер.
- Привет Демонической, – шепнул он в трубку.
Мы сидели в лунном свете и слушали пение цикад. Цикады напоминают Крым. Нам так и не удалось съездить на юг.
В этой квартире прошло ее детство. Наверно, она счастлива, если хочет отправиться в прошлое.
Мы зажгли ночник.
У каждого свои книги. Похождения зверя Индрика не интересовали меня…
По второму каналу показывали презабавнейший итальянский фильм. Речь шла об итальянском служащем, которого начали подозревать в серии извращенных убийств. Полиция решила поймать его «на живца», для чего была выбрана такая же недотепа. Цепь совпадений убедила ее, что он действительно маньяк, но его поведение – безобидное и наивное, вызывало симпатию. Он задолжал за квартиру, поэтому пробирался в дом через пожарную лестницу. Случайно убил соседскую кошку, которую отослал соседу по почте…
Девица (кстати, весьма хорошенькая) по заданию провоцировала его: то пройдет будто по неряшливости с задранной юбкой, то нагнется, обнажив сокровенное, а он, советуясь со своим психиатром, при помощи странных методик пытается перебороть соблазн. Ее удивляет, почему он так холоден.
Наконец, они оказались втянутыми в эту игру – вместе лазили в дом через окно, вместе ходили через стройку, вместе попадали в нелепые ситуации. Удивительно подходили друг другу.
Когда было совершено очередное убийство (кстати, зритель до конца пребывает в сомнении: кто же убивает?), а улики сошлись на клерке, началась облава. Даже она в нем сомневается.
Спасаясь, он забирается в дом к другу-психиатру и обнаруживает неопровержимые улики: друг и есть маньяк.
Вот они лезут в квартиру по пожарной лестнице. Ее ноги стройны, восхитительны, а их поцелуй – верх совершенства.
Безобидный фильм возбудил нас. Возможно, это было связано не с самим фильмом, но я набросился на Настю и долго ласкал ее в свете луны.
Восемь месяцев мы не засыпали вместе. Прислушиваясь к ее дыханию, я думал, какой она бы могла стать женой. Демоническая Манон Леско.
Ночью я несколько раз просыпался и целовал ее. Несколько раз обнимал во сне, гладил волосы, целовал в шею, терся ногой о ногу.
Утром она со счастливой улыбкой сказала, что эту ночь не забудет. И, как и раньше, попросила об услуге: пусть женщина, та, другая, которая будет счастлива со мной, никогда не прислоняется к заветной ложбинке. Это ее место, Настино.
После чая я ушел, оставив ее с Индриком и мороженым, которое мы недоели.
Шагая навстречу солнцу, я думал об утре, которое улыбнулось несколько часов назад. Оно, утро, напомнило деревню, утреннюю рыбалку и лес, коров, бредущих вдоль реки и заветный остров… Интересно, а что напоминал Насте Индрик?
Окна открыты, квартира наполнена воздухом и мерным треском цикад. Пахнет цементом.
Черкасов звонит, чтобы поинтересоваться, связался ли я со Сметанниковой:
- Ты свои приемчики брось! Со Сметанниковой веди себя правильно, – поучал он.
- Почему? – спросил я, откусывая яблоко.
- Эта девушка очень хороша. Себе приберегал. Можно сказать, от сердца отрываю. Лучшее – тебе.
- Чем же она так хороша?
- Ты что, издеваешься? Хочешь назначить свидание и спрашиваешь, чем она хороша?
- Она умна? Красива?
- Да. И то, и другое.
- У нее красивые ноги, большая грудь, точеная фигура?
- Да.
- А недостатки есть?
- Есть, пожалуй. Нос с горбинкой. И великоват.
- Она по этому поводу комплексует?
- Нет. Она не обижена мужским вниманием, так чего же ей комплексовать?
- Логично.
- Давай звони, не тяни. А то познакомится еще с кем-нибудь. Упустишь счастье.
- Что же это за Сметанникова, если мне нужно прилагать усилия, чтобы ее не увели перед носом? Нужна ли она?
- Хватит загоняться! Опять за свое! Женщину нужно заслужить. Ты избалован своей Демонической. За тобой девушки всегда сами бегали, поэтому ты и не знаешь таких простых вещей...
- Но это говорит в мою пользу.
- Нет, не говорит. Мужчина должен ухаживать за женщиной, а не наоборот.
- С чего ты взял? Просто потому, что ты так привык? Или потому, что это общепринятое мнение?
- Позвонишь мне, когда с ней встретишься?
- Ладно, позвоню.
- Ну, пока. Аня зовет.
- Как у вас дела?
- Как обычно.
Вместо того, чтобы позвонить Сметанниковой, я позвонил Прониной…
Внизу меня встретила вахта и белобрысый парень чудаковатого вида за стеклянной перегородкой. Большое объявление возвещало:
«Действует пропускной режим. Предъявляйте документы, удостоверяющие личность, охране».
- Здравствуйте.
- Здравствуйте, - ответил парень.
- Я по вопросу трудоустройства.
- Чьего трудоустройства?
- Своего.
- В качестве кого?
- Преподавателя.
Наше общение становилось все более нелепым.
- Я к Наталье Альбертовне Прониной, – попытался объясниться я.
- А. Оставляйте паспорт и проходите.
- А вы не подскажете, куда именно?
- Прямо по коридору. Потом на второй этаж.
- Налево или направо?
- Все равно.
Я кивнул и пошел прямо.
Обстановка впечатляла. Обилие цветов, зеркал, новый линолеум на полу. Запахи учебного заведения, пробуждающие щемящую тоску. Я перенесся и в студенческие, и в школьные годы. Запахи свежей краски, типичные неуловимые запахи общественных мест, бередили память. Я вспомнил, что когда-то прочитал о соседстве в мозге центров эмоциональной памяти и памяти о запахах. Именно поэтому запахи вызывают у человека такое обилие эмоций.
Я дошел до лестниц и повернул направо. Когда я поднялся на второй этаж, я понял, почему охранник удивился, – лестницы опоясывали этажи с двух сторон.
Я подошел к первому попавшемуся кабинету, заглянул в него и спросил у первой попавшейся женщины, как найти Пронину.
Она не просто объяснила, а вышла и предложила идти следом.
Мы прошли какими-то зигзагообразными переходами и очутились перед дверью с надписью: «Директор. Часы приема по личным вопросам: 14:00-15:30».
Кабинет представлял небольшую комнату с крашеными стенами (цвета морской волны), небольшим столом с включенным компьютером, и несколькими небольшими застекленными офисными шкафами.
За столом – женщина, удивительно похожая на покойную тетю. Даже волосы, даже комплекция. Она, действительно, оказалась полной, добродушной и смешливой.
- Что Вы хотите?
- Здравствуйте.
- Здравствуйте.
- Я звонил сегодня утром. По поводу работы... преподавателем.
- Ах, да.
Она посмотрела в листок.
- Родион Романович?
Я кивнул.
- Какие предметы вы можете вести?
- Основные предметы – русский язык, литература...
- Литературы в колледже нет.
- ... культурология, мировая художественная культура, логика.
- Логика? Логика у нас, кажется, была...
- По ее интонации я понял, что преподаватель логики уже есть. Значит, мечта моя несбыточна. Но я пришел бы сюда и на другие предметы. Создавалось впечатление (и из разговора с Машей, и из разговора с мамой, и из собственных теперешних наблюдений), что колледж – заведение более серьезное, нежели школа.
- Покажите диплом.
Она внимательно почитала названия предметов, точнее посмотрела на оценки.
- Вы, наверное, можете вести предметы, которые у вас оценены во вкладыше? – поинтересовалась она.
- Да, любой из них, - нагло солгал я.
- У нас ушла в декретный отпуск преподаватель психологии. Вы сможете занять ее место?
- Да, смогу.
Чем больше длилась беседа, тем яснее становилось, что меня не возьмут. А чем мне это становилось ясней, тем понятнее было, что в школе я больше работать не буду. Я скоро окажусь в той же ситуации, что и по приходу из армии. Все вернется на порочные круги, как и всегда.
- Пойдемте со мной. Вам следует поговорить с директором.
Она подошла к торцевой стене комнаты и постучала. Оказалось, там дверь.
- Войдите, – произнес резкий голос.
Литвинова представляла из себя существо, которым вполне могла бы стать Настя лет через тридцать. У нее была широкая кость, отчего она выглядела приземистой. Умный взгляд. Резкость.
Пронина представила меня, как человека, которого вполне можно было бы взять на должность Андреевой.
Закончив представление, Пронина подобострастно пятясь, вышла.
Я сел, решив, что излишнее стояние не менее предосудительно, чем поведение Прониной.
В отделе кадров меня встретили, как родного.
На меня нисходит великая усталость. Я равнодушно рассматриваю людей. Вот я стою перед киоском и решаю, купить ли пива или не покупать. Решив, что не очень-то приглянусь Сметанниковой, если от меня будет разить пивом, я покупаю мороженое. Сижу во дворе пятиэтажки, под сенью лип, дышу свежим воздухом, вспоминаю, как я с Секундовым ждал возвращения Пономаревой. Секундов думал о ней, а я о нас, сидящих в настоящем. Секундов был устремлен в будущее встреч, я – в настоящее вечеров.
Сейчас я устремлен в никуда.
Я понимаю, что это она. Девица с внешностью армянки подходит вплотную.
Она отказалась от мороженого. Только кофе. Я спокойно рассматриваю ее, она с интересом – меня.
Я не знаю, что следует делать. Говорить с ней, отвлекая от пошлого фильма, или дать спокойно посмотреть? Взять ее за руку или сидеть, как истукан? Бремя выбора ложилось на меня, уже успевшего от него устать. Тогда я забыл о ней вовсе и начал наслаждаться фильмом. Если таким фильмом можно наслаждаться.
Я вторично встречаюсь с другой женщиной, не Настей. Странное чувство – быть предателем. Когда зал озарялся светом, я невольно бросал взгляд на ноги Сметанниковой. Красивые ноги. Красивое горделивое лицо. Карие глаза. Нос с горбинкой, который совершенно не являлся недостатком, вопреки мнению Черкасова. Утонченна. Умна... И все-таки заурядна.
Мы шли после, не говоря ни слова. Словно фильм был сам по себе, мы – сами по себе.
На повороте около нас остановилась машина, и меня кто-то окликнул. В зеленой «Ниве» сидел загорелый Пашка и улыбался.
«Вот идиот, – подумал я, – не мог проехать мимо? Когда надо подбросить до Рязани, ему хватает ума не сделать этого, а сейчас, видя меня с девицей, нужно обязательно остановиться!»
Он не поленился даже выйти. Я вынужден был предоставить Сметанникову самой себе.
Типичные фразы: как ты, где ты, кем работаешь?
Я с удовлетворением понимаю, что мне на Тачилкина наплевать. Однако я скрываю это – так требует долг вежливости. Пашка предлагает подбросить нас, куда следует, но я отказываюсь. Неужели он думает, что мы спешим? Или ему нечем заняться? Ему скучно. Он сознает себя успешным человеком, но нужен субъект, который осознал бы его успешность, иначе зачем она ему? Никто не хочет быть сам для себя.
Я рассказываю Лене о том, кто такой Пашка, о его работе в Германии. Его жизнь, несмотря на внешнюю насыщенность, представляется удивительно прозаичной. Я воспринимаю ее, как интеллектуальную схему, простую до тривиальности.
Когда я довожу ее до дома, мне хочется поскорее расстаться. Усталость от бесконечных начал. Впрочем, если бы мы начали целоваться где-нибудь на скамейке – я устал бы и от этого. Разве не этому научила меня встреча с Машей? Так что же меня устроило бы?
По ее спокойному, слишком даже спокойному лицу, нельзя решить, понравился я ей или нет. А что бы я хотел увидеть? По меньшей мере, обожание?
До меня доходит, что я болен Бодлеровским сплином. Вот только где Бодлеровский идеал? Уж не Настя ли?
На другой день звонит Демоническая, предлагает сходить в кино. Насмешка судьбы!
Меня не покидает двойственное чувство: то ли я сижу здесь на фильме Чухрая и смотрю его с Настей, то ли на «Правилах секса» год назад, то ли сейчас лето и наши отношения переживают второе рождение и вторую смерть, то ли сейчас зима, и ночью она выплеснет мне в лицо чай, то ли я смотрю фильм со Сметанниковой, то ли рядом со мной сидит Мартынова. Я запутался в лабиринтах времен. В женщинах. В себе. В моем восприятии произошел сбой. Мне кажется, что Настя знает о вчерашней встрече со Сметанниковой.
Невозможно встречаться с двумя женщинами сразу. Как некоторым это может нравиться? Да и как женщинам это может нравиться? Как Настя выдерживала эту муку? Что же она за человек?
Ссылаюсь на работу по оформлению документов. Ухожу.
Она грустно смотрит вслед.
Имею ли я право встречаться с ней?
В кустах прохладно и хорошо. Вспоминается деревня. Лес. Пахнет прелью и болотом. Мы занимались с ней сексом в сходных условиях.
Я выхожу из кустов на лужайку, сажусь на пень, подстелив целлофановый пакет, и пишу прощальную «Эвридику».
Колледж встречает меня секретаршами, из коих одна красивее другой.
Татьяна Владимировна – верх совершенства с большой грудью. Ей я передаю образцы контрольных изложений. Она внимательно смотрит на меня, но я не придаю значений иллюзиям. Ее восточная красота чужда.
Светлана Сергеевна – секретарь учебной части. Высокая крупная девица с печальным лицом – верх лиричности. Она вручает бумагу с записями дней, в которые будут проходить экзамены. Здесь продумано все: номера групп, кабинет, время начала и конца. Во всем чувствуется разумное основание. Это импонирует. Она смотрит на меня с вожделением. Уже две женщины небезразличны ко мне? Не может быть. Что-то здесь не так. Но не может же мне это казаться из-за озабоченности? Тем более, что я равнодушен к этому вниманию, будь оно действительным или мнимым.
Экзамены будут проходить в несколько заходов: середина июля и начало августа.
В моем уме выстраивается схема: экзамены, День рождения Насти, экзамены, ремонт, подготовка к учебному году. И в середине – последняя поездка в школу за трудовой книжкой.
К Дню ее рождения я оказываюсь без денег. Все, что получаю я, все, что получает мама, тратится на ремонт. С большим трудом удается добыть сто рублей. На цветы.
Я иду мимо палаток, в которых продаются розы и орхидеи. На свою жалкую сотню я ничего не могу купить, тем более, что рублей двадцать следует оставить на проезд.
Я прицениваюсь к одним, затем к другим, но даже гладиолусы мне не по карману. Наконец, я подхожу к последней продавщице – у нее остались лилии. И, по-видимому, ей уже наскучило сидение на солнцепеке. Она продает цветы за шестьдесят рублей. Эти лилии не настоящие (не голландские), потому что терпко пахнут, но дурманящий аромат именно этих цветов как нельзя более кстати.
На заднем сиденье автобуса есть место. Я забираюсь в угол. Жара превосходит ожидания. Она просто невыносима. Если бы я был лилией, я бы обязательно завял.
Автобус пытается догнать солнце – и на время ему это удается. Темнеть начинает, когда я подхожу к пивзаводу. То ли здесь низина, то ли час пробил – на город наползает летний вечер.
С порога я вручаю «цветы и песни». Она довольна. Ей не нужны побрякушки. Пока она читает, я отдыхаю.
- Тебе понравилось? – интересно, понимает ли она, что мы на пути к концу.
- Да. Только как понимать «Повернулся к лику духа смерти»? Ты считаешь меня духом смерти?
- Не тебя. Это метафора. Ты не поняла!
- Поняла. Оно слишком печально, Кисыч, но я тебе благодарна… за подарок.
Она угощает меня копчеными куриными крылышками. Мы грызем их, как семечки.
Мы лежим в зале и смотрим «Очень страшное кино – 3». Оно заканчивается в начале десятого, и я торопливо собираюсь. Мне все чаще становится ее жаль, все меньше во мне страсти и все больше любви. Я уже считаю дни до нашей разлуки. Каждый половой акт может быть последним. Может случиться так, что я не обращу внимания на последний раз, просмотрю его, потому что буду уверен, что это еще не конец. И это будет означать, что я не смогу включить в роман сцену последнего соития.
Грозовые тучи приходят на Рязань, превращая жизнь в томительное ожидание солнца.
Вечером я ухожу в луга. Один.
Экзамены проходят в спокойной обстановке. Если не считать, конечно, грохота копры, забивающей сваи.
Я проверяю изложения, обедаю. Восторгаюсь Светланой Сергеевной, приносящей кофе в кабинет. Таких условий мне не предоставлял никто.
Вечером меня отвозят домой на служебной машине. Женя – молодой водитель – болтает без умолку. А рядом с ним сидит толстая деревенская баба, матерящаяся, как мужик, –главбух Гвоздикова.
Второй поток. Еда. Общение с коллегами. Еще не старая женщина – филолог говорит о своем сыне, который работал здесь. О плохо составленном расписании. Об отсутствии перспектив.
Я окунаюсь в проверку, забывая о реальности. Дни проходят неторопливо, напоминая пересменок в пионерском лагере. Я рано ложусь. Рано встаю. Добираюсь на троллейбусе до колледжа, провожу изложение, наслаждаясь непосредственным общением со абитуриентами, обедаю с экзаменаторами. В полдник секретарь приносит кофе. Вечером меня отвозят. Я ужинаю, смотрю телевизор. Ложусь спать.
В этом бессобытийном времяпрепровождении нет места для нее. Я не звоню сам. Неохотно подхожу к телефону, радуясь, если звонит не она.
Когда же ей удается дозвониться, искренно говорю об усталости, о недостатке времени, о будущей встрече.
Через три дня я и сам начинаю верить в то, что могу обойтись без нее. Я не чувствую неодолимой потребности. Я научился жить самостоятельно.
Когда я подхожу к телефону, я почти убежден в том, что это она. Но это не она. Девушка представляется Олесей. Она объясняется в любви. Жаждет встречи. Договариваемся.
Разумеется, я никуда не иду. Мне кажется, что на этом история и закончится, но не тут-то было. Иногда звонят ночью, иногда вечером. У меня идет кругом голова. Я уже не знаю, когда звонит Настя, когда Олеся, когда заказчица, когда администрация колледжа. Беспорядок и сумятица вторгаются в мир.
Я начинаю выключать телефон на ночь.
В этот вечер мы снова обедаем в «Фонтане». Она печальна.
- Ты бросишь меня!
- Не говори чепухи. С чего ты взяла?
- Тебя будет окружать огромное количество молоденьких студенток. Ты не выдержишь.
- В школе меня тоже окружало большое количество девиц.
- Те были несовершеннолетними. Ты же не извращенец.
- Ты так думаешь?
- Эти медички удивительно развязны. Они соблазнят тебя. Ты пропадешь.
- Я иду учить их, а не соблазнять. Я никого не люблю, кроме тебя.
Моисеев подходит ко мне. Мы стоим рядом с расписанием и сосредоточенно пишем.
Первого сентября, в среду, у меня будет четыре пары. И все – логика. До меня доходит, что я совершенно не готов проводить курс. Я разработал документацию, прочитал половину учебника по «Социальной психологии» и половину по общей, но даже не притронулся к логике.
Моисеев предлагает пойти вместе с ним в лаборантскую, которая представляет из себя комнатушку с громадным письменным столом, сейфом и книжным шкафом, грязным, страшным и пахнущим помойкой.
Стук в дверь. В комнату входят две женщины – Орлова и Белоусова. Зашли, видите ли, познакомиться с молодыми специалистами, ибо и сами таковы.
Орлова говорит о наболевшем – об антропологии, которую ей вручили. Она не имеет ни малейшего понятия о том, чем занимается эта наука. Я предлагаю ей заехать в «Барс» и купить «Педагогическую антропологию» Ушинского для начала. Орлова лезет в сумочку за записной книжкой.
Когда она отворачивается, представляется благоприятная возможность рассмотреть ее. Орлова не девушка. На вид ей около тридцати пяти. Миловидное лицо, стройные ноги, элегантный деловой костюм, вожделение в глазах.
Я подумал, что, вероятно, схожу с ума. У какой по счету женщины за этот месяц я вижу вожделение в глазах? Разве это может быть?
Чулки телесного цвета. Туфли на высоком каблуке. Ухоженные ногти. Я почувствовал, что возбуждаюсь.
Орлова находит блокнот и поднимает глаза. Я вижу на ее лице похотливую улыбку.
Точно. Схожу с ума. Стал озабоченным.
Перед уходом Орлова предлагает обменяться телефонами – «на всякий случай». Меня не покидает ощущение, что она заигрывает. На ее руке нет кольца.
Я сдерживаю похотливость, усилием воли переключая личность на общение в общечеловеческом режиме.
Уже прощаясь, Орлова задерживается в дверях, а я делаю шаг, чтобы выйти. Мы оказываемся прижатыми друг к другу. Я ощущаю ее жаркое дыхание, вижу, как вздымается грудь в декольте.
Она поднимает лукавые глаза:
- Звоните.
Таких заигрываний я не припомню со времен Панасюженковой. Не хватало еще, чтобы потрогала меня за причинное место!
Я провожаю ее взглядом. Развратная походка открывает истину: она охотится. Явно и нагло. Наверное, в разводе. Надо срочно налаживать жизнь. Выходить замуж, обзаводиться хозяйством, рожать детей. Возможно, люди подобные ей, не думают о том, как их охота выглядит со стороны. Жертве не положено оценивать хищника. А на мнение других женщин ей наплевать.
- Ну, что, Виталий, пойдем!
- Ты меня не помнишь?
Я долго гляжу на Моисеева.
Он никогда не выделялся, поэтому его невозможно вспомнить. С ним не было связано ни одной сильной эмоции: он не дрался, не был тем, кого бьют, просто серая мышь, на которых просто не обращаешь внимания. Теперь я его вспомнил.
- У тебя ведь классной была Зеленова?
- Да. А у тебя – Исаева.
- Мне повезло.
- Почему повезло?
- Не знаю, как вы все учились у Зеленовой. Она же совершенно ничего не смыслит в педагогике. Когда я собрался поступать в педагогический, она сказала матери, что мне об этом нечего и думать, что я буду профнепригодным. Из-за нее я потратил столько времени.
- Где же ты учился?
- Сначала закончил медколледж.
- Ты закончил медколледж?
- Да. Потом поступил на факультет психологии в пед.
- У тебя два образования?
- Да.
Я обливался потом. Начало сентября выдалось зверским: 27 градусов. На второй половине первой лекции я снял пиджак, оставшись в жилетке, на второй перемене я снял жилетку, но и это не помогло. Я чувствовал, что умираю от жары. И голода...
Брюки сползли на бедра, а живот прилип к спине.
С собой у меня было пятьсот рублей и нехорошее предчувствие, что с этой купюрой меня не повезут.
Второй водитель тридцать третьей высадил меня, не доезжая до остановки. Я попытался доказать свою правоту, но он был неумолим.
Пришлось идти до Новой, изнемогая от духоты.
Едва я зашел в квартиру, раздался телефонный звонок. Меньше всего мне хотелось беседовать сейчас с кем бы то ни было. Однако мама позвала, т.к. спрашивали «Родиона Романовича».
- Родион Романович? Здравствуйте!
- Здравствуйте.
- Вы меня не узнаете?
- Нет, не узнаю, – мрачно промолвил я.
В трубке раздался нервный смешок.
- У меня есть два билета в Приоленд. Не хотите составить компанию?
- Извините, но вы кто?
- Девушка.
Смешок.
- А как вас зовут?
Уж не происки ли это Олеси? Очень уж на нее похоже.
- Татьяна.
- «Итак, она звалась Татьяна», – процитировал я.
Голова раскалывалась от жуткой боли. Хотелось есть и спать. Вместо этого мне предлагают сходить на карусели.
- А вы считаете нормальным такое приглашение? Обычно мужчина приглашает женщину.
- Сейчас мужчины такие, что если не взять инициативу в свои руки, то ничего и не выйдет. Сколько раз убеждалась!
- Вы приглашаете меня на аттракцион с тем, чтобы я заплатил за обоих?
- Ну вот, опять! Ну, что вы за мужики! Ну, хотя бы один нормальный попался.
У меня возникло неодолимое желание повесить трубку. Что я и сделал.
Она перезвонила через минуту.
- Разъединили.
- Да, связь плохая, – усмехнулся я.
- У меня контрамарки.
- И вы приглашаете?
- Да.
Неожиданно для себя я согласился.
Мы условились встретиться на остановке «Площадь Победы».
А если это не Настя, если это не Олеся, то кто? Я начал представлять себе ту, которая могла бы позволить себе такое безумство: Орлова, Татьяна Владимировна, Светлана Сергеевна, Екатерина Игоревна? Кого бы я хотел встретить, если бы это непременно должна была оказаться одна из них?
Перебрав в уме воспоминания об этих женщинах, я понял, что больше по душе та, которая не вызывает похоти – Светлана. Секретарь учебной части.
Я загадал: если это будет она, я больше никогда не увижусь с Настей. Гадание на женской плоти.
Уже подходя к остановке, я увидел Свету.
Сбылось.
Неожиданно я почувствовал легкое волнение. Неужели из-за нее? Не может быть. Я уже столько встречался за это лето с разными женщинами, что ни одна не может вынудить меня нервничать. «Это голод».
И вдруг я все понял. Я понял, что старое не умирает, как не умирает и человек. Постепенно перед глазами появляется нечто новое: сначала – маленькое, но потом оно растет все больше и больше, пока не заслоняет мир.
Вот и теперь. Мир Насти, а значит, и мой мир уходит, и я провожаю его своим волнением.
Но что мне делать со Светой?
- Здравствуйте, – я напряжен и взволнован.
Как говорил Каа: «Нелегко менять кожу».
- Ой, привет.
- Может быть, вы объясните, что происходит?
В глазах Светы – немой вопрос.
- А что я должна объяснить?
- Зачем вы назначили эту встречу? Что все это значит?
- Какую встречу?
«Ее кто-то использовал. Это не она назначила свидание. За нами наблюдают. Или у меня паранойя? Кто издевается надо мной? Чья это игра? Где притаилась Демоническая? Что все это значит?»
- Давайте познакомимся официально.
- Давай, – Света едва сдерживает смех.
- Позволь, я все объясню. Я прихожу с работы. Мне звонит девушка и предлагает свидание. На этом самом месте. Причем она из медколледжа, как и ты (наконец и я перешел на «ты»). Что я должен был подумать, встретив тебя? А оказывается, что ты здесь сама по себе.
- Родион, ты не понял. Я не сама по себе. Это я достала билеты. И предложила один Тане. А она позвонила тебе...
Я запутался окончательно.
- Кто такая Таня?
- Секретарь директора. Ты видел ее, когда оформлялся на работу.
- А откуда она меня знает?
- А ты думаешь, на тебя никто не обратил внимания? Ты считаешь себя человеком-невидимкой?
- Погоди, давай еще раз.
- Это была твоя идея, пригласить нас в «Приоленд»?
- Нет.
- А чья?
- Моей идеей было пригласить ее. А она, я думаю, решила воспользоваться ситуацией. И пригласила тебя...
- Зачем?
- Это тебе лучше у нее спросить, – улыбнулась Света.
Таня кажется другим человеком. Если в деловом костюме и за компьютером она казалась верхом сексуальности, то теперь я вижу перед собой двадцатилетнюю девушку, скромно одетую, но с большой грудью – этого не спрячешь.
- Вы уже познакомились?
Ее появление внесло в отношения сумятицу. Чересчур активна.
Мне жаль было, что приоритет изменился. Именно Таня начала ухаживать за мной. Я был поставлен в идиотское положение. Ничто меня ни с кем не связывало. Я мог спокойно начать ухаживания за Светой, но этический аспект? К тому же Таня красива. В конце-то концов, не все ли равно, с кем? Главное, не с Демонической.
Она предлагает посидеть на скамеечке рядом с домом. Она немного пьяна и сильно нервничает.
- Поцелуй меня.
- Ты уверена, что хочешь этого? Мы знакомы один день.
- Ну, почему мне так не везет с мужчинками? – в отчаянии застонала она.
Она продолжила поцелуй, сделав его затяжным.
Я думал об уходящем прошлом. Каждое новое прикосновение будущего, представленное Таней, занимает.
Я прикоснулся к ее груди – меня интересовала реакция.
- Не сейчас... Не здесь… В следующий выходной родители уедут. Ты придешь ко мне ночевать?
«Мир сходит с ума? Все, что я видел, было правдой? Света, Таня, Катя, Орлова – их всех влекло ко мне? Но почему? Почему других не влекло?»
- Я отдамся тебе, но не сейчас, не здесь.
По ее горячему шепоту я понимаю, что ей сложно будет сдерживать себя целую неделю.
«И все-таки жаль, что это сделала Таня, а не Света».
Я рассказываю маме о сложной комбинации из двух секретарш. Об обязательствах, которые я чувствую по отношению к одной из них.
- У тебя нет никаких обязательств. Можешь общаться с той, которая больше нравится.
- Если хочешь, я приглашу их на День рождения. Сама посмотришь, что они из себя представляют.
- Пригласи.
Четыре дня работы превратили меня в другого человека. Я похудел на десять килограммов. По утрам у меня началась рвота. Сначала меня это удивило. Я даже не успел дойти до остановки. Через несколько дней я привык и уже не обращал на это внимания. Работа настолько закружила, настолько выбила из привычной колеи, что я спокойно встретил бы не только рвоту, но и ее потенциальную причину – какую-нибудь скверную болезнь желудка, к примеру.
Когда заканчивалась четвертая пара, я садился в кабинете Моисеева и готовился к занятиям. Потом мы вместе шли к Тане и Свете, а домой возвращались вчетвером.
Я обратил внимание на то, что Моисеев неравнодушен к Тане. Он пытался ухаживать за ней, однако она, по понятным причинам, была непреклонна.
Кульминацией этих недоразумений стала передача Таней своего номера телефона, демонстративно, на глазах Моисеева.
- Что она написала?
- Номер телефона, – чуть ли не брезгливо ответил я.
- Это ты ее попросил?
- Нет.
- Не понимаю женщин. Тебе просто везет с ними?
- Ты думаешь, это везение?
Даже после этого Моисеев не прекратил домогательств. Ему все казалось, что Таня ответит взаимностью. Я со смехом наблюдал за комедией. Даже если бы она отдалась ему, я не ощутил бы ревности. Мне это было даже на руку. Я разыграл бы скандал и начал ухаживать за Светой. Впрочем, если бы мне и удалось что-нибудь со Светой, печать отношений с Таней навеки нарушала чистоту отношений со Светой.
Мне пришло в голову, что если бы не Света, отношения не задевали бы меня вообще. Только интрига с некоторым количеством людей могла как-то будоражить. Я был благодарен Моисееву за его влюбленность в Таню, Свете – за потенциальную возможность быть с ней, если ничего не выйдет с другой секретаршей. Я был благодарен всем этим людям, новым знакомым, за то, что они помогают избавиться от Демонической: в чудовищной круговерти было не до нее.
Днем позвонила Настя. Хотела поздравить. Разговаривать с ней в присутствии гостей было неловко, поэтому я с телефоном перебрался в другую комнату.
- Поздравляю, Кисыч.
Мне стало жаль ее, но я укрепился («Из жалости я должен быть суровым»).
- Спасибо.
- Почему не звонишь? Куда пропал?
- Работа.
- И что, нет даже времени для звонка?
- Нет.
- Вы там празднуете?
- Да, празднуем. По понятным причинам я не мог позвать тебя.
- Кисыч, а у меня для тебя подарок. Ты сможешь заехать ко мне за ним?
- Боюсь, что нет.
- Почему?
- Потому что я больше не люблю тебя.
Я решил, что пришло время для последнего удара. «Порвалась дней связующая нить».
- Ты лжешь, – в ее голосе послышалась ярость и угроза.
- Нет. Это правда. Все кончено. Теперь уже навсегда. «Боги умерли, воскресли и снова умерли». Настя, не звони сюда больше. Хорошо?
- Кисыч...
- Не называй меня так. Я больше не Кисыч.
- До свиданья.
- До свиданья.
Я повесил трубку.
Она перезвонила через десять минут.
- Родя, прости!
- За что? Ты ни в чем не виновата. Просто пробил час. Ты была права с самого начала – у нас нет будущего.
- Но просто встречаться. Просто встречаться мы можем?
- Какой в этом смысл? Я и так испортил твою жизнь. Разве нет? Украл у тебя время. Теперь тебе сложнее выйти замуж.
- Я не хочу замуж. Кисыч, что случилось? У тебя кто-то появился?
- Да.
- Студентка?
- Нет.
- Преподаватель?
- Какая разница?
- И ты вот так запросто отрекся от меня? От нашей любви?
- А ты, изменяя с Черкасовым, не сделала ли того же?
- Кисыч, ты очень жесток!
- Насть, а ты?
- Давай я позвоню тебе завтра, когда все успокоится. Ты просто не в себе, Кисыч.
- Я не Кисыч.
- До завтра.
Я вздохнул:
- До завтра.
Она позвонила в десять, оторвав меня от работы над романом, романом, который был о ней.
Говорила о любви. И я верил этой любви, но она мне была не нужна. Я с радостью отрекался от прошлого. А роман позволял поставить точку. Как там у Достоевского: «Я начал работать. И работа меня вынесла»?
- Кисыч, если ты не хочешь встречаться – не встречайся со мной. Но позволь хотя бы разговаривать с тобой по телефону... У меня есть ответ на твое «Ожидание». Ты помнишь «Наш ответ Чемберлену»?
- Помню.
- Я назвала стихотворение «Мой ответ «Ожиданию»». Прочитать?
- Подожди, я приготовлю ручку, чтобы записать.
Она не знала, что ее стихотворение может понадобится для романа.
- Читай.
- «Мой ответ «Ожиданию»»:
Плачем жалобным дождя
Я с тобой навек прощалась,
И в душе не помещалось,
Что забудешь ты меня.
Ветер гнул к земле кусты,
Ветками стучался в двери.
Я кричала в шум: «Не верю,
Что сгорели все мосты!»
Я звала, но ты не слышал.
Гордо шел навстречу ветру…
И тебя уж больше нету…
Только плачет дождь по крышам.
- Неплохо. Но художественные достоинства уступают «Ожиданию».
- Где уж нам, сирым!
- Не ерничай.
- Слушаюсь, мой Господин.
- Насть, ты так ничего и не поняла? Дело не в колледже, не в женщине, а дело в тебе. Я не могу больше с тобой быть. Я устал.
- Кисыч, позволь мне только звонить иногда. Я устроюсь на работу, закончу институт. Я уже сейчас работаю на ТРК «Ока».
- Мне нет до этого дела.
- Но Кисыч!
- Знаешь, Настя, в римской истории есть такой момент. После очередной пунической войны римляне никак не могли решить, воевать им с Карфагеном или нет. И один из сенаторов начинал каждую речь словами: «Carthago delenda!» – «Карфаген должен быть разрушен!» Сколько бы ты ни звонила, я буду говорить тебе всегда: «Мы должны расстаться!»
- Прощай! – она в сердцах вешает трубку.
Я не прилагаю никаких усилий, чтобы изменить ситуацию, поэтому приближается точка невозврата.
В пятницу Тани нет на работе, и я предлагаю Свете прогуляться. Мы идем по чудесной золотоосенней улице Баженова через несколько парков, дворами добираемся до памятника Уткину. Там тоже парк.
- Ты не боишься, что я расскажу о сегодняшнем дне Тане?
- Нет. Что ты ей скажешь? Что мы гуляли? В этом нет ничего предосудительного. Что я угостил тебя мороженым? Чтобы ты ни сказала, Таня сочтет, что ты говоришь все это из ревности.
- Мне пора. Ты проводишь?
- Конечно.
После того, что я сделал с Настей, ни одно действие в отношении этих женщин не могло рассматриваться как жестокое.
Провожая Свету, я осознаю, что не люблю ни ее, ни Таню, ни кого-либо еще. Меня забавляет интрига.
Мне вдруг стало интересно: смогу ли я переспать со Светой, если пересплю с Таней? И если да, то смогу ли снова вернуть потом Таню? Мне вдруг показалось, что моя власть над ними стала безграничной. При разрушении морали всегда возникают иллюзии абсолютной свободы и абсолютного могущества.
Сидя на лавке, я сдерживался, чтобы не поцеловать Свету. И мне казалось, что она будет не против. Только она обязательно расскажет Тане. Я не хотел играть ва-банк. Ибо ценность Тани была не больше, но и не меньше ценности Светы. Не меньше. И не больше.
Мир дико устроен. Дорогие отношения выбрасываются на помойку, а дешевым придается ценность. Влюбленные служат нелюбящим, а невлюбленные пользуются женщинами, которые влюблены в них. Ярмарка тщеславия.
Я, плохо скрывая презрение, целую Таню. Мы только что поели. От нее пахнет едой. Это неприятно. Но я не подаю вида.
«Еще несколько таких поцелуев, и она сделается противной».
Я, должно быть, подлец. Обманываю ее. Ввожу в заблуждение. Играю ее чувствами, не испытывая своих. Разве можно так поступать?
Она отдалась мне в третье воскресенье сентября. В прихожей я с удивлением обнаружил ее сестру – семнадцатилетнее убогое существо, плохо владеющее речью и пребывающее в «сне разума».
- Таня, а что же Ольга не уехала?
- Нет.
- А она нам не помешает?
- Конечно, нет. Она ляжет у себя, а мы ляжем в зале.
Таких вещей не позволяла себя даже Настя!
Если бы не та испорченность, которую я приобрел, общаясь с Демонической, если бы не моя бесчувственность, я ни за что не остался бы!
Мы поужинали. Попили чаю. И Таня начала разбирать постель.
Я сходил в ванную, умылся. Зашел в зал. Таня расхаживала по комнате в одной ночнушке, а Оля сновала туда – сюда, собирая вещи.
- Раздевайся? – обратилась ко мне Таня.
- Может, подождем, когда Оля уйдет?
- А ты что, стесняешься?
Я фыркнул. Снял рубашку и джинсы, оставшись в одних трусах. Трельяж отразил похудевшее за три недели тело. Я выглядел примерно так же, как в период работы на заводе. Именно таким знала меня Настя.
Действия Тани до сих пор были такими прагматичными, такими целесообразными, что я растерялся. Я не знал, как приступить.
Она выключила телевизор.
- Только не входи в меня сразу. А то мне будет больно.
В зеркале я встретился с ней взглядом.
Она болтает какую-то чепуху, разрушая интимную атмосферу. Внутри меня некто хохочет. Однако тело готово. Это связано с тем, что рядом лежит новая женщина, мною еще не изученная. Она сама привела меня сюда и ждет. Правда, мне не хочется ее изучать. Изучать Таню – значит, попусту тратить время. На что она мне?
Ее трясет. Ее груди даже больше, чем я думал, но я не вижу в них самостоятельной ценности.
Мои ласки будоражили ее.
Она снова удивила меня, попросив перейти к делу.
Я зашуршал презервативом.
- Что это ты делаешь?
- Достаю презерватив.
- Не надо.
- Что значит, не надо?
- Я это не люблю. Хочу почувствовать твою сперму внутри.
От подобного заявления я опешил. Она была слишком хладнокровной и прямолинейной.
- Таня?
- Что?
- А предохранение?
- Я уже об этом позаботилась. Я нанесла гель туда, внутрь.
- Ты уверена, что это поможет?
- Вероятность защиты 85%.
- А у презерватива – 100%.
- Не сто, а 97 – он может порваться.
- Не хочешь использовать и то и другое?
- Ты боишься стать отцом?
- Слишком уж много раз я проходил через это!
- Не бойся, иди ко мне.
Она раздвинула ноги.
Я поднял их и положил себе на плечи. Они оказались коротковаты. Когда я придвинулся ближе, колени почти коснулись лба.
- Тебе не больно? У тебя хорошая растяжка?
- - Не больно, – она не поняла шутки.
Я ощутил жжение. Подумав, что дело, может быть, в мази, я, не обращая внимания на странное ощущение, начал делать то, что положено.
- У тебя жжет? – спросила Таня шепотом.
- Да. А у тебя?
- Тоже. В инструкции написано, что эта штука продлевает акт.
- То-то я думаю.
- Что, правда, продлевает?
- Ощущения какие-то неострые.
- Это плохо?
- Может, не будем болтать?
Я очень трепетно подошел к проблеме ее оргазма.
И мне удалось дождаться. Акт длился очень долго, возможно, потому, что мазь снижала чувствительность не только моих рецепторов, но и ее. Мы поменяли несколько поз. Наконец, я почувствовал, что Таня кончает: начала, погрузив язык в мой рот, двигаться беспорядочно. В этот момент она была сверху. Так ей было удобнее, учитывая длину ее ног. Тогда я расслабился.
Я невольно сравнивал обыденность этого акта с ощущением невесомости от акта с Демонической, который произошел, когда «боги воскресли».
Таня, отдохнув, начала молоть всякую чепуху, а я думал о собственном равнодушии к женщине, которую возжелал лишь на мгновение, увидев впервые в приемной директора.
Постепенно я начал проваливаться в дремоту. Рядом лежало чуждое существо, а ночь, разбавленная светом фонаря, стала вечером. Сумерки. Я стою около киоска. Вдруг нападает тоска предчувствия. Я знаю, что сейчас появится Шиндякова. Чтобы не пропустить ее, как уже бывало (предчувствия, касающиеся встречи с ней – дело обычное), выхожу на середину тротуара. Это тот самый тротуар, где умерла женщина на Рождество. Шиндякова не видит меня. Идет прямо, но мимо. В своем шуршащем бордовом костюме, какой я недавно видел у девушки, похожей на нее. Я хватаю Настю за одежду, поворачиваю лицом к себе и, исходя из того, что она видела меня, но хотела пройти, строю разговор.
- Не убегай! Нужно поговорить.
Ей пора. Я понимаю это, как «Все кончено. Отпусти меня, ибо меня уже ждет другой». Становится одиноко в этом мире. Однако она добавляет несколько фраз, из которых следует, что она зовет меня к бабушке, что мы там будем жить с ней. Уже всегда. Причем это сказано таким тоном, что она и не сомневается…
Голос отца звучит в моем уме: «Она же обманет тебя, и ты никогда не сможешь проверить это. Она изменит тебе в любой момент».
Я не боюсь идти вразрез со здравым смыслом, но мне одиноко оттого, что единственная женщина, которую я люблю, обманывала и будет обманывать.
Я иду с ней, понимая, что не будем мы жить вместе, что счастье этого рода создано не для меня. Центральная улица города. Сумерки…
Сейчас, прямо сейчас, звонит Юля Буланова. Неунывающая вдова. Мистический человек прошлого. Сам факт ее существования говорит: «Прошлое – забудется, настоящее станет прошлым, все сущее – миф. Ничего нет».
Что главное в настоящем для Родиона? Таня? Секундов – мой мифический друг, мое зеркало, в котором я видел свое взросление, старение? Мои размышления о сознании и химизме? Наверно, последнее. Попытка постичь истину, понимание невозможности этого не только в силу нехватки времени, а потому что…
Была клетка, которая находится в состоянии метаболизма. Чтобы улучшить ее адаптацию, было создано сознание – перекодировка химических процессов в субъективные состояния и наоборот. Я постоянно использовал сознание по назначению. Страх смерти – странное состояние – боязнь прекращения состояний, т.е. химических процессов. Но сознание никогда не сталкивалось с этим, поэтому страх необоснован. Моя тоска по Шиндяковой необъяснима – что сознанию до нее?
Я связал воедино любовь и мотивацию. В состоянии любви один объект становится мотивом для удовлетворения всего множества потребностей, поэтому потеря мотива переживается в виде фрустрации. Но я заменил Шиндякову другими мотивами.
«Так чего ж я тоскую? Иль берег мне мил –
Парапетов Европы фамильная дрема?
Я, что мог лишь томиться, за тысячу миль
Чуя течку слоновью и тягу Мальштрема?»
Сознание играет злые шутки, заставляя переживать прошлое, как настоящее, нарушая временные преграды.
Порой я счастлив. Я чувствую то же томление, что и много лет назад, создавая «Прелюдии».
Я стар. Знакомство с Таней не прошло даром, потому что она дала мне понять, насколько я стар. И еще насколько глупы люди, насколько далеко я ушел от них, что и не догнать, да и не вернуться.
Я чувствую несгибаемость воли, мощь духа, бесстрашие. У меня нет веры в будущее, как и раньше, давно. Я хожу по кругу, в то время, когда окружающие уходят по спиралям своих судеб. Я замкнут на себя – самовключающее множество.
Надо начинать новые поиски. Я не строю иллюзий: мой поиск никогда не завершится успехом…
В конце декабря я звоню Насте в последний раз. Она предлагает встретиться после Нового года, но я настаиваю. Чем раньше, тем лучше.
- Давай я приеду сегодня?
- Приезжай.
Мы оба нервничаем. У обоих голоса срываются. Я слышу, как рядом с ней орет музыка.
Наверное, она слышала нечто похожее, когда звонила в День моего рождения.
- В шесть часов я буду.
- Я уйду к шести.
Вопрос «куда?» неуместен, поэтому я спрашиваю «зачем?».
- Не хочу видеться с тобой лишний раз. Я передам вещи сестре. Но фотографий не жди. Они мои.
- Отдай хотя бы негативы.
- У меня нет негативов.
Я понимаю, что спор бессмыслен.
- Пока, - говорит она и кладет трубку.
Я предполагаю, что все-таки увижу ее. Обычное женское любопытство.
Она в белой футболке с детским рисунком, изображающим слоненка, в черных трико. Ниже, чем обычно, ростом, шире в плечах, мужеподобна. Черный принц.
- Привет, – говорю я приглушенно.
- Привет.
Она выжидательно-саркастична. Впрочем, это не самое подходящее слово.
В голосе многое: торжество, ибо она предполагает, что является хозяйкой положения, ожидание – мне кажется, она ждет самых разнообразных реакций и слов, моление – если бы я повел себя, как блудный сын, кто знает, как сложился бы вечер, хотя, вероятно, она собирается мстить: я слышу голоса в комнате (или на кухне?).
Это ее новые знакомые с телевидения. Предвижу, что среди них есть и Куприянова – однофамилица ее театрального кумира, и тот мужчина, который сделал ей предложение.
Настя подстриглась, как и я тогда, отчего подурнела, став похожей на Жанну Д`Арк в исполнении Чуриковой.
- Вот, – указывает она на вещи в углу прихожей.
Я беру пакет. В нем пачка питерских фотографий, книга с ее любимыми романами, какие-то бумаги.
- Я возьму твою сумку?
- Конечно, – ее голос печален и тих.
- Пока, – говорю я, выбрав из всех речевых формул не самую удачную.
- И все?!
В ее вопросе я слышу интонации прошлого. Когда я, прощаясь с ней, забывал ее поцеловать, она спрашивала тем же голосом.
Поняв, что в этой двусмысленной ситуации надо что-то прояснить, я добавляю:
- Меня ждут.
Но она понимает это и без слов, потому что высовывается в дверь одновременно со мной.
Она смотрит на Таню, Таня – на нее. Я спускаюсь по лестнице, ожидая увидеть прищуренный злобно оценивающий взгляд, которым Настя любит одаривать женщин, превосходящих ее, но с удивлением обнаруживаю, что смотрит она спокойно, пожалуй, даже с любопытством.
С не меньшим любопытством ее рассматривает Таня.
Обеим кажется, что они имеют на меня влияние, а их соперничество обусловлено этим влиянием.
Когда мы идем к остановке, я прошу секретаршу обернуться, но она упрекает меня в малодушии, да я и сам стыжусь слабости. Чувство, что за нами смотрят, проходит только в автобусе.
Когда я рассказываю Тане о кратком диалоге, она расценивает вопрос Насти: «И все?» как уточнение: «Все кончено?»
Я киваю – возможно, так.
Она говорит, что если бы я попросил, Настя сделала бы для меня все.
Я опять киваю – может быть.
В квартире никого нет. Все произошедшее и происходящее – лишь знаки, которые следует разгадать или прочитать. Не придумав ничего лучше, я иду к книжному шкафу и достаю книгу.
«… Иисус начал говорить народу об Иоанне: что смотреть ходили вы в пустыню? Трость ли, ветром колеблемую? Что же смотреть ходили вы? Человека ли, одетого в мягкие одежды? Носящие мягкие одежды находятся в чертогах царских. Что же смотреть ходили вы? Пророка?
Да, говорю вам, и больше пророка. Ибо он тот, о котором написано: се, Я посылаю Ангела Моего пред лицем Твоим, который приготовит путь Твой пред Тобою…»
Свидетельство о публикации №114022005082