Родник

Сквозь строй лотков и ругань пьяной «биржи»,
сквозь волны голых, безымянных плеч,
сквозь пляж, слепящий мешаниной рыжей,
сквозь искус глаз и паутину встреч,
сквозь улицы в заплёванном асфальте,
сквозь сковороды летних площадей,
сквозь выпивох фальшивые объятья,
сквозь взгляды сладострастные цирцей,,
сквозь глотки баров, магазинов пасти,
сквозь пивом вдохновлённую толпу,
сквозь жуткое кишенье биомассы,
сквозь накипь на прекрасном берегу –

пройди на мыс,
уткнувший морду в море,
как крокодил на отдыхе дневном.
Сбрось к чёрту в море
эту ношу горя,
надежд и нервов обгорелый ком.
Взгляни – там под скалой родник сверкает,
столбом вздымая влагу и песок.
Он тоже шёл
сквозь скалы,
без дорог,
и вот блаженно к морю припадает.
Он ждал тебя,
твой брат и твой наперсник.
К воде лицом горящим припади
и ощути,
как радостно в груди
стихи струятся,
омывая сердце.


Х А Н Д Р А

Не знаю, когда и как придётся мне окочуриться.
Скорей всего, сердце откажет когда-нибудь жарким днём
и накроет лицо мне двухлетняя дочурка
словно кукле своей носовым платком.

Я буду лежать и смотреть сквозь сетку прозрачной ткани,
как раньше смотрел сквозь гардины или сквозь летний дождь.
И не будет во мне ни горечи, ни страданий,
а будет просто досада, что шеи не повернёшь,

что вот незадача выпала – в потолок неотрывно пялиться,
пыльный, давно не белёный, с высохшим пауком,
и что понапрасну дочка теребит онемелые пальцы:
«Папа, пойдём».

Потом сбегутся соседи, начнут мне в лицо заглядывать,
жена примчится с работы и в обморок упадёт.
И станет стыдно, что я -  причина таких неприятностей,
что смертью нелепой нарушил их жизней размеренный ход.

Впервые по коже покатится – холодком – чужая слеза,
и некому будет дочурку испуганную пожалеть.
Потом кто-то вспомнит – покойнику надо закрыть глаза,
и только тогда погружусь я в настоящую чёрную смерть.

Последний раз надо мною солнце весёлое брызнет,
последний раз просмеётся мой милый, мой белый свет.
И всё. Затворилась дверца. «Приехали, Юрий Борисович.
Плакали твои двадцать пять лет».

В    Б О Л Ь Н И Ц Е
1
Смотрю, как за окном мятутся сосны,
как бешено штормит Аксинский Понт,
как в вихрях пены, в посвисте норд-оста
смешались волны, тучи, горизонт.

Ко мне в палату, где болезнью грозной
который день к постели пригвождён,
едва доходят струй разноголосье,
да бедных веток вымученный стон.

Отбросив книгу, делом необычным
увлёкся я. Притягивают взгляд
посланья капель на окне больничном.

И вот полувсерьёз, полушутя
читаю стёкол мутные таблички,
разгадываю клинопись дождя.

2

Косым дождём стегает клумбы ветер,
дугой сгибает гибкий кипарис.
Нависло небо хмарью беспросветной,
по склонам гор оскальзываясь вниз.

Бушует бухта шквалов круговертью,
в жабо из пены мысы облеклись,
прибой такой о гулкий берег лепит,
что выше круч летят фонтаны брызг.

Дождь снова припустил во все лопатки
и город тонет в шумной белой мгле
и слепнут окна сумрачной палаты.

Как виртуозно пляшут на стекле,
экспромт играют пальцы быстрых капель!
Похоже, пианист навеселе.

3

На третий день упорной непогоды
я ждал сестру, что колет мне спленин,
и вычитал в одиннадцатой оде
Горация – «не думай, Квинт Гирпин,

о нуждах жизни». Несерьёзный, вроде,
даёт совет. Но я согласен с ним –
что толку смаковать свои невзгоды,
сидеть в кругу невылазных кручин?

А если тяжким думам места нету
мир будет прост и ясен для тебя
и ты поверишь древнему поэту,

как в трудный час ему поверил я.
Пусть клятвой в этом будут три сонета,
что сочинил я в три ненастных дня.

  *   *   *

Мои ровесники пощажены войной.
Немногие погибли на Даманском
или, смиривши бунт чехословацкий,
в бушлатах цинковых поехали домой.

Как медный палец Эскулапу в храм,
мы принесли войне скупую жертву
и не солдатской боевою смертью –
своею помирать придётся нам.

Война глазами сытыми глядит,
упившись впрок отцов горячей кровью,
махнув нам снисходительно рукою –
«живите, глупые». А глупым стыдно жить.
  *   *   *

Вчера – жара, с утра – жара,
день – словно пекло преисподней.
Опять, едва глаза продрав,
возносим жалобы погоде.

Бриз испарился, бриз издох,
не уловить и дуновенья.
Окутал город липкий смог
туманом душных испарений.

Глядишь на небо, чуда ждёшь,
кляня что только есть на свете.
Ау, дожди! Какой там дождь.
Вот разве ночью будет ветер.

Горячий ветер дует с гор
и напролёт бессонной ночью
как будто пьяный разговор
листва под окнами лопочет.

Термометр – те же тридцать пять,
хоть что свети на небосводе.
Когда нам не о чем писать –
обычно пишем о погоде.

  *   *   *

Мы зрели в годы развенчанья культа
вождя, что был при жизни выше гор.
С предчувствием выслушивая смутным
никитовых филиппик буйный ор.

Сбылись предчувствия – низвергнут и охаян
горластый вождь. И слушает народ
как от Москвы до самых до окраин
вождь новый околесицу несёт.

Привет, вожди! Завяли наши уши.
Хоть лопните, а ваш напрасен зов.
Дорожки врозь. Уж лучше бить баклуши
да корчить развесёлых чуваков,

чем следовать за вами быдла стадом
до стойла под названьем «коммунизм».
Нам рая вашего далёкого не надо,
у нас одна-единственная жизнь.

Кому другим про коммунизм буровьте,
программы ваши, что в пустыне глас.
Вы там, в Кремле, дурейте на здоровье,
а нас не трогайте.
И мы не тронем вас.

  *   *   *

Когда лежишь с закрытыми глазами
и давит веки вызванная тьма,
где, рыбами всплывая, ускользают
серебряные переплески сна,
и нету сил смотреть на эти всплески,
на пляску беспощадного огня,
где догорает жалобою детской
тоска никчёмно прожитого дня,
а рядом, в мире от тебя отторженном,
как трубы залихвастски и лихи
косноязычно, страстно и восторженно
орут спросонья молодые петухи –
куда пойдёшь, покинув тьму слепую,
от сна, где бредит смерти суррогат?

В степь, за околицу, где ночь напропалую
комбайны по загонам колесят?

Там комбайнёры с красными глазами,
в пылище от утра и до утра,
тьму ночи протыкая фонарями
пшеницей набивают бункера.

Там труд вершится тяжкий и упорный
твоей пустой бессоннице в укор.

Что им ответит труд твой стихотворный,
твоих стихов беспомощных позор?

  *   *   *

Как быт этот мелочный бесит!
Когда-нибудь, взбеленясь,
завьюсь транссибирским экспрессом
и только видали меня!

Уеду на побережье,
на стык великих стихий
и неустанно и бережно
буду писать стихи.

Пусть поздно хвачусь я жить,
но год в стихотворном потопе
отдам за столетнюю жизнь –
забирай, Мефистофель!

Зато это жадное тело
поэзия растворит
и радость свершённого дела
по жилам пройдёт, словно спирт.

Пусть ворох стихов никудышних
вовеки никто не прочтёт,
но моя ненаписанная книжка
меня за собою ведёт.

  *   *   *

Туманы уползают ввысь,
виясь ужом в тисках ущелий,
и клочья туч переплелись
с туманов цепкой повителью.

Лохматой белою куделью
вершины гор обволоклись,
как будто спрятать захотели
под масками суровость лиц.

Но дунул бриз и сбросил маски
за перевал и лики гор
с мизантропической гримасой
глядят рассерженно в упор:

«Покоя нет на белом свете.
Отстаньте, ветер и поэты».

  *   *   *

Предвестником дарованного дня
приходит утро – мой короткий праздник.
Оно одно в житье однообразном
хоть мимолётно балует меня.

Несбыточной мечтою поманя,
опять надеждой детскою подразнит,
рассыплет щедро радугу соблазнов
и я ступаю смело в бездну дня.

Навеки нам обняться бы с тобою,
с зелёных гор слетевшее ко мне
как дуновенье ветра голубое.

Но ты скользишь в эфирной вышине
моей неразделённою любовью.
А я опять ползу у дня на дне.

  *   *   *

Работай, работай, работай –
день молотом в уши стучит
и красным шершавым потоком
в ладони плывут кирпичи.

Как панцырь рубаха от пота
на согнутом теле торчит.
Работай, работай, работай
семье на шмотьё и харчи.

Пусть стонут колени и плечи,
до нормы жестокой тяни,
чтоб в табеле день был отмечен,
чтоб переведён был в рубли.

Приди, долгожданный мой вечер,
загубленный день зачеркни.

  *   *   *

Вчера гремели грязные валы,
шли грозно полоса за полосою
и липкий ветер штормовой воды
дышал нашатырём и едкой солью.

На пляжи рушась выгнутою грудью,
захлёстывая через парапет
металось море вспененное , будто
порвать решило берега корсет.

Огнями перепугано дрожа,
крестов трагических раскачивая мачты,
на рейде маялась заблудшая баржа
да полдесятка сейнеров рыбачьих.

А нынче море нежится и тает
и жмурится в лучистой синеве
и ялики бестрепетною стаей
пасутся, словно голуби в траве.

Лишь изредка, слегка забеспокоясь,
плеснёт на берег влагою прозрачной,
где только водорослей выброшенных пояс
напоминает о неистовстве вчерашнем.

  *   *   *

Заходят с моря шквальные дожди,
как палубу прилежно город моют
и царствует неистовство воды
и ветра сумасшествие слепое.

Сморённый скукой, слушая сквозь сон,
как шум дождя то ширится, то глохнет,
весь день прокуришь, в кресло погружён,
затяжкой жадной обжигая бронхи.

А вечером, когда притихнет дождь
и ты пойдёшь ленивыми ногами
в кинотеатр, где лишь с трудом прочтёшь
холсты размытой вдрызг кинорекламы.
  *   *   *

Было время – я сам торопил свои годы,
годы детства, так тихо они текли,
как зелёною ряской покрытые воды
моей речки степной Кирпили.

Как быки в двухколёсной огромной арбе
годы детства шагали неспешно.
И напрасно взывал я к вознице-судьбе,
отвечавшему хитрой усмешкой.

А теперь, когда я одолел перевал,
не заметив пройдённой вершины,
мои годы сорвались, как снежный обвал,
покатились безумной лавиной.

Словно дубли в каком-то глупейшем кино
дни летят, повторяя друг друга.
Я не житель, а зритель! Я веретено!
Вертят дни меня круг за кругом.

И как раньше не мог я ускорить их бег,
так теперь я бессилен замедлить
ваш самоубийственный разбег
мои дни, года, десятилетия.

  *   *   *

Дочурка играет куклами
на своём любимом диване,
причёсывает их и кутает,
баюкает и пеленает.

Творят её ручки ловкие
под лепет наивной песенки
мир, ласки и нежности полный,
вселенную мудрости детской.

Что проще, чем дочки-матери,
а все в её мире счастливы.
Учитесь, взрослые дяди,
мудрости государственной.

*   *   *

Осень напомнила о себе
неожиданно как обычно
холодной, меланхоличной
слезой загрустивших небес.

Откуда и как он подкрался к нам
этот дождь, что застал врасплох?
Наверное, он за горой стерёг,
а может быть спал там.

И как будто невидимый кто-то
вздохнул и заиграл на грустном фаготе.
Бесконечной симфонии осенних дождей
прозвучала первая нота.

  *   *   *

Утром марта, прозрачным, студёным,
когда с гор ещё дышит норд-ост,
вдоль пустых парапетов бетонных
тороплюсь, проклиная мороз.

Синей рябью морщинится бухта
и в волнах в эту стылую рань
только дремлют, качаясь, лысухи
да резвится прыгучий лобань.
Промелькнёт серебристой дугою,
словно радуга вспыхнет на миг,
и, наверно довольный собою,
снова спрячется в глубях родных.

И ещё одинокий купальщик,
освежась спозаранку в воде,
потирает озябшие пальцы,
горд собой, как и рыба, вполне.

  *   *   *

Юность потерялась навсегда.
Разве уследишь – когда и где?
И года, мои пропащие года
разошлись кругами по воде.

Растворились в бесприютной шири.
Добрый путь им, я их не ищу.
Только всё пустынней в этом мире,
всё грустнее. Вот я и грущу.

  *   *   *

День отшумел, ушли заботы,
заслужен вечера покой.
Я беззаботен, я свободен,
но тошно от свободы той.

Он встал горою, этот вечер,
загородил мои пути.
А мне ему ответить нечем.
Не одолеть, не обойти.

Опять, опять в меня вползает,
как будто чёрная змея,
обида горькая и злая
на безысходность бытия.

Опять зашла в тупик дорога,
опять в бессилии стою.
Коль нет ни демона, ни бога –
«кому повём печаль свою»?

Коль нет любви, не стало друга,
зачем впустую жизнь влачить?
И не пора ль земную муку
своей рукою прекратить?

Уйти туда, где нету ада
и где, покинувшая плоть,
душа как вечную награду
покой предвечный обретёт.

Расслабься только – миг застанет,
когда, безумному от ран,
тебе нирваной смерть предстанет
и околдует, как шаман.

И, убаюкан смерти сказкой,
ты рухнешь в бездну, как Икар.
Пусть обожжёт желанной лаской
последний сладостный удар.

Опомнись, загнанный мечтатель!
Надежды нить зажми в кулак.
Расстроен? Хочется поплакать?
А ты терпи. Терпи, казак.

  *   *   *

Ночь пришла. И в сумерках аллеи
расцвели бесшумно фонари.
И рекламы, судорожно рея,
перемиги спектра завели.

Глубь небес, нежнеющих фиалкой,
по земле волною разлилась.
Дождь зарю вечернюю оплакал
и асфальт блестит, как плексиглас.

Хорошо брести весенней ночью,
пить вино, не думать ни о чём.
Только…Жизнь как будто между прочим
как река стремит своим путём.

И не я плыву навстречу жизни,
а она течёт вокруг меня,
из толпы девичьим смехом брызнет,
из кафе приманкою огня.

Остров Робинзона огибая,
мчит река, бесстрастна и быстра.
И на острове том тщетно раздуваю
слабый пламень своего костра.

  *   *   *

Мне часто снится одинокий дом
в степи, где речка тихая течёт.
И одиноко в доме том пустом,
забыта всеми, девушка живёт.

И каждый раз, лишь путь откроет ночь,
я к ней спешу, тревогою ведомый.
Всё кажется, что это моя дочь.
И нет грустней того пустого дома.

  *   *   *

На полях покоятся снега.
Тишина зимы ненарушима.
И восходят мысли светлым дымом,
ноша жизни, нынче ты легка.

Мне легко по искристой пороше
путь свой беспечальный пролагать
и про жизни радостную ношу
вирши благодарные слагать.

  *   *   *

Когда пройдя все искушенья и соблазны,
ты устоишь на избранном пути,
стихи услышишь не ума забавой праздной,
а сердцем, что всегда в твоей груди.

  *   *   *

З А В Е Щ А Н И Е     А Т Е И С Т А

Когда умру,
отдайте плоть язычнику-костру.
Пусть весело возьмётся он за дело
и разлетится прахом на ветру
то, что когда-то было моим телом.
Всё просто.
Факельщик, не трусь!

Что говорите вы? Душа?
Мне незнакома эта госпожа.
Но если сыщется,
пусть добрый ангел стащит
её,
как водится – суровый суд сверша –
в чистилище
или куда подальше.
А нет – так нет.
Я обойдусь.

Что? Память?
Бросьте! Шлюха память
бесстыже ходит по рукам,
предаст, ограбит и обманет.
Уж кому верить – так стихам.
Авось, их кто-нибудь прочтёт.
Должок покойнику вернёт.
Аминь.

  *   *   *

Мы шалаболим, чешем языки,
играем в карты, глушим водку,
глядим футбол – короче, что угодно,
лишь только б удержать тот вопль тоски,
что рвёт нам душу, рвёт её на части
и тьмою застилает нам глаза –
«Жизнь одинокая! Пустыня безучастья!
С небес в песок упавшая слеза».

  *   *   *

Ушли надежды и страданья все
вслед за тобой, ушли за перевалы,
где город твой, угрюмый Туапсе,
захлопнул расставания шлагбаум.

Всю ночь стучал в окно моё норд-ост
и мне на миг почудилось, что ветер
твои слова призывные принёс.
Но я не захотел тебе ответить.

Всё кончилось – надежды и страдания.
Сказали «нет» и время и пространство.
Ты отошла в страну воспоминания.
В ней так легко навеки потеряться.

  *   *   *

Помню губы твои послушные…
А ещё? Только это всё.
Победило моё равнодушие
безоглядное чувство твоё.

Оттолкнула сумятица будней,
поглотил всемогущий быт.
Если всё обойдётся без чуда
я тобой буду тоже забыт.

  *   *   *

Жужжат в степи шмелями трактора
и мне под их басовое жужжанье
приходит в гости давняя пора
из не скудеющей страны воспоминаний.

Далёкие,  счастливые года.
Я лишь сейчас их ясно различаю.
И хоть не забывал их никогда,
счастливыми впервые называю.

Простор дорог, огромный небосклон,
желанной волей веющее поле –
как весело нам было в мире том,
на практику отпущенным из школы.

Нас радовал и ранний наш подъём,
и путь на стан дорогою степною.
А бригадир, бранивший матерком,
казался незлобивою роднёю.

А радость упоения до слёз,
когда ты сам сидишь за рычагами
и поле расцветает, словно холст,
блестящими чернильными мазками.

На перекуре, приглушив мотор,
приляжешь рядом с трактором на землю
и чувствуешь как солнечный простор
тебя приподнимает и объемлет.

Да, день на редкость полон синевой,
как по линейке горизонт отрезан
и ты лежишь, вдыхая как родной,
молочный запах тёплого железа.

  *   *   *

Сегодня дали, как посыпанные пеплом,
а гор громады женственно нежны.
Тускнеет море колоссальным слепком
вчерашней лучезарной синевы.

На всём лежит та лёгкая усталость,
то пресыщенье ласками тепла,
когда уже недолго ждать осталось,
чтоб осень милосердная пришла.

И я устал от яростного лета,
и год нескладный тороплюсь избыть.
Сорю годами. И транжирство это
одною молодостью можно извинить.
Д И К О Е    П О Л Е

Я с морем на «вы», безразличен к горам,
и с небом надменным не дружен.
Чужие стихии. В их чопорный храм
туристом хожу равнодушным.

Но степь… Только глянет родное лицо,
нахмурятся балок морщины –
тотчас, блудный сын, перед гневным отцом
в тоске и раскаянье стыну.

Я вижу не пашен и всходов ковёр,
полей подневольную долю.
Мне степь открывает забытый простор,
прадедово Дикое Поле.

Там предки широкой дорогой идут
от Буга до плавней Кубани,
там волей казацкою выбранный путь
моей родословною станет.

Там коршуном всадник над степью парит,
там в травах теряются тропы,
там с криком испуганным из-под копыт
взлетают ленивые дрофы.

Там сабля – подруга, конь – названый брат,
где станет казак – там станица.
Прошло, не воротишь. И кто виноват,
что выпало поздно родиться?

Два века позднее мой выпал билет
и всё – никуда не деться.
Кропай свои вирши, подпольный поэт,
броди меж людей отщепенцем.
Я бросил бы всё, я бы волком ушёл
в степях подыхать на воле,
чем мыкать судьбину с пустою душой…
Где ты, моё Дикое Поле?

  *   *   *

Меня сердечно встретил круг земной.
Приветливо, с улыбкою любовной
родные лица, сад старинный мой
склонялись над мальчонком несмышлёным.

Под их рукой я беспечально рос,
взрослел и цвёл в блаженных кущах детства
и никаких не видел в том угроз,
что ум взрослел, но не взрослело сердце.

Доверчиво шагнул я в мир людей
с открытым детски сердцем нараспашку…
Наверно, нет истории старей.
Стократ оплакан этот снег вчерашний.

Жизнь научила. Сердце на замке
теперь держу, а ключ ношу в кармане.
Соскучусь о прекрасном далеке –
заговорю с ним тайными стихами.

А в этом мире, навсегда чужом,
где сердцу нараспашку нету места,
живу как все, случайным пришлецом,
давно покинувшим святые кущи детства.

  *   *   *

М Е Ж П Л Е М Е Н Н О Й      Р О М А Н

1

Азиатский твой фатализм
заставляет меня возмущаться.
Я кричу – «Нам подарена жизнь,
чтоб у ней отвоёвывать счастье»!

Но смиренно слетает с губ,
что поскольку ты чья-то невеста,
очень скоро тебя умыкнут
соплеменники-адыгейцы,

что преступна с русским любовь,
и что если братья узнают,
обойдутся плохо с тобой
там, на том берегу Кубани.

2

Мы не считали наши ночи
твоих дежурств, моих безумств.
Пусть счастье зыбко и непрочно,
но лишь бы не кончалось пусть!

Спешили мы, мы будто знали –
недолгой быть обречена
любовь украдкой. И едва ли
добром закончится она.

3

Оригинален твой обычай,
едва объятия разжав,
опять меня прилежно пичкать
наивным пересказом глав
истории племён черкесских,
твоих дремучих земляков.
С небескорыстным интересом,
конечно, слушать я готов
твой голос милый. Но сугубо
мой возрастает интерес,
когда сольются наши губы
без слов. Доходчивее – без.

4

Провинциальные каштаны
в сиянье золота закатного
заждались нашего свидания,
назначенного на полпятого.

Скамейка парка трафаретная
тебя напрасно, видно, ждёт.
Пустая пачка сигаретная
фольгой холодной пальцы жжёт.

Как пахнет пылью и листвою
после короткого дождя.
Потом тебе я всё открою –
что ненавижу долго ждать,
что не терплю душевной трагики,
стремлюсь переживать полегче…
Но был тот вечер как отравленный
без нашей безнадёжной встречи.

5

С каждым днём твой доверчивый пыл,
как свеча, убывает и тает.
Шепчешь – «Ты осторожность забыл»,
и в глазах твоих ужас мелькает.

И всё чаще под взглядом чужим
больно вздрагиваешь и бледнеешь.
На призыв мой – «Давай убежим»,
ничего не ответив, грустнеешь.

Я кричу – «Наше право любить!
На дворе другая эпоха»! –
- «Нас за это должны убить», -
повторяешь ты с тихим вздохом.

6

Мы долго шли с тобой пустыней пыльных улиц,
забыв про то, куда она ведёт.
Наверно так, беспомощно сутулясь,
приговорённые идут на эшафот.

Шагали молча, не встречаясь взглядом,
молчанья пытка разрывала грудь.
Каким самомучительным обрядом
был этот наш непоправимый путь.


Что ты несла в себе, какая мука
тебе сковала губы, почему
решилась ты на вечную разлуку,
на наше погружение во тьму?

Уже не согревал нас прежней лаской
былой любви размётанный костёр.
Что мнилось мне Шехерезады сказкой
ты приняла как собственный позор.

И ты уже чужая. И чужого
во мне опять ты видишь пришлеца.
За весь наш путь ты не сказала слова,
не подняла склонённого лица.

И вот мы на обрыве над Кубанью,
а там, за ней, зелёный твой аул,
куда как указатель расставанья
мост через реку руку протянул.

Кремень черкешенка. Прощальную минуту
ты милосердно не желаешь длить.
Яд расставанья, словно яд цикуты,
единым духом подобает пить.

Одно «прощай». Касание ладони
холодным дуновеньем ветерка.
И нет тебя. Не знаю, что бездонней –
простор небес или моя тоска.

Куда теперь? Есть городок у моря,
где я привык жизнь сладко прожигать.
Кисмет, черкешенка. С судьбою не поспоришь.
Мы не смогли судьбе противостать.

7

Опять топчу я плитку тротуаров
в своём приморском скучном городке.
Опять на пару я
с тоскою старою,
мы с ней давно на «ты», накоротке.

Бреду, к губе приклеив сигарету,
а под руку она, моя тоска.
Далёкой былью отлетело лето,
тоска на месте, родственно близка.

Тоска любви вовек неутолима.
Чем больше пьёшь, тем больше хочешь пить.
Я был любимым, ты была любимой.
И эту боль до смерти не избыть.

С Е Б Е

Когда ты вырос и окреп
и бросил отчий дом,
то класть кирпич и сеять хлеб
ты чёрным мнил трудом.

Тебя тянуло в облака,
за тридевять земель.
К перу рвалась твоя рука,
стихами мозг горел.

Но к Лукоморью нет дорог,
плутал ты много лет,
и вот сжимаешь мастерок,
рабочий инструмент.

Привычно строишь этажи,
твердишь, что жребий слеп,
винишь судьбу, мол, наша жизнь
игралище судеб.

Да, ты не баловень судьбы,
но не изгой отнюдь.
Учись, чудак, в тисках толпы
прокладывать свой путь.

Держись за тоненькую нить,
сплетённую из слов.
Не страшен жизни лабиринт,
ясна тропа стихов.

Благодари судьбу за то,
что в суете стихий
твоей высокою мечтой
оставила стихи.

Что всем игралищам назло
не вырвала она
из слабых рук твоё стило,
что нить сохранена.

Не оборви её, смотри,
ту тоненькую нить.
Хоть расшибись, сгори, умри,
а должен сохранить.

  *   *   *

И откуда эта вялость чувств
на исходе третьего десятка?
Кажется, сейчас я расточусь,
как сугроб апрельский, без остатка.

Чудится, я на пороге смерти,
вот они, последние шаги.
Впереди, хоть верьте, хоть не верьте,
не видать ни зги.

 *   *   *

Горы стали рыжее, а море синей.
Ветер злой задувает неистовей.
И как пеннорождённый детёныш морей
белый катер жмётся у пристани.

И на пляжах пустых, и под гулкой скалой,
набегая валов полосою,
рассыпается снегом роскошный прибой
белозубой улыбкой морскою.

Снова осень трубит в свой пронзительный горн,
входит в душу утраты надрывом.
Пёстрой лавой пожара спускается с гор,
бьёт холодной волною в обрывы.

В голом небе над бухтой гонимой листвой
ветер чаек испуганных носит
и я слышу сквозь посвист и жалобный вой
голос ветра – «Да здравствует осень»!

Наступает норд-остов и штормов пора,
двух стихий молодецкая свалка.
Меж горами и морем шальная игра,
вековечная их перепалка.

  *   *   *

Смотрю, как с вишен осыпаются цветы,
летят, чтоб стать никчёмной горстью праха
безропотно, бесстрашно… Что же ты
о смерти редко думаешь без страха?

Да, думаю. И в этом весь ответ.
Моя награда и расплата разом.
Не думает – и счастлив вешний цвет.
Меня терзает мой пытливый разум.

  *   *   *

Хранится заповедное вино
в тиши станичных мазаных кладовок,
где тряпкой занавешено окно
и стен не видно за рядами полок.
Там груш и семиренок аромат
уютно смешан с затхлостью мышиной,
там чувствуется дедовский уклад,
простой порядок старины былинной.

Присутствие каких-то тайных сил
мерещится мне в сумерках кладовки
и каждая пузатая бутыль
меня в упор разглядывает с полки.

В бутылях тех вино достойно ждёт
свой час урочный, час освобожденья,
когда оно беззвучно запоёт
в стаканах праздничных заискрясь и запенясь.

Там хорошо с хозяином вдвоём
глотнуть, как следует, «на пробу», «для сугреву»
и ощутить, как медленным огнём
вино пойдёт по вздрогнувшему телу.

Там добрый, вековечный дух вина
в тебя вольётся благодарной силой.
И ты поймёшь – родная сторона
тебя, пусть беглеца, не позабыла.

Тебя дождалось доброе вино,
так пей его, станицы сын заблудший.
Не кровь твою остывшую оно
согреет, но растроганную душу.

  *   *   *

Будто омытый в купели
город блестит обновлённый.
Звенят колокольцы капели
слаще пасхального звона.
Сосульки рушатся с крыш,
снег отрясает хвоя.
Куда ты , ручей, летишь
наперегонки со мною?

Запахом льда и сосны
горящую голову кружит.
Весёлое солнце весны
сияет из каждой лужи.

Безудержно тает снег
и в горном лесу облезшем,
зажмурясь, таращится вверх
сиреневый первый подснежник.

  *   *   *

Будь терпеливым, как осенний дождь,
что лил весь день над городом притихшим
и, словно бы уча смиренью ночь,
вновь барабанит по железным крышам.

В дремотном ритме обложных дождей
дни тянутся, как медленные годы.
Прохожие под колбами плащей
бредут, ругая прихоти природы.

Не осуждай в дожде погрязший день.
Не торопи его. Успеешь в Лету кануть.
Подставь лицо и руки вверх воздень –
возьми урок терпения у капель.

  *   *   *

Утро начинается дождём,
ветер с моря рвётся напролом,
бьёт прибой, порывам ветра вторя,
и понуро мокнут над бугром
белые дома лабораторий.

Непогода в бухте Голубой.
Хорошо побыть с самим собой,
у окна весь день курить и думать.
Будь благословен, стихии вой.
Голос твой – стихов моих кануны.

  *   *   *

Опять, шагая по ступеням дат,
спускаюсь в подземелия столетий.
Молчат глубины тёмные, кружат
давно забытых жизней круговертью.

А я ищу затерянный тот след,
ту нить, что сквозь рождения и смерти
меня в черёд мой вывела на свет,
на красный свет двадцатого столетья.

Кто пращур мой? Кто имя роду дал?
Полянин он, фракиец или кривич?
Прямой дорогой он наверх шагал,
потомки врозь пошли и заблудились.

Блуждаю лабиринтами столетий.
Не может быть, чтоб кто-то не ответил.

  *   *   *

О ремесле своём несладком
хочу замолвить пару слов –
люблю узор кирпичной кладки
и геометрию углов,
люблю весомость тяжких блоков,
панелей лаковую гладь,
балконов крылья, соты окон,
электросварки звездопад,

люблю артельность дел бетонных,
люблю науку монтажа,
люблю увидеть мир просторный
с построенного этажа,

люблю умелую работу
ребят, уверенных в себе,
святую соль седьмого пота,
уменье мудрое терпеть.

Но жаль одно – что чувство это
любви к профессии своей
с годами тонет безответно
в пучине дней, рутинных дней.

Всю муку чувств к своей работе
мне всё равно не втиснуть в стих.
Всё реже он ко мне приходит
мой высший миг, любимый миг,

когда кран надо мною поёт,
обжигая об солнце стрелу
и сердце трепещет моё
флюгаркой на синем ветру.

  *   *   *

28 июня 1970 года.
П. Н.

Шаг беспечный – и бездна раскрыла объятья.
Вслед за глупым мячом ты с обрыва шагнул
и в стеснённой груди задохнулось проклятье,
ужас смерти в лицо плотоядно дохнул.

Ты поверить не мог в безвозвратность паденья –
это сон, это просто киношная муть,
где ты волен прервать на последнем мгновенье
дикий сон или вспять фильма ход повернуть.

Ты не смел и подумать о страшном пределе –
это в двадцать четыре да чтоб умереть?!
И когда, уже сломано, вскрикнуло тело
и весёлое небо, сгорев, почернело,
всё равно ты не верил, что вот она – смерть.

Только тот, кто всё видит, судил по-иному,
обрывая судьбы твоей крепкую нить.
Ускользают сознания радиоволны,
не связать, не соединить.

Так и умер ты там, на просоленных скалах,
к тем, кто судит, подняв вопрошающий взгляд,
и морская волна, как собака, лизала
твою кровь, совершая прощальный обряд.

Сон  о  Кубе.

Ложится снег на сгорбленные пальмы,
на землю стелет мертвенный покров.
Рождественской игрушкою сусальной
в сугробах гаснет радуга цветов.

Пустыней смерти распростёрся остров.
Где ты, Карибов райский малахит?
В метельную укутанные простынь
наги тела гаванских авенид.
Пусты дома, черны глазницы окон,
на рейде вмёрзли трупы кораблей,
надгробиями из снегов глубоких
торчат кресты потухших фонарей.

В круженье снегопада стонут пальмы,
поёт над Кубой ветер финских шхер.
Сурово, отрешённо и печально
глядит в мой сон Алехо Карпентьер.

И снится мне, что Куба мёртвой льдиной
плывёт во мрак арктических ночей.
Как паруса над скорбною равниной
вершины Сьерры и ладони Че.

  *   *   *

Продлись на миг, очарованье утра,
замри в долинах воздух голубой
и дымкою прозрачною окутай
хребтов зелёных нерушимый строй.

Продлись во мне, прекрасное мгновенье,
теплом своим застенчивым согрей,
как греют руки солнечных лучей
эвксинских волн холодное цветенье.

  *   *   *

Мне приснились стихи – как детишки простые.
Под июльским дождём они весело шли,
в тёплых лужицах шлёпали ноги босые
и чумазые лица улыбкой цвели.

Приближались они голоногой гурьбою
с дружелюбием чистым в счастливых глазах…
Но умчало меня сновиденье другое
и ушли мои гости, имён не сказав.

Где-то бродят они, беспризорные дети,
и грустнеют их лица от трудных дорог.
Здесь, в сумятице дней, мне никак их не встретить,
чтоб омыть пыль и кровь с их израненных ног.

  *   *   *

Журчат ручейки человеческой речи,
звучат за стеною воркующей песней –
детишки смеются, ребёнок лепечет,
ласкается музыка звуков чудесных.

Закрою глаза – и сверкают под солнцем
прозрачные воды на горных лужайках,
в цветах лёгким листиком бабочка вьётся,
птицы порхают беспечною стайкой.

Открою глаза – и облезлой стеною
обступит обыденность, зла и стара.
Соседи ругаются, пьяница воет,
дети теснятся в колодце двора.

Но бьют родники человеческой речи
и сердца касаются чистой струёю –
детишки смеются, ребёнок лепечет.
Им душу свою нараспашку открою.

  *   *   *

Часы послеполуденной жары.
Трещат в листве занудные цикады,
а воздух словно пышет из дыры
пробитой в пекло дантового ада.
Катком светило катится с горы,
утюжа землю огненной громадой.
Далёких рощ тенистые шатры
напрасно манят в рай своей прохлады.

Нет, ты стучи, кувалдой тяжкой бей,
стели раствор, крути винты подкосов.
Здесь рай и ад твой, милый муравей,
всё решено и больше нет вопросов.

Ты сделал выбор. Нет пути назад.
И рад бы в рай, да не пускает ад.

Плохое   настроение.

Выметен город норд-оста метлой,
щедрыми вымыт дождями.
Так чисто и пусто, как будто с тобой
мы вновь в Рудольштадт попали.

Опять поражает внезапная мысль,
что год финиширует скоро,
что он тридцать третий и как ни бодрись,
ты быстро идёшь под гору.

Пытаешься вспомнить прожитый год,
но пуст он, как это вот небо.
И вспугнутой птицей безумье мелькнёт –
а может он вовсе не был?

Дни так однотипны, как будто сошли
они с конвейера ВАЗа.
Слопало время твои тридцать три
и не поперхнулось ни разу.

Не жизни парад, а мелькание дат,
смотришь оцепенело
как чёрные стрелки стригут циферблат,
делают своё дело.

И вот ты опять на работу идёшь
дождливым осенним утром.
Шипение шин и шуршанье подошв
звучат похоронным салютом.

  *   *   *

Испуганной стаей взлетели слова
и тут же растаяли в гулком просторе.
А мир не заметил. Бесстрастна трава,
молчат безразлично и горы и море.

Кричи хоть всю жизнь. Хоть себя надорви,
бунтуй против косности круга земного,
проклятия шли, объясняйся в любви –
бессильно твоё вопиящее слово.

И как ты стоял перед миром один,
один и останешься, как на дуэли.
Мир выстрелит первым и криком своим
не отклонить тебе дуло от цели.

Мир – сцена, сказал англичанин Шекспир,
а люди – актёры на шатких подмостках.
Играй, как умеешь, - напутствует мир,
мир нашей земли, равнодушный и косный.

А станет невмочь тебе жить без любви
и к людям пойдёшь ты за крохой участья –
немногое ты обретёшь меж людьми
и горький свой труд ты потратишь напрасно.

Один. Но кому адресуешься ты,
отверженный миром, не верящий людям?
Зачем покрываешь стихами листы,
которых никто и читать не будет?

  *   *   *

Не люблю истоптанных троп,
суетливых ритмов вокзала.
Моя мысль, как в горе рудокоп,
вглубь копала, копала, копала.

В темноте прокладывал путь,
твёрдо веря, что движусь к цели.
И, боясь лишний раз отдохнуть,
каждый миг почитал бесценным.

Может быть, ослепну как крот,
и умру, не увидев солнца.
Но дорога одна – вперёд,
если ты за дело берёшься.

  *   *   *

Синие дали вечерних кубанских степей,
тёплая пыль на просёлках мукою осела,
медленно меркнет малиновый солнца репей,
тонет станица в пространствах полей потемнелых.

Ластится пыль к загорелым ногам пацанов,
брызжет разрывом звучней новогодней хлопушки,
сабля и поджег за поясом рваных штанов,
щёки горят сквозь пшеничные зёрна веснушек.

Сердце вещует, что мать с хворостиною ждёт
там, у калитки, вояку домой зазывая.
Мама, не надо! Идёт твой сынишка, идёт
пыльной дорогой блаженного детского рая.

  *   *   *

Мы привыкаем к горьким поражениям
своей смельчавшей без любви души.
Проигрывая малые сражения,
не смеем верить в выигрыш больших.

Осталось нам тупое ожидание –
рванёт ли завтра бомба под окном
или продлится бред существования,
когда живёшь одним насущным днём?

Как автоматы ходим на работу,
дома возводим, пестуем детей.
А для кого всё это? Умный кто-то
толкует нам – «для лучших светлых дней».

Жизнь год за годом топчется на месте,
договорная нудная игра.
Всё наперёд до мелочей известно
и завтра будет то же, что вчера.

Чужими стали лозунги и флаги,
вождя кремлёвского затверженная речь.
Начать бы жизнь как чистый лист бумаги,
а прошлое черновиками сжечь.

  *   *   *

Человек противится природе
до последней крохи скудных сил.
Отвоёвывает год за годом,
а умрёт случайно, как и жил.

Проживёт свой век, скорбя и мучась,
изнывая в мелочной борьбе.
Чем он заслужил такую участь?
Неужели правды нет в судьбе?

Есть, наверно. Кто тебе ответит?
Кто подаст спасительный совет?
Сам живёшь на этом белом свете,
сам ищи свой правильный ответ.

Только все порывы канут втуне -
сколько не ищи и не трудись
не изменишь ты свою, земную,
в небесах расчисленную жизнь.

Тот, кто о тебе распорядился,
не меняет слова своего.
Но не бойся. Ты уже родился
и страшней не будет ничего.

  *   *   *

Речка    Жанэ

Прозрачные струи Жанэ…
Поток Коцехура задорный,
с каким безразличьем ко мне
ты катишь проворные волны.
Вся жизнь твоей быстрой воды
одним озабочена делом –
к родительской Понта груди
прижаться озябнувшим телом,
промчать свой стремительный путь
сквозь гор неуютных теснины
и как на перине уснуть
на тёплого моря равнине.

Что речке поэт-ротозей,
незвано явившийся в гости.
Без счёта подобных гостей
в ней треплются бренные кости.
Их много тут время смело
в курганы, могилы, дольмены.
И нас, заступивших на смену,
не минет забвенья крыло.

Бродил здесь безвестный торет,
охотился принц Ольденбургский,
и ссыльный поручик-поэт
томился от грустных предчувствий.
Вились по твоим берегам
разбойные тропы черкесов
и пулю несла казакам
чащоба враждебного леса.

Равно равнодушна река
к живым и давно погребённым.
Равно от меня далека,
хоть сабием стань непреклонным.
Стоп!
Что за придирки к реке?
Чем, бедная, не угодила?
И кто ты, что просишь в тоске,
чтоб речка тебя полюбила?

Живёшь? На здоровье живи.
Любуешься? Молча любуйся.
А любишь – признайся в любви
и радуйся редкому чувству.

Взгляни, как стремится вода
в трудах непрестанных и чистых,
как песня её молода,
любовь её – как бескорыстна.

Терпенью её подивись
стихов инфантильных маратель.
Умой свою мутную мысль
в кристальных её перекатах.

Журчи, хлопотунья Жанэ,
сквозь горы и годы – до моря.
Пусть голос твой вечный во мне
звучит материнским укором.

  *   *   *

Костры

Над виноградниками бурыми,
на тёмном профиле горы
восходят дымными фигурами
лозы сжигаемой костры.

Обрезка лоз давно закончена,
зажгли сухие вороха.
Зима сгорает на обочине
фаталистична и тиха.

Поля в лучах весенних нежатся,
парит пригретая земля.
По междурядьям трактор мечется,
отравой синею пыля.

А по меже – шарами снежными
шатры цветущей алычи,
как футболистами небрежными
в траве забытые мячи.

Ещё Маркхот не тронут зеленью,
угрюмо хвоя склон пятнит,
но лес прозрачный, лес сиреневый
уже приветливо глядит.

И над округой, сколько видно мне,
приметой радостной поры
восходят праздничными дымами
весны сигнальные костры.

  *   *   *

На перевале листопад,
летит во прах краса дубравы.
И, обнажая горный скат,
щетиной рыжей ссохлись травы.

Застыли скорбно тополя
литой из бронзы колоннадой.
Пожалуй, их не веселят
цвета осеннего наряда.

И весь ущербный, пёстрый хлам
они б сменяли без раздумий
на майский дождь, на птичий гам,
на первых листьев трепет юный.

Жарой иссушен горный край,
редеет лес, мелеют речки.
Далёк твой рай, зелёный май,
затлела осень жёлтой свечкой.

  *   *   *

Я помню о тебе, родной Чирчик,
случайный кров в чужом Узбекистане.
Мне в имени твоём журчит арык
и нежное чинары лепетанье.

Шатром лазурным светят небеса,
сияют горы снежною грядою.
И ласковые мамины глаза
вольются в сердце тёплою волною.

Нырну опять сквозь толщу мутных лет
в те чистые заветные глубины,
где в первый раз увидел белый свет,
прекрасный свет рождения чужбины.

Увижу вновь тюльпаны на лугах,
бег горных рек, голубизной кипящих,
себя увижу вдруг на маминых руках
и вверх всплыву, испуганный ныряльщик.

Пускай сомкнутся годы, как вода,
и скроют боль моих воспоминаний.
С тобою, мама, встретимся когда
за той, последней для живущих гранью?

Или напрасно жду я этот миг
и он судьбой не будет нам подарен?
Но не забуду я тебя, Чирчик,
арыков плеск и шумные чинары.

Вербная   неделя.

Как позднее раскаянье апреля,
как милость, подавившая собой,
частит дождями вербная неделя,
купает мир в живительной купели,
кропит с небес повинною рукой.

Шумят дожди, прозрачной песней льются,
внимай душа, мелодию следи.
Звенят дожди в серебряные блюдца
и тихой грустью в сердце отзовутся,
как Незваловы Медарда дожди.

Блаженствует листва в прохладных струях,
блестит трава, из-под земли спеша.
Зелёный мир поёт и торжествует,
пьёт досыта небес росу святую,
испей и ты, примолкшая душа.

Взгляни, как чист просторный мир апреля,
взгляни, как чист омытый лик земли.
«Кто скажет нам, что жить мы не умели»?
Кропи мне душу, вербная неделя,
там снова всходы робкие взошли.

  *   *   *

Налетело первобытной силой,
завертело в небе облака,
брызнуло дождя холодной пылью,
вихрем в спину поддало слегка.

Обняло целительной прохладой,
позабыть заставило дела.
Я доволен. Ничего не надо.
Осень долгожданная пришла.

  *   *   *

Тоскуют по мне терпеливые книги,
пылятся на полке в квартире пустой,
томятся и ждут сокровенного мига,
когда я коснусь их горячей рукой.

А я, в маяту ремесла погружённый,
тоскую по книгам у стройки в плену
и жду, призывая как юный влюблённый
свидания час и ночей тишину.

Так тянутся дни наши в долгой разлуке
и кратки свиданья в полночной тиши,
когда вы встречаетесь, книги и руки,
и дышат согласно две страстных души.

  *   *   *

Кубанской нивы сорный злак,
я каждый день встречал как праздник,
рос буйно, весело и праздно
и думал – вечно будет так.

Беспечный, влюбчивый чудак,
полжизни промотав напрасно,
прозрел я поздно, но не гаснет
надежды брезжущий маяк.

Нет, тяжкий груз бездарных лет
мне плечи раздавить не сможет,
мне мил и дорог белый свет,
любовь и вера силы множат.

Пусть обступает будней рать.
Не собираюсь отступать.

  *   *   *

Какой ненужной кажется луна
осенним утром в нашем городишке.
Убогою изгнанницей она
спешит сторонкой между туч оплывших.

Нет никакого дела до неё
похмельным или трезвым горожанам.
У них вполне реальное житьё
без вышних сфер и розовых туманов.

В автобусах и собственных авто,
судача наспех о деньгах и хлебе,
спешат они. И хоть бы глянул кто
как лунный лик истаивает в небе!

Прошла пора мечтательных натур
и нынче пресловутым лунным светом
любуются, ну может, пара дур
с таким, как я, зачуханным поэтом.

Быстрей, быстрей – торопится наш век,
и мчит вперёд, пути не разбирая.
Мне видится – уносит этот бег
всё дальше от завещанного края.

Всё дальше от луны и от земли,
всё дальше от отцов и от отчизны.
Мне кажется – мы не туда пошли,
мне кажется – неладно что-то в жизни.

  *   *   *

Корчуют старые сады
и, где вчера в строю согласном
стояли гордые ряды,
сейчас порубки безобразье.

Корней и крон немой хаос,
поруган сад и изувечен.
Лежат тела и вкривь и вкось
как в Диком Поле после сечи.

Здесь четвертованы стволы,
ветвей обрубки тянут руки
и в тишине вечерней мглы
мне внятно слышен голос муки.

Стою, как громом поражён,
среди растерзанных деревьев
и тянет душу тихий стон
невозвратимости потери.

Пусть завтра вновь сюда придут
и новый сад заложат люди,
но сад, что цвёл весною тут,
он никогда цвести не будет.

  *   *   *

Спят танкеры, обняв причалов кнехты,
ночной Шесхарис в ярких фонарях
и сытным, первобытным духом нефти
здесь каждый атом воздуха пропах.

Причалы в море руки протянули
и хищно к их натруженным рукам
тела судов пиявками прильнули
и счёта нету жадным этим ртам!

Но вместо нефти, чудится порою,
кровь материнскую несёт трубопровод.
Слепым щенком корыстолюбие людское
и день и ночь природы грудь сосёт.
И день и ночь для вящего комфорта,
для глоток полонивших нас машин
менялы нефтеналивного порта
земную кровь меняют на алтын.

  *   *   *

Февральские сиреневые горы
ещё сверкают инеем под солнцем,
но по щелям уже зацвёл кизил,
цыплячьим пухом склоны покрывая,
фундук взметнул зелёные знамёна
навстречу неба синему шатру,
в долинах, по ухоженным садам
миндаль клубится розовым туманом…

Весна уверенно накладывает краски
как вдумчивый художник на холсте.

  *   *   *


Рецензии