Отстоял

     Её боялись в нашей деревне. Не побаивались - а боялись. И что интересно, если бы кто-то назвал не укоренившееся прозвище, а её полное имя, то сама бы она не отозвалась, и не признали бы эту женщину по её настоящему имени встречающие её по десять раз на дню знакомцы, потому что давно забыли, как оно произносится, а вот кличка её была на слуху, ухо резала. «Нина-пасть порву» приклеилось к ней от постоянной присказки, которою она то и дело ревущим неженоподобным голосом пугала людей, - всех, без разбора. Маленькие свиные глазки на оладье лица ещё только, было,  различали человека перед собой, а уж сиплые матерные слова ломились наружу, торопились наполнить окружающее пространство. И завершался этот рык обычным: «Пасть порву-у-у!»
    Такие в деревнях не родятся. А уж откуда она приехала, никто не знал. Она же о себе говорила разное, что придумает, каждый раз новое. И где уж она, это произведение социалистической реализма, услыхала эту свою раскатистую угрозу, но она так ей понравилась, всё равно что изжёванная цигарка, приклеилась к губе. При упоминании об этой женщине сразу догадывались: «А! это…«пасть порву».
      Как и все, она где-то работала. Имела сына и даже была замужем. Но муж её, рецидивист со стажем, проживал подле неё редко, помалу по причине приверженности к воровской доблести. Как только он выходил с очередной отсидки (большие сроки ему почему-то не давали), то сразу делался каким-то скучным и заторможенным. С женой, конечно, резвился, ставил ей фонари в пол-лица. На теле синяков не получалось, как на крепком сбитне. Пил, конечно, не на зарплату, а добытое женой пойло. И более ничего не хотел, не делал. Больше ничего из деревенского быта его не привлекало.   
     Устраиваемый по настоянию органов на какую-нибудь неквалифицированную работу он за неё не держался, вылетал, как потревоженная пробка из шампанского, правда, без хлопка и пены – тихо и без возражений. Не спорил, не доказывал, просто получал расчёт и шёл оформляться на новое место: на пилораму ли, в другую кочегарку, ну или в совхоз плевать от безделья и скуки под ноги бригадиру. Сторожем его на работу не брали. Начальникам с ним было хлопотно. Едва распознав, кто перед ними, они тут же старались от него избавиться. А он с высокомерием урки, для разнообразия сменившего камеру на волю, даже по фамилиям начальников не запоминал. Когда же весь этот фрайерский бедлам с оформлениями на работу  ему надоедал, становился скучным до немогу, он снова лениво и незатейливо обеспечивал себе статью и отбывал в очередную с супружницей разлуку. А та давно научилась сама себя защищать, давно привыкла жить самостоятельно. Хоть это и западло, и не по понятиям, часто пила  дома одна, запершись. А потом … шла на улицу размяться, поговорить с очередной жертвой … по душам.
     Причём, жертву она не выискивала, просто ждала её возле своего дома на тротуарах. Опершись на приглянувшуюся штакетину, обводила напряжённым, как луч сторожевого прожектора, взором прилегающую территорию. Жертва, на то она и жертва, выискивалась сама. И хотя знакомые односельчане, понимая с пелёнок, как легче прожить, старались прошмыгнуть мимо опасности незамеченными – ничего у них не выходило. С цепкостью придорожного репья «пасть порву» различала на пустынной улице мишень, и тут в её адрес летел липкий шквал слов. «Ну-ко, ты… подойди сюда. Я тебе… хочу сказать… Да что ты, падла, прячешься? Говорить со мной не желаешь? Да я тебя…» Её монолог, как клей, сковывал любого. Даже острословы не были способны отбрить, отразить, хотя бы отделаться. И молча выносить её слова, падающие тяжёлым матерным градом, было нестерпимо. Как-то так выходило: она одними словами могла заставить человека согнуться. Пришпиливала грязные ругательства, дергала, как полицай беззащитного шпака, и, главное, всегда получалось так, что её сиплая матерщина подавляла, лишала возможности возражать, отстаивать себя, ну хоть как-то, как-нибудь.
       И торжествующее «Я тебе пасть порву!» вплеталось в извергаемое, где угодно, и означало именно угрозу чуть ли не жизни истязаемого. Приэтом, сквернавка зорко видела, до какой кондиции забила норов очередной жертвы, и то ли добавляла жару, то ли припечатывала полураздавленное копошение. «Пасть порву» всегда обретала свой кайф и торжествовала победу.
      Она и ходила-то не по-женски - ступала косолапо, широко. Прикрытая  серостью фуфайки задница не юлила, не притягивала взоры мужчин, а ощущалась этаким каменным основанием спине и плечам. И вся она, эта,  с позволения сказать, женщина, была неизбежной бедой каждому, кто волей случая оказывался в её поле досягаемости.
      
      В одном из соседских домов жил мужичок, впрочем, чего там мужичок, нормальный мужик, каких по округе достаточно. Был он уроженцем деревни. Старился дом, оставленный ему родителями, подрастали дети. Учительская должность как-то не выделяла этого человека среди соседей. И, конечно, что-нибудь он значил, но не выделялся, скромности было ему не занимать. Как и другие, в свободное время учитель копался на маленьком огороде у дома. В конце июля ставил сено в лесу. В хлеву на подворье по деревенскому раскладу содержалась корова, дававшая вкусное молоко учительским домочадцам: больной жене и сыну с дочкой.
     С грубой соседкой учитель как-то заговорил, не мог не заговорить, да и отошёл оплёванный, огаженный опрокинутым на него ушатом хамства. Смышлёная баба тогда за что-то даже выделила его для себя, и потом они, сколько могли, обходили друг друга, но, оказалось, до поры. 
     Надо сказать, учительская жена болела трудно давно, и это, конечно, сказывалось на благополучии семьи. А в деревне все про всех знают – ничего не утаить. Бодрился учитель, вида не подавал. А соседи давным-давно обсудили, как нелегко ему приходится. Жена по наущению врачей, что не могли помочь, в который раз отъехала на лечение в Крым на долгий срок. Мужу было страшно её, больную, неизвестно куда, без сопровождения отпускать, да ведь и дом с малыми детьми и хозяйством не бросишь.
     Не боялся чёрной работы учитель, обходился и по дому и по хозяйству. Да только почему-то особенно страшился, что однажды в школе его интеллигентные коллеги вдруг да учуют въедливый запах хлева, что после дойки коровы каждый раз не проходил и замывался с трудом. Мерещилось, что учуют… и будет не расхлебать ему позора, в котором, вроде, не так уж и виноват, но поди объясни что-то людям. И вот ведь как бывает, выносит человеческая душа многотонную тяжесть ставшего уж привычным горя, а чепуха, даже её запах, переполнят малой малостью чашу, и ослабеет дух человека. Он-то держался. Что ему оставалось. Только люди, разглядев соринку в чужом глазу, разве пожалеют? Да мало ли. Когда духом человек сбоит, ох, как это сразу все замечают, а иные, для удовольствие что ли, стараются ослабевшего ещё и пнуть под дых.
    «Пасть порву» о неблагополучии  учителя знала, а о шаткости его мущинского достоинства прозорливо догадывалась и по-своему поглядывала на мужика до поры. И всё бы ничего, кому какое дело, уживались же как-то по соседству. Но однажды в грустную минуту задумался учитель у окна, выходившего на улицу. Серый свет осеннего дня с улицы. Думы невесёлые. Дети своим заняты. Он в эту выпавшую тишину то ли о жене вспомнил, то ли неслышно себя пожалел.
      И тут…
      Глаза сами наткнулись на похмельное лицо за окном… Потом на фуфайку, косо влезающую через его  калитку, что никакие гости давно не открывали. С улицы в палисадник как раз под окно неловко ввернулась грузное тело. «Пасть порву»!  Нина… кажется. И прямо под окном, распахнув фуфайку и подобрав подол, примостилась женщина справить нужду. Небывалой наглостью забелела женская задница…
      Кровь густым сгустком ударила в голову. Мужик, ещё не осознав ничего, ничего и не подумав, вышиб дверь плечом, вылетел наружу. Остановился над раскорячившейся бабой. Скрипнул зубами. Ни единого слова, чтобы прогнать, в себе не обнаружил. Не было слов, не было возможности что-то подумать.  Полоснула обида! Ярость!  И тут же, поведя вокруг дурным глазом, вдруг разглядел спасение. Дрожащими руками и не почуял, как вырвал из куста черёмухи, растущей в палисаде, гибкую вицу и, оборотясь к злодейке, этак-то резво да ладно резко вытянул её по белоснежью зада.  И ещё раз! И ещё… Вица сама взлетала и с каким-то облегчением опускалась откуда-то сверху.   Мужик в помутнении рассудка ничего не соображал, только с каждым взмахом чувствовал облегченье. А обычно горластая да нахрапистая «пасть порву», забасившая, было, ругательные слова, да вдруг дав горлом стыдного петуха, прямо со спущенными причиндалами, сверкая заголённостью, кинулась, зашарила, как на грех, захлопнувшуюся калитку, да и на полусогнутых так и вылетела за ограду. 
       Там, пряча срам, она потянула на себя спасительную калитку и всё-таки засипела: «Да я … тебя…  в суд … подам … Да я … Как ты можешь женщину?..»
       Учитель, а в эту секунду это был зверь обиженный, как-то слепо дернул на себя калитку, потянулся зажатой в руке вицей, да не успел. Гроза улицы и деревни, подхватив себя под оскорблённые места, лихо припустила прочь. И только издали снова забренчал её сиплый похожий на лай голос. Странно, как на автомате отметил про себя учитель: в доносившихся издали угрозах не было слышно ни единого матюга.
     Руки дрожали, прыгали. В голову медленно возвращалось соображение. Как это он так … вицей? А-а-а… правильно! Ведь она пришла насмеяться над его бедой. Ведь она слабость его удовольствием себе вывернула. Не пощадила. Нет, всё правильно! Пусть судят. С мыслями возвращались зрение, нормальный слух. И только сердце, бухавшее в груди, никак не могло успокоиться.
     «Что ж это такое? – злой слезой закипало где-то в груди. -  Ведь это она нарочно. Показала, что сюда можно за этим делом заходить – да среди бела дня!..  Как будто здесь никто и не живёт. Никого и ничего стоящего нет! Это как собака ногу задирает на ничей угол… Это на меня, будто я уже и пропащий совсем,  это на детей моих…»
      Звоном лопнула и загудела спасительная пустота в голове. Вернулся в дом. Хорошо, что детей не было, не видели ничего. Зачем-то полезли воспоминания. В доучительскую пору работал мужик в местной пожарной части. Занесла его нелёгкая тогда на должность начальника пожарной части, которая была малокомплектной и состояла всего-то из шестнадцати человек. Так вот раз, это было в … году, выехали на вызов о пожаре именно к ней, к Нине-пасть порву. Как потом выяснилось, она сама-то и не думала звонить о помощи, это сосед, обеспокоенный запахом дыма и какой-то синью за стёклами окон в её доме напротив, вызвал пожарных.
      Подлетели тогда на пожарной машине, кинулись к окнам. В разводах дыма за стеклом ничего не видать. Но над крышей дыма  нет. Рванули  двери, а они заперты… изнутри.
       Начальник (это мужик-то, теперешний учитель) заколотил кулаком: открывай! Дверь снесём… А из-за двери сначала ни шороха, а затем сиплые матюжки в ответ. Нина была жива.   Дома. Но открывать не собиралась. Пришлось, выкатив два рукава наизготовку, послать за участковым. И когда тот через полчаса нарисовался в милицейском мундире в проёме окна злосчастного дома, «пасть порву»,  чтя  закон, наконец, открыла двери.
       Никакого пожара внутри не было. Дым, как оказалось при осмотре, разошёлся прямо из обогревательной печи, в топке которой плотно лежали обугленные дрова, которые пробовали, видно, поджечь, да не смогли по причине не выдвинутых задвижек печной трубы. Печь по длящейся весенней поре, скорее всего, давно не топили, и задвижки замокли, заплыли отслоившейся в сырости глиной и никакой силой не могли быть открытыми для нормальной тяги. А тут в очередной раз муж Юра Шаготов прибыли из заключения, и радушная хозяйка решила уютом окружить застывшее в разлуке сердце. Но печка, падла, подвела. Слава богу, сама загасла, не разгоревшись, но дыма, б… такая, напустила немало. Муж как будто ничего и не заметил. Его обнаружили на койке без одеяла спящим в трогательных чёрных зоновских трусах, по-детски подложившего ладонь под щеку. Заботливая хозяйка встретила ворвавшихся пожарников, как положено ожидавшей мужа женщине … на ней были большие сатиновые трусы и такого же чёрного сатина лифчик. Смущенные пожарники, распознав, что Юра не задохнулся, живой, очень удивились этому, потому что рядом с кроватью на полу лежал сдохший от угара кот. Нина-«пасть порву» была не в счёт. На такую женщину, и сомнения не возникало, набежавший угар, конечно же, не действовал, так… может быть, веселил несколько. Будить «отпускника» не стали, а ей предложили одеться и проследовать в пожарную часть для составления объяснительной записки по ложному вызову пожарных на пожар. Так полагалось.
      Она оделась. Нимало не смущаясь присутствующих, втиснула себя в то, что называлось платьем. Для шарма накинула на плечи куртку грубого сукна, лёгким движением вбила ноги в резиновые, мало напоминающие сапоги чоботы. Но в пожарку на пожарной машине ехать отказалась, пространно уточнив, где она её, пожарную, часть то есть, видала или хотела бы  разглядеть. Приэтом, пострадавшая от злого навета соседа решительно заявила, что вот в милицию, да ещё  с другом-участковым, по которому не устаёт скучать, она поедет… если предоставят транспорт, а в пожарную часть – да ни за что! Пешком же она вообще никуда не собирается. Муж же!.. такие вы сякие, только что прибыл – понимать должны.
       Милицейский УАЗик искали долго. Уже вытянуло дым в открытую настежь дверь. Уже устал мелькать перед глазами испереживавшийся сосед, получается, напрасно проявивший бдительность и тем самым навредивший, испортивший день как пожарникам, так и дорогой соседке. Солнце небывало тёплого для конца весны дня уже касалось горизонта. И тут, откуда ни возьмись, подкатила машина с оригинальными решётками на задних стёклах. На сиденье позади шофёра уселись плотно: сосед, потом соседка и, наконец, начальник пожчасти, которому, собственно, и нужна была объяснительная. Дверцу авто сразу захлопнуть не смогли, так как сразу ощутили товарищи по несчастью крепкое плечо друг друга. Впереди рядом с шофёром уселся участковый, и… машина, лихо заложившая прямо посреди улицы крутой разворот, кстати, с явным нарушением дорожных правил, на той сомнительной стороне  грунтовой просёлочной дороги правым боком не то, что провалилась, легла в напоенную талой грязью промоину. Водитель, выскочив из УАЗика, как из танка через открытый люк, сразу догадался заглушить двигатель и, покряхтев и почертыхавшись для порядка, спокойно, не торопясь отправился искать «Беларусь» - без трактора, было понятно сразу, не выбраться.
      А уж тем более не выбраться было с запрокинувшегося набок сиденья злополучной троице, что, вишь ты, намеревалась с комфортом и задарма проехаться на служебной машине, правда,  по служебной необходимости. Дело в том, что правая дверца, на которой теперь не сидел, а лежал бдительный сосед, была попросту вжата в грязь, медленно сочившуюся внутрь машины. На соседе лежало, надо отметить без возражений с чьёй бы то ни было стороны, крупное тело потерпевшей. Поначалу она как-то даже затихла, угрелась что ли. Но, заскучав без ощутимой взаимности, от какой-то непонятной неподвижности даже, «пасть порву» вдруг стала громко излагать мысли вслух: «Что?! В милицию собрался? На меня стучать? Да ведь и я там расскажу, как ты с убойного пункта ворованное мясо вчера вечером принёс. Шты-ы?! Немножко ливера… для собаки выпросил… Да я же знаю, кто тебя мясом снабжает. Видела, видела, как ты сумки в дом таскаешь. Не сообщала… А ты? Падла. На меня стучать поехал?»
     Начальнику пожчасти на двойной перине было мягко, хотя вредная женщина, не встретив взаимности и с его стороны, вдруг выставила локоть в бок. И хотя левая дверца в сложившейся обстановке напоминала высоко поднятый над землёй люк, начальник, оставив двоих разбираться между собой, подтянулся и, выбрав, на что опереться ногой, выпрыгнул на обочину…

     Давно это было… зачем и пришло из прошлого? Тогдашний начальник пожарки, а ныне учитель, которому судьба  скучать не давала, вдруг подумал почему-то, что злоба в людях живёт всё-таки во спасение. И понятно, что даже деревенское человечество делится на успешных и неудачников. А впрочем, у кого же жизнь без полос? То белая полоса, то чёрная. Но вот когда кто-нибудь шатнётся на ослабевших ногах, почему-то сразу находятся люди, обычно сами из неудачников, что обязательно с особенным сладострастием постараются сделать ещё больнее тому, что пошатнулся в горе. Приэтом, нападающие ощущают силу злости своей, ощущают даже своё возвышение над добиваемым, и словно бы всё это даёт им почувствовать: нет, не самые они ничтожные – этому, гляди, ещё хуже стало.
     У Нины-пасть порву  дорога жизни с детства петляла по буеракам. Она забурела, научилась не давать себя в обиду, научилась басить голосом не по-женски. Пугала людей. Делала вид, что не хуже других, что такая же. Но, не оглядываясь на свою неудачную семью, на затяжные свои срывы в пьянку, своё равнодушие к самой жизни, она не соглашалась признавать себя раздавленной обстоятельствами неудачницей, бедолагой. Поставила крест на себе самой, но не могла признать себя пропащей. Вроде она и не догадывалась, насколько всё плохо.
     Рухнуло всё, обвалилось… когда пришло известие о первом тюремном сроке сына, который прямо из детдома (при живой-то матери) зашагал по следам отца. Сына, сыночка, она любила. И в минуты просветлений, когда не орала матюгами, вдруг, помягчев  хмурым лицом на людях, принималась хвалиться, какой-то он у неё хороший, какие большие деньги она ему перевела, какие носки, правда, не связала, на базаре купила и выслала… сама-то не умела вязать.   
     «Неисповедимы пути…»  Нет, «пасть порву» могла бы исповедаться, и в её признании среди прочего было бы сказано и об учителе, этом чистоплюе, которого она знала давно и по-деревенски основательно, который был кровь от крови такой же, ничем не лучше её, её сыночка, всех прочих, ею или жизнью зашуганных, но вот чем-то отличался же… от неё. Подмяв округу, узурпаторша не могла смириться: рядом бедовал человек, не признававший, что весь кругом в провале, который не спился, не озверел и, главное, не боялся, что она, «пасть порву», могла его замазать. Сам-то весь в горестях и печалях, а, поди ж ты, не роптал - не буянил с горя! Такого следовало не замазать, не застращать - размазать по земле. Следовало! Чтобы не отсвечивал ей, «пасть порву», каким-то непонятным укором всей её жизни.
       Говорят, Господь испытывает каждого, кто на что годен. Ах, и зачем Ему над бедными людьми злые эксперименты ставить? Зачем Всесильному меру нашего долготерпения определять?.. Ну, да ладно, Бог-отец ему судья.  «Пасть порву» своё испытание  над учителем (понятно, по божьему промыслу) учинила. И получила вицей по срамному месту, не честь человеческую -  гордыню свою не сберегла.
        Учитель потом, встречаясь и не обходя её, не разговаривал с ней. Проходил мимо, опустив голову, но всегда напрягался и был готов к её мерзким выходкам. Он-то и не заметил, что отстоял достоинство дома своего, не позволил загадить трудное, выходит, светлое, чем жил и собирался жить дальше. Он-то не заметил –  заметила она и больше его не трогала, опасалась.
               


Рецензии