Изгнанники, скитальцы и поэты, антология, том 4
Белая баллада
Снегом времени нас заносит - все больше белеем.
Многих и вовсе в этом снегу погребли.
Один за другим приближаемся к своим юбилеям,
белые, словно парусные корабли.
И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные.
И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед.
Пятидесяти орудий залпы неслышные.
Пятидесяти невидимых молний свет.
И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья.
И вечным прощеньем пахнущая трава.
...Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья.
Последней Надежды туманные острова.
И снова подводные рифы и скалы опасные.
И снова к глазам подступает белая мгла.
Ну, что ж, наше дело такое - плывите, парусные!
Может, еще и вправду земля кругла.
И снова нас треплет качка осатанелая.
И оста и веста попеременна прыть.
...В белом снегу, как в белом тумане, флотилия белая.
Неведомо, сколько кому остается плыть.
Белые хлопья вьются над нами, чайки летают.
След за кормою, тоненькая полоса.
В белом снегу, как в белом тумане, медленно тают
попутного ветра не ждущие паруса.
Белый снег
В ожидании дел невиданных
из чужой страны
в сапогах, под Берлином выданных,
я пришел с войны.
Огляделся.
Над белым бережком
бегут облака.
Горожанки проносят бережно
куски молока.
И скользят,
на глаза на самые
натянув платок.
И скрежещут полозья санные,
и звенит ледок.
Очень белое все
и светлое -
ах, как снег слепит!
Начинаю житье оседлое -
позабытый быт.
Пыль очищена,
грязь соскоблена -
и конец войне.
Ничего у меня не скоплено,
все мое - на мне.
Я себя в этом мире пробую,
я вхожу в права -
то с ведерком стою над прорубью,
то колю дрова.
Растолку картофель отваренный -
и обед готов.
Скудно карточки отоварены
хлебом тех годов.
Но шинелка на мне починена,
нигде ни пятна.
Ребятишки глядят почтительно
на мои ордена.
И пока я гремлю,
орудуя
кочергой в печи,
все им чудится:
бьют орудия,
трубят трубачи.
Но снежинок ночных кружение,
заоконный свет -
словно полное отрешение
от прошедших лет.
Ходят ходики полусонные,
и стоят у стены
сапоги мои, привезенные
из чужой страны.
Береза
За стеною голоса
и звон посуды.
Доводящие до умопомраченья
разговоры за стеною,
пересуды
и дебаты философского значенья.
Видно, за полночь.
Разбужен поневоле,
я выскакиваю из-под одеяла.
Что мне снилось?
Мне приснилось чисто поле,
где-то во поле березонька стояла.
Я кричу за эту стену:
- Погодите!
Ветер во поле березу пригибает.
Одевайтесь,- говорю,-
и выходите,
где-то во поле береза погибает.
Пять минут,- кричу,-
достаточно на сборы.
Станем разом против ветра и мороза...-
Пересуды за стеною,
разговоры.
Замерзает где-то во поле береза.
В Оружейной палате
Не березы, не рябины
и не черная изба -
всё топазы, всё рубины,
всё узорная резьба.
В размышленья погруженный
средь музейного добра,
вдруг я замер,
отраженный
в личном зеркале Петра.
Это вправду поражало:
сколько лет ни утекло,
все исправно отражало
беспристрастное стекло -
серебро щитов и сабель,
и чугунное литье,
и моей рубахи штапель,
и обличие мое...
Шел я улицей ночною,
раздавался гул шагов,
и мерцало надо мною
небо тысячи веков,
И под этим вечным кровом
думал я, спеша домой,
не о зеркале Петровом -
об истории самой,
о путях ее негладких,
о суде ее крутом,
без опаски,
без оглядки
перед плахой и кнутом.
Это помнить не мешает,
сколько б лет ни утекло,-
все исправно отражает
неподкупное стекло!
* * *
Вдали полыхнула зарница.
Качнулась за окнами мгла.
Менялась погода —
смениться
погода никак не могла.
И все-таки что-то менялось.
Чем дальше, тем резче и злей
менялась погода,
менялось
строенье ночных тополей.
И листьев бездомные тени,
в квартиру проникнув извне,
в каком-то безумном смятенье
качались на белой стене.
На этом случайном квадрате,
мятежной влекомы трубой,
сходились несметные рати
на братоубийственный бой.
На этой квадратной арене,
где ветер безумья сквозил,
извечное длилось боренье
издревле враждующих сил.
Там бились, казнили, свергали,
и в яростном вихре погонь
короткие сабли сверкали
и вспыхивал белый огонь.
Там, памятью лета томима,
томима всей памятью лет,
последняя шла пантомима,
последний в сезоне балет.
И в самом финале балета,
его безымянный солист,
участник прошедшего лета,
последний солировал лист.
Последний бездомный скиталец
шел по полю, ветром гоним,
и с саблями бешеный танец
бежал задыхаясь за ним.
Скрипели деревья неслышно.
Качалась за окнами мгла.
И музыки не было слышно,
но музыка все же была.
И некто
с рукою, воздетой
к невидимым нам небесам,
был автором музыки этой,
и он дирижировал сам.
И тень его палочки жесткой,
с мелодией той в унисон,
по воле руки дирижерской
собой завершала сезон...
А дальше
из сумерек дома,
из комнатной тьмы выплывал
рисунок лица молодого,
лица молодого овал.
А дальше,
виднеясь нечетко
сквозь комнаты морок и дым,
темнела короткая челка
над спящим лицом молодым.
Темнела, как венчик терновый,
плыла, словно лист по волнам.
Но это был замысел новый,
покуда неведомый нам.
1976
* * *
Вот приходит замысел рисунка.
Поединок сердца и рассудка.
Иногда рассудок побеждает:
он довольно трезво рассуждает,
здравые высказывает мысли -
ну, и побеждает в этом смысле...
Сердце бьется, сердце не сдается,
ибо сердце сердцем остается.
Пусть оно почаще побеждает!
Это как-то больше убеждает.
* * *
Всего и надо, что вглядеться,- боже мой,
Всего и дела, что внимательно вглядеться,-
И не уйдешь, и некуда уже не деться
От этих глаз, от их внезапной глубины.
Всего и надо, что вчитаться,- боже мой,
Всего и дела, что помедлить над строкою -
Не пролистнуть нетерпеливою рукою,
А задержаться, прочитать и перечесть.
Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка - она со временем прочтется,
И перечтется много раз и ей зачтется,
И все, что было с ней, останется при ней.
Но вот глаза - они уходят навсегда,
Как некий мир, который так и не открыли,
Как некий Рим, который так и не отрыли,
И не отрыть уже, и в этом вся беда.
Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
За то, что суетно так жили, так спешили,
Что и не знаете, чего себя лишили,
И не узнаете, и в этом вся печаль.
А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.
Вначале слово безраздельно мной владело.
А дело было после, после было дело,
И в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел -
Покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
Каких сокровищ под ногами не заметил,
Каких созвездий в небесах не разглядел!
* * *
Вы помните песню про славное море?
О парус,
летящий под гул баргузина!
...Осенние звезды стояли над логом,
осенним туманом клубилась низина.
Потом начинало светать понемногу.
Пронзительно пахли цветы полевые...
Я с песнею тою
пускался в дорогу,
Байкал для себя открывая впервые.
Вернее, он сам открывал себя.
Медленно
машина взбиралась на грань перевала.
За петлями тракта,
за листьями медными
тянуло прохладой и синь проступала.
И вдруг он открылся.
Открылась граница
меж небом и морем.
Зарей освещенный,
казалось, он вышел, желая сравниться
с той самою песней, ему посвященной.
И враз пробежали мурашки по коже,
сжимало дыханье все туже и туже.
Он знал себе цену.
Он спрашивал:
- Что же,
похоже на песню?
А может, похуже?
Наполнен до края дыханьем соленым
горячей смолы, чешуи омулиной,
он был голубым,
синеватым,
зеленым,
горел ежевикой и дикой малиной.
Вскипала на гальке волна ветровая,
крикливые чайки к воде припадали,
и как ни старался я, рот открывая,
но в море,
но в море слова пропадали.
И думалось мне
под прямым его взглядом,
что, как ни была бы ты, песня, красива,
ты меркнешь,
когда открывается рядом
живая,
земная,
всесильная сила.
Годы
Годы двадцатые и тридцатые,
словно кольца пружины сжатые,
словно годичные кольца,
тихо теперь покоятся
где-то во мне,
в глубине.
Строгие годы сороковые,
годы,
воистину
роковые,
сороковые,
мной не забытые,
словно гвозди, в меня забитые,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Пятидесятые,
шестидесятые,
словно высоты, недавно взятые,
еще остывшие не вполне,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Семидесятые годы идущие,
годы прошедшие,
годы грядущие
больше покуда еще вовне,
но есть уже и во мне.
Дальше — словно в тумане судно,
восьмидесятые —
даль в снегу,
и девяностые —
хоть и смутно,
а все же представить еще могу,
Но годы двухтысячные
и дале —
не различимые мною дали —
произношу,
как названья планет,
где никого пока еще нет
и где со временем кто-то будет,
хотя меня уже там не будет.
Их мой век уже не захватывает —
произношу их едва дыша —
год две тысячи —
сердце падает
и замирает душа.
1976
* * *
Грач над березовой чащей.
Света и сумрака заговор.
Вечно о чем-то молчащий,
неразговорчивый загород.
Лес меня ветками хлещет
в сумраке спутанной зелени.
Лес меня бережно лечит
древними мудрыми зельями.
Мятой травою врачует -
век исцеленному здравствовать,
посох дорожный вручает -
с посохом по лесу странствовать...
Корни замшелого клена
сучьями трогаю голыми,
и откликается крона
дальними строгими гулами.
Резко сгущаются тени,
перемещаются линии.
Тихо шевелятся в тине
странные желтые лилии.
Гром осыпается близко,
будит округу уснувшую.
Щурюсь от быстрого блеска.
Слушаю.
Слушаю.
Слушаю.
* * *
День все быстрее на убыль
катится вниз по прямой.
Ветка сирени и Врубель.
Свет фиолетовый мой.
Та же как будто палитра,
сад, и ограда, и дом.
Тихие, словно молитва,
вербы над тихим прудом.
Только листы обгорели
в медленном этом огне.
Синий дымок акварели.
Ветка сирени в окне.
Господи, ветка сирени,
все-таки ты не спеши
речь заводить о старенье
этой заблудшей глуши,
этого бедного края,
этих старинных лесов,
где, вдалеке замирая,
сдавленный катится зов,
звук пасторальной свирели
в этой округе немой...
Врубель и ветка сирени.
Свет фиолетовый мой.
Это как бы постаренье,
в сущности, может, всего
только и есть повторенье
темы заглавной его.
И за разводами снега
вдруг обнаружится след
синих предгорий Казбека,
тень золотых эполет,
и за стеной глухомани,
словно рисунок в альбом,
парус проступит в тумане,
в том же, еще голубом,
и стародавняя тема
примет иной оборот...
Лермонтов1. Облако. Демон.
Крыльев упругий полет.
И, словно судно к причалу
в день возвращенья домой,
вновь устремится к началу
свет фиолетовый мой.
Диалог у новогодней елки
— Что происходит на свете?— А просто зима.
— Просто зима, полагаете вы?— Полагаю.
Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю
в ваши уснувшие ранней порою дома.
— Что же за всем этим будет?— А будет январь.
— Будет январь, вы считаете?— Да, я считаю.
Я ведь давно эту белую книгу читаю,
этот, с картинками вьюги, старинный букварь.
— Чем же все это окончится?— Будет апрель.
— Будет апрель, вы уверены?— Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
будто бы в роще сегодня звенела свирель.
— Что же из этого следует?— Следует жить,
шить сарафаны и легкие платья из ситца.
— Вы полагаете, все это будет носиться?
— Я полагаю,что все это следует шить.
— Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,
недолговечны ее кабала и опала.
— Так разрешите же в честь новогоднего бала
руку на танец, сударыня, вам предложить!
— Месяц — серебряный шар со свечою внутри,
и карнавальные маски — по кругу, по кругу!
— Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и — раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три!..
* * *
Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.
Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.
Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.
Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи...
Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.
Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.
Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец —
упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.
Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.
Как трава на пожаре, остались от песни слова.
Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.
А словам еще больно, словам еще хочется петь.
Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.
В заметенном окне полуночная стынет звезда.
Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,
опускается занавес белых январских снегов.
Опускается занавес белый над сценой пустой.
И уходят волхвы за неверной своею звездой.
Остывает залив, засыпает в заливе вода.
И стоят холода, и стоят над землей холода.
1976
* * *
Здесь обычай древний
не нарушат.
В деревянный ставень постучи -
чай заварят,
валенки просушат,
теплых щей достанут из печи.
В этих избах,
в этой снежной шири,
белыми морозами дыша,
издавна живет она -
Сибири
щедро хлебосольная душа.
Если кто и есть еще,
быть может,
что шаги заслыша у ворот,
на задвижку дверь свою заложит,
ковшика воды не поднесет,
и влечет его неудержимо
встреча с каждым новым пятаком -
пусть себе трясется эта жила
над своим железным сундуком!
Сколько раз
меня в крестьянской хате
приглашали к скромному столу!
Клали на ночь
только на кровати,
сами ночевали на полу.
Провожая утром до ограды,
говорили,
раскурив табак,-
дескать, чем богаты,
тем и рады.
Извиняйте, если что не так!..
В дом к себе распахивая двери,
не тая ни помыслов,
ни чувств,
быть достойным,
хоть в какой-то мере,
этой высшей щедрости
учусь.
Чтоб делить
в сочувственной тревоге
все, что за душой имею сам,
с человеком,
сбившимся с дороги,
путником,
плутавшим по лесам.
Чтобы, с ним прощаясь у ограды,
раскурив по-дружески табак,
молвить:
- Чем богаты, тем и рады.
Извиняйте, если что не так!
* * *
...И уже мои волосы — ах, мои бедные кудри! —
опадать начинают,
как осенние первые листья
в тишине опадают.
Дух увяданья, звук опаданья неразличимый
исподтишка подступает,
подкрадывается незаметно.
Лист опадает, лес опадает, звук опаданья неразличимый
в ушах моих отдается подобно грому,
подобно обвалу и камнепаду,
подобно набату.
Катя, спаси меня! Аня, спаси меня! Оля, спаси меня!—
губы мои произносят неслышно —
да нет, это листья,
их шорох, их шелест,
а чудится мне,
будто я говорю,
будто криком кричу я.
Лес опадает, лист опадает, падает, кружится
лист одинокий,
мгновенье еще,
и уже он коснется земли.
Но — неожиданно, вдруг, восходящим потоком
внезапно подхватит его,
и несет,
и возносит все выше и выше
в бездонное небо,
и — ничего нет, наверно, прекрасней на свете,
чем эта горчащая радость
внезапного взлета
за миг до паденья.
1991
Иронический человек
Мне нравится иронический человек.
И взгляд его, иронический, из-под век.
И черточка эта тоненькая у рта -
иронии отличительная черта.
Мне нравится иронический человек.
Он, в сущности,- героический человек.
Мне нравится иронический его взгляд
на вещи, которые вас, извините, злят.
И можно себе представить его в пенсне,
листающим послезавтрашний календарь.
И можно себе представить в его письме
какое-нибудь старинное - милсударь.
Но зря, если он представится вам шутом.
Ирония - она служит ему щитом.
И можно себе представить, как этот щит
шатается под ударами и трещит.
И все-таки сквозь трагический этот век
проходит он, иронический человек.
И можно себе представить его с мечом,
качающимся над слабым его плечом.
Но дело не в том - как меч у него остер,
а в том - как идет с улыбкою на костер
и как перед этим он произносит:- Да,
горячий денек - не правда ли, господа!
Когда же свеча последняя догорит,
а пламень небес едва еще лиловат,
смущенно - я умираю - он говорит,
как будто бы извиняется,- виноват.
И можно себе представить смиренный лик,
и можно себе представить огромный рост,
но он уходит, так же прост и велик,
как был за миг перед этим велик и прост.
И он уходит - некого, мол, корить,-
как будто ушел из комнаты покурить,
на улицу вышел воздухом подышать
и просит не затрудняться, не провожать.
* * *
Как зарок от суесловья, как залог
и попытка мою душу уберечь,
в эту книгу входит море — его слог,
его говор, его горечь, его речь.
Не спросившись, разрешенья не спросив,
вместе с солнцем, вместе в ветром на паях,
море входит в эту книгу, как курсив,
как случайные пометки на полях.
Как пометки — эти дюны, эта даль,
сонных сосен уходящий полукруг...
Море входит в эту книгу, как деталь,
всю картину изменяющая вдруг.
Всю картину своим гулом окатив,
незаметно проступая между строк,
море входит в эту книгу, как мотив
бесконечности и судеб и дорог.
Бесконечны эти дюны, этот бор,
эти волны, эта темная вода...
Где мы виделись когда-то? Невермор.
Где мы встретимся с тобою? Никогда.
Это значит, что бессрочен этот срок.
Это время не беречься, а беречь.
Это северное море между строк,
его говор, его горечь, его речь.
Это север, это северные льды,
сосен северных негромкий разговор.
Голос камня, голос ветра и воды,
голос птицы из породы Невермор.
1976
* * *
Как я спал на войне,
в трескотне
и в полночной возне,
на войне,
посреди ее грозных
и шумных владений!
Чуть приваливался к сосне -
и проваливался.
Во сне
никаких не видал сновидений.
Впрочем, нет, я видал.
Я, конечно, забыл -
я видал.
Я бросался в траву
между пушками и тягачами,
засыпал,
и во сне я летал над землею,
витал
над усталой землей
фронтовыми ночами.
Это было легко:
взмах рукой,
и другой,
и уже я лечу
(взмах рукой!)
над лугами некошеными,
над болотной кугой
(взмах рукой!),
над речною дугой
тихо-тихо скриплю
сапогами солдатскими
кожаными.
Это было легко.
Вышина мне была не страшна.
Взмах рукой, и другой -
и уже в вышине этой таешь.
А наутро мой сон
растолковывал мне старшина.
- Молодой,- говорил,-
ты растешь,- говорил,-
оттого и летаешь...
Сны сменяются снами,
изменяются с нами.
В белом кресле с откинутой
спинкой,
в мягком кресле с чехлом
я дремлю в самолете,
смущаемый взрослыми снами
об устойчивой, прочной земле
с ежевикой, дождем и щеглом.
С каждым годом
сильнее влечет
все устойчиво прочное.
Так зачем у костра-дымокура,
у лесного огня,
не забытое мною,
но как бы забытое, прошлое
голосами другими
опять окликает меня?
Загорелые парни в ковбойках
и в кепках, упрямо заломленных,
да с глазами,
в которых лесные костры горят,
спят на влажной траве
и на жестких матрацах соломенных,
как убитые спят
и во сне над землею парят.
Как летают они!
Залетают за облако,
тают.
Это очень легко -
вышина им ничуть не страшна.
Ты был прав, старшина:
молодые растут,
оттого и летают.
Лишь теперь мне понятна
вся горечь тех слов,
старшина!
Что ж я в споры вступаю?
Я парням табаку отсыпаю.
Торопливо ломаю сушняк,
у лесного огня хлопочу.
А потом я бросаюсь в траву
и в траве молодой засыпаю.
Взмах рукой, и другой!
Поднимаюсь опять
и лечу.
Кинематограф
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно...
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль -
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно...
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут -
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно...
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно...
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно...
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак - старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
* * *
Когда на экране,
в финальных кадрах,
вы видите человека,
уходящего по дороге вдаль,
к черте горизонта,—
в этом хотя и есть
щемящая некая нотка,
и все-таки это, по сути, еще не финал —
не замкнулся круг —
ибо шаг человека упруг,
а сам человек еще молод,
и недаром
где-то за кадром
поет труба,
и солнце
смотрит приветливо
с небосклона —
так что есть основанья надеяться,
что судьба
к человеку тому
пребудет еще благосклонна.
Но когда на экране,
в финальных кадрах,
вы видите человека,
уходящего по дороге вдаль,
к черте горизонта,
и человек этот стар,
и согбенна его спина,
и словно бы ноги его налиты свинцом,
так он шагает
устало и грузно,—
вот это уже
по-настоящему грустно,
и это уже
действительно
пахнет концом.
И все-таки,
это тоже
еще не конец,
ибо в следующей же из серий
этого
некончающегося сериала
снова
в финальных кадрах
вы видите человека,
уходящего по дороге вдаль,
к черте горизонта
(повторяется круг),
и шаг человека упруг,
и сам человек еще молод,
и недаром
где-то за кадром
поет труба,
и солнце
смотрит приветливо
с небосклона —
так что есть основанья надеяться,
что судьба
к человеку тому
пребудет еще благосклонна.
Так и устроен
этот нехитрый сюжет,
где за каждым финалом
следует продолженье —
и в этом, увы,
единственное утешенье,
а других вариантов
тут, к сожаленью,
нет.
1991
* * *
Люблю осеннюю Москву
в ее убранстве светлом,
когда утрами жгут листву,
опавшую под ветром.
Огромный медленный костер
над облетевшим садом
похож на стрельчатый костел
с обугленным фасадом.
А старый клен совсем поник,
стоит, печально горбясь...
Мне кажется, своя у них,
своя у листьев гордость.
Ну что с того, ну что с того,
что смяты и побиты!
В них есть немое торжество
предчувствия победы.
Они полягут в чернозем,
собой его удобрят,
но через много лет и зим
потомки их одобрят,
Слезу ненужную утрут,
и в юном трепетанье
вся неоправданность утрат
получит оправданье...
Парит, парит гусиный клин,
за тучей гуси стонут.
Горит, горит осенний клен,
золою листья станут.
Ветрами старый сад продут,
он расстается с летом..
А листья новые придут,
придут за теми следом.
Мое поколение
И убивали, и ранили
пули, что были в нас посланы.
Были мы в юности ранними,
стали от этого поздними.
Вот и живу теперь - поздний.
Лист раскрывается - поздний.
Свет разгорается - поздний.
Снег осыпается - поздний.
Снег меня будит ночами.
Войны снятся мне ночами.
Как я их скину со счета?
Две у меня за плечами.
Были ранения ранние.
Было призвание раннее.
Трудно давалось прозрение.
Поздно приходит признание.
Я все нежней и осознанней
это люблю поколение.
Жестокое это каление.
Светлое это горение.
Сколько по свету кружили
Вплоть до победы - служили.
После победы - служили.
Лучших стихов не сложили.
Вот и живу теперь - поздний.
Лист раскрывается - поздний.
Свет разгорается - поздний.
Снег осыпается - поздний.
Лист мой по ветру не вьется -
крепкий, уже не сорвется.
Свет мой спокойно струится -
ветра уже не боится.
Снег мой растет, нарастает -
поздний, уже не растает.
* * *
Не брести мне сушею,
а по северным рекам плыть!
Я люблю присущую
этим северным рекам прыть.
Мне на палубе слышно,
как плещет внизу Витим,
как ревет Витим,
в двух шагах почти невидим.
Я щекою небритой
ощущаю мешок вещевой,
мой дорожный мешок,
перемытый водой дождевой.
От него пахнет пастой зубною
и ягодным мылом,
позабытой страною -
детством лагерным милым.
И от этого снится мне детство
с певучими горнами
и с вершинами горными,
неприступными, гордыми.
К тем вершинам горным,
чтоб увидеть их наяву,
от детства самого
по высокой воде плыву.
У безлюдного берега
опускаю скрипучие трапы
на песчаные отмели,
на лесные пахучие трааы.
И огни золотого прииска
в темноте за бортом
начинаются, словно присказка
(сказка будет потом!).
Ну, а в присказке ходит Золушка
в сапогах кирзовых.
Полыхают вовсю два солнышка
в глазах бирюзовых.
Засыпает она, усталая,
на подушке колкой,
и стоят босоножки старые
под железной койкой.
А за окнами зорька-зорюшка
сладко сны навевает.
Золотые туфельки Золушка
не спеша надевает.
Золотыми, росой обрызганными,
по мосткам застучала...
Только это уже не присказка -
это сказки начало.
Это сказка моя правдивая,
где ни лжи, ни обмана,
где и вправду вершины горные
поднимаются из тумана.
Ах, вершины гордые!
Чтоб увидеть вас наяву,
я от детства самого
по высокой воде плыву.
Памяти ровесника
Мы не от старости умрем -
От старых ран умрем...
С. Гудзенко
Опоздало письмо.
Опоздало письмо.
Опоздало.
Ты его не получишь,
не вскроешь
и мне не напишешь.
Одеяло откинул.
К стене повернулся устало.
И упала рука.
И не видишь.
Не слышишь.
Не дышишь.
Вот и кончено все.
С той поры ты не стар и не молод,
и не будет ни весен,
ни лет,
ни дождя,
ни восхода.
Остается навеки
один нескончаемый холод -
продолженье
далекой зимы
сорок первого года.
Смерть летала над нами,
витала, почта ощутима.
Были вьюгою белой
оплаканы мы и отпеты.
Но война,
только пулей отметив,
тебя пощадила,
чтоб убить
через несколько лет
после нашей победы.
Вот еще один холмик
под этим большим небосклоном.
Обелиски, фанерные звездочки -
нет им предела.
Эта снежная полночь
стоит на земле
Пантеоном,
где без края могилы
погибших за правое дело.
Колоннадой тяжелой
застыли вдали водопады.
Млечный Путь перекинут над ними,
как вечная арка.
И рядами гранитных ступеней
уходят Карпаты
под торжественный купол,
где звезды мерцают неярко.
Сколько в мире холмов!
Как надгробные надписи скупы.
Это скорбные вехи
пути моего поколенья.
Я иду между ними.
До крови закушены губы.
Я на миг
у могилы твоей
становлюсь на колени.
И теряю тебя.
Бесполезны слова утешенья.
Что мне делать с печалью!
Мое поколенье на марше.
Но годам не подвластен
железный закон притяженья
к неостывшей земле,
где зарыты ровесники наши.
Пейзаж
Горящей осени упорство!
Сжигая рощи за собой,
она ведет единоборство,
хотя проигрывает бой.
Идет бесшумный поединок,
но в нем схлестнулись не шутя
тугие нити паутинок
с тугими каплями дождя.
И ветер, в этой потасовке
с утра осинник всполошив,
швыряет листья, как листовки,-
сдавайся, мол, покуда жив.
И сдачи первая примета -
белесый иней на лугу.
Ах, птицы, ваша песня спета,
и я помочь вам не могу.. .
Таков пейзаж. И если даже
его озвучить вы могли б -
чего-то главного в пейзаже
недостает, и он погиб.
И все не то, все не годится -
и эта синь, и эта даль,
и даже птица, ибо птица -
второстепенная деталь.
Но, как бы радуясь заминке,
пока я с вами говорю,
проходит женщина в косынке
по золотому сентябрю.
Она высматривает грузди,
она выслушивает тишь,
и отраженья этой грусти
в ее глазах не разглядишь.
Она в бору, как в заселенном
во всю длину и глубину
прозрачном озере зеленом,
где тропка стелется по дну,
где, издалёка залетая,
лучи скользят наискосок
и, словно рыбка золотая,
летит березовый листок...
Опять по листьям застучало,
но так же медленна, тиха,
она идет,
и здесь начало
картины, музыки, стиха.
А предыдущая страница,
где разноцветье по лесам,-
затем, чтоб было с чем сравниться
ее губам,
ее глазам.
* * *
Светлый праздник бездомности,
тихий свет без огня.
Ощущенье бездонности
августовского дня.
Ощущенье бессменности
пребыванья в тиши
и почти что бессмертности
своей грешной души.
Вот и кончено полностью,
вот и кончено с ней,
с этой маленькой повестью
наших судеб и дней,
наших дней, перемеченных
торопливой судьбой,
наших двух переменчивых,
наших судеб с тобой.
Полдень пахнет кружением
дальних рощ и лесов.
Пахнет вечным движением
привокзальных часов.
Ощущенье беспечности,
как скольженье на льду.
Запах ветра и вечности
от скамеек в саду.
От рассвета до полночи
тишина и покой.
Никакой будто горечи
и беды никакой.
Только полночь опустится,
как догадка о том,
что уже не отпустится
ни сейчас, ни потом,
что со счета не сбросится
ни потом, ни сейчас
и что с нас еще спросится,
еще спросится с нас.
1976
Сон о рояле
Я видел сон - как бы оканчивал
из ночи в утро перелет.
Мой легкий сон крылом покачивал,
как реактивный самолет.
Он путал карты, перемешивал,
но, их мешая вразнобой,
реальности не перевешивал,
а дополнял ее собой.
В конце концов, с чертами вымысла
смешав реальности черты,
передо мной внезапно выросло
мерцанье этой черноты.
Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.
Рояль был старый, фирмы Беккера,
и клавишей его гряда
казалась тонкой кромкой берега,
а дальше - черная вода.
А берег был забытым кладбищем,
как бы окраиной его,
и там была под каждым клавишем
могила звука одного.
Они давно уже не помнили,
что были плотью и душой
какой-то праздничной симфонии,
какой-то музыки большой.
Они лежали здесь, покойники,
отвоевавшие свое,
ее солдаты и полковники,
и даже маршалы ее.
И лишь иной, сожженный заживо,
еще с трудом припоминал
ее последнее адажио,
ее трагический финал.
Но вот, едва лишь тризну справивший,
еще не веря в свой закат,
опять рукой коснулся клавишей
ее безумный музыкант.
И поддаваясь искушению,
они построились в полки,
опять послушные движению
его играющей руки.
Забыв, что были уже трупами,
под сенью нотного листа
они за флейтами и трубами
привычно заняли места.
Была безоблачной прелюдия.
Сперва трубы гремела медь.
Потом пошли греметь орудия,
пошли орудия греметь.
Потом пошли шеренги ротные,
шеренги плотные взводов,
линейки взламывая нотные,
как проволоку в пять рядов.
Потом прорыв они расширили,
и пел торжественно металл.
Но кое-где уже фальшивили,
и кто-то в такт не попадал.
Уже все чаще они падали.
Уже на всю вторую часть
распространился запах падали,
из первой части просочась.
И сладко пахло шерстью жженною,
когда, тревогой охватив,
сквозь часть последнюю, мажорную,
пошел трагический мотив.
Мотив предчувствия, предвестия
того, что двигалось сюда,
как тема смерти и возмездия
и тема Страшного суда.
Кончалась музыка и корчилась,
в конце едва уже звеня.
И вскоре там, где она кончилась,
лежала черная земля.
И я не знал ее названия -
что за земля, что за страна.
То, может быть, была Германия,
а может быть, и не она.
Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.
И я, в отчаянье поверженный,
с тоской и ужасом следил
за тем, как музыкант помешанный
опять к роялю подходил.
Человек, строящий воздушные замки
Он лежит на траве
под сосной
на поляне лесной
и, прищурив глаза,
неотрывно глядит в небеса —
не мешайте ему,
он занят,
он строит,
он строит воздушные замки.
Галереи и арки,
балконы и башни,
плафоны,
колонны,
пилоны,
пилястры,
рококо и барокко,
ампир
и черты современного стиля,
и при всем
совершенство пропорций,
изящество линий —
и какое богатство фантазии,
выдумки, вкуса!
На лугу,
на речном берегу,
при луне,
в тишине,
на душистой копне,
он лежит на спине
и, прищурив глаза,
неотрывно глядит в небеса —
не мешайте,
он занят,
он строит,
он строит воздушные замки,
он весь в небесах,
в облаках,
в синеве,
еще масса идей у него в голове,
конструктивных решений
и планов,
он уже целый город воздвигнуть готов,
даже сто городов —
заходите, когда захотите,
берите,
живите!
Он лежит на спине,
на дощатом своем топчане,
и во сне,
закрывая глаза,
все равно продолжает глядеть в небеса,
потому что не может не строить
своих фантастических зданий.
Жаль, конечно,
что жить в этих зданьях воздушных,
увы, невозможно,
ни мне и ни вам,
ни ему самому,
никому,
ну, а все же,
а все же,
я думаю,
нам не хватало бы в жизни чего-то
и было бы нам неуютней на свете,
если б не эти
невидимые сооруженья
из податливой глины
воображенья,
из железобетонных конструкций
энтузиазма,
из огнем обожженных кирпичиков
бескорыстья
и песка,
золотого песка простодушья,—
когда бы не он,
человек,
строящий воздушные замки.
1976
* * *
Что делать, мой ангел, мы стали спокойней,
мы стали смиренней.
За дымкой метели так мирно клубится наш милый Парнас.
И вот наступает то странное время иных измерений,
где прежние мерки уже не годятся - они не про нас.
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить
и вновь перевесить
и можешь отрезать семь раз, отмеряя при этом едва.
Но ты уже знаешь как мало успеешь
за год или десять,
и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два.
Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым,
на миг удивившись почти незаметному их рубежу.
Но ты уже знаешь,
о, как это горестно - быть несудимым,
и ты понимаешь при этом, как сладостно - о, не сужу.
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить,
и вновь перемерить
И вывести формулу, коей доступны дела и слова.
Но можешь проверить гармонию алгеброй
и не поверить
свидетельству формул -
ах, милая, алгебра, ты не права.
Ты можешь беседовать с тенью Шекспира
и собственной тенью.
Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь.
Но ты уже знаешь,
какие потери ведут к обретенью,
и ты понимаешь,
какая удача в иной из потерь.
А день наступает такой и такой-то и с крыш уже каплет,
и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть.
И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет,
о некоем возрасте, как бы связующем быть и не быть.
Он полон смиренья, хотя понимает, что суть не в смиренье.
Он пишет и пишет, себя же на слове поймать норовя.
И трепетно светится тонкая веточка майской сирени,
как вечный огонь над бессмертной и юной
душой соловья.
* * *
Что я знаю про стороны света?
Вот опять, с наступлением дня,
недоступные стороны света,
как леса, обступают меня.
Нет, не те недоступные земли,
где дожди не такие, как тут,
где живут носороги и зебры
и тюльпаны зимою цветут,
где лежат на волнах кашалоты,
где на ветках сидят какаду...
Я сегодня иные широты
и долготы имею в виду.
Вот в распахнутой раме рассвета
открываются стороны света.
Сколько их?
Их никто не считал.
Открывается Детство,
и Старость.
И высокие горы Усталость.
И Любви голубая дорога.
И глухие низины Порока.
И в тумане багровом Война -
есть такая еще сторона
с небесами багрового цвета.
Мы закроем вас,
темные стороны света!
Сколько есть неоткрытых сторон!
Все они обступают меня,
проступают во мне,
как узоры на зимнем окне,
очень медленно тают,
и вновь открываются
в раме рассвета
неоткрытые стороны света.
* * *
Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу,-
как в "Прощальной симфонии" - ближе к финалу - ты помнишь,
у Гайдна -
музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
и уходит - в лесу все просторней теперь - музыканты уходят -
партитура листвы обгорает строка за строкой -
гаснут свечи в оркестре одна за другой - музыканты уходят -
скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут одна за другой -
тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
и по мере того как с осенних осин облетает листва,
все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины,
что становится явной вся тайная суть естества,-
все просторней, все глуше в осеннем лесу - музыканты уходят -
скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача -
и последняя флейта замрет в тишине - музыканты уходят -
скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча...
Я люблю эти дни, в их безоблачной, в их бирюзовой оправе,
когда все так понятно в природе, так ясно и тихо кругом,
когда можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о славе
и о многом другом еще можно подумать, о многом другом.
Ялтинский домик
Вежливый доктор в старинном пенсне и с бородкой,
вежливый доктор с улыбкой застенчиво-кроткой,
как мне ни странно и как ни печально, увы —
старый мой доктор, я старше сегодня, чем вы.
Годы проходят, и, как говорится,— сик транзит
глория мунди,— и все-таки это нас дразнит.
Годы куда-то уносятся, чайки летят.
Ружья на стенах висят, да стрелять не хотят.
Грустная желтая лампа в окне мезонина.
Чай на веранде, вечерних теней мешанина.
Белые бабочки вьются над желтым огнем.
Дом заколочен, и все позабыли о нем.
Дом заколочен, и нас в этом доме забыли.
Мы еще будем когда-то, но мы уже были.
Письма на полке пылятся — забыли прочесть.
Мы уже были когда-то, но мы еще есть.
Пахнет грозою, в погоде видна перемена.
Это ружье еще выстрелит — о, непременно!
Съедутся гости, покинутый дом оживет.
Маятник медный качнется, струна запоет...
Дышит в саду запустелом ночная прохлада.
Мы старомодны, как запах вишневого сада.
Нет ни гостей, ни хозяев, покинутый дом.
Мы уже были, но мы еще будем потом.
Старые ружья на выцветших старых обоях.
Двое идут по аллее — мне жаль их обоих.
Тихий, спросонья, гудок парохода в порту.
Зелень крыжовника, вкус кисловатый во рту.
1976
Лариса ТАРАКАНОВА
ТАРАКАНОВА Лариса Владимировна родилась в 1947 году в Закарпатье. Окончила Литературный институт имени А.М. Горького. Автор стихотворных сборников: «Птица воображения» (1971), «Дитя моё» (1977), «Это – я» (1983), «Третье око» (1987), «Поговори со мной (1989), «Час колдовства» (2004). Живёт в Москве.
Имя Ларисы Таракановой появилось на поэтическом небосклоне в самом начале 70-х. Ее творчество сразу привлекло внимание читателей своеобычным поэтическим почерком, умением свежо и глубоко говорить о вечных ценностях жизни: любви, детях, семье, родине, — о том, что лучше всего чувствует женщина-поэт. Стихотворения, в которых строки, продиктованные женской интуицией, плавно перерастают в провидческие мысли о смысле жизни и судьбе горячо любимой России.
* * *
Я колдунья. Ступай стороной.
Ты не знаешь, что это такое:
Не сулит тебе встреча со мной
Ни добра, ни покоя.
Для такого, как ты, молодца
Не орлица нужна, а овца.
Чтоб смиренна была, чтоб ни шагу
От родного крыльца.
На мою не любуйся красу.
Я за пазухой бурю несу.
А друзья мои - тени да звуки
В сокровенном лесу.
Обоймешь меня левой рукой –
Обретешь благодать и покой.
А к холодному сердцу прижмешь –
Поцелуешься с черной клюкой.
Я тебя образумлю, постой.
Ты карманы набьешь пустотой.
Ты сватов отошлешь к королеве -
Станешь суженым прачки простой.
Потому что у нас, колдунов,
Никаких матерьяльных основ.
Лишь бы мир оставался, как прежде,
Вечно ярок и нов.
* * *
Некрасивая, старая, злая
С укоризною смотришь вослед.
Где твоя легкокрылость былая?
Где полет восемнадцати лет?
Там - где, небо слезой застилая
И тебе накликая семь бед,
Некрасивая, старая, злая
Точно так посмотрела вослед.
Одна
Чем выше голову держала,
Тем больше брани отражала.
Чуть сплоховала - тут как тут
Молва-змея, дотошный суд.
Чем независимей осанка,
Тем гуще сплетня-лихоманка.
Беда твоя, что ты одна.
Трех женихов взяла война.
А те, что пятились с испугом,
Достались алчущим подругам.
А тот, что липнул, торопясь,
Внутри червяк, снаружи князь.
Сама себе душа и воля.
Одна в дому , как в чистом поле.
И хмыкнет Та, и вздрогнет Тот:
Гляди-кося, еще поет!
* * *
Вам обо мне нашептали дурное.
Жаль суесловий, потраченных даром.
Лучше б они воспевали иное -
С тем же накалом и творческим жаром.
Краткая жизнь - это все, чем владею.
Вышла как есть и не станет иною.
Но до минуты, пока охладею, -
Все остальное командует мною.
* * *
"Это все?" - спросила я у неба.
"Разве мало? - грохнуло в ответ. -
Ты не червь, а жалкая амеба,
Не боишься выглянуть на свет.
Пусть о бренном думают другие.
В дом любой ты входишь без ключа.
На тебе одежды дорогие -
Звездный блеск и лунная парча.
Ты поешь. Твоя душа нетленна.
Бесконечность - вот твое жилье!"
"Это все", - кивнула я смиренно
И взялась доглаживать белье.
***
Я пришла на шумный бал
в скромном одеяньи.
Кто такая, говорят,
что она умеет?
Я умею, говорю,
говорить стихами,
И понятен мне язык
ветра и травы.
Это скучно, говорят,
говорить стихами,
Лучше стукнем в барабан –
он такой пустой!
Или что-нибудь съедим
прямо с потрохами.
Будь, как мы, сказали мне.
Ты куда? Постой!
Я умею, говорю,
говорить стихами
И способна иногда
взмыть под облака.
Но кого-нибудь съедать
прямо с потрохами
Не умею. Не могу. Не хочу пока.
* * *
Я так живу -
(Кто говорит, что глуп
Удел непрочный женщины-поэта?)
Одной рукой перебирая лета,
Другой рукой помешивая суп.
Кто говорит, что лишь свободный ум
Поэзии возвышенной угоден?
Но от чего ум должен быть свободен
И гулок, как опустошенный трюм?
Я с молнией, застрявшей в волосах,
Возросшая из медленного быта,
Одной рукою шарю в небесах,
Другой держусь за мыльное корыто.
Аргентинское танго
В детстве радость бывает большая-большая,
Все на свете сумеет осилить ошибки,
Но проносятся годы, её уменьшая
До размеров счастливой улыбки.
Снисходительный возраст умерит широкие жесты,
Спину вытянет, острые вдавит лопатки.
Как смеялись когда–то весёлые эти невесты,
Нынче хмурые стали, как очередь возле палатки.
О, как звонко гремели трамваи вдоль нашего парка,
Дворник мыл тротуары из длинного чёрного шланга.
Было вьюжно зимою, а летом – свободно и жарко,
И неслось из окна аргентинское знойное танго.
Жизнь была – ожиданье большого и яркого чуда.
Всё держалось на этой немыслимой вере.
И на счастье дешёвая билась посуда,
И для милых друзей отворялись без устали двери.
Всё уходит и это настолько, настолько понятно,
Что не стоит колоть дорогую посуду
И кричать исступлённо: Вернись, моя радость, обратно!
Ибо радость нетленна, она пребывает повсюду.
Матушка Церковь
Матушка Церковь, бояться не надо,
Чистый горит небосвод.
Матушка Церковь, пришли твои чада,
Тихо стоят у ворот.
В юных очах отражение битвы,
Страх и животная мгла…
Ты расскажи им простые молитвы,
Те, что века берегла.
Да, они грабили эти оклады,
Скорбные лики топча,
Ради пустой и короткой услады,
Ради куска кумача.
Кто-то теперь прозябает в опале,
Кто-то навеки забыт.
Все кумачи пронеслись и пропали.
Матушка Церковь – стоит.
БЕГ
Мы бежали вдвоём, догоняя состав,
От родимой глуши бесконечно устав
И надеясь на лёгкое чудо.
Но летели от нас за вагоном вагон,
И хлестал по лицу издевательский звон:
Никуда вам не деться отсюда!
Воротилы, кумиры сидят в казино,
Иноземное нехотя тянут вино.
В том вагоне все женщины – душки.
А у нас в огороде по грудь лебеда,
И полёгшие мытарь считает стада,
И последние грузди в кадушке.
Мой товарищ упал на весеннем лугу:
Догоняй, сумасбродствуй, а я не могу,
Я холодные звёзды считаю.
Без меня захиреет обобранный род.
А, быть может, однажды на мой огород
Занесёт лебединую стаю…
* * *
Что – Россия?
Что – Русь?
Толковать не берусь.
Без меня, до меня толковали.
Шириной широка.
Стариной глубока.
Разуменью подвластна едва ли.
И матрёшка она.
И гармошка она.
И нахрапистый пыл самовара.
И ещё в проходной
Взгляд девчушки одной:
Нос картошкою, скулы татара.
Перемешано в ней
Говоров да корней,
Да замет, да обычаев разных…
Всё к лицу ей. Одно
Ни на что не годно:
Суета говорителей праздных.
Называя «Россия»,
Ты мыслишь о ком?
Мнишь пейзажик лубочного рая.
Вот богатство – родится с её языком
И владеть им, как будто играя.
Ни в земле схоронить,
Ни в подвалах сберечь,
Чтоб несли
И вбирали потомки
Молодую, широкую, вольную речь.
Это Русь.
Остальное потёмки.
* * *
Весна, говорят, за горами.
Да гор из окна не видать.
Но в поле шумит тракторами
Шальная её благодать.
И поля не видно отсюда,
Всё только дома и дома...
Но где-нибудь есть это чудо,
Кого-нибудь сводит с ума!
Кто первые тронул листочки,
Кто выбежал к бурной реке
И в ситцевой лёгкой сорочке
Стоит на её сквозняке?
И светлая жизни громада
Со всех наплывает сторон.
И много ль ещё ему надо,
Желает ли бОльшего он?
* * *
Я думала: мир - это я.
А он оказался - другие
Дома, пешеходы, края,
Просторов удары тугие.
Меня ли он хочет вобрать?
Противиться тут бесполезно.
Он - тысячеликая рать.
Я - тысячеликая бездна.
Мы спорим, но мы заодно,
За жизнь, равноценную чуду,
Которому быть суждено
Вовеки, отныне и всюду.
ДЕТИ
В доме суматоха -
Хлопают дверьми.
Господи, как плохо
С этими детьми!
Крутишься, как белка.
Вытянешься в нить.
Вдребезги тарелка -
Некого винить.
Бог послал мальчишку.
С виду - весь в отца.
Только любит книжку
Пуще леденца.
Бог послал девчонку.
Только за порог -
Тащит собачонку:
"Мама, он продрог".
А вот у соседки
В комнате мертво.
Пёстрые салфетки,
Больше никого.
"Завели бы птаху", -
Подсказал сосед.
"Ну её к аллаху
В сорок с лишним лет!"
Серьги отцепила.
Креп-жоржет сняла.
Для кого копила?
Для чего жила?
* * *
Люблю тебя -
Вот сущее во мне.
Всё остальное сгинуло куда-то.
Мне хорошо с тобой
В одной стране
Дарить добро,
Не требуя возврата.
Не страшен мне
Ни зной, ни суховей.
Хочу побыть в означенные лета
Хотя бы слабым
Росчерком кометы
На тёмном небе
Памяти твоей.
И там, в углу,
У левого плеча,
У красного закатного колодца,
Вдруг выскользнуть, кольнуть
И уколоться,
Последний жар истратив
Сгоряча.
* * *
Отныне будет сладкий дым
Пронизывать эфир.
Кто хочет вечно молодым
Покинуть этот мир?
Я не хочу его бросать,
Хотя (по чьей вине?)
Мне больше нечего сказать
О здешней стороне.
Она не та, не та, не та!
Хотя кругом пиры.
Опять ютится нищета
Под спудом мишуры.
Чтоб где-то пили за столом,
Не смея отдыхать,
Должна работница кайлом
Без удержу махать.
И милосердная сестра,
И все вокруг должны
Следить, как ширится дыра
Изрезанной страны.
История
Кто знает прошлое - тот с будущим поладит.
Лихого недруга от Родины отвадит,
На помощь другу вовремя придет.
Тот не затопчет древние могилы,
Не станет, зря растрачивая силы,
За дело браться задом наперед.
А кто не знает прошлого - тот беден.
Тот страхом недоверия изъеден
И не готов к поступкам и делам,
Тот, ничего не ведая о прошлом,
Решит в своем неведении пошлом:
История - забытый книжный хлам.
Но жизнь идет. Она неумолима.
Всех примечает шмыгающих мимо,
Свои вопросы становя ребром.
Тут не исчезнуть в сутолоке-гаме,
И часто нужно действовать мозгами,
А иногда, глядишь, и топором.
Борьба и стон, проклятия и слава
В твоем венце, великая держава.
Во тьме веков, как символы горя,
Лихие дни, трагические даты
Из памяти народной не изъяты,
Не вытеснены из календаря.
История нас действовать заставит:
Тех заклеймит, а тех, глядишь, прославит,
Овеет вдруг бессмертьем и огнем.
И, поклонясь бесчисленным героям,
Мы наши силы все-таки утроим
И в новый день решительней шагнем.
Движение
Скажи рулевому, чтоб правил – правее.
Скажу рулевому, чтоб вывел – левее.
Не надо правее,
Не надо левее,
А надо – живее! Живее! Живее!
А надо, чтоб сильно вертелись колёса
И не буксовало решенье вопроса.
И цель благородна, и ветер в ушах,
И слышно, как прячется враг в камышах.
Куда полетят молодые моторы,
Сыновней тоской оглашая просторы,
Вздымая пласты и пуская вразнос
Молчанье полей и усталых берёз?
* * *
Это было в прошлом веке,
Где водились чудеса.
Вспять уплыли наши реки.
Молча сгинули леса…
Это вы в холодном зале
Что-то пели о любви?
Вам, конечно, приказали,
Вас к берёзе привязали,
Вас пытали на крови,
По щекам цепями били?
Целились из-за угла?
Нет, мы Родину любили.
С нами Родина была.
До сих пор в Сибири где-то
Отдыхает меж болот
Наша главная ракета.
Наша сила и оплот.
Если что – она взовьётся
И умчится навсегда
В мир, где весело живётся
Средь покоя и труда,
Где не злобствуют народы
И работают с утра
Поезда и пароходы
И на пашнях трактора.
Где широкие дороги
И высокие мосты,
И не чувствуют тревоги
Пограничные посты.
…Но укрыты к ней подходы,
Зашифрованы пути,
Чтоб соседние народы
Не смогли её найти.
А когда и нас не станет,
Враг заявится, спеша,
Пусть попробует, достанет.
Не достанет. Ни шиша.
* * *
Какие нынче урожаи?
Какие виды на зерно?
Мы никому не угрожали.
В Европу выбили окно.
Да не окно, а только щёлку –
Чтоб в доме сделалось светло.
Но от неё немного толку:
Ладонь просунуть тяжело.
Мы только сунули – и сразу
Уже гудят со всех высот:
Давайте нам задаром газу
И нефти баррелей пятьсот.
Зачем, сердешные, пристали,
На что вам эта ерунда?
У нас пятьсот вагонов стали
И рыба бьётся в невода.
Нам ничего для вас не жалко –
Ни кваса и ни холодца,
Ни дорогого полушалка,
Ни оренбургского песца.
Встречайте нас, как мы встречаем,
С улыбкой – друга и врага.
А то возьмём и осерчаем
И подпалим свои стога.
Таких наделаем пожарищ
И наворочаем делов,
Что ни один в Москве товарищ
Не подберёт весомей слов.
Мы не оставим белых пятен…
Уж так сложилось на веку,
Что дым отечества приятен
У нас любому чудаку.
Фермер
В советский бывший развалившийся колхоз
Американец Джон Копейкин жену-красавицу привёз.
Жене понравились ромашки и луга,
Но озадачила январская шуга.
Но Джон Копейкин был, естественно, не глуп
И озаботился запасом соли, сахара и круп.
И перед тем, как наплодить своих детей,
Они построили жильё для лошадей.
У них в курятнике семнадцать тысяч кур.
Ведь Джон Копейкин, весельчак и балагур,
С утра до ночи он не тратит время зря
(Зачем ещё тогда летать через моря?)
И вот окрестные решают мужики:
Доколе будем чесать языки?
Пора и нам, товарищи, тогда
В своих лугах пасти свои стада.
И рассуждают так азартно, горячо:
А ты-то чё? А я-то вот ни чё!
И чокаются, глядя на луга:
Россия! Родина! Как ты нам дорога!
Разлука
Прощайте, скомканные вещи,
Тетради и карандаши.
Приметы времени зловещи:
Не плохи и не хороши.
Всё, что раздать не успеваю,
Всё, что не дорого давно,
Позабывать – позабываю,
Мечу в колодезное дно.
Пускай достанется кому-то
Когда-нибудь на склоне дней
Очаровательная смута
Моих заколок и перстней.
Пускай обрадует кого-то
Среди открыток озорных
Ещё живая позолота
На фотографиях родных.
А вот купца ли, ротозея –
Молю искателей глубин,
Чтоб не воссоздали музея
Из этих трепетных руин.
Пускай затягивает плющем
Всё разорённое… как знать,
Я ворочусь и о грядущем
Уже не стану вспоминать.
И ворочусь, и пожалею,
И обойму своей тоской
России тёмную аллею,
Обрыв над тёмною рекой.
Царица
Ты отворяла светлые покои
И размыкала сонные уста,
И сообщали нежные левкои,
Как ты свежа, прекрасна и чиста.
И мудрецами делались невежды,
Когда легко вскочив на жеребца,
Неслись исполнить смелые надежды,
Не убоясь ни шпаги, ни свинца.
По твоему высокому указу,
Алмазным шпилем грамоты скрепя,
Орлы орлами стлались по Кавказу
И трепетали дикие степя.
И ловко так в порфировой перчатке
Как будто бы уже не новичок
Просторы все от моря до Камчатки
Охватывал девичий кулачок.
Твоих побед прелестные картины
Окрашены сиянием ланит.
И хорошо, что холод гильотины
Вовеки их уже не осквернит.
АЛЛЕРГИЯ
Любовь к цветам
Губительна здоровью.
Вдохнёшь цветок –
И мучаешься кровью.
Жар в голове, на шее, на устах.
И соловьи колотятся в кустах…
Тоскует разум в поисках прохлады.
За форточками – звоны да рулады.
И ландыши струятся по спине,
Как жемчуга разъятые во сне.
На сквозняке ли,
в душном полушалке,
Слезами перемазана до пят,
Торопишься, а чуткие фиалки
С запястьем перевиться норовят.
От синего, от жёлтого цветенья
Бежать, бежать, лелея свой недуг,
Как будто в том и есть
одно спасенье:
Чтоб ничего не чувствовать вокруг.
Тогда зачем копить в себе науку
И этот бег, и странную юдоль:
Как и любовь даётся через муку,
Так красота даётся через боль.
Интернет
Какое чудо – быть одной
Из тысяч или миллионов
Песчинок, вздыбленных волной
Геофизических законов!
Пока мерцающий экран
Сопротивляется контролю,
Всего щелчок – и ураган
Уже не остановит волю.
Скажи, куда тебя влечёт,
К какому звёздному прибою?
Средневековый звездочёт –
Пигмей в сравнении с тобою.
Ты можешь, сидя за столом,
Сто раз пересекать экватор
Наперекор и напролом…
Пока не сел аккумулятор.
Пока решительный звонок
По твоему домчится следу
И мама выдохнет: сынок!
Приди, мы ждём тебя к обеду.
* * *
Не знаю, в чём моя вина
И что я делаю не так,
Когда холодная луна
Заполоняет мой чердак.
Опять бумага и перо
Мне растолковывать спешат,
Как всё не умно и старо,
Чем наши помыслы грешат.
Тогда зачем и для чего
Мне столько выдано души?
Хватило б грамма одного,
Чтоб успокоиться в тиши.
Чтоб только спать и только есть
И не хворать от сквозняка.
Да иногда тропинку месть
От тех ворот до чердака.
* * *
Пионы, лилии, шалфей,
Шиповник – логовище фей…
Кого-то радуют весною
Цветы, посаженные мною.
Не я хожу теперь кругами,
Но кто-то чуждый норовит
Давить тупыми сапогами
Капустниц белых и сильфид.
Лишь об одном теперь жалею
И знаю, в чём моя беда:
Мою цветущую аллею
Мне не увидеть никогда.
Родник
Из-под горы, из-под её махины,
Где лопухов свисают балдахины,
Где шевелятся камни, как стекло,
Тая в себе великое начало,
Тысячелетье пело и журчало
Преобразуя чудо в ремесло.
Табличка лаконичная гласила:
Напьёшься – и почувствуется сила
Какой-то непонятной глубины.
…Лежал стакан захватанный и чистый,
По ободку на ленте золотистой
Чужие прикасания видны.
Не пей! Не пей! – в кустах кричали птицы.
Испей, испей, – шептали медуницы,
И падал шмель в холодную струю.
И с банками толкались горожане,
И в церковь устремлялись прихожане,
Счастливые, что вот уже в раю.
А я стою, отряхивая руки,
У родника застрявшая от скуки,
И понимаю, в чём моя беда:
Без удержу так страстно отдаваться
И в тот же миг со всеми расставаться
Я не сумею больше никогда.
Крещение
В эпоху бурных скоростей
На вираже и на излёте
Как странно делают детей
Созданья немощи и плоти.
Как будто бедствие прошло
На этих скомканных постелях
И невозвратно отцвело,
Навеки сгинуло в метелях.
Но вот – живое существо
Пищит, барахтается, плачет,
Не понимая, для чего
И что оно на свете значит.
Пока Господь, сама Судьба,
Сойдя небесными верстами,
Коснётся девственного лба
Благоуханными перстами.
И наделит его душой,
Определив пути и цели,
Такой неслыханно большой,
Которой не было доселе.
* * *
Последнего зайца спугнули вчера.
От страха сердешный рванул в клевера
По старому следу.
У здешних псоводов такая игра:
Последнего зайца загнать в клевера
И править победу.
...Последний солдат остаётся один.
Дожил, уцелел до глубоких седин
Один, без опеки.
У здешней верхушки такая игра:
Внушать ветерану – пора, мол, пора
Забыться навеки.
Живое живому бросает: «Ату!»
Бездумною злобой несёт за версту
И стынет природа.
Как мать, разглядевшая собственный плод,
Не ведает, как получился урод.
И нету исхода.
* * *
Моих стихов не нужно никому.
Возможно, только ветру одному:
Он возбудит любые словеса
И взбудоражит, словно паруса.
Зачем я тут, зажатая в углу,
Внимаю злу и черпаю хулу?
Пора понять – в задымлённом дому
Моих стихов не нужно никому.
Я не хозяйка стульям и столам.
Лет через сто всё это будет хлам.
Но пролетят сквозь дивные верха
Моих стихов живые вороха.
* * *
Стихи о том, как женщину не любят.
Берут силком – и губят, губят, губят.
Легка походка, талия тонка,
И губы наподобие цветка,
И верит в настоящую любовь?
Содрать, содрать, содрать с неё шелка!
Её клеймят начальники и воры.
Малюют стены в лифтах и заборы.
И холодно взирают облака:
Не каждая из давки подвенечной
Опомнится на станции конечной.
Традиции такие. А пока...
Мать-одиночка ходит по земле
С младенцем Иисусом в подоле.
* * *
На пляже голом, как тоска,
Лежит моё большое тело.
Внезапно около виска
Шальная пуля пролетела.
А я из туловища – прыг!
И только локоны за мною
Спешат нестройною копною,
Как сумасшедшего парик...
Я побываю на луне,
Одной из точек мирозданья,
Хоть там и числятся одне
Умалишённые созданья.
Но если вдруг у них война,
То мне, конечно, не до шуток,
Кому я буду там нужна
В такой ужасный промежуток?
На землю глядя с высоты,
Вдыхая облако парное,
Я угадала: вот и ты,
Моё вместилище родное
На пляже голом, как тоска,
Среди безбрежного песка,
Ничем не хуже остальных –
Больших, обугленных, больных.
Речной трамвай
Девочка в синей матроске.
Всё неспроста, неспроста.
Ветер взъерошил причёски
Женщин, глядящих с моста.
Что они там увидали,
Что приковало их взгляд?
Синие-синие дали.
Мая цветущий наряд.
Слева и справа столица,
В небе спираль «ястребка»,
Чистые светлые лица.
Женщины. Мост. Облака.
Движутся гулкие арки.
Музыки ширится звон,
То репродукторы в парке,
То из дверей патефон.
Ты эти песни слыхала
И, говоря: «подрасту»,
Ела пломбир и махала
Всем, кто стоял на мосту.
ЦЕРКОВЬ
Эта церковь видна издалёка
В стороне от большого села.
И к подножью её одиноко
Через поле дорога легла.
Ни туман её влажный не спрячет,
Ни прикроет соседний лесок,
Словно праздник навстречу маячит –
Так полёт её древний высок.
Облаков белоснежных белее,
Вот стоит она, ясная вся,
Никого на земле не жалея,
Никого ни о чём не прося.
Так Прекрасное, выйдя из мрака,
Устояв в вековечной борьбе,
Белокаменно, празднично, всяко
Существует само по себе.
Среди всех разноречий и мнений
Нас не может оно обмануть.
И чем меньше на нём наслоений,
Тем его удивительней суть.
РУССКИЙ
Кто во мгле библиотек
Книжку тощую мусолит –
Это русский человек
Спорить с Гегелем изволит.
Кто толчётся у пивной,
Трояки в кармане шаря, –
Наш пропойца родной,
Обличитель государя.
Этот строит. Тот язвит.
Третий в космосе летает.
И у всех несчастный вид.
И чего им не хватает?
Есть поля и воды рек,
В недрах золото клокочет.
Царствуй, русский человек!
Нет, не царствует. Не хочет.
Он с пришельцем говорит.
И, светясь натурой всею,
Или космос материт,
Или плачет за Рассею.
Иль в сарае где-нибудь
С маху выдумает «штуку» –
Чтобы вдруг перевернуть
Всем известную науку.
А потом сидит весь век,
Хохоча, рыдая, ноя, –
Страшно русский человек.
И не кто-нибудь иное.
ЛЮДМИЛА
Людмила скинула халат
И босиком идёт к запруде…
В деревне темень, люди спят.
Никто не думает о чуде.
Людмила трогает ногой
Парную ласковую воду.
Луна цыганскою серьгой
Горит, скользя по небосводу.
Каких причуд на поводу
Простая, светлая рассудком,
Людмила плавает в пруду,
Мешая лилиям и уткам?
Не страшно женщине одной
Дышать и плыть меж берегами,
Блистая мокрою спиной,
Сверкая ровными ногами!
Страшнее – вовсе никогда
Не знать свободного паренья
В тисках всеобщего труда,
Во мгле всеобщего боренья.
СЕЛО
В мечтах о добром урожае
Лежало русское село.
Сгущались тучи, угрожая
Развеять всё, что зацвело.
И, глядя в сумрачные дали,
Крестьянин никнет головой:
Ну что ж, мы всякое видали,
Нам эти грозы не впервой!
И вдруг ударили в набаты,
И снова, Господи, прости, –
Гремят в парламентах дебаты
О том, как Родину спасти.
Пошли друг с дружкою бодаться
Теперь враги, вчера друзья.
Куда ж крестьянину податься,
В какие светлые края?
Он нужен собственному полю,
Живому лесу и ручью.
И эту сумрачную долю
Не поменяет ни на чью.
Он будет вскармливать телёнка
И на горбу таскать корма,
Ведь кой-какая есть силёнка
И голова не без ума.
И тем умом соображая,
У солнца, неба и дождя
Он молит вновь – не урожая,
Но лишь толкового вождя.
***
Войне нужны лихие парни,
Живые парни – с огоньком.
В её бушующей пекарне
Никто не стонет ни о ком.
А если кто всплакнёт украдкой
Или ударится в бега,
Она железной рукояткой
Отметит друга и врага.
Так поглядим в глаза герою,
И изумляясь, и скорбя:
О, да! Такой раздавит Трою!
А с нею вместе – и себя.
***
Хочу учиться в пятом классе.
Хочу войти в нарядный зал.
И чтобы скромный мальчик Вася
Мне слово тайное сказал.
И то, что нынче невозможно,
Вошло сквозь тайные круги:
Во мне – неясно и тревожно,
На мне корона из фольги.
Сверкай же, праздничная ёлка!
Паркет начищенный, скользи!
Ведь это он в костюме волка
Нарочно вертится вблизи.
Мне до него какое дело?
Но в шуме-гаме суеты
Ведь это я его задела
Нарочно краешком фаты.
А то, что ёлка пахнет маем,
Что блещет кружево планет,
Мы нипочём не понимаем,
Поскольку надобности нет.
***
Я так живу –
(Кто говорит, что глуп
Удел непрочный женщины-поэта?)
Одной рукой перебирая лета,
Другой рукой помешивая суп.
Кто говорит,
что лишь свободный ум
Поэзии возвышенной угоден?
Но от чего
ум должен быть свободен
И гулок, как опустошённый
трюм?
Я с молнией, застрявшей в волосах,
Возросшая из медленного быта,
Одной рукою шарю в небесах,
Другой держусь за мыльное корыто.
ПОРТРЕТ
В писательском доме, в подвале,
Включив ослепительный свет,
Фотограф сказал мне: «Едва ли
Получится славный портрет.
Вас гложут дела и заботы,
У вас в волосах седина,
Учтите, для броского фото
Вы слишком грустна и бледна.
Чтоб вы получились как надо,
Красавица жгучих кровей,
Причёска нужна и помада,
И платье чуть-чуть поновей…»
Плечами пожала. Вздохнула.
Укоры смогла перенесть.
Но в чёрную точку взглянула:
«Снимайте такою, как есть!
Зачем эта вся проволочка?
Прошу, приступайте скорей.
Душе не нужна оболочка
Из платьев, помад и кудрей.
Душа – это то, что от Бога.
Она неуклюже-темна,
И стонет, когда её много,
И всем, кто захочет, видна».
Фотограф ответил: «Ну что же!»
И щёлкнул четырнадцать раз.
Я вышла довольно похожа
Сама на себя. Без прикрас.
***
Когда время уходит,
И шепчутся листья сада,
И вечереет, и голоса за стеной,
Мне от тебя совсем ничего не надо.
Ты не торопишься,
Поговори со мной.
Когда одержимые птицы
Вновь собираются в стаи,
Разноголосой тучей
Кружатся над страной,
Милый, они уходят!
Роща стоит пустая.
Мне ничего не нужно.
Поговори со мной.
Низко просело небо:
Холодно и укромно.
С хрустом ломая ветки
Втиснули ёлку в дом.
Всё, что недавно было
Значимо и огромно,
Загородилось снегом,
Позатянулось льдом.
Но,
Когда время уходит,
И оплывают свечи,
И опаляет щёки звёздная мишура,
Птицы мои, до встречи!
Роща моя, до встречи!
Холодно и огромно:
Милая, мне пора.
Вызволи сердцевину,
Выверни оболочку,
Красное моё солнце,
выгляни из-за туч.
Я тебе – моё слово,
Я тебе – мою строчку,
Я тебе – моё сердце.
Ты мне – приветный луч.
***
Я пришла на шумный бал
в скромном одеяньи.
Кто такая, говорят,
что она умеет?
Я умею, говорю,
говорить стихами,
И понятен мне язык
ветра и травы.
Это скучно, говорят,
говорить стихами,
Лучше стукнем в барабан –
он такой пустой!
Или что-нибудь съедим
прямо с потрохами.
Будь, как мы, сказали мне.
Ты куда? Постой!
Я умею, говорю,
говорить стихами
И способна иногда
взмыть под облака.
Но кого-нибудь съедать
прямо с потрохами
Не умею. Не могу. Не хочу пока.
К МУЗЕ
Прощай, поэзия!
До скорого свиданья!
Прощайте, тучи, кручи, небеса!
Молчанию не нужно оправданья –
И блекнут, блекнут
наши голоса…
Прощай, поэзия созвездий
и былинок,
Воображенья сокровенный смысл.
Вы слышите,
разноголосит рынок –
Стихия снов и бесконечных числ.
Мелькая, словно сойки
в перелеске,
Мы вспомним,
уносясь в его жерло’,
Как в социалистическом отрезке
Нам было и не скучно, и светло.
* * *
Войне нужны лихие парни,
Живые парни - с огоньком.
В ее бушующей пекарне
Никто не стонет ни о ком.
А если кто всплакнет украдкой
Или ударится в бега,
Она железной рукояткой
Отметит друга и врага.
Так поглядим в глаза герою,
И изумляясь, и скорбя:
О, да! Такой раздавит Трою!
А с нею вместе - и себя.
* * *
Ты ждешь любви? Ее не будет.
Ее не будет никогда.
Придет зима и все остудит
Без сожаленья и труда.
Ты не звезда, и он не сокол,
И ваша встреча не близка.
И бьется мошкой между стекол
Твоя бессильная тоска.
Но век ли мрачным изваяньем
Стоять и думать об одном?
И выдувать больным дыханьем
Просвет в узоре ледяном.
* * *
Суженый мой, ненаглядный,
Встретиться нам недосуг -
Веет ли ветер прохладный,
Или спокойно вокруг.
Мир суетной и всеядный
Нас превращает в зверей...
Суженый мой, ненаглядный,
Быстро, как я, не старей.
Чиркнет по небу комета,
Я догадаюсь и так:
В сумерках теплого лета
Твой ослепительный знак.
* * *
Мне послан был воздушный поцелуй.
Сперва о том пришло уведомленье,
Приказ: преодолей сопротивленье!
Сними пальто и тапочки обуй.
Я выскочила в том же, в чем была,
Все нужное таща с собой в охапке.
И три квартала мчались, как стрела,
За мною колокольчики на шляпке.
- Вас каждый день приходит миллион
И требует любви и всепрощенья.
У нас обед, - сказала почтальон
И громко затворила помещенье.
Она сжевала целого слона.
А может быть, слоны ее жевали...
Но все же я была награждена,
Как многие когда-нибудь едва ли.
Хранить конверт я стану до седин,
Его живую искренность почуяв,
Как будто послан был мне не один,
А тысяча горячих поцелуев.
* * *
Когда время уходит, и шепчутся листья сада,
И вечереет, и голоса за стеной,
Мне от тебя совсем ничего не надо.
Ты не торопишься, поговори со мной!
Когда одержимые птицы вновь собираются в стаи,
Разноголосой тучей кружатся над страной,
Милый, они уходят! Роща стоит пустая.
Мне ничего не нужно. Поговори со мной.
Низко просело небо: холодно и укромно.
С хрустом ломая ветки втиснули елку в дом.
Все, что недавно было значимо и огромно,
Загородилось снегом, позатянулось льдом.
Но когда время уходит, и оплывают свечи,
И опаляет щеки звездная мишура -
Птицы мои, до встречи!
Роща моя, до встречи!
Холодно и огромно: милая, мне пора -
Вызволи сердцевину, выверни оболочку,
Красное мое солнце, выгляни из-за туч:
Я тебе - мое слово,
Я тебе - мою строчку,
Я тебе - мое сердце.
Ты мне - приветный луч.
***
Снится сон ветерану войны:
Он идёт, пережив перемены,
И ему издалёка видны
Золочёные башни и стены.
Ради этого ясного дня,
Проявляя задор и отвагу,
Он вставал, как живая броня,
И назад не предпринял ни шагу.
Что он скажет державной стене,
Как врата отворятся со стуком?
– Ничего уж не надобно мне,
Всё, что можно, завещано внукам.
Но ответьте мне здесь и сейчас
Ради прошлого – кто я и где я?
И какая-такая у нас
Генеральная нынче идея?
Вот кварталы, дома и мосты,
Всё вокруг ослепительно ново…
Но из красочной той пустоты
Он не слышит ответного слова.
* * *
Стреляться? Кидаться под поезд?
Дерзают герои. А я –
Как раньше, в ромашках по пояс
Мои оглашаю края.
Тут всё ещё прыгают белки,
И птицы поют по весне,
И всякие там переделки
Случаются только во сне.
Стране упразднённых советов,
Меняющей кожу и цвет,
Не надобно больше поэтов
Ближайшие семьдесят лет.
Ну, разве какой-то десяток,
А лучше и вовсе пяток
Слегка одряхлевших ребяток –
Пускай поглаголят чуток.
ЖЕНСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
Как лезвия, блещут стеклянные двери больницы.
Сестра милосердия всех записала в блудницы
И, вскрыв подноготную чуть не с момента рожденья,
Велела не хныкать, а молча сносить обхожденье.
Гурьбой повздыхали, пошаркали по коридорам,
Насытились гречкой, словесным кочующим вздором.
А время клеймило, душило, сзывало куда-то,
Как мать-героиня с большого цветного плаката.
"Потерпим, подруги! Помолимся женскому богу:
Не правую ж руку отымут. И даже не ногу...
Потерпим, подруги, затянем халаты потуже.
Глядите, как солнце купается в мартовской луже!"
Оно не боится испачкаться в девственной грязи -
Пылающий узел, таящий причины и связи, -
Рассыплется радугой или росой на дорожке,
В ушах молодицы блеснет в подвенечной сережке.
Холодным сияньем обдаст хирургический столик,
До ужаса явный, до нервных дрожаний и колик,
И тот угадает больную твою сердцевину,
И разум отнимет, и черную сбросит лавину...
Восстаньте, подруги, дрожащею бледною тенью:
Окупится боль - крепдешином и первой сиренью,
Немым облегченьем, таксиста короткой услугой,
Молчанием близких, щебечущей вольно подругой.
Окупится жизнью, сулящей незримые шрамы,
Июльской грозой, потрясавшей оконные рамы.
Неясным звучаньем, соблазном, короткою строчкой...
Во сне разметавшейся все еще маленькой дочкой.
* * *
Жизнь «мерседесов»
и французских булок,
Задавленная тусклая жена…
Ему нужна собачка для прогулок,
Для помыслов – чеченская война.
Но есть страна,
где все нужны друг другу,
И каждый славой
жертвовать готов,
И конь с собакой бегают по лугу,
Не подавляя злаков и цветов.
* * *
В этой роще звенел соловей,
По весне окликая подругу.
А теперь из-под мрачных бровей
Продавец озирает округу.
Этой рощи теперь уже нет.
Есть посёлок – дома и заборы.
И мельком на соседа сосед
Обратит величавые взоры.
В каждом доме секретный замок,
Часовые приставлены к рамам,
Чтоб никто потревожить не мог
Кладовые, набитые хламом.
Ради этих надменных палат
Были согнаны в краткие сроки
Стая зайцев и стая бельчат,
Два ежа и четыре сороки.
Спит газон и фонтан голубой,
Плющ японский ползёт по беседке.
И о чём-то галдят меж собой
Попугаи заморские в клетке.
Русский лес отступает во тьму,
За бетонные стены забора,
Словно должен, незнамо кому,
И последнего ждёт приговора.
8 МАРТА
Ты думаешь, одна такая,
И больше нету на земле?
Друг дружку тыча и толкая,
Все, как одна, навеселе.
У каждой мамины серёжки
Блестят, как звёздочки во тьме.
У всякой – талия и ножки,
И честный парень на уме.
Таких, как ты, мужья не любят.
Таких охаживать не лень.
И день за днём всё лупят, лупят
Словами жёстче, чем ремень.
Но раз в году бывает праздник,
И залежалые духи
Расхвалит опытный лабазник,
Частушку выдав за стихи.
А если станет очень плохо,
Не сознавайся, что слаба.
Такая, стало быть, эпоха.
Такая, видимо, судьба.
* * *
Входит чёрный капитал
В окружении грехов.
Он пространство напитал
Ароматами духов.
Бриллиантовым дождём
Одарив прекрасных дев,
Стал кумиром и вождём,
Ручки белые воздев.
…Шла старуха на базар
Пять морковок продавать.
А над нею плыл радар –
Страшный миг не прозевать
И начать великий суд,
Как средь ясной тишины
Пять морковок подорвут
Экономику страны.
Пять морковок, шесть яиц,
Литр парного молока…
Вам из царственных столиц
Эта малость – велика.
В супермаркетах у вас
Круглосуточно одна
Гуттаперчевых колбас
Восходящая цена.
А у маленьких старух
Руки сводит от труда.
Много видели разрух.
Но подобной – никогда.
* * *
Самые милые в мире занятья -
Грызть шоколад и примеривать платья,
В озере плавать, цветы собирать,
Бегать по лугу и звонко кричать.
Жаль только, радости милые эти
Знают одни неразумные дети.
* * *
Это было в прошлом веке
Где водились чудеса.
Вспять уплыли наши реки.
Молча сгинули леса…
Это вы в холодном зале
Что-то пели о любви?
Вам, конечно, приказали,
Вас к берёзе привязали,
Вас пытали на крови,
По щекам цепями били?
Целились из-за угла?
Нет, мы Родину любили.
С нами Родина была.
До сих пор в Сибири где-то
Отдыхает меж болот
Наша главная ракета.
Наша сила и оплот.
Если что - она взовьётся
И умчится навсегда
В мир, где весело живётся
Средь покоя и труда,
Где не злобствуют народы
И работают с утра
Поезда и пароходы
И на пашнях трактора.
Где широкие дороги
И высокие мосты,
И не чувствуют тревоги
Пограничные посты.
…Но укрыты к ней подходы,
Зашифрованы пути,
Чтоб соседние народы
Не смогли её найти.
А когда и нас не станет,
Враг заявится, спеша,
Пусть попробует, достанет.
Не достанет. Ни шиша.
ЖЕНА
Была у Кутина жена,
Но вот уже давно
Ее судьба отражена
В печати и кино.
Суровый Кутин сдал жену:
Хвала ему и честь!
Он никогда не сдаст страну.
Хотя возможность есть.
* * *
Какие нынче урожаи?
Какие виды на зерно?
Мы никому не угрожали.
В Европу выбили окно.
Да не окно, а только щёлку –
Чтоб в доме сделалось светло.
Но от неё не много толку:
Ладонь просунуть тяжело.
Мы только сунули - и сразу
Уже гудят со всех высот:
Давайте нам задаром газу
И нефти барелей пятьсот.
Зачем, сердешные, пристали,
На что вам эта ерунда?
У нас пятьсот вагонов стали
И рыба бьётся в невода.
Нам ничего для вас не жалко –
Ни кваса и ни холодца,
Ни дорогого полушалка,
Ни оренбургского песца.
Встречайте нас, как мы встречаем
С улыбкой - друга и врага.
А то возьмём и осерчаем,
И подпалим свои стога.
Таких наделаем пожарищ
И наворочаем делов,
Что ни один в Москве товарищ
Не подберёт весомей слов.
Мы не оставим белых пятен…
Уж так сложилось на веку,
Что дым отечества приятен
У нас любому чудаку.
ПОРТРЕТ
В писательском доме, в подвале,
Включив ослепительный свет,
Фотограф сказал мне: «Едва ли
Получится славный портрет.
Вас гложут дела и заботы,
У вас в волосах седина,
Учтите, для броского фото
Вы слишком грустна и бледна.
Чтоб вы получились как надо,
Красавица жгучих кровей,
Причёска нужна и помада,
И платье чуть-чуть поновей…»
Плечами пожала. Вздохнула.
Укоры смогла перенесть.
Но в чёрную точку взглянула:
«Снимайте такою, как есть!
Зачем эта вся проволочка?
Прошу, приступайте скорей.
Душе не нужна оболочка
Из платьев, помад и кудрей.
Душа – это то, что от Бога.
Она неуклюже-темна,
И стонет, когда её много,
И всем, кто захочет, видна».
Фотограф ответил: «Ну что же!»
И щёлкнул четырнадцать раз.
Я вышла довольно похожа
Сама на себя. Без прикрас.
Политика + политика
Дорогой товарищ Троцкий,
Дорогой товарищ Ельцин,
Дорогой товарищ Суслов
И Никита дорогой,
Господа из Вашингтона
Из Нью-Йорка, и Лондона
И, конечно, из Парижа,
И берлинские друзья,
Как вы все меня достали!
Ах, как вы меня достали!
О, как вы меня достали!
Вас я видеть не хочу.
Посадить бы всех в ракету
Агромадного размера,
Нагрузить её харчами
И колодезной водой.
И заслать её подальше
В безымянные просторы,
Чтобы вы не воротились
В наше время – никогда!
Украина!
1.
Вот-вот закроется сезам,
Задвинутся ворота.
Но я в сокровищнице там
Успею взять хоть что-то.
Сезам, ты что-нибудь отдашь?
Молчанье. Нет ответа.
И я хватаю… карандаш.
Спасибо и за это.
А мой товарищ-весельчак
Спросил меня с любовью:
Зачем тебе такой пустяк,
Когда ты пишешь… кровью?
2.
Посмотри, гуляют танки.
Значит, в городе враги.
Намотай, солдат, портянки.
Обувайся-ка сапоги.
Пулемёт зарыт у деда
С незапамятных времён…
Нынче нам нужна победа
И дыхание знамён.
Словно дикие зверята
Дети прячутся в кусты.
Снова брат идёт на брата,
И глаза у них пусты.
Что ж ты, мать, стоишь у двери?
Выходи и помоги:
Те - родные, эти - звери.
Все - свои, и все - враги.
Или свет перевернулся?
Или прахом стала плоть?
Позевал и отвернулся
От детей твоих Господь.
На закате подерёмся
Да повыдернем чубы.
На рассвете разберёмся:
Вот бы… если бы… кабы…
Будет вкус победы сладок,
И салюты, и кресты…
Но найдём ли всех ребяток,
Улетевших за кусты?
3.
У зверя личико простое человечье,
Но дай ему оружие - и сразу
Он сбросит одеяние овечье
И выстрелит по первому приказу.
И выстрелит, и глянет из окопчика:
Дивчинку повалил а, може, хлопчика.
И, стало быть, он сделал что положено:
Одно дитя навеки уничтожено.
И вот солдат с такою же винтовкою,
Стеснённый амуницией неловкою,
Он делает обратное движение,
Щелчок - и происходит воскрешение:
Убитая встаёт и кличет брата,
Убитые идут на супостата,
И пули поворачивают в сторону
Бесчувственного злобного Заката.
День рожденья
Меня сегодня любят
Неведомо, за что,
Лелеют и голубят,
Как новое пальто.
Сегодня мне подарят
Охапку алых роз.
А за окном ударит
Нешуточный мороз.
Не весело родиться
На гребне января.
На холоде гнездиться
И рваться за моря.
Модель
Ты — русская? — тычутся ели. —
Так где же твои бубенцы?
Во что тебя так разодели,
Обули купцы-продавцы?!
Вчера телогрейку таскала,
А нынче из денежных стран
Улыбка — подобье оскала,
Диор, Кутаиси, Лоран…
На блестки, на броские тряпки
Без удержу, точно спьяна,
Сменяла тугие охапки
Живого простецкого льна.
Да в этом ли, милая горе?!
Рядись. Улыбайся. Живи!
Входи в лучезарное море,
Плещись, ожидая любви.
Ведь глупо трястись за копейку.
Румянься, пока молода!
А станет надеть телогрейку —
Наденем! Какая беда!
ИНТЕРВЬЮ С ПОЭТЕССОЙ:
ЛАРИСА ТАРАКАНОВА.
В небесах и на земле.
Полемика с уехавшей за рубеж подругой.
Первое иностранное слово в ее жизни - сольфеджио. Детский хор института Гнесиных предрекал музыкальное будущее. Ее прадед, регент, потрясал область Войска Донского сильным страстным басом, и щедрые казаки усердно жертвовали на церковь. Подношений достало на постройку нового белокаменного храма. Но судьба распорядилась иначе. Она стала поэтом.
- Первая книжечка Ваших стихотворений “Птица воображения” вышла в 1971 году. Ее заметили?
- Да. Семь человек, которым я ее подарила.
- Тираж 28000 немаленький. И с этим сборником Вас приняли в Союз писателей СССР!
- В ту пору средний возраст литератора был 69 лет. Постановлением партии и правительства решили омолодить творческие ряды. На заседании приемной комиссии возразили: у нее нет комсомольских стихов! Леонид Мартынов заступился: “Это дитя зачахнет без среды. Давайте примем ее в наш союз”.
- У Вас были покровители в литературе, в жизни?
- Только один. Святой Пантелеймон.
- Вы верите в Бога?
- Временами очень.
- Как Вы истратили свой первый гонорар?
- Мама велела купить что-нибудь значительное. Я купила дешевенькие часики. Но предпочла бы ящик халвы.
- Кто Ваши родители?
- Мама и государство. Мой родитель - идальго. Увидел меня в колыбели, сказал, государство у нас доброе, воспитает. И ушел. Мама - фея, целительница, несколько человек вылечилось ее травами. Работала прорабом на стройке. Как она пела! Едва не стала солисткой в хоре, но я не дала: висела на ее шее.
- Поэт - призвание или профессия?
- Когда печаталась и получала гонорар, знала - профессия. Теперь чувствую - призвание.
- В большинстве стран нет писательских союзов, на Гаити, например ...
- Там безмерно щедрая природа, говорят, как в раю. А в раю и без поэтов хорошо. У нас другое дело. Даже если Россию завалят ананасами, она не выживет без литературы.
- В том смысле, что “поэт в России больше, чем поэт”?
- Говоря так, Евтушенко имел ввиду исключительно себя. Я - о тонком слое разметанной культуры. Нет его - нет перспективы.
- Вы думаете, что построить Братскую ГЭС или МиГ-29 можно только с томиком Пушкина в кармане?
- К томику Пушкина прибавить томик Есенина, Бунина, шеститомник Толстого, Достоевского ... в общем, библиотеку районного масштаба.
- Вы жалеете о прошлом, где казенщина и КГБ?
- Казенщина укрепила свои позиции. Что касается КГБ, этот образ неуклюжего монстра - удачное прикрытие для настоящей разведки. Иначе страну развалили бы гораздо раньше.
- Вы интересуетесь политикой?
- Политика делает вид, что мои интересы для нее превыше всего.
- Вторая Ваша книжка называется “Дитя мое”. Как Вы воспитывали свою дочь?
- Никак. Я ее очень ждала и любила. А когда сердилась и хотела побить, вспоминала, что ангелов не бьют.
- В сборнике “Третье око” и “Поговори со мной” много стихов о любви.
- Вовсе нет. Ожидание ее, удивление, почему она мешкает, приводит поэтов в экстаз. А когда она есть - не надо текстов.
- Как выглядит Ваш письменный стол? Вы знаете компьютер?
- Практически никак. Я сочиняю в троллейбусе. А записываю где придется. Чаще на кухне.
- У Вас есть собака?
- У меня муж Собака по восточному гороскопу: умный, преданный и любит, чтобы его водили гулять.
- Если бы у Вас было много лишних денег, что бы Вы сделали?
- Заказала бы прорыть удобный тоннель внутри пирамиды Хеопса. А то там такая страшная узкая щель.
-Как Вам удалось, не воспев комсомол ни единой строчкой, стать делегатом 17 съезда ВЛКСМ и лауреатом премии Московского комсомола и премии имени Островского.
- Мне чаще всего удавалось именно то, о чем я меньше всего хлопотала. Вот жду на день рождения часики и чувствую, принесут халвы.
- Ваше заветное желание?
- Сделать художественный фильм о Столыпине.
- У Вас много друзей?
- С друзьями туговато. Лучшая подруга уехала из страны, поселилась на Гаити и считает, что нас, нашу страну обронили где-то на задворках истории, и наше самомнение не имеет абсолютно никакой основы. Мы - те же гаитяне. Даже хуже. Потенциальные возможности - это басни. Хотя, может быть, они и есть, но для этого надо русского человека вовремя приобщить к европейскому, общемировому, тогда что-то раскроется. Но сделать это надо вовремя.
- Вы с этим согласны?
- Дело не в том, согласна не согласна. Она уехала, не бедствует. Вилла, бассейн, шофер и так далее. Спокойная устроенная жизнь. Но ей больно. Говоря “мы”, она не отделяет себя от Отечества. И эта боль когда-нибудь вытолкает ее “ближе к милому пределу”.
Вообще:
Жизнь темна, но есть просветы:
У меня друзья - поэты.
Для меня они все живы,
Ибо их сердца не лживы.
Саша Васютков в Москве, Антанас Дрилинга в Вильнюсе, Вася Мокеев в Волгограде, Иван Цанев и Рада Александрова в Софии... “Посмотри, тебе не страшно, реактивный птеродактиль держит курс на Копенгаген” - стихи Ольги Чугай. Я люблю стихи моих товарищей. Мы почти не общаемся, поутихли литературные собрания, кафе Дома литераторов отчуждено, издательства ...
“Россия, верно, последняя страна, где литературу воспринимало всерьез чуть ли не все население поголовно. Потому, может, мы и оказались в результате ... где оказались” - написала мне в письме подруга. И тут я готова с ней спорить. Возможно, эта наша поголовная страсть - единственное , что оправдает все иные вывихи.
- Трудно сочинять стихи?
- Рифмовать нет. Практически может каждый, если захочет. Мыслить образами - другое дело. Парадокс русского стиха: чудовищные глагольные рифмы - и океан поэзии.
- Ваши стихи музыкальны: “И солнечных лучей прозрачна колоннада”. Вам наверняка близок Рахманинов, Бах ...
- И Прокофьев, и Свиридов, и русские народные стоны, и песенка “Зачем он в наш колхоз приехал, зачем нарушил мой покой”.
- Считается, что поэты - народ не от мира сего. А Вы держитесь обыкновенно, не боитесь шутить.
- Творчество требует перехода в иную реальность, отключения. Но нельзя же вечно отсутствовать. Вот и выходит:
Одной рукою шарю в небесах,
Другой держусь за мыльное корыто.
- Ваши самые яркие впечатления?
- Думаете, поведаю о пещере Зевса на острове Крит или Асуанской плотине? ... В детстве просыпаюсь ночью и с ужасом смотрю как в полумраке по столу ползет гигантский жук. Утром просыпаюсь, оказывается на столе авоська лежит. Вот она, птица воображения. Или тоже из детства: стою по щиколотку в реке, вода бежит теплая, чистая, блестит. Рыбки тычутся. Необыкновенно! Хотя и Нил, конечно, река большая.
- Еще один сборник Ваш называется “Это я”. Здесь Вы тоже хотели, чтобы Вас заметили?
- Конечно. Я даже, следуя традиции, разослала двадцать экземпляров маститым поэтам, надеясь на их одобрение.
- Одобрили?
- Ответил только Булат Окуджава, поздравил, похвалил. Мне понравилась такая чуткость к юному собрату. Он мне и рекомендацию в Союз писателей давал вместе с Юлией Друниной, царство ей Небесное.
- Она трагически погибла ...
- Да. Фронтовик, народный депутат СССР, закрыла гараж и включила двигатель автомобиля.
Поэт живет - пока живет,
Пока он думает и дышит.
Его таинственных забот
Никто не знает и не слышит.
- Вы были в Америке?
- Мне ее так усердно преподносят, что у меня ощущение, будто я ее уже познала. Правда, не с лучшей стороны.
- Не думаете уехать из страны?
- Каждый день думаю. Да хозяйство жалко бросить: у меня под Истрой яблоневый сад и две грядки с клубникой. А если серьезно, жду, когда другие поуезжают. Тогда нас останется крайне мало, и живые писатели опять будут в цене. А если еще серьезнее:
Мне не нравится эта страна.
Мне до смерти она суждена.
- Извините, не верю я Вам. Вы с такой любовью описываете русскую природу ...
- Любить - лучшее средство для выживания. Любить если уж не человечество, то хотя бы своего попугая. Большинству не ведомо это чувство. Страшно - люди не способны любить. Интимная пресса рассказывает о позах любви. Такой сексуальный ликбез. А любовь это бездна, в которую бросаются герои.
- Вы бросались?
- У меня вся душа в ссадинах.
- Этим все сказано.
- Спасибо. Творчество не должно быть чересчур серьезно, музы разбегутся. Вот я наблюдала, как скульптор лепил фигуру вождя с вытянутой рукой: дубасил палкой, прибивая кусочки глины в нужных местах, потом длинным ножом срезал лишнее. Особенно впечатляла лепка головы.
- К вождям как относитесь?
- Сочувственно. Никакой личной жизни. Помню: первомайская демонстрация на Красной площади. Я, первокурсница Литературного института, сижу перед микрофоном в здании ГУМа, откуда идет трансляция на всю державу. Слева от меня чуткий человек в штатском, справа знаменитый диктор Левитан. Подбадривает: читайте спокойно. Я в кураже, думаю, вот сейчас брякну на весь эфир: ой, мамочка, строчку забыла!
- Как Вы считаете, удалась Ваша творческая судьба, хотели бы Вы что-то изменить?
- Я сильно старалась обойти два уготованных русским женщинам варианта: либо освоить навыки древнейшей профессии, либо стать ломовой лошадью. Наверное, я талантливая, раз с задачей почти справилась.
- Почему почти?
- Потому, что все равно лошадь: редко не тащу на себе хозяйственной сумки.
- Если бы Вы встретились с Президентом, что бы Вы ему сказали?
- Я бы сказала ему что-нибудь ласковое. Доброе слово и президенту приятно.
Журнал Российский Кто есть кто , №1, 1997 год.
Свидетельство о публикации №113100607806