Глава 19. Ночные голоса

Напряженная обстановка

Ученые установили, что люди не могут видеть сны, когда храпят. Как интересно! Только вот любопытно – как они исследования проводили? Дрыхли, поди? Так это они что – спят на работе?

Я сидел возле окна в небольшой, метра три на четыре, угловой комнатке нашего пожарного депо и пытался поймать новости. Колени мои обнимали теплую батарею, левая рука подпирала сонную голову, а правая крутила колесико настройки приемника. Тепло и мирно ночью на зимней планете!
Глушилки работали исправно, и волна все время уходила. Хотелось спать. Свет был выключен, и мне хорошо была видна освещенная фонарем утоптанная снежная дорожка, ведущая к нашей пожарке. В случае появления проверяющего из штаба у меня была куча времени, минуты четыре, чтобы спрятать супер-запрещеный приемник в тайник под полом.
Очень хотелось спать. Очень.
Я потянулся за сигаретой и, не отрывая глаз от окна, на ощупь вытащил ее из пачки. Черт, такая напряженная международная обстановка, а я сонный!
И вообще, я – дедушка, что вы от меня хотите?

Скоро должен был наступить Новый, восемьдесят пятый, год. Год моего дембеля.
Это было время ярой борьбы за мир: год назад сбили Боинг, а весной восемьдесят третьего Рейган огласил крестовый поход против нашей «империи зла». Польшу с ее «Солидарностью» уже задавили, а Афган был в самом разгаре, и угроза угодить туда была вполне реальной. Наша Родина развернула в соцстранах новые ракеты, типа – против «Першингов», только больше и раньше. Разрядка накрылась медным тазом. Нас постоянно пугали фантомными «вашингтонскими ястребами» и настоящими боевыми тревогами. «Железная леди», которая за пару лет до этого раздолбила Фолклендские острова на противоположном конце Земли, тоже тетка была не слабая. И хоть войны большой вроде не было, но какой-то мир этот был не мирный.

Темная ночь, только ветер гудит в проводах. Дембель был неизбежен, как приход коммунизма, но в него можно было только верить, далеко он там, за зимой непроглядной. Ничего, скоро-скоро. Наступит. Он придёт, он будет добрый, ласковый, ветер перемен. Будет, будет тепло. Будет весна. Природа вспрянет ото сна. Уеду срочно я из этих мест…
Безмолвные снежинки одиноко пронизывали свет фонаря, исчезая в темноте как их стелсы с наших радаров. Вслед за ними гасли обрывки порванных сном мыслей. Они почему-то состояли из кусочков песен, скрученных в разноцветные серпантинки. Приемник шипел, гудел, и подсвистывал в наиболее интересных местах, превращая текст новостей в загадочную оперу о родной, но незнакомой земле Сусанина. Я смотрел в ночь, и прошлая жизнь прокручивалась перед сонным голодным взором...


В коммуне остановка

Я всю жизнь был книгочей. "Тоска по ностальгии", неосознанная в первой реинкарнации, вылилась у меня в неподдельный интерес к будущему. Я очень любил фантастические миры. А там был коммунизм, в полный рост. Вообще-то этот коммунизм должен был к тому времени быть уже не в книгах, а у нас в жизни. На двадцать втором съезде Хрущев обещал, что – к восьмидесятому году. Правда, он не про нас говорил, а про наших родителей, «нынешнее поколение советских людей». А они вопросов не задавали и предъяв не задвигали, научены уже были.
И правда, просто может все дело в нас? Моральный кодекс строителя коммунизма толком не освоили, уроды моральные, а туда же, в светлое будущее по потребностям! А по мордасам?

Так, вот, про коммунизм, в коммуне остановка. Сначала Ефремов со своей Туманностью Андромеды, которую я прочитал впервые на незнакомом мне украинском языке, с таким достоверным описанием радостных тысячелетий, как будто вместо творческой командировки к малым народам большого Севера его фуганули в светлое будущее. А еще перед этим, страшно вспомнить - несколько томищ Казанцева с его романами про поворот рек, стенку вдоль Сибирского побережья, плотину в Баренцевом проливе… Херась! - одна идея – один роман – семьсот страниц пыльного чтива! Ой-ее!! Какой размах! Какой простор уму! Вот это стройки коммунизма! Куда там Беломорканалу – так, разминка невинная.
О, будут времена, о, будут нравы!

В общем, коммунистическое будущее представлялось мне достоверно, как устройство редуктора – слесарю-пропойце пятого разряда. Я, выросший в Феодосии, городе Грина, был отчаянно зурбаганистый даже для своего романтического семнадцатилетнего возраста.
Я все перепутал. Это я не в коммунизм, это я отсюда, из социализма хотел свалить. Я и поступал раньше, до одесского политеха – в мореходку, чтобы хоть в форточку голову высунуть раз из этой свинцовой занавески.
Так вот, что здесь – херня редкая, я понимал отлично. Но где Советы были сильны – это в пропагандистском запале своем: дерьмом других мазать. Капитализм – это плохо, это ужас!
На этом я стоял мертво, не собьешь! Безработные, негры, помойки – железно, бронебойно. Редко-редко мелькнет в голове: «Классные курточки у этих безработных», - когда ящик на пару секунд после говорящей зоринской головы демонстрацию ихнюю международно-панорамно покажет:

Цедит марочный коньяк Политический маньяк.
Угнетаемый рабочий По помойкам бродит ночью.
Дальше - больше. Снова в Чили Двух бастующих избили.
А в Америке, в Атланте, Загнивают иммигранты.
Загнивающих не счесть. Счастья нет (хоть деньги есть).
Ноют, плачут день за днем - Мы назад их - не возьмем!!!


Сласти-мордасти

Вот я со своим другом студенческим, Сашей, и сцепился тогда: а какие такие еще «общечеловеческие ценности»? А что ж, классовая борьба и пролетарская солидарность – разве не круче? Короче - ты за большевиков али за коммунистов?
А он, впервые в моей жизни, заявил: «Там» - нормально, «там» - хорошо». Тогда, от него, я услышал и про "два автомобиля в одном гараже и две курицы в одной кастрюле", и про постиндустриальное общество. И еще про теорию конвергенции, как мы сближаться в будущем будем.
Отбивался я как мог: «А у нас нет инфляции!»
Ага, а у нас в квартире газ, а у вас? А у нас хернёй всем в рот – вот!
Ха, ха, инфляции нет! Как раз прокатилось очередное по всей стране. И если раньше обычных людей это не касалось, только зажравшихся – хрусталь - ковры, импорты-машины, то сейчас – сигареты! Водка!!! Знаменитые четыредвенадцать только-только вытеснили доисторические тришестьдесятдве, как оп – пять тридцать! ... «Ну, а если будет больше, будет так, как в Польше...».
 
Но было и другое повышение цен. Ползучее такое, незаметное на фоне всех этих «квартплата не меняется с конца 20-х годов». Саша рассказал мне о своем однокласснике, тихом мальчике Жене, который несколько лет в ученическую тетрадку вписывал, что сколько стоит: вот расческа в ЦУМе подорожала на пять копеек, вот клей канцелярский... Какой умный мальчик! Не верь этим дядям!
Помню еще, пирожные. Трубочки с начинкой, эклеры, заварные. Корзиночки с кремом, а внизу немного варенья всегда. И лимонные такие - желтые параллелепипеды, а персик – круглые они, розовые, из двух половинок, скрепленных повидлом…

…А, черт, что это я задремал, что ли? Голова моя клацнулась подбородком о подоконник, спидола грохнулась на пол. Я растерянно потер лоб – я здесь, в армии, за три месяца до весны, за шесть - до дембеля. Спокойно! Куда я денусь с подводной лодки? Осмотреться, в отсеках!
Чего это я про пирожные? Завтрак скоро, макароны. А вот что: цена на них изменилась тогда. Стоили двадцать две копейки, а стали – пятнадцать. Но и усохли они – раза в два точно, а то и больше. Мы с Сашей, привыкшие везде совать свои носы, как-то в кулинарии открыли книгу жалоб и предложений. А там: «спасибо, что вы снижаете цену на пирожные, но зачем же их делать такими маленькими» И подпись – ученики пятого Бэ класса.
Шли в общагу тогда, спорили – действительно пацаны неразумные или, может, дядьки диссидентские написали? Смешные мы были, на гражданке…


Перевербовка

Спорили мы с Сашей отчаянно, но не долго. Перевербовал он меня на раз.
- Смотри, смотри, надо же головой думать, - горячился Саша. – Вот они пишут, что рекордный урожай у них – сто шестьдесят миллионов тонн, а смотри, в справочнике есть – сколько у нас пахотной земли? Надо взять и поделить, понимаешь, взять всё и поделить…
- Иди ты, Шариков. Поделили одни уже.
- А теперь возьми – учебник истории седьмого класса, вот – в девятнадцатом веке… помнишь?
- Я тогда еще не родился.
- До пятидесяти четырех пудов с одной десятины! Ну, множь давай, пасынок маткласса! Переводи в центнеры с гектара! Ты видишь - это же больше урожайности нашей, колхозной – расколхозной, все четыре колеса!
- Не ори, царский прихвостень!
- А ты знаешь, что в Америке один фермер кормит двадцать пять человек?
- А остальные что едят?

Но я тоже был не пальцем деланный. Я тоже был – мальчик с калькулятором за пазухой.
В школе, когда нам надо было горьковскую «Мать» прочесть, я наткнулся в тексте вот на такое: «...Жизнь становится дороже, оттого и люди злее. Говядина второй сорт - четырнадцать копеек фунт, хлеб опять стал две с половиной...». А раньше, в учебнике истории, было написано про заработки шахтеров до революции. Оставалось ерунда сущая – справочник мер и весов, фунт в килограмм, тридцать пять копеек кило получалось, зарплату поделить…
«Мать» твою так!
Цифра эта меня потрясла. Даже если взять сказочные два двадцать, по которым мяса никогда не бывало в магазине - выходило одинаково. А по пять рублей, по базарной цене нынешнего мяса – намного хуже для нас получалось!
Что ж они все кричали, мол жизнь улучшилась и повеселела с тех пор? Ага, поди, проверь! Ты, падла диссидентская, жил до тринадцатого года? Вот и не вякай!

Помню, в пятом классе прибежал я из школы после урока истории Родины нашей рассоветской и сразу к бабушке с расспросами: как в двадцатые годы вы жили, как в колхоз вступили? Подобралась как-то она, незрячими глазами сквозь стену глянула.
- Хорошо жили, - спокойно ответила. - Дом большой, четыре лошади было. Сеяли много. В уборку сами не справлялись – отец братьям в подмогу людей нанимал.
- Так вы что, кулаками были? – ужаснулся я своему темному буржуазному происхождению. – У вас что – батраки были?!
- Работящие мы были, а не кулаки! – почему-то разозлилась всегда спокойная бабушка. – Чего они пропили всё? Батраки, тоже мне! В семнадцатом году землю всем одинаково дали!

В общем, не много пришлось Саше трудиться по моему антисоветчиванию. Ко времени нашей встречи страна была пропитана бытовым антикоммунизмом, как старая фуфайка солидолом.
Контакт с гегемоном тоже не способствовал сохранению идеологической девственности. «Спасибо партии родной за доброту и ласку: что отобрала выходной и обосрала Пасху». А я поработал уже, даже дважды: на пилораме и в железнодорожном ремонтном депо.


На бобах

«Во время зимы ночью караул меняется два раза в день». Снова и снова повторял я фразу из «Устава караульной и гарнизонной службы». Несмотря на свою армейскую четкость, что-то в ней было не так. Где-то была ошибка, крупная ошибка.
Но где – я уловить не мог, и еще и еще раз медленно, по складам воспроизводил слова святого печатания.
Впечатается вот так в голову блажь малопонятная, колом ее не вышибешь!

…В шестом классе надо было прочитать и пересказать что-то на выбор на украинском языке – за это учительница обещала четверку годовую. И я выбрал небольшой, но интересный рассказ: девятнадцатый век, мальчик-сирота, и еще растит совсем маленького братика. Зимой продает на станции молоко,  с этого и живут.
И вот богатый пассажир проходящего поезда, с большой купюрой, с которой у мальчика не было сдачи, выпив молоко бесплатно, учит его: «Кричи – сижу на бобах, сижу на бобах!» Больше всего мне запомнилось, как мальчик потом сокрушался: «мы ж замерзнэмо, помрем зымою», потому что не будет даже за что «купуваты сырныкив».
Так я и пересказал эту историю.

- Ну, и какой вывод? – напрягая лицо из последних сил, спросила учительница.
Я знал, что гнуть надо в идеологию, но решения у меня не было.
- Вывод такой… - по въевшейся учебной привычке повторять вопрос протянул я. – Такой вот вывод… До революции дети жили… плохо… хуже…
- А почеемуу? – учительница склонилась к классному журналу.
Спорит она со мной, что ли? Откуда я знаю, почему? Потому что так завещал товарищ Ленин!
- Ну, они… могли зимой…
- Чтоо она моглии? – учительница подняла журнал.
- Могли без сырников…зимой… - нащупывал я верный ответ.
- Ну? – она практически закрылась журналом, только видно было дергающееся пунцовое ухо.
- Умереть могли! – осенило меня. - А сейчас, им, ну - детям, ну - нам, живется хорошо - можно спокойно без сырников прожить и зиму, да и весь год! – наконец-то пробило меня на правильный ответ.
И действительно – нормально! А что? Ничего, не треснет нигде у нас без этих сырников! Раньше жили - слезу лили, а теперь живем - счастье куем!

А вот видишь, - потянулся я за сигаретой, - шкет малой-дурной, а соображал уже. Почему учительница полчаса хрюкала и икала там, за журналом – понимал. Диссидент, блин, малоразмерный.
Выкормыш вражеский. Сырников ему мало. Круглых таких, сладких, тепленьких... С изюмом они, что ли? С изюмом, с изюмом, конечно. С  таким мясистым, крупным. Как глаза у той красавицы навыкате, навыданье, которая, распахнув свою прелестную двояковыпуклую душу навстречу утреннему бесстыжему лучу, снимает крупные сочные гроздья. Что это, это у Брюллова? - стал вспоминать я художественную школу, урок истории искусств. - А, «Итальянский полдень» летний, по-моему. Меняю его на молдавскую полночь зимнюю и красавицу возьму в нагрузку. Вот это будет нагрузка!
Нет, про красавицу – не надо. Уж лучше - про сырники…

Сладкие они, помню, сладкие, мягкие, нежные. А снаружи - корочку хрустящую прокусишь и тает творожок у тебя во рту, а ты языком эти изюминки перекатываешь… Господи, я, я - младший сержант Советской Армии, Армии-Победительницы – как я хочу этих долбаных сырников!

 
Продовольственная диорама

Пересушена. Я отложил сигарету и убрал пачку с батареи.
Но курить сразу сырую тоже нельзя: очень уж эта местная «Ватра» противопожарная. С сучками и бревнами. Зато крепкая, зараза, то, что надо. Этот «топор чингачгука», ну, или просто «топор» - такой убойной крепости, что в лесу комары осыпаются пеплом.
Ну, так, по крайней мере, кажется, пока ее куришь.
А прапорщик наш смолит с фильтром – «Дойну» или «Флуераш». Отличия по табаку у них - никакого, и даже парни с дудками на пачках нарисованы одинаковые.
Прапор тут уже полтора десятка лет и курит только молдавские. Он эту пожарку строил, когда яму делали. Он ей бессменно и рулит. У него с полдюжины медалей, все три «За безупречную службу в Вооружённых силах» - десять, пятнадцать и двадцать лет календарной выслуги. «За песок» - он их называет. Тот, который у него в почках. Поэтому под глазами круги такие темные.
Он, кстати, не пьет. А дымит – одну за другой, по две пачки в день. Говорит – они слабые, некрепкие.
Поэтому фильтр он всегда отламывает.

Было около пяти утра, самое тяжкое время. Но подъем - через час, оставалось недолго. Я ведь дедушка и поэтому дежурю во вторую смену. С трех ночи до девяти утра: самое блатное время. Уборку делает молодой, он шуршит с вечера и до середины ночи, а я предоставлен полностью себе и своим мыслям в эти три предрассветных часа.
Впрочем, восход солнца зимой - гораздо позже подъема.

«фьююууу… шшшшши....итрий федорович устишшшсссшш член полишшшвсюшууууу…советский партийный и государственный деятельшшщщщшшвсюуууууушшш… в кремлёвской стене..»
Слышимость была отвратительная, постоянные помехи. Нужно было одновременно и подкручивать колесико, держась за хвостик уходящей волны, и, главное, догадывать, домысливать суть сообщения. Звук постоянно пропадал на две - три секунды, шипение вместо конца слова, вместо половины предложения. «У него приёмник Грюндик, он его ночами крутит, ловит, контра, ФээРГэ.». У нас в пожарке была спидола, моя ровесница, безотказная, как бронепоезд на холостом ходу.
Поправив повязку дежурного, я тихонько ругнулся, спровоцировав этим душераздирающий зевок. Оставалось минут сорок до подъема, до дикого крика в роте. А там – забегают, выпучив глаза от ужаса, что весь день впереди, зашуршат служивые… Ой, гнетущее это время – до солнечного первого лучика. Впрочем, в бой идут одни сопляки, а дедушки спят до завтрака.
Жрать хотелось даже сильнее, чем спать. В голову лезла всякая ерунда, особенно почему-то сильно выпирал яркий, в пупырышках, весь пропахший летом свеженький огурчик.
…Ну почему, почему сотни мегатонн на десять тысяч километров мы доставить можем, да еще разделить при этом эти дурные боевые головки на десять частей, а килограмм свежих огурцов за сто метров, летом, на юге Украины – нет, не можем, - вспоминал я первые жаркие месяцы своей службы. Тогда мой наивный организм еще не знал, что два года для него пройдут без витаминов вообще. Ну да ладно: фрукты там, персик нежный, груша мягкая, округлая, как фигурка застенчивой девушки… Тьфу, черт, да что ж это такое - прям всего и сразу хочется! Ладно, эти интимности с суровой армейской выжизнью не пересекаются, но овощ свежий крепкий – помидор, огурец?
Потом, поразмыслив с корешком продскладовским, понял, почему это было невозможно. Как у Солженицына – пить на этапе не давали и кормили селёдкой – не из садизма, а просто так экономично, единственно возможно. Все остальное – или дороже, или хлопотнее.
Так и здесь – машина эта военная была настолько централизована, что время, в течение которого она проворачивалась на закупку - было больше срока жизни зеленого огурца.

Утром, после завтрака, развода не было. Это было событие из строя вон выходящее. Наши командиры забегали, будто им задницы скипидаром намазали. Что-то произошло. Что-то важное, задевающее их судьбу, их жизнь.…
Я знал, что случилось – «голос» уже сообщил про смерть Министра обороны, Дмитрия Федоровича Устинова. Он стал Министром вооружений - до войны. До Великой Отечественной войны. Еще раз, внимательно: До. Великой. Отечественной. Войны. Или прав Сэм, что они кровью младенцев питаются, вот и живут вечно, ходячие немощи? Хотя, говорили, что как раз он-то был энергичный и бодрый, исключение сталинское.

Вечером, уходя домой, прапор кивком подозвал я.
- Вот что сержант… Тут такое дело. Короче, вам завтра скажут. Да, наверное, завтра.
- Что-то случилось, товарищ прапорщик?
- Случилось, – он покусал губы, и, не поднимая глаз, добавил, - умер Устинов.
Он развернулся и вышел, не притворив дверь.
Мне стало его очень жалко.
Ну, прапорщика.


Рецензии