Предрассветный полет стрекозы

Светлана Суслова

(картина автора: холст, масло, 65х50)
 
Лирическая повесть
                Светлой памяти моей бабушки
                Матрены Осиповны Егоровой
       
К  ЧИТАТЕЛЮ:

Эта книга была написана тринадцать лет назад в деревенской глуши близ захолустного американского городка Хадсона.
Рукопись не случайно пролежала в столе так долго. В ней по мере описания возникли столь немыслимые события прошлого и будущего, что их восприятие даже у автора вызвало внутреннее сопротивление.
Однако со временем, увы, сбылось многое, предсказанное в книге. Кроме одного –  последнего – события, переживать которое придется всем сообща. Точной даты нет, но интуиция торопит с оглашением, чтобы неизбежное не застало врасплох. Главное – не проглядеть грядущего, иначе оно не станет Настоящим!

С почтением –  автор
31 мая 2010 года


1.  ПЕРВОЕ ПРИЧАСТИЕ

 Сон опять был настолько реальным, что оставил на губах по-детски чистый вкус парного молока, наполнил легкие ветром, запахом мяты, речной свежестью…   
Они долго сидели на большом теплом и шершавом камне, нависшем над клокочущей, словно задыхающейся от смеха речушкой. Теплое желтое молоко колыхалось в глиняной кружке с цветочком на боку. Он прислонял этот цветочек к подбородку, запрокидывал голову, и видно было, как упругий комочек мускула катится по горлу. И тогда ей тоже хотелось отпить немного, и она вырывала кружку, со смехом поворачивая ее цветочком к себе, словно это был некий ритуал, заключавший в себе таинственный смысл.
А потом прямо над ними взошла первая звезда. Она все раскрывалась и раскрывалась, пока не превратилась в сияющий бесчисленными лепестками ослепительно-белый цветок, отраженный в его потемневших глазах, которые в сумерках казались фиолетовыми, бездонными, огромными.
Все было волшебным – даже речная прохлада, заставлявшая зябко подбирать под себя ноги, и млечный Путь Соломщика, раскинувшийся широкой выбеленной скатертью, и серебряные зигзаги бурунов, светящиеся в речке вокруг невидимых камней, и томительный звон внутри тела, тончайший перелив которого поднимался все выше, заставляя трепетать горло беззвучной соловьиной трелью.
Затаившись в этом звездном колодце ночного ущелья, как в уютном материнском чреве, они старались теснее прижаться друг к другу, стать еще незаметнее, раствориться в сияющих сумерках…
Уже просыпаясь, она ощутила, что вдруг превратилась сама в эту необъятную ночь, полную любви, во тьме которой теплилась единственная разумная живая плоть, и мириады звезд осеняли ее своим сиянием, нарастающим как звук – вширь, в высоту и в глубину…
И настало утро. Кровь пульсировала еще в такт приснившимся звездам, как само Время, не признавая линейных границ, растекаясь по каждой клеточке тела горячей радостью бытия… Иллюзия реальности сна еще жила в ней, и она слепо шарила руками по одеялу, пытаясь нащупать тот зыбкий огненный холм, внутри которого зрело ослепительное солнце, сотканное из надежды и счастья…
Запах свежесваренного кофе, приплывший из кухни, мгновенно стер воспоминание о давно забытом вкусе парного молока. В груди уже копошился, царапая бронхи, привычный кашель курильщика. Явь медленно заполняла сознание Славки, возвращая ее в холодное апрельское утро американской сельской глуши. Занесло сюда Славку почти случайно: в Год Мудрой Лисы она выиграла литературный конкурс, и приехала из своей разрушенной перестройкой и внезапной независимостью Киргизии в благоустроенные Соединенные Штаты почти на два месяца: творить новые опусы на полном обеспечении спонсоров.
Славка усмехнулась, вспомнив ахматовские строки: «когда бы знали, из какого сору растут стихи, не ведая стыда…».
Здесь у нее было все, кроме вдохновения. Рай для нее постепенно превращался в ад, и время от времени она вела с Создателем безрезультатные споры, находя все новые аргументы бесполезности Его затеи.
У нее были особые отношения с Создателем: в одном из своих снов Славка увидела как на ладони сложную схему взаимоотношений Создателя с маленькими, живыми, как бы шахматными фигурками, которые он отправлял во всевозможные реальности, наблюдая и управляя ими в интересных ситуациях. И каждая фигурка, вовлеченная в эту игру, считала себя самостоятельной личностью, страшась смерти, исступленно переживая свои взлеты и падения. Реальности, – Славка насчитала их чуть менее десятка, – существовали одновременно в прошлом, настоящем и будущем. Собственное восприятие этих реальностей  напоминало Славке полет стрекозы – бросающейся из стороны в сторону, изредка застывающей, как в столбняке, в очередной точке какой-либо из приснившихся реальностей. И еще одно сходство с вертолетным полетом стрекозы поражало ее: всегда перед очередным сновидением Славку на мгновение окутывал неведомо откуда взявшийся звенящий вихрь: эдакий маленький торнадо, внутри которого немыслимое становилось явью.
 
«… Странный зов прозвучал, нарастая, тонким вихрем, пронзающим тьму; словно божья струна золотая, что послушна ему одному, задрожала, взывая из выси, предвещая заветную связь, – словно звезды роняя на листья, соловьиная трель пронеслась…
И, не чувствуя бренного тела, устремляясь в поток огневой, понимаю: еще не взлетела, но уже попрощалась с собой…»

Жаль, что нередко у Создателя случались и повторы, почему Славка и упрекала Его в бедности фантазии и лени.  Вот и в этом случае, наверное, невольный опыт молодого Пушкина,  застрявшего в Болдино из-за эпидемии холеры и сотворившего там от скуки свои хрестоматийные шедевры, побудил Создателя поместить писательскую колонию Ledig House в живописной глуши среди почти русских полей и лесов, вдали от малых и больших городов…
Конечно, Славка чрезмерно льстила себе, смакуя это сравнение, но ведь, в конце концов, у каждого, даже безвестного, писателя должна же когда-нибудь случиться  его личная «Болдинская осень», – хотя бы в воображении!..
Земные создатели «американского Болдино» – попечители писательской колонии Ledig House – все-таки оставили колонистам шанс приобщения к мегаполису в виде неподалеку пролегающего великолепного шоссе и двух застоявшихся у крыльца джипов. Но зато сам Создатель позаботился о том, чтобы Славка не могла отличить тормозной педали от той, которую зовут в народе «а ну, поддай-ка газу!» и не ведала, куда вставлять ключ зажигания. Более того, он лишил ее языка общения с персоналом этого заведения, и чем больше она зубрила сленговый американский язык, тем меньше  его понимала, и тем меньше понимали Славку.
Вообще-то ее звали Ярослава – имя выбрал ей отец-романтик, не углядев ярости в грядущей славе своего дитяти. Отец, Матвей Брагин, с молодости увлекался поэзией, даже печатался иногда, а в том, что ему не удалось полностью реализоваться как Поэту – именно с Большой Буквы, иначе он не желал, – он винил голодное нищее детство, войну и под завязку заполненные работой послевоенные дни, а то и ночи. В госпитале, где он работал, родилась и Славка, которой было предназначено развить и упрочить отцовский поэтический дар. А как же иначе – с первых месяцев жизни ее баюкали и воспитывали добрые и забавные отцовские стихи, многие из которых врезались ей в память на всю жизнь: «…На сосульку жаркий луч вдруг упал из темных туч. Думает сосулька, тая: «Я такая золотая!»…
Старшей Славкиной сестренке отец  тоже нашел имя на «я» – Яна, чтобы сочетание начальных букв имени, отчества и фамилии превращали дочек в милые его сердцу ЯМБы.
Славка родилась в Год Серой Белки в первый месяц весны под покровительством великого славянского бога Рода.  Небесный покровитель одарил ее тайным знанием бессознательного в природе и психологии окружающих людей, соединив чуткими нитями ее душу с душами живущих ныне и живших когда-то существ, хотя она сама до поры до времени даже не догадывалась  об этом.
Когда внутренний «маленький торнадо» уносил Славку в первые два года этой ее жизни, перед взором вставала огнедышащая морозная Сибирь, крытые дворы, завывающие ветра читинской зимы, треск огня в печурке, долгие беседы взрослых в просторной комнате офицерского барака с бревенчатыми стенами, по которым стекали янтарные слезы смолы…
Отец, недоучившийся студент-медик, прошедший всю войну, начиная с финской, как военный хирург, уже после войны из-за своих неоднократно простреленных легких внезапно заболел туберкулезом. И Славка, маленькая, запомнила бесконечные разговоры взрослых о чуде-крае, где в феврале цветет урюк, где плещется синий-синий Иссык-Куль, а с вершин высоких гор никогда не сходят белоснежные снега…

«…Мне говорят, что не могу я помнить смолу на бревнах, люльку у стены, бревенчатый размах широких комнат, наряженную елкой ветвь сосны…
Пусть говорят!.. Пока не смотрят, палец макаю в золотистую смолу; мне хорошо глаза бездумно пялить на гостя, подошедшего к столу: усы уже оттаяли, рыжеют, бежит зима читинская с сапог, и сдавливает выбритую шею, как у отца, тугой воротничок…
И до сих пор – когда теснятся строки в груди, еще не названные мной, я чую: пахнет кожей и смолой, и кто-то снег сбивает на пороге, и вот сейчас – войдет, сомнет усы, чтоб зазвенели сломанные льдинки, и прохрипит:
– Ну, как растет читинка? – и уж потом, оттаяв, забасит…
Как хорошо, не ведая значенья веселых слов, летящих от стола, мне думать о своем предназначенье, что я – для всех, как елка, дом, смола…
А гость, смеясь, отца сгребет за плечи: «Сдавайся, друг, хлебнем степных дорог! Мы там тебя кумысами долечим… А край-то, край!.. Подумаешь – далек?! Там льется с веток вишен ливень сладкий, в Дубовом парке летом бьет фонтан... А яблоки!.. Щекастей вашей Славки!..»
И от восторга – чашку пополам!..»

Далекая Киргизия, куда вскоре перебралась семья, стала Славкиной родиной. Здесь отец наконец-то закончил с отличием медицинский институт, и, глядя на него, там же выучилась и мама. Здесь Славка впервые увидела огромные красные яблоки и золотые медовые персики. Здесь волшебник Иссык-Куль, действительно вылечивший отца, стал ее первой любовью на всю жизнь, вдохновителем многих ее стихов.
Сначала из-за нехватки бумаги – в детстве, а потом просто по привычке Славка записывала свои стихи «в растяжку» – от края листа до края, не разбивая строк на стыках рифм, считая, что ритм стихотворения, да и рифмы, сами расставят нужные акценты и паузы – а иначе зачем они нужны?..

«… Этим синим простором вовек не насытиться взгляду: волны катят и катят, и кружево пены плетут…
Я не знала о том, что от жизни так много мне надо: столько синей воды, столько ветреных светлых минут!
Я хочу эту синь взять и выпить глазами до капли! Этот мерный прибой, эту музыку сделать своей…
Я молюсь про себя, чтобы в мире вовек не иссякли животворные силы – источники рек и морей.
Море – это любовь! Так изменчиво, чудно, внезапно вырывается вдруг из-за будничных серых стволов; в нем так много тепла, потаенного смеха, азарта, – словно в нем не вода, а хмельная цыганская кровь!
Я – твоя, Иссык-Куль, я такая же в жизни бродяжка: все бегу и бегу, но не в силах сбежать от себя. Из-за гор и степей я на зов твой явилась однажды, чтобы стала моею твоя золотая судьба…»

Славкино детство в Киргизии – это бесконечная радость открытий, это цветущая сирень над камышовой крышей, поросшей алыми маками,  это огромные ароматные яблоки, которые дарили ей на каждый день рождения – количеством по числу лет, это веселые студенческие «спевки» родителей, – добрую половину известнейших аксакалов медицины Славка помнит совсем молодыми и бесшабашными студентами…
Ныне Славка уже сама перешагнула порог возраста под игривым названием «баба – ягодка опять», и четыре года назад  вышла  замуж в третий раз, и уже успела даже стать бабушкой, – но детство оставалось в ее душе самым живым и неиссякаемым кладезем чувств.
Правда, яркие картины детства порой казались Славке частями все той же красочной мозаики бытия, которую составляла ее душа, путешествуя по параллельным реальностям – мнимым или настоящим, кто знает? – но вторгающимися в ее жизнь умопомрачительно реальными снами, которые не только не забывались после пробуждения, но и руководили ею в обычной жизни.
И все же здесь, в американской действительности, какой-то театральной, словно придуманной, ей все более хотелось вспомнить свое настоящее прошлое, до мельчайшей детали, до цветного камушка на тропинке…

«… Застенчивою девочкой была, стеснялась щек, их яблочного глянца.
По вечерам проворно шла игла, узор нездешний вписывая в пяльцы…
Но то была для внешних взглядов гладь.
Среди ночи летело одеяло, и строчки – вкривь, и вкось, и как попало, – лепились в потаенную тетрадь, и взор горел, и конской челки взмах сметал с пути и лад, и гладь, и глянец, и замирал во рту пунцовом палец, покуда рифмы путались впотьмах.
Вишневый сад ломился в спящий дом девятым валом вешнего кипенья.
И Афродитой в этой белой пене рождалась жизнь, что сбудется потом: как даст мне Бог – и радости побед, и плач, и смех, и почести, и слава, любовь, детишек – может быть, орава, и – в странствиях открытый белый свет…
Промчались годы.
Перечень утрат и всех свершений жизнь внесла в скрижали.
Но почему теперь все больше жаль мне ту девочку над пяльцами? И сад – что нынче только снится белизной, и то – когда подступят к горлу строчки?..
… Да, все сбылось. Но словно между прочим.
Как будто это было – не со мной…»

Говорят, что мы не рождаемся, а становимся.
Славка считала, что это неверно. В своих снах она часто оказывалась совсем в иных временах и телах, однако всегда проживала другие жизни с одними и теми же чертами характера, которые ее душа умудрялась только усиливать от рождения к рождению.
Но она понимала, что нельзя рассматривать личность конкретного человека в отрыве от его клеточной, генной памяти, от предшествующих его рождению поколений, от их грехов, неудач,  благородных поступков и побед... Поэтому Славке так хотелось вглядеться сквозь пыльное стекло времени в характеры близких, а через них – вглубь, в минувшее, которое было зерном сегодняшних побегов…

«…Все копим в генах – время в них прессуем, не поминая то, что было, всуе… Мы – дикари пещерные, Ньютоны, молекулы, нейтроны и протоны…
Мы – память всей Вселенной, склад познаний, библиотека сонма мирозданий!
Но… как любая книга, что на полке пылится, позабытая, без толка, пока ее не сбросят с полки вниз, – стареем, сохнем и боимся крыс…»
 
Почему-то здесь, на чужбине, Славке чаще всего вспоминался отец: во сне он смотрел на нее с укором, и было за что – американская «Болдинская осень» не приносила никаких плодов. Славка мысленно оправдывалась перед отцом:

«Не заманишь живые слова в западню полуночной тоски и мажорной бравады. Уподобятся ветру, дождю и огню, или птицам, легко упорхнувшим с ограды… И – лови, не лови, – будут руки пусты, только – слезы, и вздохи, и взгляд в поднебесье… Сколько раз уже, мучаясь от немоты, проклинала себя я – жалейку без песни?..»

 Даже дальние прогулки по лесам и долам Славке были заказаны: хмурые фермеры следили, чтобы она не переступала невидимых границ их владений, и верные их овчарки по-американски скалили зубы вослед. Обещанный амбар с велосипедами, правда, оказался незапертым, но Создатель исправил и эту ошибку, предусмотрительно спустив все велосипедные шины и лишив насос небольшой, но существенной детали: прокладки для нагнетания воздуха.
   Русский человек изобретателен без предела, особенно если оказывается в заточении, – пусть и в прелестной комнате, изящно обставленной в стиле «кантри», с холодильником, набитым всякими яствами, с роскошной библиотекой, уставленной сотнями книг, – но на всех языках, кроме русского (и тут не просмотрело недремлющее око!)… 
Одним словом,  Славка улучила момент улизнуть в Нью-Йорк, — а, может быть, незримый Ведущий сам решил окунуть ее с головой в чан кипящей смолы.
Как бы то ни было, внезапно Славка не только заговорила, но и уговорила прозрачную американочку Кэтлин подвезти на джипе до Хадсонского вокзала, пообещав вернуться ровно через неделю.
Почти благополучно Славка сама села в нужный поезд, и через пару часов громадный город начал обращать ее в свою веру. Разноцветный, разноязыкий, разномастный, он мял, вертел чужеземку, выплевывал из дверей мрачного подземного сабвея, столь непохожего на московское метро, водил по роскошным паркам и низкопробным кварталам, поворачивался то одной, то другой своей стороной, очаровывал и возмущал, одобрял и лишал последней самонадеянности...
Наконец, Славка добралась до знаменитого Брайтона, о котором уже наслушалась и хорошего, и плохого, и, даже подготовленная,  была потрясена его колоритом.
«Подземка» здесь превращалась в «надземку», и под грохот поездов люди уже не разговаривали, а кричали; из музыкальных лавочек на полную мощь неслись разухабистые одесские песенки, вывески вокруг сияли вопиюще знакомые: «Арбат», «Арагви», «Золотой ключик»; хлопал по ветру кричащий плакат рекламы «Джентльмен-шоу»: «Хорошо там, где нас есть!»; крикливо одетая многолюдная толпа фланировала по улицам…
На Славку налетела необъятная дама в блестящем сиреневом балахоне. «Моня! Моня! – вопила она, – где же ты, наконец, делся?! Я так хорошо тобой руководила!..». Книжные развалы – только на русском языке! – были столь богаты, что Славка просто потеряла дар речи, и когда сама налетела на какую-то кожаную девицу в боевой индейской раскраске, то пробормотала: «Sorry…». И в ответ услышала родное, привычное: «А смотри, куда прешь!..». Славке стало безумно весело.
Тротуары были запружены бойкой торговлей. Нестерпимо пахло – цветами, парфюмерией, клубникой,  даже помидоры вспомнили, что у них тоже бывает аромат… Ни в одном из уже обследованных Славкой американских стерильных магазинов она не слышала никакого запаха, а здесь!.. В тесном, заваленном продуктами магазине ароматные, истекающие жиром колбасы свисали гирляндами прямо с потолка, грозя обрушиться на радующую наконец-то глаз очередь; пряную селедку продавщица вытаскивала из бочки за хвост, бросала на весы, брезгливо растопырив пальцы, густо украшенные перстнями, с которых стекал селедочный сок…  Над всем этим порхали разноцветные матерки…
Ах, как хорошо там, где нас есть!..
А соленый океанский ветер, врываясь с боковых улочек, так перемешивал ароматы и звуки этого клокочущего коктейля, что хмель его бил в голову… Славка, не удержалась, сбросила туфли, засучила джинсы и помчалась по бархатному песку пляжа в объятия ледяной океанской волны… Вспугнутые ленивые жирные чайки только перепрыгивали с места на место, своим неодобрительным видом как бы говоря: «А смотри, куда прешь!..» 
Славка хохотала и шлепала босиком по хрустальной воде, и уже наплывали строки, как океанская волна, и Брайтон был здесь не при чем, разве что именно он явился тем благодатным «сором», из которого привольно растут «и лопухи, и лебеда»:

«… Спросите: чем Нью-Йорк меня потряс?
Заманчивым сверканием Бродвея? Смешеньем вер, и языков, и рас? Сквозными лабиринтами сабвея?..
И тем, и тем, и тем, – стоцветный рай, что адом стал в таком своем избытке.
В нем каждый житель – где уж там улитке! – свой мир принес сюда, на самый край: земли, что океан свела на нет нагроможденьем столь несхожих зданий, что превзошли безумство ожиданий и дали смысл названью «Новый Свет»…
Я поняла: уместен здесь Гудзон – река, что в обе стороны стремится: в прилив впадая вглубь страны, как в сон, чтоб океану все вернуть сторицей – потом, в отлив… И это есть закон, что лучшее в себе несем, в глубинах!
Вот символ жизни, страж ее – Гудзон: времен былых и новых пуповина…
Ветрами сплошь исхлестанный Нью-Йорк! – живи, как есть, – и раем будь, и адом!
Мне от тебя так много было надо…
Ты дал мне все: и горечь, и восторг!..»

Уже на шестой день пребывания в этом адском Городе, приколов на куртку входной значок музея «Метрополитен», обходя его нескончаемые залы, улыбаясь, как своим школьным подругам, нежным личикам Ренуара, окунаясь в туманные волны Моне и Писсарро, Славка завернула в зал Византийской иконописи и наконец-то остановилась, как громом пораженная, перед невиданным доселе ликом Богородицы с маленьким, но взрослым Христом на руках.
Глаза Богородицы были полны не скорби, о которой любят говорить ценители, а гнева, ужаса и ненависти ко всему, что есть впереди. Эти глаза, написанные неизвестным мастером десять веков назад, знали все про каждого и видели своего младенца уже возросшим и распятым нескончаемой людской толпой, жаждущей зрелищ.
И Славка вдруг осознала, что зрелища ее больше не прельщают. И все-таки она, пересилив себя, отправилась напоследок полюбоваться башнями-близнецами  Всемирного торгового центра. И сделала это зря, потому что здесь с ней случился неожиданный казус.
Она вглядывалась в башни, запрокинув голову, стоя возле греческой церкви под цветущей магнолией, как вдруг у нее застучало и зазвенело в висках, в глазах потемнело, все вокруг закружилось и поплыло…
В следующее мгновение она увидела, как в этот прекрасный архитектурный ансамбль врезается молниеносная тень пикирующего Сокола, и все рушится в языках пламени и клубах дыма… 
Очнулась Славка на тротуаре. Вокруг нее собрались зеваки, кто-то уже вызвал «амбулетту». Славка поспешила вскочить на ноги, отринув попытки санитаров уложить ее на носилки, и, собрав все свои скудные познания в языке, объявила, что просто споткнулась.
Сама она в это время изо всех сил таращилась на башни: они стояли гордо и величественно, ничто не смущало их царственный покой.
И все вокруг было наполнено миром и спокойствием: цвела магнолия, щебетали птицы, шуршали шины автомобилей, люди шли цветным потоком, один за другим вливаясь в двери торгового центра…
Славка заторопилась в свое временное пристанище, к друзьям, даже им по возвращению ничего не рассказав о своем непонятном обмороке, о призрачной тени, взрывающей Всемирный торговый центр.
На следующее утро поезд уже мчал Славку в ее «Болдино», игнорируя полустанки и станции, торопясь доставить в Хадсон на целый час раньше условленного. Невзирая на преждевременное прибытие, Кэтлин уже ждала Славку на вокзале, ее прозрачное личико горело от холодного весеннего ветра, но, когда Славка попыталась выразить ей свое изумление и благодарность, она попросту не сумела ничего понять. Обескураженная внезапной потерей дара американского красноречия, Славка тупо промолчала всю обратную дорогу, чем несомненно отрезала себе возможности последующих попыток бегства. Далее – более того: Всемогущий лишил ее и сна, таким образом предоставив наверстывать время, упущенное за самовольную отлучку.
 Далеко на родине остались невыполненные обязательства, дела, заботы – неотложные и мнимые, Славка не имела с родиной даже телефонной связи: ее отощавший карман не вынес бы и трехминутного разговора. Она  бросилась было писать письма, и написала-таки несколько, хотя эпистолярный жанр не давался ей никогда, но вовремя сообразила, что даже если эти письма и дойдут до Киргизии, где уже не работала и почта, то не ранее, чем через полгода, после ее возвращения.
Эта выпавшая как счастливая лотерея двухмесячная поездка в самую соблазнительную страну планеты обернулась для нее томительным и тревожным  путешествием по времени.
Славке оставалось утешаться застрявшим в памяти изречением американского ученого и мистика Друнвало Мельхиседека: «Жизнь – это школа воспоминаний».
               
«…Вот и снова явилась тревога к моему изголовью в ночи: как лавина, сползая с отрога, все сметая, грохочет и мчит…
    Замирает озябшее сердце. Память крутит, спеша, фильмоскоп… Открывается в прошлое дверца — в перепутье исхоженных троп…
    Ну, зачем я взяла на дорогу вместо легкой корзинки с едой ядовитую злую тревогу — пополам с беленой и бедой?…
И шаманю в ночи этой волглой, раздувая костер своих чувств, — чтобы жили вы складно и долго, а у вас уж и я научусь…
   Спите мирно, мои домочадцы, ни о чем не тревожась во сне! Ведь приспичило мне пошататься по заморской далекой стране…
    Здесь деревья угрюмы и темны, здесь язык непонятный, как код. Здесь бормочет во тьме заоконной самолетами близкими свод. И на каждом почти улетаю — к вам, любимым до боли в груди…
   Но полмира сперва пролистаю, чтобы к вам с покаяньем прийти…»

Славка  два раза в своей жизни была на исповеди: впервые – пяти лет от роду, в Воскресенском соборе города Фрунзе, и во второй раз – в Нью-Йорке, в маленькой американской Русской православной церкви, переоборудованной из квартиры богатого еврея в престижном районе верхнего Манхеттена, – спустя сорок с лишним лет.
«Все совпадения случайны, герои вымышлены», — так обычно начинают повествование, если это не документальное жизнеописание великого лица. Славкино лицо не назовешь великим: самое обычное, глазастое, курносое, обветренное на горном солнце, со светлыми уже седеющими вихрами, не поддающимися сверхмодным уловкам.  По имени ей, видимо, предназначалось быть «великим лицом», но она всегда помнила про свою обыкновенность: даже когда была не «как все», Славка изо всех сил пыталась вернуться в наезженную колею. И все же мысленным эпиграфом к своим «путешествиям по времени» она могла бы поставить: «все совпадения не случайны, герои не вымышлены». 
Создатель лишил ее сна, но не лишил привычки мысленно улетать в только ей видимые дали, застывая с незрячим взором. Так стрекозы застывают в полете, и Славку в детстве взрослые, устав ее окликать, даже дразнили «очнись, стрекоза!», не зная, как они близки к истине. Славка и сама ощущала свое родство с этими странными созданиями, неровным полетом повторяющими пульсацию времени, застывая на лету в точке его вечного Сейчас. Она посвятила стрекозам немало стихов и целую поэму, так и назвав ее: «Полет стрекозы»… 

«…Что это?!..
Нитки светящийся дух вышить пытается  трепетный воздух…
Кто это?!
Зримо сгустившийся звук – выпавший шорох беседы межзвёздной, стрёкот столкнувшихся ночи и дня, козни лучами пронизанной тени? – будто бы сквозь, а не мимо меня мчит, – насекомое? Птица? Растенье?.. – нечто, скользнувшая с неба роса…
Век её – день, и пребудет он вечно!
Здравствуй, бесплотная жизнь – стрекоза, вдруг залетевшая в мир человечий, ставшая зримой на долгий денёк, в радужных всплесках родившись, как в пене, села, приняв за удобный пенёк солнцу подставленные колени…»
 
 Славка росла молчаливым и задумчивым ребенком. Про кончину великого Сталина и перемены, возникшие в разоренной войной империи, она узнала гораздо позднее, и то – через призму своеобразной советской истории.
Просто в их семье – полуголодной, оборванной, кочующей по частным квартирам, – вскоре после кончины Сталина появилась бабушка, которая еще ни разу в жизни не видела своих подрастающих внучек: и Славку, и ее старшую сестру Яну. 
 До приезда бабушки сестры о ней даже не слышали, она приехала как бы из небытия. Так оно и было: сосланная «по ошибке» вместо однофамилицы в сталинские лагеря, отработавшая там ровно девять лет и девять месяцев и безо всякого извинения отпущенная на свободу «с чистым паспортом», она разыскала дочь, исколесившую с больным мужем и двумя малыми детьми всю страну и осевшую в киргизской столице.
 Не имея в наличии бабушки, сестры не знали опеки. Отец доучивался в мединституте и работал директором шахматного клуба, мама – воспитателем детского сада, зачастую прихватывая и ночные дежурства в «круглосутке».
По ночам Славка и Яна, безнадзорные, устраивали пиры: наливали в тарелку рыбьего жира, крошили туда хлеб, солили и уплетали с аппетитом эту тюрю, вылизывая тарелку до блеска. Зачастую в доме ничего съестного больше и не водилось, тем не менее, росли они крепенькими, и всегда могли отстоять себя в самой жестокой мальчишеской свалке.   
Семья снимала ветхую времянку у одной богомольной старушки, и главным преимуществом этой частной квартиры был огромный запущенный сад. Сестренки устроили в малиннике свою резиденцию: там решались споры междоусобиц, пересказывались подслушанные у взрослых анекдоты, обсуждались обиды и мечты…
Однажды Яна, видимо, углядев, как мама расческой накручивает льняные локоны, решила упорядочить вихрь своих медных густых кудрей. Она умудрилась так запутать расческу в волосах, что на быстром сестринском совете было решено расческу вырезать. Яна уже сидела, рыдая, в малиннике, страшась маминого возвращения, когда Славка подступила к ней с большими портняжными ножницами. Яркие кольца кудрей, цветом спорящие с поспевающей малиной, падали красивыми хлопьями на траву. Наконец, Славка в последний раз щелкнула ножницами, расческа тоже упала на медный холмик кудрей. Яна судорожно ощупывала свою неровно остриженную голову, а Славка, ужасаясь ее вида, соображала, куда бы спрятаться, пока не кончатся все разборки. Спас ее бабушкин приезд.
 Именно в этот день бабушка вынырнула из своего небытия с черной косой, по-царски уложенной в корону, с яркими васильковыми глазами на смуглом цыганском лице, невысокая, ладная, в облегающем «казенном» платье, с деревянным баулом, полным внушительных «дохрущевских» купюр: ей-таки заплатили за ее арестантский почти десятилетний труд – как вольнонаемной.
 Когда она впервые увидела дочь, она только вскрикнула: «Боже мой, Ася!», всплеснула руками и заплакала...
Вглядываясь сквозь долгие годы, как сквозь пыльное окно нежилого дома, в свою тогда еще совсем юную мать, Славка видела в этом полумраке худенькую девочку-подростка с громадными синими глазами и льняными локонами, видела ее маленькие изящные руки – но уже уставшие от стирок, от нелегких дежурств ночной няней... Мама, наверное, надела для встречи свое единственное нарядное платье, подчеркивающее ее хрупкую фигурку, – в это платье не влезла ни одна из  подросших дочерей...

"...Ах, это мамино платье блестящее, великолепное, с шелковым шорохом!
 Если прижаться – в нем запах вчерашнего: «Шипра», шампанского, синего пороха...  До темноты мы с сестренкою шепотом все обсуждали, как мама – красивая! – всех восхищая, смеется, вальсирует — в платье струящемся, ветреном, шелковом...
 Мамина молодость канула в давнее: в стекла, от наших носов запотевшие, в песни сверчка, в шебуршанье за ставнями, в страшные сказки про ведьму да лешего...
Вот доросли мы до праздников маминых. Наши – почаще, да платьев поболее... Но отчего же так жалко до боли мне шелковых всполохов, синего пламени!?.."
 
Окно в прошлое затянуто серой паутиной забвения. Оно искажает картины, выхваченные пристальным, до рези в глазах, взглядом. Вот керосиновая лампа осветила убогую обстановку комнаты: колченогий стол и два продавленных стула, выброшенных кем-то и починенных умелыми руками отца; кровать с железными спинками, «роскошное» двухцветное ватное одеяло на ней: по будням оно застилалось «будничной» синей стороной кверху, а по воскресеньям – красной... Вот сундучок с книгами, верный спутник всех переездов Славкиных родителей, сбитый опять же руками отца и служащий сестрам детской кроватью... Какие интересные сны снились на этом сундучке! Как сроднили сестер на всю оставшуюся жизнь эти невольные объятия – чтобы не свалиться с узкого ложа... Сберегая от мышей своим сопением и сонной ребячьей возней главное сокровище семьи – книги Чехова и Тургенева, Пушкина и Лермонтова, Дюма и Мопассана, Достоевского и Бальзака, – они впитывали их ауру каждой клеточкой вымытых на ночь под уличной колонкой или в цинковом ведре детских тел, восприимчивых к добру... 
Едва оглядевшись, бабушка решительно засучила рукава. Внучки едва поспевали за ней в бесконечных рейдах между магазинами, базаром и домом... Вскоре на печке уже жарились аппетитные пирожки, в новой кастрюле шумно вздыхало жаркое, папа, под напором тещи сколотив скамейку из широких досок, кряхтя, копал во дворе яму для новых жильцов – тупомордых пушистых крольчат, нетерпеливо выглядывающих из большой плетеной корзины...
 Началась «кроличья эпопея». Бабушка, прельстившись возможностью дешевого диетического мяса и меха для оборванной, оголодавшей семьи, не удосужилась расспросить кролиководов о содержании их питомцев. Бабушкины «зайцы», как в Австралии, стали бичом округи. Они удачно прорывали свои бесчисленные ходы на соседские огороды и опустошали их с проворностью саранчи.
Бабушка соорудила гигантский марлевый сачок для ловли беглецов. Прекрасная охота! – из-за тугого капустного кочана приподнимаются просвечивающие на солнце всеми прожилками пушистые заячьи уши…
Хлоп! – сначала сачок накрывает кролика вместе с его добычей, а потом сверху падают Славка с Яной, азартно ощущая под собой испуганно бьющееся заячье сердце...
 Отец, в конце концов, сколотил крепкие клетки, и не переводилось с тех пор в доме мясное жаркое, которое ни Славка, ни Яна не могли есть из жалости к своим длинноухим Васькам, Хведькам, Пашкам, доверчиво идущим в руки, когда надо было доставить на «лобное место» очередного пушистого дружка под точный и беспощадный удар бабушкиной скалки...   
Но не о том думала Славка, вспоминая ежевечернее отмывание бабушкой детских «цыпок» в длинном оцинкованном тазу, и ночную мамину зубрежку тоже не сразу давшегося ей английского языка, – поддержанная непрекословной бабушкиной рукой, мама поступила учиться в мединститут…
Нет, не об этом думала Славка, переживая заново костюмированные театральные представления, которые все окрестные дети разыгрывали под режиссурой бабушки....
Перед ее глазами вставали полные романтической прелести бабушкины тайные свидания с видным и образованным соседом, у которого в детстве сестры крали из сада удивительно вкусные груши.
Свидания эти назначались далеко, очень далеко от дома, на Выставке Достижений Народного Хозяйства, и на эти свидания бабушка обязательно брала с собой внучек — ухоженных, отъевшихся, обшитых и обвязанных ее все умеющими руками. И громадные помпезные павильоны ВДНХ, и черных лебедей зеркального пруда, и каждое необычное дерево сестры тогда изучили до мельчайших подробностей…
 Не об этом думала Славка, надолго застывая над скромной бабушкиной могилкой на окраине Фрунзе, теперь уж Бишкека, всей душою впитывая кладбищенскую тишину, полную неясных вздохов, каких-то еле уловимых взглядом перемещений тени и света… 

«… На родительский день голубая сирень распростерла над кладбищем зыбкую тень…
Так, корону ветвистую вскинув, олень тянет воздух ноздрями – лишь ветку задень…»

Думала Славка о том, как бабушка, еще не старая красивая женщина, хлебнувшая горя с первых дней своего сиротского детства, пережившая две страшные мировые и гражданскую войны, оккупацию, раннее вдовство, смерть двоих маленьких сыновей и насильную десятилетнюю разлуку с двумя младшими, дочерью и сыном, пропавшим ныне без вести где-¬то на просторах перестройки, – вот о чем думала Славка: как же могла бабушка снова и снова отказываться от своей личной жизни, свободы, от своей поздней трогательной романтической любви?.. 

«… Так хочется проникнуть осторожно в тайник души, в достарческую глубь. На два цветка глаза ее похожи, а цветом – между «голубь» и «голубь»…
Я приголублю, бабушка, приникну к твоей сухой натруженной руке.
Под речь твою ворчливую проникну к другой, неслышной, речи, как к реке: там три войны все то же поле топчут, где вновь и вновь ромашки восстают; где из колючей проволки  веночек – на десять лет негаданный уют; где прошумели трижды тридцать весен, где мерли дети, муж не шел с войны…
Но почему опять твой взгляд уносит, не дрогнув, память сквозь былые дни?
И нет утрат. И вновь душа – как дева в ромашковом невестином венке…
Как юно бьется жилка на виске! Двадцатый век. С истока – до предела…»
 
– Бабушка, – как-то спросила ее Славка, – а почему ты не вышла замуж за дедушку Пивовара? Как он тебя любил!..
– Полюбил волк кобылу, оставил хвост да гриву, – как всегда, прибауткой, ответила бабушка. – Что же я, дура старая, брошу родную дочь с малыми дитями, да пойду стирать портки чужому старику?!   
Расставаясь, ее воздыхатель сказал, скрывая слезы: «Я тебя, Мотя, буду любить всегда, до последней вишенки на могиле...».
На могиле у бабушки растет не вишенка, а чернослив. Осенью он осыпается на ее могилу щедро и неустанно, какой щедрой и неустанной оставалась всегда ее забота о других... 
 
 На ту первую исповедь ранней осенью 1955 года – Года Осторожной Лани –  бабушка повела внучек тайком. Отец был коммунистом, и о Боге дома говорилось только с иронией: «опиум для народа».
Кроме страха перед гневом партийного зятя бабушкой всегда владел еще и другой страх: «быть не как все». Наезженная колея общего безверия заставляла ее, наделенную талантом народного целителя, вслух посмеиваться над этим даром. Однако своих внучек бабушка научила нехитрым заговорам для излечения чирьев, «ячменей», «огневиц» и «сглаза»...
Она всегда отмаливала большие и мелкие грехи близких, и пока она была жива, многие беды задевали семью лишь рикошетом...
 В этот золотой, не по-осеннему теплый день она окрестила сестер, купив им по серебряному крестику, и буквально толкнула к священнику: «Идите, дети, исповедуйтесь».
Девочки, уже щедро обрызганные «святой» водой из купели и вкусившие «тела» и «крови» Христа в виде ложки терпкого вина и пресной просвиры, молча повиновались.
Оглушенные до одури невиданным прежде зрелищем службы, мерцанием многочисленных свечей, завороженные неотступными взглядами святых ликов на иконах, украшенных фольгой и поддельными самоцветами, сестры послушно опустились на колени, приглядываясь к нечищеным ботинкам священника, выглядывающим из-под широкого подола рясы.
 Батюшка торопливо забубнил заученные вопросы, не вслушиваясь в ответы: «Родителей почитаете?», «В Бога веруете?», «Меньших не обижаете?»...
На все их «да» и «нет» он строго заметил: «Надо говорить – грешны!»...
Такая тотальная «презумпция виновности» позже толкнет Славку на исследование всех религий мира и выльется в десятки и сотни стихов, варьирующих неизменное «грешны, батюшка». А в юности ее поразят простые строки Булата Окуджавы, столь созвучные ее восприятию Создателя, что она сделает эти строчки жизненным девизом: «…Не верю в бога и судьбу, молюсь прекрасному и высшему предназначенью своему, на белый свет меня явившему!..».
…Эта первая формальная исповедь в тот же день подвигла Яну и Славку на неожиданное баловство, совсем не свойственное им, дорожащим каждым подарком, каждой игрушкой, которые бывали у них так редко.
 Опять же тайно, прячась теперь от бабушки, занятой хлопотами у плиты, сестры устроили в малиннике торжественное погребение где-то найденного дохлого воробья: один серебряный крестик надели ему на шею, второй – воткнули на могилку, повторяя шепотом: «Бог милосердный – все простит!». После этого святотатства обе с гиканьем умчались на улицу, напрочь позабыв забросанное прошлогодней листвой место погребения. 
 
… Сейчас, в наполненной птичьими голосами весенней глуши американской деревенской ночи, Славка, уплыв мыслями в давнее детство, сидела за резным письменным столом, и серебряный крестик поблескивал на ее груди. Это был ее младенческий, еще «до-бабушкин» крестик, и история его возвращения в Славкину жизнь была необычна и даже чудесна.
В одно развеселое лето, в Год Горластого Петуха, когда Славка еще была женой разгульного киргизского режиссера Нурлана, к ним нагрянула в гости большая ватага московских кинодеятелей, людей богемных, жаждущих вина и зрелищ. После крепкого застолья все, набившись битком в семейную  «Волгу», носились по горным дорогам, оглашая окрестности хоровым пением и подкрепляясь на многочисленных привалах.
Однажды, в разгар этих нескончаемых праздников, Славке привиделся во сне ее Ангел-хранитель – изможденный, в потускневшем оперении. Славка не только узнала его с первого, как говорится, взгляда, но довольно сурово разговаривала с ним, как с должником. «Отпусти меня в отпуск! – взмолился бедняга. – Я  больше не в силах тебя охранять! Ты рискуешь ежеминутно, сколько я могу еще останавливать вашу неуправляемую колымагу над самой пропастью!?»  «Если я тебя отпущу, кто же будет меня охранять?» – резонно спросила Славка. «Поезжай к своей матери, – отвечал ее потрепанный собеседник, – спроси, где лежит твой самый первый, читинский, староверский крестик, – пусть отыщет, это и будет твоя охрана!». 
Проснувшись, Славка помнила сон до мельчайших подробностей и, едва дождавшись рассвета, улизнула из дома, переполненного гостями, к матери – на другой конец города.
Мать была поражена: она никому не говорила, что полугодовалую Славку в Чите окрестила в свою веру ее первая нянька-староверка, женщина по-монашески строгая, нелюдимая и очень чистоплотная. Этот крестик мама все-таки сберегла: завернутый в Славкин первый младенческий локон, он ждал своего часа в заветной старой шкатулке вместе с другими памятными вещицами и непогашенными облигациями сталинского займа…
Славка, конечно же, не помнила своей первой няни. Но, спустя еще десяток лет, уже будучи женой Олега, она встретила свою читинскую няню в новогоднее утро Года Белого Медведя на горной дороге. Одетая очень легко, в черное простое платье, старушка вдруг возникла из поземки на обочине дороги перед «жигуленком». Славка с Олегом торопились на горнолыжную базу. «Жигуленок» шел на большой скорости по ледяному шоссе, но Славка успела заметить странную старушку: она клала земные поклоны и молилась, вся обернувшись к пролетающей мимо нее машине.
Славку будто кольнуло. Она даже раскрыла рот, чтобы сказать Олегу: «Это моя первая няня!», как машину закрутило волчком по гололеду, стало ее бросать и разворачивать перед несущимся навстречу грузовиком...
И все же аварии не произошло: грузовик, вильнув, успел остановиться буквально в полуметре, «жигуленок» же после разворота воткнулся багажником в придорожный сугроб, задрав капот к небу. Молодые и дюжие ребята-киргизы, радостные, что все обошлось, выпрыгнули из кабины грузовика, поставили, приподняв, злополучную машину на дорогу, на все четыре колеса, поздравили с Новым годом и укатили. Только тогда Славка спохватилась и рассказала мужу про няню.
Дорога была пустынна, но Олег припомнил, что он тоже краем глаза заприметил на обочине внезапно появившуюся старую женщину...
«Риск – это жизнь», – утверждают альпинисты. «Кто не рискует, тот не пьет шампанского», – говорят удачливые бизнесмены. Но часто ли вспоминают люди кротких и усталых своих ангелов-хранителей, которым  не дают покоя и за чертой жизни?.. И для чего, для какого важного дела берегут те своих подопечных? И разве задумываются люди об этом?..

«… Я знаю, что живет художник где-то.
Он бабочек рисует и  цветы, чтоб возвращалось солнечное лето, чтоб исполнялись светлые мечты, чтоб мы не гасли в сутолоке будней, неся огонь любви из века в век…
Ему имен немало дали люди: заступник, ангел, богочеловек…
Вновь дождь идет, он небо красит сажей, как старость – безнадежен и угрюм.
Но знаю: есть художник, – он все так же беспечен возмутительно и юн.
Он сотни лет в своей смешной рубахе, что стала как палитра и сама, в отвагу перекрашивает страхи и чувств сумбур – в гармонию ума.
И бабочки порхают над цветами, и солнце снова с неба щурит глаз…
Художник этот, – знаю, – рядом с нами всегда, везде! 
А, может быть, – и  в нас…»

Однажды Славка, отправив семью на отдых, одержимая идеей создания стихотворного романа в новеллах, просидела взаперти за письменным столом десять дней и ночей, питаясь только кофе и сигаретным дымом, и, уже заканчивая последнюю главу, оторвала от исписанной страницы воспаленные глаза и ахнула: со всех углов полуосвещенной полночной комнаты глядели на нее невообразимые рожи, кривляясь и усмехаясь, перетекая то в растения, то в птичьи и звериные морды…
Ранним утром, чуть не поседев, как Хома Брут, она рванула к бабушке: «Что это было? Что я вижу?». Ее полуграмотный мудрый психоаналитик сразу взял нужный тон: «Ты когда последний раз ела? А спала?.. Вот и видишь то, что живым людям не положено!.. Самое лучшее лекарство от наваждения – две тарелки борща и – спать, в сад, под яблоню!..».  Как сладок был этот сон!
Впрочем, не всегда бабушка лечила Славку от наваждений. Бывало, она сама убеждала ее в реальности невероятного. Лет в десять у Славки прорезался   ненужный ей дар: предвидеть близкую смерть людей. Несколько случаев Славка отмела как совпадение, но одно страшное происшествие заставило ее задуматься.
Выйдя рано утром в сад, сверкающий после ночного дождя, Славка потянулась сорвать персик, придерживая отяжелевшую от влаги ветку, как вдруг увидела через невысокий забор соседку: та что-то пыталась нашарить в траве. Славка перепугалась: соседка была вся черная, с белыми неживыми глазами… Славка с воплем бросилась в дом, неразборчиво причитая о беде.
Бабушка быстро убрала сковородку с огня и бегом припустила в сад. Поспешившая за ней Славка увидела, что бабушка, как ни в чем не бывало, беседует с соседкой:
– Что ты там ищешь, Никитична?
– Провод ночью оборвало ветром, света нет. Электриков вызвала, решила собаку закрыть, да вот ключ от сараюшки обронила…
– Осторожней, Никитична, у моей девчонки предчувствие было нехорошее! Брось шариться, закрой песика дома!
– Да ну… Я же вижу!
В это мгновение она, видимо, и схватилась за оголенный провод. Ее вдруг затрясло, бросило оземь, она почернела и застыла, уставившись недвижимыми белыми глазами в небо. Вызванные немедленно врачи «Скорой помощи» ничего не могли поделать…
Славка долго рыдала. Потом спросила у бабушки:
– Ба, это совпадение? Ну, что я увидела ее такой…
– Нет, – отрезала бабушка. – Ты теперь всегда это будешь чуять. Молчи, никому не болтай!.. Никогда! Люди все равно не поверят, а тебя будут ненавидеть: мол, накаркала… Смерть от своего не отступится, а люди будут тебя считать соучастницей смерти. Боятся ее…
– А как же ее не бояться?
– Смерть – не зло. Это изнанка жизни. Она всегда ближе к телу… Да что говорить – не болтай, и все! Предчувствиям никто не верит, даже тот, кто сам видит…
Позже Славка убедилась в бабушкиной правоте.
Доходило до смешного: Славка сначала видела, как падает, зацепившись за кочку, а через минуту падала, расшибаясь. Нет, чтобы остановиться, посмотреть под ноги…
Но особенно ее мучили видения близкого конца еще живых людей…

«…Как страшно на лице знакомом вдруг увидеть смерти явные приметы…
За что мне даровали тайну эту?!
Не пастырь, не Харон я, не пастух людских судеб, изживших срок земной, – еще живых, кипучих, полнокровных…
Мне тяжело, мне больно знать одной о действии интимном и укромном, гнездящемся внутри чужих телес, – ловить в глазах земных нездешний проблеск…
Как скрыть от всех ненужный дар небес?
Остановить случившееся? Поздно!..
Потупив взгляд, я кланяюсь с тоской тому, кто завтра будет только телом…
В конце концов-то, мне какое дело?!
А мне глядеться в зеркало – легко?!..
Потупив взгляд…Скрываясь меж бровей,  мой тайный глаз глядит в людскую душу и видит мир, что сам себя разрушил…
О, что мне делать с тайною моей?!..»

Большая беда человечества в том, что оно не верит своей интуиции. Откровенно говоря, каждый всегда подсознательно знает, во что выльется то или иное начинание, но предпочитает надеяться на спасительное «авось пронесет». Неверие – проклятие богов, тяготеющее над самой первой прорицательницей, не потеряло своей силы и сегодня.
Славка безоговорочно послушалась своей интуиции, пожалуй, только один раз за всю жизнь, и этот единственный раз спас ее младшего сына Элика.
Дело было так. Она лежала, больная гриппом, в дальней комнате, дремала. Вся семья была дома, сидели у телевизора. Вдруг Славка совершенно отчетливо, сонная, увидела перед собой живую картинку, как ее двухлетний сын вскарабкался на подоконник открытого окна кухни и рухнул вниз, с четвертого этажа... Не осознав толком, что это за видение, она пулей выскочила из спальни и успела поймать за ногу сынишку, действительно из последних силенок, молча, цепляющегося за жестяной подоконник...
 И видения многообразных чудищ в момент окончания Славкиного стихотворного романа тоже были не случайны: книга вышла, проиллюстрированная авторскими рисунками летающих среди хаоса фигур и человеческих лиц, перетекающих в звериные и птичьи морды, в цветы и деревья... 
Собственно, в своем романе, за который по выходу в свет Славка получила немало шишек, – ее едва не исключили из Союза писателей за мистицизм, негативизм, суггестицизм и прочие ругательные в то время «измы», – в этой книге она попыталась раскрыть многонитевой узор живого человеческого бытия и сложность грядущей за жизнью вечности, той самой «изнанки», где понаверчено неразвязанных узлов, – следов, которые оставляют люди на своем земном пути... 
Маясь без сна глубокой ночью в нарядном, скрипучем американском домике, в светелке под самой крышей, слушая отзвуки близкого леса, дальнего шоссе и осторожные шаги по дому великолепной белоснежной овчарки Агни, единственного сторожа этого никогда не запирающегося дома, слушая завывания весеннего ветра, Славка вдруг осознала, что населила этот комфортабельный стерильный дом невиданными здесь доселе привидениями с другого конца света... 

«... Перекрещиваются в мозгу, словно линии на ладони, словно лилии в старом затоне, словно тропы на талом снегу, судьбы самых разных людей – всех, чей пульс ощущаю в жилах…
Сколько раз мы на свете жили? Где бродили? Рождались где?
Многоликое «я» в глубинах безымянной моей души…
Прорастают виденья былью, как могилы – ростками ржи.
Оживают во мне в печали вдовы юные, дети их… И кричит из меня ночами недосказанный кем-то стих…»



2. ЗОЛОТЫЕ ЧАСЫ ДЕТСТВА

За неполный месяц, проведенный в Америке, Славка уже поняла, что американцы знают о советской жизни очень мало. Частенько американцы напоминали Славке больших детей, которым разрешили делать все, что они пожелают. Практически толком не завтракая и не обедая, они любят лакомиться из красивых коробочек кукурузными хлопьями, пирожными, мороженым, фруктами, ягодами, отвергая напрочь каши, супы и борщи…
По обочинам дорог Славка видела гигантские щиты с призывами:  «Будь счастлив, помогая другим!». Она заметила, что на американцев любая реклама оказывает магическое действие: они действительно счастливы, если им удается кому-то быстро помочь; спонсорство – предмет большой гордости преуспевающего американца. И вообще – они любознательны, как дети, всегда готовы к пониманию и вниманию: поиск необычного или хотя бы непривычного – чисто американская черта.
Но…  Разве можно объяснить им, что такое «питалка» – мягкий, жующийся как жвачка кусочек какой-то переработанной за тысячелетия в недрах земли слежавшийся дряни, которую детвора послевоенных лет безошибочно угадывала в груде каменного угля, привезенного очередным соседом для зимней топки: дети выхватывали «питалку» из кучи и совали в рот, отпихивая локтями столь же чумазых конкурентов... «Цыпки» и вши, весенние «заеды» от авитаминоза, голодные обмороки в нескончаемых «гороховых» хлебных очередях, толстая, как подошва аэроботасов, кожа, нарастающая на ребячьих ступнях за босоногое лето длиной от апреля до сентября...
А самое главное: им невозможно объяснить, что такое страх «быть не как все», старания не выделяться из общей массы… Они, американцы, с самого рождения озабочены противоположным: самовыразиться, найти себя, любимого, отличного от других.
Им было бы непонятно, почему свои лучшие юношеские стихи Славка смогла опубликовать спустя десятилетия, под шумок перестройки, а корректура ее первых книг возвращалась ей на переделку, краснея вычеркиваниями цензуры… Например, одно стихотворение, написанное в десятом классе, Славка долго носила по всем редакциям – уж очень оно ей нравилось самой. Увы! – редакторы как сговорились, стихи так и пролежали все «застойные годы» неопубликованными…

«Я так люблю вечерние часы, когда в часах поет кукушка долго, как будто хочет выпорхнуть из дома, в котором время меряют весы.
Она кричит – и крик ее отмерян. Дыханье спящих мерно, как прибой. Мой сон, и тот, уже скулит под дверью, чтоб в срок успеть управиться со мной.
Отмеряны таинственной рукою здесь тишь и гладь – на день, на час, на год… И лишь кукушка просит непокоя, кричит – пока не кончится завод.
Тогда опять в тюрьму свою забьется: свободы ждать, в безмолвии грустя…
Страшна свобода, если не поется.
Еще страшней – свобода по частям.
Ей не понять, затейливой игрушке, что в этом мире так заведено: уж коль тебя поставили в кукушки – то надо быть с часами заодно!
Назло покою в поздние часы всегда мне книга слаще, чем подушка.
Я не боюсь, что крен дадут весы: над чащей дней взлечу лесной кукушкой!»

Впрочем, Славка никогда не датировала свои стихи. Из-за ее бродяжничества по времени она не могла с уверенностью сказать, когда были написаны те или иные строчки: ей всегда казалось, что она не пишет стихи, а вспоминает, – так легко они ложились на бумагу, редко требуя авторской переработки.
Маленькие вихри, уносящие ее по пространству времени, всегда давали ей «подсказки»,  во время движения принимая очертания диковинных призрачных зверей. Но только в начале девяностых лет, во время повального увлечения астрологией, запрещенной в советское время, Славка сообразила, что попадает то в Год Дельфина, то в Год Совы, то в Год Бобра… Тогда у нее мелькнула догадка, что древние мудрецы давным-давно умели путешествовать по времени, обозначив для удобства распознавания каждый год образом какого-либо животного …
Правда, в Славкиных видениях года принимали облик животных, каких не было в модном китайском или японском астрологическом календаре, обличьем и разнообразием они более подходили к Ведическому летоисчислению.
До знакомства с астрологией Славка узнавала года по событиям, запавшим в память, но это срабатывало только в ее путешествиях в прожитом времени жизни, а путешествия в другие реальности всегда манили полной неизвестностью…

«…Вновь крадусь по опавшей хвое – тихо-тихо, как смех в ладонь…
Так однажды прокрался в Трою пресловутый троянский конь.
Вот и я – на виду у мира вся житейских забот полна; но в душе моей тайно – лира, и готова запеть она…
И когда я молчу, закинув прямо к небу свой модный чуб, – я по хвое крадусь с повинной через лес непролазных чувств в потаенную ту пещеру, где отшельник растит звезду: тороплюсь попросить прощенья – что так долго к нему иду…
А когда я гремлю на кухне и о чем-то ворчу, тогда – я молюсь, чтобы не потухла, не дождавшись меня, звезда…»

Отшельник приходил в Славкины сны то в образе полусумасшедшего алхимика, то – слепого музыканта, вцепившегося ей в плечо, словно она – его поводырь; а однажды наяву привиделся ей во время вечерней прогулки по парку в таком сияющем ореоле, что Славка рванула от него бегом, не разбирая дороги, упала, разодрав в кровь коленки, и уже дома долго не могла прийти в себя…
…В детстве бабушка обещала Славке подарить куклу: «…когда у тебя коленки будут, как у этой девочки», – сказала она, вручая ей открытку с ангельской иностранной дивой, обнимающей свою неправдоподобно красивую куклу. Коленки иностранки, пухлые, розовые, с ямочками, без единой болячки и царапины,  даже снились Славке по ночам. Она шла на этих негнущихся праздничных коленках через столь любимую детворой городскую свалку и не смела поднять с земли самые соблазнительные вещи: гайки, пуговицы, стреляные гильзы патронов... Ее коленки наяву оставались исцарапанными, в многочисленных нашлепках болячек.
Славкина семья недавно переехала на новую квартиру как раз недалеко от богатой городской свалки. Зато посредине улицы цвели корявые дикие груши и яблони, а во дворе маленького домика возвышался гигантский урюк. Дети сразу облюбовали его для непрерывно изменяющейся театральной постановки «Звездного мальчика».  Одержимого бесом самомнения плохого звездного мальчика всегда играла Славка, убегая по толстым ветвям к небу, к звездам, к себе домой, а раскаявшегося мальчика, снизошедшего на землю, к бедной матери, играла умница Яна. Вообще-то весь секрет был в том, что Славка просто не боялась высоты и могла легко и быстро вскарабкаться на макушку урюка.
Бывали на их новой улице и другие театральные спектакли, поставленные уже без вмешательства бабушки силами и фантазией детворы всей улицы. Это были и поиски «клада» по стрелкам-указателям («Дети капитана Гранта» – так называлась эта игра), и «Казаки-разбойники» – догонялки со взятием «басмачей» в плен и последующим их «расстрелом» на гусином лугу у все той же свалки...
(А хорошо было валяться «убитой» на сочной и упругой траве, смотреть, как стрекоза, гремя слюдяными крылышками, садится на шаткую былинку, как дробится солнце в ее огромных хрустальных глазах, или как красная, в черный горошек, лакированная «божья коровка», оставляя липкий след, добирается до самого верхнего заостренного листа одуванчика и вдруг разламывается пополам, выпуская смятый ворох крыльев... Так же внезапно и неаккуратно расцветают маки на камышовой крыше, и долго еще стоят смятыми их алые с черными основаниями лепестки – до первой вечерней росы, которая отутюжит их к утру до атласного блеска...)
Была у детей послевоенных лет и более жестокая игра – «Красные и белые». Славка всегда охотнее соглашалась быть «белой», потому что не могла ударить беззащитного человека по лицу и предпочитала сама терпеть «пытки», чем «пытать» связанных «пленных»: в этой игре обязательно побеждали «красные».
Славка  вообще была «нюней» – не могла убить бабочку или стрекозу, затоптать муравья, ограбить птичье гнездо... И убегала из комнаты, если кошка при ней начинала мучить пойманную мышь. Странно, – ведь двадцатый век был жесток. И она мучилась от своей жалостливости…
Славкин отец так же не мог даже зарубить курицу – ¬талантливый хирург, офицер, прошедший, начиная с финской, всю Великую Отечественную... Как-то заставили его рубить петуха. Он аккуратно подготовил место операции: подложил чурку повыше, закрепил ее кирпичами, принес из курятника замершего от предчувствия беды петуха, «возвел» его на эшафот, аккуратно уложив петушиную шею на чурку, отступил и замахнулся было отточенным заранее топором... Петух не пошевелился, лишь покорно прикрыл пленочкой глаза. Отец отшвырнул топор. «Не могу! – закричал он. – Пусть эта скотина сначала меня разозлит!..». «Скотина» – это было самое злое и грубое папино ругательство, последний предел его гнева.
Бабушка называла скотиной, но ласково,  всю домашнюю живность: от цыпленка до кошки, собаки, козы... Поэтому Славка совершенно естественно восприняла позднее знаменитую строчку Заболоцкого: «Высокая белая лебедь – животное, полное грез...». Ну да, животное, кто же еще? Ее гораздо больше удивляло сегодня, что в английском языке весь животный мир относится к неодушевленным предметам. Славка упорно называла свою любимицу Агни «shе» – то есть «она», а не «it»,  хотя именно киргизским словом «ит» – ¬«собака» –  ей было бы сподручнее называть овчарку.   
Вообще великая путаница с языками пришла к ней от бабушки. По-настоящему говорить Славка выучилась уже при ней. Бабушка была словоохотлива со всеми – с деревьями, цветами, животными, с почти немой внучкой... Но, промотавшись всю молодость по разным краям (из родного Подмосковья — на Украину, затем в Белоруссию, где и застала ее война и оккупация, во время которой через Мозырь прошли все вольнонаемные и подневольные фашистские подразделения: ¬немцы, болгары, чехи, словаки, итальянцы...), бабушка разговаривала на странной смеси всех языков, нередко ловко ввинчивая в речь и тюрские: «Внуча, почекай очки – куда я их забельшила? – дурная башка!..». И Славка «чекала»...
Сестры вместе с бабушкой искали новую квартиру, бродя по улицам и разбирая по складам белеющие там и сям объявления на воротах лачуг... Эта широкая улица, обсаженная белыми тополями и фруктовыми деревьями, восхитила бабушку: «Ну, чисто летище! Дюже то!». Много лет спустя, очутившись в Софии, Славка с разочарованием узнала, что «летище» – это не вечно-цветущее буйное лето, а просто «аэродром» по-болгарски...   
Бывали на этом «летище» театральные постановки и весьма сомнительного качества.
Славка вспомнила и… попыталась «размазать» это воспоминание, отмахнуться от него, улизнуть – в стихи, в другие картинки детства…
Почему людям так просто даются мудрствования по поводу того или иного события, даже философские обобщения, выводы и заключения, но порой они не в состоянии даже в памяти рассмотреть обыденное, реальное, – то, что собственно и стало событием жизни и, возможно, наложило свой отпечаток на всю дальнейшую судьбу? 

«...Над всей планетой небо – лишь одно. В прорехе туч едва мерцает солнце –  жемчужиной, ушедшею на дно Грядущего, что в руки не дается...
Зеркальным отраженьем неба – лес: угрюм и сер, и прячет тайны в чаще... Быть может, там немало есть чудес, но он, чужой, лишь мнится Настоящим...
Дождливый день похож на зыбкий сон, где вся реальность соткана из чувства...
Жемчужина с таинственным огнем – внутри горящим – подлинность искусства.
Но подлинность реальности – она не явлена порой из серых створок.
И в этом не Всевышнего вина: Он только к сути подлинного зорок.
 Как хочется порой и нам – окрест окинув взглядом, — все узреть воочью...
Но Прошлое, и то, как темный лес, стоит в душе и тайн раскрыть не хочет: кто там свистел на ветках, кто мелькнул проворной тенью смутной за стволами?..
(А каждый миг – казалось – был ведь с нами! Но взгляд прицельный многое спугнул...)
В своем лесу, заброшенном давно, как здесь, в чужом, и страшно, и опасно...
А вдруг все то, что помнится прекрасным, – увы! – найти не жемчугом дано?..»

За окном с самого утра моросил мелкий американский дождь. И нагие деревья, и запах мокрой прошлогодней листвы, и почерневшие под дождем стога сена помогали Всевышнему воссоздать пейзаж глубокой и нудной осени. Мешали впечатлению разве что неунывающие птичьи трели да розовые набухшие почки на ветках неизвестного Славке дерева, растущего под окном...
В Киргизии – глубокая ночь. Славке не надо было прилагать больших усилий, чтобы мысленно очутиться дома, бесшумно пройти по пустым комнатам, освещенным лишь убывающей в окне луной да морганием «мигалки» светофора над спящим перекрестком... 

«... И на счастие, и на беду снова в сон твой тревожный войду, припаду к твоим теплым ладоням…
Без тебя я совсем пропаду – дождь в саду мне об этом долдонит.
Пропаду – без ласкающих губ, пропаду – без влюбленного взгляда, что, пожалуй, хмельней винограда и таит неизбывную глубь…
Пропаду без ворчаний твоих, без молчанья, подобного песне или вечности ласковой вести, что, мол, создан весь мир – для двоих, что опять, и опять, и опять воплощаются в новых рожденьях…
Пропаду в своих сумрачных бденьях, не умея одно – забывать!
Пропаду – если ты не придешь и не скажешь с улыбкой внезапной:
– Это слезы твои, а не дождь!
Вот увидишь – как солнечно завтра!..»

Легко пройдя сквозь сомкнутые двери спальни, Славка присела на край кровати. Муж дышал ровно и глубоко, только светлые скобочки бровей были вопросительно подняты, – наверное, почувствовал Славкино присутствие. Она услышала разлитый в воздухе чуть заметный запах лимона: ага, пил чай с лимоном перед сном...
Она сейчас могла легко войти в его сон, разукрасив его какими-нибудь невообразимо красочными деталями, – этот дар неожиданно появился у нее много лет назад, – но сейчас ей было приятнее просто смотреть на спящее лицо, мерцающее в полумраке, на вскинутую в изголовье красивую, сильную обнаженную руку... Розовый мрамор. Тишина музея...
Несмотря на то, что неполные четыре года семейной жизни Олега и Славки были переполнены всевозможными проблемами и трудностями, Славка всегда в присутствии Олега ощущала свою защищенность и покой. Их двоих от всего хаоса, творившегося вокруг, словно оберегали любовь и вера друг в друга.
Они часто вечерними часами просто бродили по улицам – и не могли наговориться. У них была крошечная квартирка на пятнадцатом этаже. Поднявшись к себе, они словно оказывались на седьмом небе.
Попивая ли чай на круглом балконе или просто любуясь с высоты птичьего полета падающими на спящий город снежинками, Славка любила внезапно оглянуться, оторвав взгляд от белых хлопьев за окном, и тотчас ее окутывала сияющая нежность ответного взгляда Олега, и глаза его в сумерках казались огромными, фиолетовыми, бездонными, и в каждом зрачке сияло по ослепительной звезде…
Оба были тружениками: не умея пассивно отдыхать, они с упоением ухаживали за маленьким высокогорным дачным садом Олега, – он ведал деревьями, а Славка – цветами. Семена и клубни необыкновенных георгинов, ирисов и тюльпанов Славка даже привозила из Голландии, куда ее забрасывали служебные поездки по линии одного из международных фондов.
И деревья шумели, и цветы благоухали…
Любуясь белоснежным махровым георгином, щедро изливающим многочисленные лепестки, как звезда Трояна, Славка как-то сказала Олегу:
– Мы с тобой живем словно в четвертом измерении – подумали, представили, – и все уже проявилось въяве…  И в доме, и здесь, на даче. Может, мы уже переселились из трехмерной Земли в четвертое измерение –  куда-то в рай?
– Четвертое измерение – это время, – смеялся Олег, –  Да, мы придумываем, а потом, через время, приложив немного усилий, получаем задуманное!..
Его четкий ум требовал логической ясности в любом вопросе.   
У них уже сложился добрый круг друзей, весьма интернациональный – русские, украинские, татарские, киргизские пары. В основном, этот круг составляли прежние друзья Олега, которые приняли Славку с теплом и дружеским участием. Это были известные ученые, академики, политики, журналисты, писатели, – их имена в республике были на слуху, и Славке льстило, что она в их компании «своя». Привыкшая в прежней своей жизни вращаться в расхристанном «богемном» окружении, еще не избавившись от прежних замашек, она вначале пыталась ерничать и «блистать», но быстро почувствовала, что не вписывается в общий сдержанно-интеллигентный фон. Славка обуздала свой норов, хотя это общество прощало ей самые экстравагантные выходки, объясняя их «поэтическими излишествами» ее натуры.
Домашним посиделкам компания предпочитала общение в каком-либо тихом ресторанчике с ненавязчивым обслуживанием и негромкой музыкой, без особых кулинарных и, тем более, питейных излишеств – этого стиля придерживался Олег и дома.
Олег и внешне был суховат и сдержан. Но Славка знала, сколько взрывных сил под этой внешней сдержанностью, какие неизрасходованные запасы нежности и любви таятся в глубине его души… «Знаешь, – говорила она ему, смеясь, – ты напоминаешь мне цветок ирис: выходит из земли эдакий грубый серый клинок, стоит, не шевельнется под ветром… И – вдруг: под солнечными лучами этот сухарь выбрасывает на белый свет цветок неописуемой красоты и  нежности!..».
Славка умела сама превращаться в эти «солнечные лучи», чтобы любовь Олега раскрывалась, как волшебный ирис…
 
 «… Слава Богу! – не спас от весны твоих глаз, от негаданных ласк, что нежны, как атлас… День, что в мире угас, продолжается в нас, словно в тигле «сейчас» – вечной жизни запас…»

… Совсем неожиданно прямо перед Славкой в ее американской светелке появилась самая настоящая живая «божья коровка»: та самая, лакированная, красная в черный горошек, – из «летища» детства!
Как могла появиться она – не в сезон, в комнате, с затянутыми мелкой сеткой окнами?.. То ли Славка вызвала ее из недр памяти, то ли сама она материализовалась по неосторожности не там, где хотела, – но вот, ползет, уже разламываясь посредине и выпуская мятый исподний ворох крыльев. 
И Славка невольно полетела мыслью за нею, на далекую улицу детства…
… Почти напротив лачуги, где квартировала Славкина семья, стоял один из самых крепких во всей округе домов: крытый не камышом, а черепицей, с высоким крыльцом и великолепным ухоженным садом. Вечерами Славка любила смотреть в его огромные окна: там, переливаясь как елочная игрушка, светилась хрустальная люстра. В доме жили большие дети — разумеется, со своими родителями: мальчик лет четырнадцати, звали его Аркашей, и его сестра Галя, примерно такого же возраста. Днем, когда родителей не было дома, Аркаша с Галей частенько запускали пяти-семилетнюю мелюзгу в свой сад полакомиться абрикосами и персиками. Славке особенно нравилась Галя: невысокая, полненькая, черноволосая, чуть косенькая, она совсем не походила на своего громадного не по возрасту, рыжего и конопатого брата. 
Галя часто заводила патефон и выставляла его на веранду. Соседская «мелюзга» наслаждалась плодами и музыкой, стараясь не мусорить огрызками яблок и косточками абрикосов, деликатно выбрасывая их на улицу, за ворота. Славка была самая маленькая из всех, и Галя часто сажала ее к себе на колени, тормошила и целовала. Славка смущалась, отворачиваясь от поцелуев, бросая красноречиво умоляющие взгляды на Яну. Вообще-то ей больше всего хотелось попасть в комнату, посмотреть и потрогать люстру, но она не умела просить, да и не знала, как называется эта сверкающая под потолком штука…
Однажды, таинственно улыбаясь, Галя позвала всех в дом. Вся ватага, человек десять, радостно затопала по высоким ступенькам. Славка с порога уже не отрывала взгляда от люстры. А когда, наконец, насладилась этим великолепным зрелищем, то с изумлением воззрилась на совсем непонятное.
И сейчас перед ее мысленным взором вновь появилась большая квадратная комната, залитая солнечным светом. Вокруг широкого дивана замерли малыши: глаза круглые, рты раскрыты, даже носы не шмыгают – так интересно. На диване раскинулась совершенно голая Галя – глаза полузакрыты, щеки пылают, из-под вспухших губ мерцают острые зубки... Сидя на ней верхом, тоже голый, Аркаша словно вколачивает ее в диван ритмичными ударами тощего мальчишеского зада, вскрикивая и постанывая при каждом ударе, и Галя изредка откликается ему воркующим грудным голоском...   
Славка  тоже остолбенела, как приросла к месту, и смотрела, смотрела, пока в животе, в самом низу, не началась странная незнакомая боль, покатившаяся тошнотой вверх, к горлу...
Первой очнулась умница Яна. Молча она взяла Славку за руку и повела прочь. Не зная, почему, сестры не смели взглянуть друг другу в глаза и никогда в жизни ни словом не обмолвились о происшедшем. Но и в приветливый Галин сад они тоже больше не ходили, хотя Галя часто звала их, сердясь и топая ногой.
До сих пор Славка так и не смогла понять, зачем надо было одуревшим от скуки подросткам, не имеющим сверстников на улице, собирать малышей и устраивать им такое представление?.. Нечто подобное можно наблюдать только на «собачьих свадьбах», где победитель покрывает сучку, а остальные садятся в круг и наблюдают, свесив языки и сглатывая слюни...
Эта низменная животная сторона интимного действа, увиденная Славкой в детстве, многое отравила в ее жизни. В школе она не принимала ухаживаний мальчиков, боясь «стыдного», ссорилась и дралась с ними. Повзрослев, с негодованием ощущая жгучую потребность в любви, она доводила свои романы только до взлета, ускользая от дальнейших отношений, как стрекоза от протянутых пальцев…

«За пределами рая свет незнаньем высок…
Все, как есть, принимаю: револьвер – и висок, зверолов – и добыча, ограбленье – и клад…Мною пойман с поличным вожделеющий взгляд.
Окликаю над бездной: «Дотянись!.. Хороша?!..»
Я и в грешницах бездарь: слишком зряча душа…»

Из-за этих комплексов Славка, хотя и была замужем уже в третий раз, по-настоящему не стала женщиной: перед глазами всегда невпопад вставала картинка из детства: солнечная комната, голая Галя, с бегающими «зайчиками» по ритмично приподнимающимся коленям, и сопящая от внимания орава соглядатаев... Славка всегда в такие мгновения ощущала себя ею – Галей, и ее охлестывал жгучий «стыд за другого»… 
В девятнадцать лет пережив свой первый, ранний и неудачный брак, Славка перечеркнула надежды на женское счастье в этом воплощении, лелея свое одиночество в подражание любимому ею «Степному волку» Гессе, и поставив во главе жизни поэтическое призвание:

«В нас гены рабства и насилия и – краем – орд татарских вольница…
Степного волка попросила я взглянуть в глаза мне прямо, помнится.
Отвел зрачок кровавый в сторону, лишь полыхнув им на мгновение…
Не верю ворогу и ворону. А волку верю, тем не менее.
Мы с ним без стаи бродим порознь, как разлученные любовники.
На сивых шкурах – шрамов полосы, а вслед, в загривок, скачут конники.
Нас гены рабства гонят по полю.
Но огрызнуться можем запросто: в какой-то миг навстречу топоту ощерить пасть свою клыкастую и, смерть презрев, как в пропасть броситься пружиной выпрямленной, молнией…
Стихи вот так лишь в сердце просятся.
Вся остальная жизнь – агония»...

…Славку позвали вниз, в столовую Ледиг Хауса.
Обед – диннер – у американцев начинался в восемь часов вечера. За обедом собирались все жители писательской коммуны вместе с директором Элайн –  худенькой, пышноволосой дамой, чуть постарше Кэтлин. За длинным столом уже сидели колонисты: испанец, немец, француз, латышка, англичанин, швейцарец, полячка, чечен и, конечно же, американцы. Повар-итальянец приходил обычно под вечер и стряпал экзотические кушанья из макарон, яиц, рыбы, сыра, помидоров, огурцов, трав и всяких непривычно сладких соусов. В остальное время дня и ночи можно было брать из холодильника что понравится – хлеб, колбасы, сыры, консервы, молоко, кукурузные и рисовые хлопья, соки, кофе, чай, овощи и фрукты...
В общем, «каждый лучше всего позаботится о себе сaм», – любимый американский лозунг. Но за обедом присутствие было обязательным: час общения.   
Сначала Славку удивляло, что все колонисты даже в праздники пьют  только холодную воду из высоких стаканов, но потом заметила, что американцы вообще мало употребляют спиртного и табака. Более того, из всей писательской коммуны к сигаретам была пристрастна только Славка...
Убирали и мыли посуду все вместе лишь после обеда, а так – каждый свою. По утрам к Ледиг Хаусу подкатывал расписной фургончик с продуктами, чтобы пополнить убывающие из гигантского холодильника запасы. Водитель громоздил на кухонной стойке целую гору пакетов, коробок с красивыми наклейками, корзинок с красиво уложенными яблоками, грушами, бананами, манго, апельсинами, виноградом, клубникой, и уезжал, оставив рядом квитанцию о стоимости всего этого. Оплата была заботой спонсоров Ледиг Хауса.
    Вот чего всегда не хватает в построении общенародной мечты:
оплаченных счетов расцвета духовной культуры...
Славка, конечно же, была благодарна людям, устроившим для нее это райское заточение, но, думая о доме и сопоставляя сегодняшнее  «там, у нас» с минувшим, да еще на фоне многих свершившихся в Америке наших дерзновенных мечтаний – безо всяких высоких слов и посулов, нормальным человеческим трудом, без авралов  и «трудовых вахт» созданное то, чего никогда не будет дома, ей хотелось плакать и …защищать свое, родное: 

«Пусть – считать воздаянье нескромно, только Русь уплатила сполна за бессрочную память погромов, за чужие на вкус имена, за кураж хлебосольства для пришлых, за широкую душу свою…
От Христа до Иеговы с Кришной – если надо, –  богов воспою; и зайчонка рожу, и волчонка, и под дудку чужую спляшу…
Но от века грущу ни о чем я, и у неба не хлеба прошу, – не богатства, не власти, – а спаса от своих необузданных чувств, от шальных устремлений всечасных, от пророчеств, сорвавшихся с уст…»

Особенно ясно ощутила Славка свою «чуждость» в американской Русской Православной церкви, во время своего шестидневного пребывания в Нью-Йорке, второй раз попав в церковь спустя сорок с лишним лет: перелетев из китайского Года Овцы в Год Быка, она вновь опробовала свою принадлежность к «божьему стаду»... «Все совпадения не случайны!».
В эту маленькую церковь верхнего Манхэттена на воскресную церковную службу Славку пригласил Марк Александрович Поповский – политический эмигрант, писатель-биограф, создавший более двадцати объемных трудов о незаурядных личностях века, в основном русского происхождения. Одну из его книг – «Жизнь и житие Войно-Ясенецкого – архиепископа и хирурга», подаренную Славке автором, она прочла на одном дыхании и мысленно сняла шляпу перед эрудицией автора.
С Поповским Славку свел давний ее друг, журналист Валерий Соколов, живущий здесь, в Нью-Йорке,  шестой год. В его семье она и обрела приют на время своего «открытия Нью-Йорка». Знакомство с Поповским – было одним из подарков друзей.
На воскресную службу Славка с Марком Александровичем выехали на автобусе пораньше – он хотел показать ей верхнюю часть Нью-Йорка. Уже, можно сказать, старожил, оставшийся русским до мозга костей, он оказался великолепным гидом. За час с небольшим автобусной и пешей прогулки Славка узнала о Городе, его жителях и истории больше, чем за все пять дней своей сумбурной толкотни на его улицах, в подземке да из лихорадочно проглоченных страниц разноречивой нью-йорской прессы.
Уже опаздывая на службу, они не смогли завернуть в огромный городской парк верхнего Манхэттена, лишь полюбовавшись в самом его начале разноцветными купами цветущих деревьев, зелеными прудами, населенными разной водоплавающей живностью, бархатными лужайками и четко расчерченными аллеями.
В маленькой русской церкви Поповского приняли по-свойски. Он отдал хлопочущей на кухне женщине принесенный с собою пирог и растворился в довольно плотной толпе прихожан – и русских, и американцев.
Славка купила несколько свечей и зажгла их перед иконой Заступницы, по-своему, не зная молитв, молчаливо прося ее о здравии близких. К своему конфузу она поняла, что не умеет креститься, но, присмотревшись, как это делают другие, все-¬таки, хоть и неловко, но перекрестилась.
Вышел священник, совсем не торжественный, какой-то домашний человек, уже пожилой, лысоватый, с таким же «поредевшим» голосом, с очень русским – «вологодским» – ¬лицом.
Он не торопился начать службу, тем более что еще читалось Священное Писание – попеременно вслух двумя девушками, и хор только начинал распеваться.
Поповский шепотом рассказал Славке, что священник – доктор богословия Михайловский – уже восемнадцать лет руководит этим приходом, владеет несколькими языками, бывал в Союзе и, в частности, в Средней Азии.
Тем временем к Михайловскому выстроилась очередь желающих исповедаться. Атмосфера переполненной людьми церкви, треск горящих свечей, негромкое чтение молитв, суровые лики святых, священник в уже полном парчовом облачении, бормочущий что-то над коленопреклоненными прихожанами, – все это живо напомнило Славке ее причастие и первую исповедь, она даже оглянулась, ища глазами молодую синеглазую и черноволосую бабушку, улыбчивую и белозубую смуглянку...
У Славки и в голове не было исповедоваться в грехах из-за ее весьма своеобразного отношения к самому понятию «грех». Да и к иконописному богу она тоже относилась по-своему, примерно как к портрету небезызвестного Дориана Грея:

«… Чистота и помыслов, и чувств остается в прошлом безвозвратно.
Дайте срок – и тоже научусь зависти, обману и разврату.
На лице моем напишет рок все грехи, обиды и наветы…
Мы – портрет, а Бог – всего исток – лишь прообраз этого портрета.
Ясность взора, розовость ланит – оболочка святости извечна…
Где портрет свой Господи хранит? – на земле, в обличье человечьем.
Люди, звери, звезды, воды, твердь – все Его велением не гаснет, ведь хранит в своем распаде смерть мир, где лик портрета все ужасней…»

Но вот очередь словно подтолкнула Славку к священнику, и она сама не заметила, как оказалась, коленопреклоненная, перед Михайловским.
«Как зовут-то? – совсем не по форме спросил он. – Ярославой, во как?! А что тебя тревожит?». 
«Да вот, – сбивчиво начала Славка, – я здесь, в чужом раю, отдыхаю, развлекаюсь, а дома – сегодня там очень плохо, – оставила стариков-родителей, мужа – без ухода, и за детей душа болит, не приведи Бог...».
Михайловский явно расстроился, взглянул жестко:
«Ты что – не вернешься к ним?».
«Да вы что! – заторопилась Славка, – конечно, вернусь! Я  на пару месяцев приехала, и то места себе не нахожу!»
Он с облегчением перевел дух:
«Ну и слава Богу, что вернешься! Многие  остаются, заманчивая здесь жизнь... В следующий раз, уезжая, постарайся наладить уход за стариками получше... Да, и вот что: в этой стране многое разумно устроено, приглядись, не по верхам, внимательнее, раз уж ты здесь: может, что дома пригодится, да и не бойся побольше работать, это всегда воздается...».
«А я и не боюсь!».
«В церковь-то ходишь дома?».
«Очень редко, почти никогда...».
 
Славка чувствовала странное доверие к этому человеку. Не подготовившись к разговору с ним, не ожидая этой неформальной беседы «по душам», сейчас она жалела, что не успела многое сказать ему, – он бы понял и посоветовал бы что-нибудь «дельное» – по бабушкиному любимому выражению.   
Многие прихожане, как показалось Славке, во время ее сбивчивой исповеди поглядывали на нее со снисходительным сочувствием, и она сразу мысленно ощетинилась, выставила как ежик все иголки, – так она всегда реагировала на чужую жалость.
«Наша жизнь, на родине, как творчество – сплошной путь в неведомое, а вы… Вы не живете – существуете, мои дорогие, – мысленно спорила Славка со снисходительной жалостью эмигрантов, – да, вы сытно живете здесь, на чужбине, благодаря налогоплательщикам, которые своим горбом строили этот рай… Живете, забыв свою землю, прежние мечты, свое детство, которое, несмотря ни на что, для каждого остается золотыми часами жизни!.. И тоскуете по былому, а в оправдание «жалеете» нас, оставшихся собою, но эта «жалость» ни что иное, как зависть!..».
Славка, задрав подбородок, с вызовом оглянулась по сторонам. У нее возникло странное чувство, будто она не только представляла здесь родину – растерзанную, обманутую, брошенную многими, когда-то любившими ее, – но и сама была – ею… И вот – встреча. Славка переживала подобное – в меньшем, конечно, масштабе, но уже поняла, что только чувство собственного достоинства и правоты побеждает комплекс «брошенной» кем бы то ни было…

«…Никого не бросала, вроде бы, ни с отчаянья, ни во сне…
Покидают меня, как родину, изменяя себе, а не мне.
На чужбине пичуга тенькает так знакомо на весь покос!..
Заколоченной деревенькою мне оплакать себя не пришлось.
До того ли! Плодами радовать есть кого, а судить – не след.
Не у родины счастье украдено, если родины больше нет.
Влюблена и всегда возлюблена, молода и стара, как мир, не унижена, не погублена, не истерта в суме до дыр, – я все та же – и незнакомая для глядящих с тоской извне…
Никого не гнала из дома я.
Никого не зову во сне...»

... Воскресная служба закончилась причастием и приглашением на общий обед, после которого был обещан показ фильма об Александре Галиче. Почти все прихожане остались смотреть фильм и убирать церковь к Пасхе, Славке же Поповский посоветовал сходить в «Метрополитен», посмотреть «эту ужасно сердитую Богородицу, какой нет ни в одном музее и ни в одной церкви мира»… Видимо, Славкин рассерженный вид подсказал ему эту мысль.
Славка с облегчением покинула церковь, и ее мысли, выровненные быстрой ходьбой, потекли уже в другом направлении:
«А как жили мы все прошлые годы? Разве не подлаживались мы под чьи-то указки, страшась потерять те жалкие крохи, которые бросались нам с «барского стола»? А сегодня?.. То, что раньше пряталось за высокие слова, нынче по-хамски нагло выставлено напоказ... Разве не понимаем мы, что воровство, духовное обнищание, межнациональные раздоры идут все от той же, неверно, по рабской лени души нашей, выбранной управленческой машиной, – и снова лжем, снова притворяемся, потворствуя грешным слабостям власть предержащих, сползающих в ту же яму, где равны и воры, и их жертвы... Как говорил Хемингуэй? – «бык уже был мертв, но еще не знал об этом!».
И Славка вдруг осознала, что не имеет права клеймить советских бедолаг, рванувших сюда, в Америку, на сытные хлеба, выращенные не ими! Да пусть себе сидят в теплых комфортабельных квартирах на полном государственном обеспечении чужой родины, не желая знать ни ее законов, ни истории, ни даже языка... И вздыхают ностальгически о тех временах, когда в перепоясанных голодными очередями своих Харьковах, Одессах, Ленинградах были они не последними людьми, не беженцами, – а физиками, инженерами, врачами, музыкантами... И вкалывали сутками на грядущий коммунизм. 
Не зря Никита Сергеевич Хрущев, потрясая шляпой, уверенно восклицал: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!».
Оно и живет здесь при коммунизме, это поколение: к ним приходят няни из американской службы соцобеспечения, убирают, готовят обед, возят их в прекрасно оборудованные больницы на обследования и лечение… Они даже получают пенсии от государства, на благо которого не проработали ни одного дня...
При сегодняшнем раскладе, их, не имеющих помощи от детей, на родине неминуемо ждала бы нищенская сума и вымирание от голода и болезней...
Славку внезапно захлестнула жгучая тревога за родителей.
Она вспомнила последнюю перед Америкой встречу с ними…

«В скособочившемся автобусе от родителей уезжая, вдруг пойму, что на этом глобусе из живущих всех больше жаль их…
Ах, как радовались!.. (Что ж так больно-то?) – мол, приехала дочка взрослая…
Счастье – вдруг, как прозренье, понято: в том, что нежность – еще не поздняя, что загладить вину раскаяньем и вниманьем успеешь, может быть…
…Мчит автобус сквозь ночь с окраины – перегруженный, покореженный…»

Золотые часы детства!..
Они поблескивали на ее запястье, деловито отсчитывая комфортабельное американское время жизни... Именно тогда, перед Славкиной поездкой, мама подарила ей эти часики, достав их из «заветной» шкатулки. Часы пролежали там почти сорок лет.
…Золотые часы!
Это была новая веха в жизни семьи. Отец с отличием закончил институт и вновь стал работать по специальности. Вместе с его зарплатой в доме появилась первая ценная вещь – мамины часики, первые дружеские застолья, которые уже не были простой студенческой «складчиной»...
Собственно, Славка и не заметила бы появления этой дорогой тогда вещицы – ее всегда больше занимал живой мир, душевные обретения и утраты, а не мир вещей, но с этими часами была связана весьма неприятная для нее история.
Перед всеми праздниками – 7 ноября, 23 февраля, 1 мая, 9 мая – отец тщательно начищал свои ордена и вел дочек на парад, горделиво позвякивая иконостасом на молодецкой груди. Сестры тоже лопались от гордости, вышагивая с ним рядом: не у всех были такие орденоносные папы!
Славкино всегдашнее пристальное внимание к процессу чистки орденов и выставило ее злодеем: самое интересное, что она была не причастна к происшедшему однажды несчастью, хотя мама по сей день уверена в обратном. То ли она положила свои «золотые» часы в тумбочку с разбитым градусником рядом, то ли там оказалась папина бархотка с остатками ртути, но наутро вытащенные из тумбочки часы были не золотые, а железные. Их позолота растаяла в воздухе.
Мама расплакалась и обвинила Славку, демонстрируя всем, как, мол, отцовской ртутной бархоткой та натирала ее часы...
Славка была потрясена обвинением. Она была настолько неловкой, что просто не сумела бы этого сделать, даже если бы ей и пришло такое в голову. Да, у нее всегда «сама» билась посуда, ежеминутно рвалась одежда, «горели» ботинки... Да, она сжевала однажды мамин шерстяной шарф, стоя, наказанная, в углу под вешалкой, заглушая этим шарфом свои рыдания... Да, да, да! Но она никогда не делала пакостей – намеренно!
И потом, Славка как-то не по-детски глубоко любила маму, ее все время терзало непонятное ребенку чувство первородной вины – за все муки своего рождения.
Она не знала тогда, как доказать свою невиновность и только отчаянно, не отводя взгляда, таращилась в материнские прекрасные заплаканные глаза: «Поверь!..».
И мама, и папа, и бабушка, и даже сестра смотрели на нее с осуждением и презрением.
Славка повернулась и выбежала из дома...
Потом ее десятки раз в жизни судили несправедливо, она пережила много обид и настоящего взрослого горя, но, вспоминая ту первую боль, Славка каждый раз слышит укол в сердце.
В конце концов, бабушка привела ее, плачущую в холодном сарае, домой, успокаивая своим: «ну, ладно, ладно... ты же больше не будешь...», и часики вновь позолотили, а потом мама их вообще припрятала подальше…
Но, наверное, именно с того дня и поселилось в Славкиной душе вечное неприятное ощущение «белой вороны»: чувство отчуждения от стаи...

«…Всей родимой стае взгляды ранит – масть.
Очернять устали: «Чтобы ей пропасть!».
Скоро пропасть снега мир поглотит весь…
Я, быть может, с неба зим грядущих весть, и явилась в стаю не чернеть – светить…
В вышине растаю, чтоб о вас грустить».

Золотые часы детства! Нестойкая позолота радостей, сусальное золото надежд, поддельная драгоценность идеалов под все разъедающей ртутью Времени!..
Бедная, милая, постаревшая мама! Все забывающая по десять раз на дню, так страшащаяся сегодня Славкиных горных лыж, разъездов по всему миру... «Ты разобьешься – а что будет с нами?» – этой детской хитростью она пытается каждый раз удержать дочку дома...
И она же своими отекшими от болезни прекрасными руками бережно достала из «заветной» шкатулки «золотые часы детства» и протянула их Славке: «Возьми с собой в Америку. Они дорогие, в случае чего их можно продать...».
Да, они были очень дорогими – бесценные эти часики! Они – часть жизни, которую не перепишешь, не выбросишь, не продашь, не поменяешь. И которую не вернешь...
Славка смотрела на «золотые часы детства» и к горлу подступал колючий ком слез...

«...О, лучше бы вовек не прозревать — какая тяжесть розы клонит долу, и что за сила гонит прочь из дому, где божеством сияет с детства мать...
И упрекнуть-то некого за то, что зрелость прибавляет ноши чувствам... (Беспечным быть всю жизнь свою – искусство!)
...Не попадая в рукава пальто, внакидку убегаешь в поздний снег... Ссутулившись и обжигая пальцы, закуриваешь – слабый человек! – и ощущаешь слово «расставаться» как прочерк супротив своей судьбы и как утрату лепестков опавших...
С собой уносит жизнь ее нам давший – по капле, шаг за шагом, – уступив свою победу вечному «ничья», откуда в свет пришла я из потемок...
Прости меня, беспечный мой потомок: твоих смертей во мне горит свеча...»



3. СНЕГУРОЧКА РАСТАЯЛА…

... Славка почему-то не помнила своего первого школьного дня. И вообще в младших классах ей было отчаянно скучно. Всеобщая уравниловка не только одевала девочек в одинаковые коричневые форменные платья, а мальчиков – в серые гимнастерки, она не разрешала «высовываться» никому вперед других.
Старшенькая Яна пошла в школу на два года раньше Славки. У нее было слабое зрение, она плохо видела буквы и цифры, но родители долго не могли догадаться сводить ее к окулисту. Да и кто тогда ходил по врачам? – только тяжело больные да внезапно искалеченные люди...
Один такой визит к врачу – по несчастному случаю, – Славка очень хорошо помнила. Как-то летом сестры, босые, гонялись за бабочками, и Яна наступила на торчащее горлышко разбитой бутылки. На острых осколках остался кусок ее живого мяса, из ноги хлестала кровь. Яна молчала, побелев от ужаса. Зато Славка, вопя как сирена «скорой помощи», помчалась за мамой. Мама в трудные минуты жизни всегда мгновенно собиралась, проявляя удивительное самообладание. Не медля ни секунды, она схватила на руки семилетнюю дочку и помчалась бегом в ближайшую больницу, не забыв прихватить и оторванную плоть. Мама – маленькая, хрупкая, – бежала очень быстро, и Славка, ревущая благим матом, еле поспевала следом... В больнице мама настояла, чтобы оторванный кусок пришили на место, а когда врач отказался, взялась шить сама... И ведь все срослось! И Яна не стала хромоножкой...
В течение всей операции и мама, и Яна молчали, зато Славка не переставала орать, стоя за окном: ей было по¬-настоящему больно...
В эту осень Яна пошла в школу. Ее так усердно – всей семьей, по очереди, – учили читать и складывать буквы, что Славка, сострадая, выучилась этой премудрости раньше нее. Потом все уладилось, сестра надела очки, выправилась в учебе и даже стала «хорошисткой». А Славка, пятилетняя, ожидая ее прихода из школы, потихоньку начала читать все, что попадалось на глаза, да и втянулась в это дело. Детских книг в доме не было: сестре хватало для мучений ее учебников, сказки бабушка всегда придумывала сама, а про Славкино тайное умение еще не знали. Поэтому подбор чтения у нее был странный: первая прочитанная ею книга была «Детские года Багрова-внука» Аксакова (ее прельстило слово «детские») – книга скорей для взрослых размышлений; вторую она выбрала не лучше: «Тиль Уленшпигель» Шарля де Костера. Самое большое впечатление произвели на Славку сцены пытки «колдуньи» Кэтрин: Славка ощущала их физически, похудела, стала плохо есть и спать... Бабушка, не подозревая о причинах, взялась лечить ее от глистов и от сглаза. Третьей Славкиной книгой был мамин учебник по гинекологии и акушерству. Ее очень заинтересовали картинки, и она прочла всю книгу, сидя под столом в кухне, потому что мама целый день искала свой запропастившийся учебник.
Разоблачили Славку как раз из-за этой книги. К ней пришла поиграть соседская девочка Тома. Мама, оторвавшись от зубрежки (она как раз сдавала сессию), сказала с горечью, сравнив взглядом Славку и ее подружку: «Томочка! Какая ты всегда аккуратная! Где таких детей берут? – наверное, из церкви...». Славка  не выдержала и возразила: «Прям!.. Из живота!..». Мама, бросив зубрежку, взялась за Славку: откуда и что она знает? В процессе расспросов выяснилось, что Славка знает, откуда дети берутся, но не знает, как они туда, в живот, попадают...
Почти час понадобился маме, чтобы выяснить источник Славкиных глубоких познаний. Попутно открылась и тайна потерянного учебника...
Мама не поленилась отвести и записать дочку в детскую библиотеку, которая  была рядом, за углом, и Славка неполных шести лет уже расписывалась сама в карточке, выбирая очередную книгу. Но и папин сундучок она не оставляла без внимания, благо тот всегда был под рукой, если не сказать ближе, да и не закрывался на праздники и выходные.
И вот Славка, уже прочитавшая смешные рассказы молодого Чехова, лермонтовского «Мцыри», всего Шерлока Холмса, должна была по складам читать в классе «Ма-ма мы-ла ра-му»... Ее муки еще усугубились косноязычной речью, –  молчаливое сидение над книгами не способствовало развитию красноречия, и Славку дразнили сверстники, на нее сердилась учительница... Она была неглупая женщина, Анна Георгиевна: именно она догадалась заставить Славку подолгу читать вслух. Речь пошла  на поправку, и к весне почти прекратились дразнилки и Славкины дикие драки с одноклассниками.
В первом же классе произошел со Славкой один нелепый случай, еще более отвративший ее от школы. Она уже начала читать вслух по целому уроку, стоя у доски перед классом. Это были книги по обязательному внеклассному чтению: рассказы об идеальном детстве Ленина, о его гимназическом упорстве, о студенческих годах... Дело было перед Новым годом, школа готовилась к утреннику, и учительница, решив немного поддержать Славку, не уверенную в себе и дичащуюся других детей, назначила ее Снегурочкой на предстоящем празднике. Славке завидовали все: помогать самому Деду Морозу!.. 
Однажды, забегавшись на перемене, Славка не успела сходить в туалет. Уже начав чтение, она поняла, что долго не выдержит. Прервавшись, она шепотом попросила учительницу отпустить на минутку. Та, не отрываясь от проверки тетрадей, резонно возразила: «Перемена была только что!.. Читай дальше...». Больше проситься Славка не решилась. Читала, читала, не умолкая ни на минуту, даже когда предательская струйка побежала по чулкам... Но тут раздался громкий возглас: «Снегурочка наша растаяла!..». И грянул дружный злорадный хохот всего класса.
Славка убежала домой – раздетая, в слезах – по морозу. Конечно, слегла... В ее раскаленной от температуры голове тогда впервые и возник тот звенящий вихрь, который перенес ее бог знает в какие времена, совсем в другую школу – на зеленый луг древности…   
… Вокруг опушки, на которой живописными группками сидели дети в длинных белых рубашках и старательно внимали седобородому старцу, высились громадные деревья, пронизанные утренним солнцем. Ветер шевелил на Славкиной макушке густые золотые кудри, схваченные узеньким ремешком, пересекающим лоб. Она ощущала себя своей среди своих, и урок захватывал ее чрезвычайно. Это был урок математики из учения богини Яви.
Старый волхв Сирафим учил девятилетнюю малышню искусству изменения качеств вещей. Перед Славкой лежал серый булыжник, который она должна была сделать невидимым. Славка самозабвенно сводила в один пучок мысли, эмоции и чувства, и, порой забывая о необходимом вращении ладонями, старательно шевелила губами, – творила заклинание: «Стань не тем, что есть, – воскресни; сам собой, живой, исчезни!..». Внезапно камень превратился в яйцо, потом стал прозрачным, позеленел и …запрыгал по траве живым лягушонком. Вокруг вспыхнул такой оглушительный хохот, что с верхушки ближайшего дуба вспорхнула птичья стая.
«Ох, Веста, Веста! – покачал головой волхв, – ты рано взялась за чаромантию... Торопишься, спешишь… Опять подглядывала за старшими?».
Веста, – с которой Славка сразу внутренне отождествила себя, – виновато опустила голову. Да, она вчера пробралась на занятия старших ребят, но не на урок Велеса, учащего волшебству, – там она побывала еще на прошлой неделе, – а вчера ей повезло проникнуть на урок колографии: ей хотелось поскорее научиться писать вещие слова, превращающие дальнейшую судьбу пишущего в красоту и гармонию. Она хотела вырасти уверенной, стройной, высокой, покоряющей всех одним лишь взглядом загадочных зеленых глаз, – полностью изменив свою невзрачную внешность белобрысой тугощекой толстушки.
В начальной школе, которая учила детей до четырех лет вспоминать свои последние прежние жизни и заново постигать мир, Веста узрела свои столь запутанные и некрасивые судьбы, что мечтала нынешнюю перекроить по-своему. С четырех до восьми лет формируя свое эфирное тело, уже в химназии, она ушла с головой в алхимию: Весту потрясло, как правильно подобранные слова способны изменять свойства и качества различных веществ и даже организмов. Наставников радовало ее упорство в изучении и составлении слов-близнецов из уже известных: бывало, за урок Веста исписывала целые берестяные свитки, составляя все новые заговоры из созвучных слогов.
Она еще не осознавала, что во всех жизнях ее просто тянет заполнить словами и рисунками любую девственную белизну – камня ли, бересты, выбеленной печной стенки…

     Выныривая из этого сновидения, Славка впервые упивалась вечной страстью своей души, порождающей непохожесть на других, внутреннее одиночество, приемлющее одного собеседника: белый лист бумаги…
Стихи еще не были ею написаны, но они уже окликали ее из пространства:
«…Опять к тебе – с вопросом, но ответ пока сокрыт в поверхности блестящей, – мой белый лист, – ведь ты немало лет связуешь сны о прошлом с Настоящим: ум мечется меж явью и мечтой, весь в миражах былого и незнанья…
      Строкой летящей вновь скажи о той неуловимой точке мирозданья, где я жива всегда, на чем стою, где мой исток, где все уже нетленно…
     Мой белый лист, хранящий колею Пути, что я осилю непременно, скажи – вот этой певчею строкой, – как Путь Добра найти среди метаний?
     … Мерцает лист, уже чуть-чуть другой, – поляна, испещренная следами: вот лисий след, вот заячий, а вот прокрался волк, хватая снег клыками…
    Нам суть вещей дается как исход, что пишется не набело веками…»
…Уснув далеко за полночь, Славка проснулась от оглушительной тишины. Смолкли птичьи голоса в лесу. За окном ее американской светелки крупными частыми хлопьями  валил снег. Все поля и холмы были уже погребены под толстым белым покровом.
Спустившись вниз, в столовую, Славка обрела дар речи и поздравила Элайн с русской зимой.
Элайн была явно обескуражена этим непонятным природным явлением во второй половине американского апреля. Как директор всего Ледиг Хауса и его тридцати акров земли она явно что-то недоработала с погодой и теперь, как могла, хлопотала о тепле в коттеджах и в душах колонистов.
Славке стало совестно: ведь именно она вызвала на гостеприимную землю Америки все беспросветные метели советских шестидесятых лет. Уже засыпая, она прокрутила в памяти тот кусок своей жизни, и он завьюжил, закружил первыми успехами, обжег морозом первых прозрений, забросал снежными шапками первых неудач...
И все это материализовалось, как та «божья коровка» с гусиного луга детства...
Едва отхлебнув горячего кофе, прихватив кружку с собой, Славка поспешила наверх, в свою комнату: в солнечном сплетении уже начинал вращаться звенящий теплый вихрь, растекаясь вокруг, и она так надеялась улететь в просторы древности, к асурам, где ей было светло и уютно.
Но Создатель, видимо, устав за ночь от сотворения апрельской зимы,  явно поленился и зашвырнул Славку в видение, в котором она уже побывала неоднократно, выходя из него каждый раз с отчаянно бьющимся сердцем и сосущей тоской в груди, напоминающей чувство «невыученного урока».

… Вообще-то это тоже была глубокая древность земли, но совсем другая, – возможно, протекающая в параллельной реальности. Этот мрачный огромный дом, сложенный из толстых мшистых бревен, Славка узнавала уже с полувзгляда. Большой пустой участок вокруг дома был тоже огорожен частыми бревнами, заостренными кверху. Никаких кустов и деревьев вокруг дома не росло, и тому была веская причина. Даже траву обитатели дома старались скашивать почаще.
Едва солнце заходило за верхушки густого мрачного леса, подступавшего со всех сторон, как темнота обрушивалась на человеческое жилье, непроглядная и густая. И тут же к частоколу спешили звери: клыкастые тигры с красными от злобы глазами, огромные мохнатые волки, длинномордые черные медведи, какие-то мерзкие зверьки поменьше с двумя рядами острых щучьих зубов в оскаленных пастях… Все они, истекая пеной и рычанием, бросались на частокол, пытаясь повалить его, проникнуть внутрь…
Обитатели дома по очереди выходили на ночное дежурство, всю ночь поддерживая пламя костров, разложенных вокруг дома и время от времени отпугивая особо ретивых «гостей» смолистыми пылающими факелами.
В этой реальности царил явный матриархат: всем заправляла седая бледная старуха-мать, ростом около трех метров, – именно в нее перевоплощалась Славка в этом видении, – и такие же длинные семь невесток старухи, но более гибкие, и тоже белолицые, светловолосые. Семь гигантов-братьев, по всей видимости погодков, беспрекословно слушались женщин. Впрочем, «слушались» трудно сказать: семья словно хранила обет молчания, ни одного слова не слетало с их плотно сомкнутых губ и общались они, вероятно, телепатически. Было неизвестно, носили ли они какие-либо имена или различали друг друга без них.
Рассвет наступал так же внезапно, и братья дружно уходили на охоту, торопясь до темноты принести домой либо тушу огромного быка, либо бесчисленные связки битой птицы и мелких зверьков. Добыча жарилась тут же, на дворовых кострах, и семья молча съедала неимоверное количество жареного мяса безо всяких приправ. 
Впрочем, невестки время от времени тоже ходили в лес – собирать ягоды, похожие на крупную смородину: они приносили их в больших плетеных корзинах и потом варили из них кислый, терпкий, но приятный на вкус напиток. Семья ожидала прибавления: трое невесток ходили «уточками», и старуха запрещала им поднимать полные корзины, при непослушании бросая на них суровые взгляды из-под седых нависших бровей.
Через двор протекал ручей, выбиваясь из чистого лесного ключа, который свято ценился обитателями подворья: воду из него медленно и благоговейно черпали чистой деревянной плошкой.
И на этот раз, как и во всех повторяющихся видениях про лесных отшельников, невестки, уйдя по ягоды, не вернулись из леса.
Братья-охотники едва дождались рассвета, и ушли, как один, в лес: искать своих  жен.
Старуха же, прометавшаяся всю ночь, присела у ключа, окаменев, вслушиваясь в пространство, которое отвечало ей молчанием.
Не прошло и полдня, как братья вернулись: каждый нес на плече растерзанное тело своей жены.
Тела невесток уложили возле ключа, свекровь сама обмыла каждую, переодела в чистые рубища и застыла над ними в скорби. Губы ее были плотно сомкнуты, молчали сыновья, стоящие вокруг, но из сердца старой женщины рвался такой горестный вопль, что Славка, как и в прошлые разы, катапультой вылетев из видения, вскочила с кресла, прижимая руки к груди, в которой бушевала, разрывая ее, неистовая боль…

«Не расстаться мне с этой болью. Износилась  душа – как шаль.
Бог навек наказал любовью, в ней упрятав свою печаль: словно  странник по душам нищим,  бродит, болью пометив Путь…
Если жизнь ощущаешь лишней, значит вечность вместилась в грудь.
Все дороги в пыли слежались: наследила везде беда.
Безысходна былая жалость, хоть и помнишь о ней  всегда в каждой новой судьбе, что вольно, как казалось, всходила вся…
Промолчу про любимых. Больно. Лишь прикрою рукой глаза…»

… Снег за окном все не кончался. Он теперь стоял сплошной стеной, отрезая Славку с ее болью от всего мира, словно заставляя подумать над только что увиденным.
Но как могла она, случайно залетевшая в ту мрачную реальность, спасти лесную семью, после гибели невесток обреченную на медленное бесплодное угасание?!.. Почему Создатель вновь и вновь возвращает ее в этот ужас, словно обвиняя …или предостерегая? Может, Славкина нелепая замкнутость, что, по сути, является ни чем иным, как гордыней, страстью к свободе и полной власти в любви, привела этих лесных людей к их одиночеству, к отрыву от себе подобных?.. Да и люди ли это были? – белоснежные, чуть ли не светящиеся великаны…

«…Мы в этом мире, может, только тени – стихий, животных, птиц, камней, растений, зарядов, вспышек, запахов, цветений, – лишь отзвук их древнейших сновидений?..»

...Задумавшись над этой загадкой, Славка, спускаясь вниз, на кухню, чтобы подлить кипяточку в остывший за утро свой кофе, поскользнулась на крутых ступеньках и пересчитала их затылком и позвоночником, попутно расколотив керамическую кружку и с ног до головы облившись остатками холодного кофе... На шум мгновенно сбежались колонисты: захлопотали вокруг, перенесли Славку на диван, обложили сухим льдом, напоили аспирином, сами собрали все осколки и вытерли кофейные следы с пола и стен...
Славка чуть не разрыдалась, так тронули ее эти нежные хлопоты. В голове проносилось: «Господи, какая я недотепа! Вся моя судьба – нагромождение нелепостей… Мои замужества, мои любимые дети, выросшие не благодаря, а вопреки моим стараниям, даже книги, и те, обязательно выходят со скандалом...».
Но в это мгновение Славка опомнилась и мигом прервала самосожаления: вспомнила, что ее мысли и желания манифестируются в реальности, хоть и с опозданием, но точно. И так уже немало «накаркала» себе…

«…Есть расставанья: как в пески – река. Есть расставанья – как роса с цветка.
 А есть – нежней касанья мотылька – сердца терзает долгие века…»

 Вообще-то со стороны Славкина жизнь выглядела очень привлекательной и порождала массу зависти. Одна Славкина приятельница, дружившая с ней в «благополучные» годы и порвавшая отношения в трудный период Славкиной жизни, когда в нее бросали камни все, кому не лень, в последнем разговоре «по душам» так охарактеризовала ее жизнь, выразив сложившуюся общепринятую точку зрения: «Ты всегда порхала по верхам, тебе все давалось легко – и книги, и деньги, и слава, – а вот теперь-то и покрутись безо всего этого, помучайся, как все...».
Одним словом, «ты все пела – это дело, так, поди же, попляши!».
Пожалуй, для Славки самым неприятным литературным произведением  была Крыловская басня «Стрекоза и муравей». Славка возненавидела ее с детства, и сюжет басни, словно в отместку, преследовал ее всю жизнь, повторяясь вновь и вновь, уже на Славкиной судьбе.
В третьем классе на школьной сцене Славка изображала как раз стрекозу. И когда толстячок Сережка, в тулупчике, в добротных стеганых сапожках,  со смешными усиками на шапочке, топнув упругой ножкой, вдруг вскричал на весь зал: «Ты все пела?! Это дело! Так поди же, попляши!», а хор, притаившийся за пыльной занавесью, зловеще подхватил эту строчку, Славка, сгорбившись и заворачиваясь в драную кисею своих крыльев, вдруг похолодела от ужаса и заплакала настоящими слезами.
Это начиналась судьба.
Славка  потом столько раз переживала подобные сцены  и в страшных, и в курьезных ситуациях, что даже выработала к ним своеобразный иммунитет, прощая – загодя, как бы авансом, – муравьев, рукоплескавших ей вчера, за их завтрашний злорадный отказ помочь ей в чем-то.
 Впрочем, в реальной жизни она с одинаковой любовью относилась ко всем насекомым, не вынося только упырей и паразитов. Но стрекоза была особой Славкиной любовью. Она узнавала в ней себя, бесконечно мечущуюся в поисках хлеба насущного – для «стрекозят»,  для больных родителей, для новых стихов, которые тоже – дети... В трудные минуты она говорила сама себе:

«Стрекозиная душа, ты ушла, сдается, в пятки?!
Чудо – осень хороша!
Поиграй с листвою в прятки, и не вздумай, наконец, вслед за первой просьбой снега в спячку, словно под венец, вся дрожа, бросаться слепо…
Надо выстоять хоть раз, хоть однажды, хоть бы сдуру…
… Знаешь, глупость напоказ иногда спасает шкуру!..»

Увы! – Славкина легкая «порхающая» жизнь научила ее всему: бессонной ночной работе над стихами и переводами, ремонтным работам, консервации, уборке, стирке, штопке, вязанию, шитью, поварскому искусству и т.д., и т.п... Не научила только одному: быть как все и со всеми вместе...
А ведь когда-то бабушка, «учуяв ее слабинку», учила Славку именно этому: единству с себе подобными, коллективному труду… В ход воспитательной работы шло все: и театральные представления, созданные силами всей уличной детворы, и различные коллективные игры, и совместные походы в кино, на базар, и даже строительство сарая…
Знаменитый бабушкин сарай появился в самом начале незабвенных шестидесятых  лет. К этому времени Славкина семья переехала с «летища» в Ворошиловскую слободку, расположенную сразу за чертой города. 
Но как раз  подступило время целины и строек-гигантов, и в газете было опубликовано постановление киргизского правительства «Большой Фрунзе», по велению которого все «ворошиловцы» вмиг стали городскими жителями.
 
Это время было отмечено тотальным обрусением всей многонациональной Киргизии. Из школьных программ было изъято изучение киргизского языка. Плохо говорить на русском стало стыдно.
Не только все коренные Таалайбеки и Сарыгулы мгновенно превратились в Толиков и Серег, но и кавказские малые и большие народности стали окликать друг друга непривычными для их горла именами: «Машя!.. А-и-нна!.. Андры!..» Кавказцы не были ни эмигрантами, ни беженцами. Их просто насильно свезли сюда, на окраину империи, еще во время войны «очищая» стратегически важные территории, да и забыли про них напрочь.
Ворошиловская слободка была населена столь интернационально, что просто невозможно было запомнить, кто есть кто: русские, немцы, украинцы, белорусы, евреи, киргизы, казахи, узбеки, татары, чечены, ингуши, аварцы, курды, осетины... Все эти народности, – каждая со своей культурой, традициями, бытовым укладом, – сосуществовали друг с другом как параллельные реальности, пересекаясь в редких случаях.
Всеобщее тотальное обрусение с одной стороны облегчило общение соседей, а с другой... Кто знает, как далось изучение довольно сложного русского языка какой-нибудь пожилой аварке, обремененной неустроенностью громадной семьи?.. Ей не надо было сдавать экзамен на гражданство, и льготы ей за это не светили – учи, не учи язык, но, не зная его, она не могла даже пойти в хлебную очередь, чтобы, выстояв там шесть-семь часов, купить положенные граммы на «человеко-семью»...
Славкина бабушка, покупая молоко у такой бедолаги, ласково выговаривала ей: «Да не ломай ты язык! По мне – хоть на каком чеши, главное, что продукт у тебя дюже добрый!».
Позже Славка много раз будет пытаться выучить чужой язык, как свой, – ей придется просиживать ночи напролет со словарями, переводя стихи на русский с киргизского, – это будет ее трудный хлеб переводчика.
И вот тогда она поймет, как сложно выучить язык, не впитанный с молоком матери:

«…Не задумываясь – как дождь льется с неба, стучит по крышам, – говорю, и любую ложь за чужим восхваленьем слышу; недосказанное – и то – воссоздать несказанно просто до незначащей запятой, до значительности вопроса…
Это – с детства родная речь: от рождения, до рожденья…Речке так же нестрашно течь, огибая нагроможденья каменистых своих брегов, покушающихся на русло…
Я, наверно, была б другой, если б вдруг не родилась русской: и покорнее, может быть, и мудрее, и даже краше…
Только тем и прекрасна быль, что – чужая не станет нашей: и во сне, и в глухом бреду – пусть как роль затвердишь иное, – но очнешься в своем аду, где и боль, и тоска – родное, где и ругань сладка на вкус, где и в жалости чуешь жало, где срывается просто с уст имя Божье – без мольб и жалоб…
Так не вызубрить, не приять речь иную, что рядом-мимо: с ней, как с соской во рту, не спать, с ней, вздохнув, не сойти в могилу…»
 
Кроме массового перехода на русский язык то время запомнилось еще и  хрущевской денежной реформой, произведенной для «вытряхивания запасов из чулков». Деньги стали в десять раз дороже: прежний рубль приравнивался к десяти копейкам. Как выяснилось вскоре, товаров не прибавилось ни в магазинах, ни на рынках, а цены «округлились» на удорожание.
И как раз в этот момент Славкины родители строили дом. Собственно, строилась вся улица: особенно хорошими строителями оказались кавказцы. Квартируя в маленьких халупах большими семьями, они начали на пустырях возводить дома: в основном саманные, но очень добротные и просторные.
«Саманоманией» были охвачены все, даже бабушка. Зять и слушать не хотел о глинобитном домике, покупая на зарплату и растаявшую враз после реформы государственную ссуду добротные стройматериалы.
Тогда бабушка затеяла другое строительство –  хозяйственных пристроек: летней кухни, курятника и прочих «загончиков». Зять, скрепя сердце, сколотил формы для отливки самана. Славка с Яной босыми ногами месили мокрую глину с соломой, накладывали ее в форму поплотнее и вместе с ¬бабушкой тащили за веревку эту форму волоком до солнцепека и там переворачивали, точными ударами постукивая по дну. Одна форма – три кирпича. Кирпичи выкладывались рядками вдоль всей улицы. Сохли они недели две, потом надо было их уложить в специальные пирамиды с окошечками – для окончательной просушки. 
За лето сестры с бабушкой построили роскошный сарай с отдельным помещением для угля и дров. Отец в это время уже возводил из кирпича стены дома, изредка давая дочкам уложить ряд-другой. После тяжелого самана кирпичи казались легкими, игрушечными... Домик тоже возводился почти игрушечный – с крошечными четырьмя комнатками, две из которых были проходными, а одна предназначалась для кухни. Мать просила хотя бы на метр-другой шире заложить фундамент, но отец выходил из себя, доказывая, что просто не хватит стройматериалов «на хоромы»: «Что я – будущий детский сад буду строить?! Я честный человек, я партиец, я не ворую, а живу на зарплату...». Тогда это была главная гордость многих людей. 
После переезда в новый дом Славку с Яной разлучили: Яна стала спать с бабушкой на кухне, а Славка – в проходной комнате, на «раскладушке», убирая ее каждое утро. По ночам о Славкину кровать по очереди спотыкались все, пробираясь «на двор»: «раскладушка» не умещалась вдоль стены, Славке приходилось раскладывать ее по биссектрисе.
Сундучок перекочевал в сарай: в нем стали хранить зерно для кур. Книги встали на полки, сколоченные отцом. Вокруг дома закипел первоцветом вишневый сад.
И – самое главное – в доме появился телевизор, чудо двадцатого века: громадный ящик с крошечным, чуть побольше почтовой открытки  черно-¬белым экраном, увеличенным приставной линзой: он показывал один раз в сутки местные последние известия и какой-нибудь советский фильм.
Что и говорить, вся семья не пропускала ни одной передачи, а зачастую к ним приходили и соседи – поглазеть на эту диковинку, которая далеко не всем была по карману. 
Этой весной полетел в космос Юрий Гагарин и родилась младшая сестренка Санечка – уже в роскоши: в собственном доме с садом, с телевизором «КВН»...
На полях тетрадки по физике Славка писала с упоением:

«Здесь всегда, как будто в праздник, белопенны занавески.
В них запутался, проказник, вешний ветер – резвый, резкий, – надувает парусами тюль, похожую на иней…
Кот янтарными глазами целый день следит за ними, на полу разнежась светлом, где ломтями солнце тает, где, влетев в окошко с ветром, пляшет точка золотая; посмотрел, прихлопнул лапой – оказалась пчелкой шалой…
Кот вылизывает жало, плача горько, виновато…
А вокруг смеются дети, в самовар глядятся жаркий; им кота совсем не жалко, потому что в сердце – ветер, потому что пахнет вербой, куличами, близким летом, несомненной доброй верой в то, что кружится планета, что всегда пребудет мама божеством тепла и света…
И для счастья надо мало.
И зовется домом это…»


4. РУБИКОН

Ранняя юность Славки началась уже в новом доме.
Именно в это время Славка переживала свой первый «литературный дебют».
Ее школьная поэтическая известность пришла со скандалом.
Писала Славка свои странные стихи втихомолку, единственными благодарными читателями были Яна с отцом. Правда, отец время от времени пытался править Славкины опусы, но это чаще всего заканчивались ее возмущенными рыданиями. Славка не хотела быть правильной.
Классная руководительница поручила как-то ей подготовить комсомольский диспут о «вреде есенинской поэзии»: Есенин (как и Пастернак, Цветаева, Ахматова, Мандельштам) практически не издавался в те годы, в школьные программы его не включали, за его «пессимистические мотивы», приведшие его самого к «позорному самоубийству»...
Славка и теперь не уставала удивляться: как оболванивали школьников, в каком невежестве держали, заставляя зубрить наизусть самую неудачную некрасовскую поэму «Железная дорога» и верить, что подгулявшая от мужа Катерина у Островского – «луч света в темном царстве»…
Как бы там ни было, учительница, не подозревая, что пускает козу в огород, вручила Славке томик Есенина, изданный еще до войны, и добавила:
– Порезче только сделай доклад! ¬Мне уже сигнализировали, что наши комсомольцы поют втихомолку хулиганские есенинские песни...
Славка тогда ничего не знала о «ждановских  разгромах» самых талантливых поэтов современной России, не проявились тогда еще «оттепельные» поэты-шестидесятники Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина, а те советские поэты, которые печатались в литературных журналах и газетах, были подчищены двойной цензурой: своей внутренней и внешней, официальной...
Начиная с теплых мартовских дней Славка перебиралась на все лето в сарай. Убрав накопившиеся за зиму банки из-под солений и варений, побелив и подкрасив стены, она расстилала на земляном полу драный, но толстый шерстяной ковер, отмывала старый стол, стоящий там для зимних засолов, а над своей любимой раскладушкой обязательно вешала портрет Маяковского: он был тогда Славкиным кумиром. Собственно, она знала о Есенине только по его отраженному: «Вы ушли, как говорится, в мир иной... Пустота – летите, в звезды врезываясь... Ни тебе аванса, ни пивной, – трезвость». Заключительные строчки этого стихотворения были Славкиным жизненным девизом: «В этой жизни умереть не трудно, сделать жизнь – значительно трудней!».
В летней своей «резиденции» и просидела Славка всю ночь над есенинскими стихами: потрясенная, она наконец-то закрыла томик, повторяя про себя последнее, предсмертное, сразу навсегда запавшее в душу стихотворение: «До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди. Предназначенное расставанье обещает встречу впереди...». Господи, как хорошо! А последние строки: «... в этой жизни умирать не ново, но и жить, конечно, не новей», – как-то разом перечеркнули столь любимый ранее перифраз Маяковского. В юности все максималисты: или – или, третьего не дано.
Поразил Славку и «Черный человек», и пленили лирические: «Дорогая, сядем рядом, поглядим в глаза друг другу... Я хочу под шелест взглядов слушать чувственную вьюгу...»
Славка вдруг поняла, что ее жестоко обкрадывали все годы, скрывая, наверняка, не только эти прекрасные строки, но и сотни, и тысячи других.
Она написала очень резкий доклад, который назывался «Памяти Сергея Есенина» и заканчивался Славкиными стихами, в которых она клялась в любви поэту и верности настоящей поэзии: «... чтоб с насмешкой бросить стих в глаза всем, кто смог поэту не поверить!..», – влияние отвергнутого за одну ночь Маяковского сошло с нее далеко не сразу...
После весьма плачевно закончившегося для Славки диспута, за который она схлопотала строгий выговор в личное дело и разжалование из комсоргов класса, она стала лихорадочно разыскивать стихи всех поэтов, которых ругали в прессе...
Создатель помог ей в этом, приведя в литературное объединение «Рубикон». Это случилось в Год Парящего Орла.
Позже, в одной из своих книг Славка так описывала атмосферу этого объединения, – первого «взрослого» общества, в котором ее приняли, и где она встретила своего первого мужа:

«…Шумно, тесно – ни одного свободного места. Вешалка у двери перекосилась от тяжести нагроможденных пальто, плащей, курток…
 А вот и она сама – в тесном свитере и короткой юбке, прячущая под стул большие ноги в стоптанных туфлях. Толстая, растрепанная… «Плутоватое и молодогвардейское лицо, оч. хороша с морозу», – так ее внешность описали в дневнике литобъединения.
Руководитель – худощавый, в усиках, не совсем еще старый двадцативосьмилетний журналист, ехидно покашливая и стряхивая пепел от сигареты на домовязаный жилет, расхаживает по комнате, отбивая взмахами руки ритм стихотворения.
Остальные слушают сидя, молчаливо, но… лучше не смотреть в эти лица. Здесь и усталая высокомерность студентов-филфаковцев, похожих на близнецов своими гримасами и улыбочками, и снисходительное терпение тертых калачей – журналистов молодежной газеты, и жалостливое сочувствие всегдашних окололитературных девиц «в ажурных чулках и с понятиями», – это описание тоже из дневника литобъединения…
…Хлопнула дверь. Спиной, затылком, неприлично громким стуком в груди я мгновенно узнала, кто вошел…В любой толпе, издали я узнавала его безошибочно, ощущая властные волны теплой силы, вливающиеся в каждую мою клетку.
Внешне, казалось, он ни разу еще не обратил на меня внимания, поскольку был намного старше, жил своей взрослой жизнью, которой я не могла себе представить и куда поэтому никак не вписывалась. Но, тем не менее, и сейчас, как всегда, с его приходом я вновь очутилась как бы под его покровительством.
– Я опять к шапошному разбору? Обратите внимание – я сегодня в совершенно красной рубашке. Хочу, чтобы женщины всего мира развешивали ее на веревке как флаг своей победы и своего поражения… А кого мы сегодня обсуждаем? А, наше юное дарование!..».

Славка действительно была в объединении самой юной по возрасту: тогда она только перешла в девятый класс. По возрасту, но не по состоянию души, уже не раз пережив и горечь утрат, и сладость настоящей любви. Правда – в других измерениях, в других реальностях, куда вновь и вновь забрасывал ее непредсказуемый горячий звенящий вихрь…

… Впервые Веста увидела Ярослава на уроке лицедейства, на который по велению Чаробога собирались и младшие, и старшие воспитанники волхвов. Выполняя под балазвон сложные повороты и углы пляски, полностью отдаваясь ее потоку, несущему божественную информацию, Веста не могла  не думать о своем синеглазом и худощавом партнере с таким богатым божествами именем, смутно напоминавшем ей что-то родное. Его легкие русые кудри, не вместившиеся в стянутый на макушке пучок, разлетались от движений, синие глаза искрились от избытка жизненной силы, ладную фигуру красиво обтекала огненно-красная мантия, перехваченная в талии узким ремешком. Ремешок был расшит оберегами, – этот узор Веста уже сама не раз пыталась создать на уроках вышивания священных узоров, которые всегда вели кудесники, в полной мере познавшие божьи имена. 
По оберегу и одежде Ярослава, а также по высоте его пучка льняных волос на макушке, Веста определила, что он не иначе, как лет на шесть-восемь старше ее. И хотя она уже заплетала свои непокорные кудри в тяжелую косу, ей еще был неподвластен контакт со своим казуальным телом, соединяющий человека с Хранилищем Всех Земных Знаний.
Зато Ярослав уже легко соединял свое сознание с прошлыми и будущими жизнями и сразу выделил Весту среди ее сверстниц. Во время его легких касаний, не выходящих за рамки этикета, Весту охватывали блаженные сиренево-розовые теплые волны, она даже закрывала глаза, чтобы глубже зарыться в них, а Ярослав, уже познавший азы телепатии, только улыбался…
После этого урока Ярослав и Веста стали встречаться тайно – насколько это было возможно в их пронизанной телепатическими связями реальности. Впрочем, наставники не мешали этим встречам, узнавая предначертание.
Ярослав учил Весту всему, чему уже научился сам. Это благодаря ему Веста стала ведать, как за каждые тридцать два года предопределенного цикла человеческая душа напитывает свои оболочки характерными чертами того или иного животного,  образом которого обозначен каждый из этих годов. Впрочем, качества животного, под чьим знаком родился человек, всегда доминируют над всеми другими чертами его характера. В грядущих жизнях можно найти свою вечную половинку именно по этому знаку, облик которого человек в любом рождении несет в себе. Так Веста по рождению была Белкой, а Ярослав – Благородным Оленем.

(Жаль, что уже родившись Славкой, она только за порогом зрелости узнала про действительно существующее Ведическое летоисчисление, и поняла, что, запутавшись в двенадцатилетнем восточном цикле популярной астрологии, дважды связывала свою судьбу с Волками, извечными врагами оленей…).

Существовало и другое, двадцатичетырехгодичное летоисчисление – по именам богов, но им пользовались только волхвы, посвященные в мир духов, давая новорожденным имена покровителей года и месяца рождения.  Ярослав родился в Ярилин месяц огня под знаком богини Слави, а Веста, появившись на свет в «пустые» святки, выпадавшие между тридцатидневными месяцами, носила имя только одной богини – покровительницы совести…
Но непосвященным рассуждать об этом было опасно: можно было привлечь бесов и спутать божьи намерения.
Зато Ярослав учил Весту колобродить: переходить «коло» – круг Вечной Пустоты – между смертью и жизнью, листая параллельные реальности возможных жизней. Так они убегали от недремлющего ока волхвов.
Особенно им нравилось безлюдное ущелье, окруженное как стражами округлыми холмами, бархатными от низкого травостоя, пахнущего остро и пряно.  Они любили сидеть на большом теплом и шершавом камне, нависшем над клокочущей, словно задыхающейся от смеха речушкой.
Ярослав чародействовал – внезапно у него в руках появлялась большая глиняная кружка с цветочком на боку, в которой колыхалось теплое парное молоко. Дразня Весту, он надолго припадал к кружке, запрокинув голову и причмокивая от удовольствия. И тогда ей тоже хотелось отпить немного, и она вырывала кружку, со смехом поворачивая ее цветочком к себе, словно это был некий ритуал, заключавший в себе таинственный смысл…
Затаившись в звездном колодце ночного ущелья, как в уютном материнском чреве, они старались теснее прижаться друг к другу, стать еще незаметнее, раствориться в сияющих сумерках…
В один из таких вечеров Веста внезапно ощутила их полное слияние.  Прильнув кудрявой головой к мускулистой груди Ярослава, с закрытыми глазами слушая отчаянное биение его сердца, она вдруг внутренним взором увидела фиолетовое пламя, взметнувшееся над ними, которое спиральным вихрем начало снисходить в их объятия, попеременно окрашивая влюбленных то в синий, то в небесно-голубой, то в розовый, то в ярко-зеленый цвет, светлеющий до ослепительно-желтого, опускаясь все ниже, в чресла и вспыхивая столь пронзительно-алым, что даже внутреннему взору было больно… В конце-концов они оба словно превратились в один сияющий золотой шар, качающийся в бесконечных сиреневых волнах блаженства… Веста краем сознания вспомнила загадочное слово обавь, которое взрослые произносили только шепотом, и она хотела тоже прошептать его, но Ярослав нежно положил палец на ее пылающий рот, погладив заметную впадинку над верхней губой, которую, говорят, оставляет ангел при рождении младенца, дабы тот не раскрывал до времени божественных тайн… 
И тогда взошла над ними Звезда Трояна. Она все раскрывалась и раскрывалась, пока не превратилась в сияющий бесчисленными лепестками белый ослепительный цветок, сияние которого навсегда соединило их души знанием триединой Вечной Любви. Это случилось в Год Зоркого Орла…

«Бездонный космос – эта ночь в горах. Все небо словно вылилось в ущелье. Заполнил все тропинки, ямы, щели светящийся мельчайший лунный прах. И близко – только руку протяни, – косматые, как птицы, против ветра летящие, – горящие огни, цветы во тьме волхвующего света…
Так вот они, Купалы светляки! Вот из чего варить ведьмачье зелье… Они лишь здесь спускаются на землю, цветут всю ночь, поверью вопреки.
Но бесконечно кратко волшебство: успей – сорви, и будет мир повержен к твоим ногам, – успей, сорви! – но прежде переступи с живущими родство…
Который век сегодня на дворе? Наверное, опять – меж всеми – средний.
Что мир конечен – это просто бредни! Горят созвездья – все в одной поре!
Облита светом лысая гора. Там чьи-то тени мечутся поспешно…
Здесь, на земле – святой, великой, грешной, – всегда стоит волшебная пора!»

Славка не раз просила Создателя вернуть ее в это сновидение, силясь разгадать смысл древнего знания, ниспосланного как непонятный теперь дар. Но, снова и снова погружаясь в это сияние, выныривая из него в нынешнюю реальность, она была беспомощна разгадать его. Она пыталась вспомнить уроки вышивания, подолгу склоняясь то над вышивкой, то над вязанием  – к радости бабушки, которая с раннего детства пыталась приобщить ее к рукоделию. Или рьяно бросалась в танцы, переплясывая на школьных вечерах всех одноклассников, пытаясь вспомнить древние пляски Чаробога, став одно время чемпионом класса по чарльстону… Но смыслом ее жизни тогда уже стали, конечно, стихи.
Особенно хорошо они писались у живого огня горящей печи. В Славкины домашние обязанности входила топка двух контрамарок и плиты. Для того чтобы успеть растопить печи до ухода в школу, она вставала в пять-полшестого, и эти тихие утренние часы, когда весь дом еще дремал, Славке были дороги – праздничным потрескиванием веток, языками пламени, бегающими по насыпанным уже угольям... «Огонь пылает в печке – таинственный, как сказка. Танцуют человечки в одеждах красных, в золотых коронках – смешные, милые! – танцуют на обломках большого мира...». Или: «... догорают в печи поленья, рассыпаются в прах в огне, невесомые, словно тени тех лесов, что давно уж нет... Умирают поэты, сказочники, уплывают навеки парусники...».
Записывая эти строчки – наспех, перепачканными золой пальцами, – Славка уже с самого утра предвкушала, как прочтет их вечером в кругу своих старших единомышленников-«рубиконовцев», желчных шутников и недозревших мудрых философов, препарирующих каждое «веяние», каждое слово...
Особенно много едких споров вызывали Славкины стихи о любви: на них лежало «клеймо девственных страхов», «цинизм неведения», – как говаривали рубиконовские зубоскалы.

«… Не уловил ты душу живу, – а как мечтал! Какую ей метал наживу!..
Душа – кристалл: неуловимый, в бликах ярких, скользка, легка…
Не стала я тебе подарком на все века!
Ты вереницу жен немилых на бойню свел. Я – проскользнула рядом, мимо… Душа – костер, душа – струя речная, ветер, прозрачность крыл…Ты все стращал, что стану – ведьмой…
Но Бог прикрыл!..».

«Рубикон», который прочно вошел в Славкину жизнь, не только перекроил все ее взгляды на мир, он перекроил и ее судьбу. Негоже было послушному дитяте городской окраины впитывать в свою юную комсомольскую душу всю ересь молодых гениев, держащих нос по ветру оттепели...
В Славкином внутреннем мире наметился большой разлад: она подвергала молчаливой критике всех подряд: и учителей, и родителей, и друзей…  За что? – за безропотную веру в догматы, за жизнь «по шпаргалке», за незнание «нелегальных» трактатов, вроде «Бесед у лагерного костра» Кришнамурти, которые «проглатывала» Славка тайно, вместо школьной зубрежки… 
Она стала раздражительной, строптивой, резко снизила успеваемость – до того четко идущая на золотую медаль. Славка стала редко бывать дома, вместе со всем «Рубиконом» выступая то в театре, то на сценах колхозных клубов, то в трудовой колонии... Славкины стихи стали печататься в газетах и журналах.
Об одной из первых публикаций Славка писала позже:

«…Храню журнал, которому уже почти что три почтеннейших десятка.
Он – мой укор забывчивой душе, что растворяет чувства без осадка; он – как могила братская надежд поэтов юных, вышедших ватагой излить свои мечты перед бумагой – бесстрастной плахой розовых невежд…
Я помню всех – счастливых, гордых, злых…
Кто спился, кто – навеки канул в Лету.
Огонь их строчек – нынче жар золы (как много в них, казалось, было свету!).
А вот и я на снимке: пухлый рот, два яблока – еще тугие щеки… Неловкость фраз, избитый рифмой слог и ко всему – нелепый стиль высокий…
А вот и тот, кто с пылом был любим, и сам любил, и предал так банально…
Давно бы он прощен, наверно, был, когда б в моей семье не сын опальный…
Лишь три десятка лет! – почти что миг, а сколько судеб завершило поиск!.. Журнал темнеет снимками, как поезд, на вечный срок поставленный в тупик…»

Но в те годы и самой Славке, и Яне стихи казались замечательными. Яна носилась со Славкиными публикациями даже больше, чем сама юная поэтесса.
Яна вообще умела радоваться жизни. 
В старших классах сестра вдруг расцвела, превратившись из «гадкого утенка» в грациозного лебедя: высокая, тоненькая, с белозубой улыбкой, с непокорной копной медных кудрявых волос, она словно излучала солнечный свет и ветер. Темно-серые глаза ее стали загадочными, сияющими, голос – необыкновенно звонким и гибким. В школе часто устраивались вечера Яниного сольного пения: песен она знала множество, могла петь их часами безо всякого музыкального сопровождения, и слушать ее было наслаждением.
После таких вечеров, уже в сумерках, полшколы шло провожать Яну домой, и она снова пела – уже на улице, а Славка, плетясь где-то в хвосте провожающих, страстно мечтала, чтобы на них кто-нибудь напал в темноте – и тогда бы она доказала, что больше всех любит Яну, раскидав и уложив насмерть всех разбойников...
Немудрено, что вскоре у Яны начались первые свидания.
Родители отпускали сестер по вечерам только вдвоем, поэтому Славке приходилось быть невольной свидетельницей этих романтических встреч. Хотя смотреть ей особенно было нечего: вместе сестры обычно шли до первого толстого тополя в переулке, и, оставив Славку подпирать тополь до своего возвращения, Яна торопливо стучала каблучками, растворяясь в сумерках.
Славке никогда не было скучно; в то время она, как акын, писала свои стихи устно, «вытанцовывая» такт и размер, – память просто не требовала лишних черновых записей, и стихи она переделывала мысленно, лишь потом записывая их в тетрадь. И все же она вздыхала с облегчением, завидев издали сестру под хлипкой, ненадежной охраной какого-нибудь Сережки...
Влюбленные наскоро прощались, и сестры бежали домой. За эту короткую перебежку Славка успевала получить инструктаж: где были, какой фильм смотрели, каково его краткое содержание...
Все эти «Сережки», наверное, до сих пор хранят где-то в глубине своего возмужавшего сердца хрустальный образ необыкновенной девчонки, напрочь – Славка не сомневалась, – забыв ее: Славка была частью тополя, у которого расставались влюбленные. Один из Сережек, сосед, повзрослев и женившись, назвал свою первую дочь редким Яниным именем. Как-то Славка спросила у него: «Слушай, а почему ты вторую дочку не назвал Славкой, было бы логично...». «Да ты что! – ответил он. – Славка – это кошмар детства!».
Увы, – со Славкой никаких чудесных превращений не произошло.
«Такая умная голова, да такому дураку досталась!» – сказала однажды ее классная руководительница бабушке в ответ на расспросы про внучку. Бабушку это сразило наповал: больше она в школу не ходила.
Славку саму мучило несоответствие ее берущихся из ниоткуда сокровенных знаний вкупе с невозможностью их применения в реальности. Нередко она странно реагировала на простейшие ситуации. Ее отношения с людьми порой запутывались из-за ее дара читать людские мысли, которые часто не соответствовали словам. Славка порой задыхалась от общепринятого вранья…

«…Повсюду – ложь…Ни слова не скажу, о чем молчу с бутоном – губы в губы, и чем в любимых людях дорожу, и чем горю – что было, есть и будет всегда со мной – и в жизни, и потом, когда чужие судьбы, словно волны, затопят сад и этот хрупкий дом, где буду жить неузнанною, словно случайный сон, виденье, сердца стук...
Ведь скажут ложь, усмешкой скомкав лица…
Кому-то роза смутная приснится, и пенье розы ранит этот слух, вольется в сердце радужным пятном, меняя цвет, и вкус, и очертанья…
И вспыхнет Правда в этот миг огнем,  и заново свершится мирозданье…»

Впрочем, читать мысли – неправильно сказано: Славка «слышала» и различала мысли собеседника по запаху: плохие мысли пахли скверно, заезженные бездумным повторением – то пряно, то кисло, но чаще пыльно и затхло, а хорошие мысли обдавали запахом свежеразрезанного арбуза, яблочным спелым вкусом, фиалковой нежностью…
Но это были редкие подарки, и в основном они доставались Славке от Яны. И – от Ярослава. Но это случалось совсем в ином измерении…

…В древнем учении запахам отводилась особая роль, – без тончайшей градации их различий невозможно было воспитать свое восьмое тонкое тело – тело совести. Не меньшее значение имело знание магической кулинарии: колодавство. Не каждый мог сразу осознать необходимое соотношение продуктов, которое может либо вести к проявлению божественности в человеке, состоянию блажа, либо приближать его к животному царству.
Колодавство учило не преступать грань между едами и ядами. Впрочем, понижение душевных вибраций до низших миров тоже было необходимо: чтобы жить в ладу с природой, надо было научиться находить общий «язык» с камнями, растениями и животными.
Вообще асуры различали четыре царства: богов, людей, жизни и царство духов. К царству жизни относились животные, растения и минералы.  Лад между ними и людьми строился через инпатию – интуитивный взаимообмен чувствами и ощущениями. Ключом к этому взаимопониманию являлась безусловная любовь, исключающая страх.
Веста выучила этот урок на собственной, как говорится, шкуре.
Они с подружками, перекликаясь, разбрелись по лесу, собирая малину. Крупные сочные ягоды, покрытые нежным пушком, своей обильной тяжестью клонили ветки кустов до земли. Веста очень любила ягодный сбор: от души натрудившись за день, она даже ночью, во сне, продолжала видеть ярко-красные вспышки ягод сквозь просвеченную солнцем зелень резной листвы…
И сейчас, торопливо прочитав заклинание почтения, она припала к рослому кусту, – только руки замелькали, отправляя ягоды то в корзинку, то в рот…
Уйдя в работу, Веста не заметила, что не она одна польстилась на этот щедрый куст: нырнув в его глубину, она нос к носу столкнулась с мордой оторопевшей медведицы, которая, как и Веста, молча лакомилась малиной. 
От неожиданности из головы на мгновение вылетели все наставления волхвов: вместо того, чтобы повернуться к зверю любящей стороной души и мысленно обменяться с нею самыми добрыми чувствами, Веста выдала жгучую волну страха, плеснувшую вдруг из самой глубины ее естества, из прежних жизней, – может, из того лесного подворья, где звери уничтожили все надежды и мечты лесных людей…
Медведица оказалась умнее Весты: рыкнув, она лишь отмахнулась от невоспитанного человеческого детеныша и ушла с ворчанием. Но даже беззлобный взмах огромной костистой лапы разодрал Весте пол-лица, шею и весь правый бок, заодно разрезав сарифан почти надвое.  Веста упала, обливаясь кровью, мысленно призывая на помощь всех, кто ее любит.
Ярослав примчался первым. Он бережно, в охапке, принес ее домой и несколько дней хлопотал вокруг как добрая нянька, пока Веста не пошла на поправку. Он сам делал ей компрессы из жженого ячменя в смеси с воском и розовым маслом, через каждые два часа чередуя с размешанным в кислом молоке измельченным полевым хвощом. Через пару дней он заменил этот состав на распаренные листья земляники, также меняя их на истолченные листья подорожника и листья лопуха, отваренные в молоке.
Когда раны подсохли, Ярослав собственноручно приготовил волшебную мазь, используя заклинания и строгий рецепт, тщательно отмеряя дозы льняного и сливочного масла, желтого и белого воска, порошка сухой сосновой смолы и порошка ладана. Попутно он готовил мазь из зверобоя и шалфея, растертых на свином сале, – эта мазь должна была чуть позже затянуть все рубцы.
Веста, глядя, как он колдует над ней, лишь на минуты отрываясь, чтобы уложить очередные горшочки с мазями в печь – «доходить»,  выздоравливала просто от чувства нежности и любви к этому удивительному парню. Он был одним из самых способных учеников волхвов, и они пророчили ему необыкновенную судьбу. И вот, надо же, возится с ней, недотепой…
«Ничего, ласточка моя, – еще дотепаешь куда надо», – смеялся Ярослав, развлекая Весту сказами о бесчисленных победах асуров над врагами: песинагами и хазарами – коне-человеками …
С горечью и печалью говорил он о внезапных набегах длинноголовых химерийцев, которые налетали на селения как вихрь на своих высокорослых сухопарых конях и так же молниеносно исчезали, оставляя после себя пепел пожарищ, уводя девушек и скот…
Веста смутно  помнила один из таких набегов, после которого она, совсем малышка, осталась круглой сиротой, и она внимала Ярославу с душевной болью… 
Он рассказывал ей и о других бесурманах, пришедших на землю из Великой Пустоты: о похожих на быков таврах, живущих на берегу  далекого Синего Моря, о готах, что как дикие кошки строят свои жилища на ветвях северных деревьев, о курвах, селящихся высоко в диких скалах, о волосатых черных берберах…
Ярослав уже обладал даром ясновидения, и под его руководством Веста тоже пыталась вращать «яблоко по блюдечку», из теней выхватывая скошенным взглядом явления, разрастающиеся в картины.
Ярослав учил ее и шалостям, – например, как закрывать свой мысленный поток от телепатического надзора наставников: «включать» в голове самые расхожие песнопения, примелькавшиеся от частого повтора…
Однажды, когда он склонился над ее постелью, она прочла ему свое заклинание, которое придумывала не одну неделю, сличая биение их сердец, отыскивая их общий с Ярославом резонанс:

«…Мой единственный, друг мой верный, самый пристальный взгляд извне, самый близкий – как кровь по венам – неизбывно живешь во мне…
Для тебя – и пою, и плачу, и от радости  быть смеюсь…
Если что-то я в мире значу – для тебя только значу пусть!
Я срослась и душой, и телом, кровью, болью, мечтой любой, каждой радостью, взглядом, делом, – может, это и есть Любовь? – с тем, кто светом во тьме наитий был однажды во мне открыт, мой единственный верный зритель, для кого моя жизнь горит, существующий в том, что есть я, суть и совесть мои навек…
Мы уйдем и на небо вместе, неразрывно, как свет и снег…»

… Всегда, очнувшись от подобных сновидений, Славка так остро тосковала о той любви, что готова была день и ночь рыскать по городу в поисках своего Ярослава – в любом обличье: красивом, некрасивом, молодом, старом... Какая разница!? Главное, встретить его вновь!..
Она не уставала окликать его:

«Пусть – пройдут над землею года.
Пусть взойдет над полынью звезда.
Пусть не будет знать и тогда левая – правой руки деянья: это – чтоб сердце вместить расстоянье, эхо находки и подаянья, темная тайна, светлая тайна…
Расставанье песков и рек, расставанье цветов и рос…
Если вправду ты – человек, значит, встретимся между звезд на Соломенном том Пути, – там, где светится пыль светил, где ромашками в ночь глядит россыпь солнц по обочинам…
Я обучена – ждать года.
Я измучена – ждать всегда.
Я изучена – как звезда.
Я излучина – ты вода: левая рука – жалость, правая рука – урок.
А между ними малость – жизни земной срок…»


5. СОВЕТСКАЯ ЖЕНЩИНА

…Славка закурила, задумалась, глядя в окно. Снег уже растаял, вновь зазеленели по-американски аккуратно выстриженные лужайки, где весело носилась Агни, приветствуя вернувшуюся весну. Часть природы. Радость бытия… Собаки, да и все животные, и сегодня пребывают в своей первозданной древности: никто из них не прельстился ни табаком, ни алкоголем…
В детстве у Славки даже запах сигаретного дыма вызывал тошноту: вся ее природа изо всех сил сопротивлялась ядам. Но потом начался Университет. Славку учили курить всем курсом: она была «белой вороной», «несовременной», «деревенской простушкой»... Начали учить еще в поезде, уносящем студентов-первокурсников на хлопок.
 
Болтаясь в товарняках трое суток без сна, новоиспеченные студенты филфака  от скуки «сходили с катушек»: читали стихи, пели песни, пороли анекдоты, а ночью, пролетая по залитой лунным светом голодной степи, плясали на крышах вагонов...
Славка даже спела во всю глотку «Цыганку-молдаванку» Новеллы Матвеевой: песня очень подходила к ситуации, и Славке нравилось, как ветер подхватывает ее голос, рвет на клочья, разбрасывая по степи... Голос¬ у Славки был мощный, даже чуть похожий на Янин, но слух  отсутствовал начисто.
С курением у нее все никак не получалось. Девчонки посоветовали задержать дым в легких и сказать, не выдыхая, фразу: «Лев Толстой – зеркало русской революции». До сих пор Славку тошнит от этой фразы, а тогда она вообще едва отлежалась.
На хлопок первокурсники ехали всего на месяц, но задержались до ноябрьских праздников: последний хлопок выгребали уже из-под снега почерневшими и загрубевшими руками, никак не дотягивая до нормы.
По вечерам студенты дурковали: второй месяц сидя без книг, без кинофильмов, без бани, спящие вповалку, одетые, на полу школьного спортзала, они потихоньку превращались в дикарей. Всегда полуголодные (колхоз кормил соответственно работе), студенты устраивали набеги на окрестные бахчи и виноградники, время от времени получая по крепкому заряду соли в мягкое место. А мальчишки даже притащили как-то ночью со склада местного сельпо бочонок спирта – это еще больше способствовало всеобщему одурению. Кстати, Славка так и не научилась тогда курить и пить: ее организм отказался от этого начисто, при каждой новой попытке выворачиваясь наизнанку.
Оставалось писать стихи. Всех постепенно охватила поэтическая лихорадка: начались бесконечные игры в «буриме», конкурсы на лучшие авторские песни... Не имея под рукой книг, будущие филологи создавали коллективно устный студенческий фольклор, и эти поэтические «спевки» сдружили их гораздо теснее, чем последующие пять лет учебы. Здесь Славка взяла полный реванш – и за «несовременность», и за «деревенскую простушку»…
Вернувшись с хлопка и хорошенько отмывшись в бане, Славка первым делом помчалась на собрание «Рубикона». В этот вечер шли яростные дебаты о творчестве Хемингуэя. Тогда было модно понимать и любить этого писателя, даже если душа не принимала его телеграфного стиля.
«Рубикон» к той поре сильно разросся, но дух его оставался прежним. Держался он, конечно же, на романтическом запале уже известного писателя Егора Колосова, на литературном фанатизме его друга поэта Алексея Речного, на юном задоре талантливого студента Мстислава Шалова, Славкиного ровесника и друга...
Да, пожалуй, и еще на одном романтике и фаталисте, который странно вошел в Славкину судьбу, опалив ее на короткое время, да исчез навсегда, не оставив никакой памяти – кроме сына, похожего на него как две капли воды, но воспитанного другим человеком и носящим другую фамилию...
Впрочем, и здесь Славка не преминула «накаркать» в стихах, сама предначертав своему первому мужу бесследно растаять в пространстве и времени:

«…А я люблю печаль, что мне принес ты: мечты причал, простого счастья слезы и ласку губ, что завтра вновь солгут…
Живи – в плену своих же слов и снов.
Ты в ореоле рук похож на бога… 
Пусть суждено не оставлять следов тебе вовеки на земных дорогах!
А жизни всей печаль себе взяла я, – она моя, полынная, земная, – и горечь бед, и соль, и боль побед…»

Природа предостерегала Славку, как могла. Увидев Вадима Котова – своего будущего мужа – в первый раз, она почувствовала резкую антипатию: Славке не понравились его слишком большие, какие-то назойливые, водянистые глаза, хищный нос, выпуклый лоб с высокими залысинами, волчья крадущаяся походка...
И стихи его показались неискренними, сюсюкающими: «Девочка с косичками, с серыми глазами, с пушистыми ресничками стояла под часами, – милая и юная, стояла в первый раз, с циферблата лунного не сводила глаз…».
Но его уважали и любили в «Рубиконе», и он действительно был незаурядной, талантливой личностью.
Постепенно Славка привыкла к его внешности, ей даже стали нравиться его пристальные глаза, вкрадчивые манеры... Но более всего Славку покорило внезапно начавшееся  его ухаживание: приглашения в театры и в рестораны, цветы, посвященные ей стихи... Он был старше Славки чуть ли не на десять лет, и эти «взрослые» отношения ее просто потрясли.
Славку он называл «Бродягина», шутливо коверкая ее фамилию.
Она однажды, защищаясь от этого прозвища, даже сложила оду в честь своей фамилии – Брагина, – но только, увы, подчеркнув фамильную склонность к бродяжничеству:

«…Русла рек покидает влага. И стираются горы в пыль…
Пляшет в чаше хмельная брага, как под ветром бежит ковыль.
Говорят – ненадолго пляска молодого, как миг, вина…
Стала быль не однажды сказкой. Пляшет брага – хмельна, юна!
Древний мир занесло песками. Новый город поднялся вновь…
Пляшет брага, уста лаская, будоражит весельем кровь!
Все проходит. Одно нетленно: жизнь – что смерти самой сильней…
Брага рвется сбежать из плена зыбкой, вечной судьбы своей!..»

Котов частенько приходил на заседания «Рубикона» слегка навеселе, но на это никто не обращал внимания. Уже начинались брежневские «запойные» времена с обязательными частыми банкетами на работе и дома, по любому поводу, а праздников вдруг возникло столько, что и не счесть. Умение пить считалось доблестью, вся страна как сошла с ума: если кто-то не пил в компании, его постепенно начинали считать «стукачом» (тайным осведомителем КГБ). Политические анекдоты рассказывались только шепотом и при хорошо знакомых людях, «проверенных на вшивость» общими застольями, также шепотом читались в узком кругу «ну очень смелые» стихи, намекающие на инакомыслие автора...
Славка, со щенячьим восторгом пережившая свою первую публикацию во Всесоюзном журнале «Советская женщина», тем не менее писала с горьким юмором:

«Я – советская женщина из советских степей!..
Я ни в чем не замешана (разве только в себе).
И с улыбкой плакатною я живу, чтоб стареть, и любить я талантлива, и бездарна беречь.
Вижу в будущем – прошлое: вечен правильный круг.
(Только гостем непрошенным – сердца глупого стук: в сером – алою трещиной селит всплеск парусов…)
Я – советская женщина, а совсем не Асоль! Полюблю – да разлюбится, убегу – да вернусь… По заснеженной улице подойду я к окну, постучу и замешкаюсь, потопчусь у крыльца: там другая советская пот стирает с лица…
Были б окна завешаны – сор не виден в избе.
Мы ни в чем не замешаны. Разве только – в себе…»

Так, заранее предсказав окончание своего первого романа, едва справив восемнадцатилетие, Славка стала женой почти незнакомого ей человека, Вадима Котова, которого друзья звали попросту – Кот.
Мама чуть ли не на коленях, плача, отговаривала ее от этого шага: зорким взглядом она углядела в Коте гулящего и пьющего человека, сердцем почуяла всю глубину грядущего несчастья.
Славка переступила через ее слезы.
Вскоре и Яна вопреки родительской воле вышла замуж за своего однокурсника красавца-казаха Искендера. Подкошенные двумя свадьбами – и морально, и материально, – родители, забрав младшую сестренку Санечку, уехали в казахстанский «почтовый ящик», занимающийся секретными урановыми разработками.
Бабушка осталась хозяйничать в доме, с нею поселилась студенческая семья Яны.
После целой серии обид и разочарований Славка вернулась домой – к бабушке и сестре. От недолгого замужества у нее на руках остался маленький сын Антон, а в душе – пустота, холод и …еще неосознанная тяга к выпивке, к «винишку» – как ласково называл Кот свое любимое зелье. 
Наступил холодный семидесятый год двадцатого века – Год Северного Оленя. Правда, Славка тогда не знала, что он так называется. Она была целиком погружена в свое одинокое материнство. Антон часто болел, и Славку все время терзал страх его потерять. В очередной раз уложив малыша в больницу, куда ее не пускали из-за карантина, она часами простаивала под его окном, всю силу своей любви пытаясь передать маленькому человечку…

«…От рук моих, от губ отлучен, у одиночества в плену, в больничной курточке колючей сынишка мой припал к окну.
Он смотрит тихо, без укора, не улыбаясь, не щадя, как я стою в молчанье горьком, глотая капельки дождя.
Он смотрит ясно и прощально сквозь сад, ограду и дожди, сквозь беды, горести и счастье, что мною прожиты, глядит…
Все смотрит – взросло, незнакомо…Черна намокшая листва.
И застревают в горле комом любви и нежности слова…»

 От всех бед характер у Славки испортился: доверчивость и жизнерадостность уступили место обидчивости и злости.
Эта несвойственная Славкиной душе злость и посодействовала раскрытию ее нового страшного дара, от которого она не смогла избавиться уже никогда. 
Суетливо выпроваживая Славку за порог, ее первая свекровь, майор милиции в отставке, человек не принявший невестку в сердце с первого дня, воскликнула плаксиво: «Вот – кормили ее, поили, себе отказывали!.. Неблагодарная тварь!..».
Ее громкие возгласы были явно рассчитаны на слух соседей. Славка ответила в сердцах: «Да чтоб Вы уж без меня наелись на всю жизнь!..»… Ровно через неделю в гостях у своей лучшей подруги бывшая свекровь отравилась грибами и умерла в страшных муках...
Прошло несколько лет, и сбылось еще несколько неосторожных Славкиных пожеланий обидчикам (сбывались они всегда не позже, чем через неделю, с дотошностью исполнения приказа), пока Славка не поняла, что нельзя ей в гневе желать плохого кому бы то ни было!
Она поклялась себе не делать этого, и только однажды случайно нарушила клятву – не по злобе, а замотавшись в суете. В один день навалилось на Славку столько срочных неотложных дел, что она крутилась как белка в колесе, без обеда и перекура. Еще и цензоры ни с того, ни с сего потребовали срочно принести на пересмотр уже сданный в производство журнал, где заместителем главного редактора  работала Славка. Забрав корректуру из типографии, она помчалась к цензорам и, глянув на ручные часы, поняла, что опаздывает на чествование юбиляра из русской секции Союза писателей: Славка была председателем секции и обычно в таких случаях вела собрание. Она совершенно беззлобно, просто озабоченно вскрикнула вслух: «Елки, еще и юбиляр, чтоб он сгорел!..»…
Юбиляр в это самое мгновение вошел в лифт Союза писателей и нажал на кнопку. Вдруг из-под его ног вырвалось пламя, лифт заклинило между этажами, кабина наполнилась дымом...
Полуобморочного, его только освободили из лифта, когда Славка прибежала в Союз. У нее подкосились ноги при виде этого несчастья. Механики матюгались, не найдя в лифте неисправности.
Славка даже не могла повиниться: кто бы ей поверил?! Оставалось изливать душу бесстрастной бумаге:

«…Я в юности сказала как-то раз, грядущий путь не видя за речами: «Глоток печали в самый светлый час – глоток прозренья, вестника печали!»…
Не знала я, на чем наш мир стоит: как ни крути – вначале было Слово…
Из атомов слагается гранит, они – живой материи основа. Частица, звук, беспечная капель со сталактитов Вечности пещерной… Прельстится жаждой каждый новый Лель – мир перестроить вдруг в попытке тщетной…
Глоток печали!.. Слово – воробей, что, выпорхнув, уже творца свободней. С ним светлый час, быть может, и острей, но рай уже повенчан с преисподней…
Создатель мой! Заклятие сними. Вина – моя, но тем оно и пуще… Прости меня! Как в детстве, обними и отпусти гулять в родные кущи!
…Но смотрит скорбно Он со всех икон – создавший рай и ад единым Словом, что, повторяясь в замети времен, творим и мы – его творенья – снова.
Глоток печали в самый светлый час – глоток всеотрезвляющей печали…
Язык – мой враг! В борьбе с собой учась, пытаюсь стать безгрешностью молчанья…»

… Пока Славка витала в своем реальном и параллельном прошлом, в писательской колонии началась суета: в Ледиг Хаусе намечался вечерний прием гостей – местных «сливок общества», большинство из которых являлись щедрыми донорами писательской колонии.
Славка взялась приготовить плов, припахав свободных колонистов на шинковку моркови. Американское население писательской колонии руководило  приготовлением барбекю: на больших треножниках уже скворчали круглые котлы, внутри которых горел сухой спирт, а над ним на решетках, источая ароматный жир, жарились колбаски, окорочка, бараньи стейки… 
Вскоре стали съезжаться гости. Выглянув из своей мансарды в окно, Славка насчитала около двух десятков роскошных лимузинов, ахнула и решила принарядиться, тем более что зачем-то захватила в эту глухомань любимое вечернее платье. Тщательно подрисовав свое простоватое лицо, она торжественно спустилась в столовую, где уже живописными группками расположились гости, приехавшие посмотреть на разномастную богему, послушать их произведения, – одним словом, вкусить экзотики.
Остальные колонисты пришли в обыденной «униформе»: в свитерах и джинсах. Славка, тайно раздосадованная, решила переключить «зоопарк» наоборот (как в старом анекдоте, в котором ¬мартышка суетится в клетке, будит детенышей: «Скорее, вставайте, посмотрите на людей, пока их не повели медведям показывать!»).
Усилием воли собрав воедино все свои познания в языке, Славка храбро бросилась в разговоры, расспрашивая гостей о чем только можно, отсутствующие в памяти слова изображая жестами. Вскоре она более-менее знала почти все о каждом: кто он, что он, чем занимается, что любит, чего не любит, сколько у него детей и тому подобное...
Однако ее сбил с этого настроя один важный толстый господин, приехавший на «поглядки» с лебезящим перед ним бой-френдом. Прислушиваясь к Славкиному рязанскому акценту и с гримасой отвращения оглядывая ее вечернее платье и макияж, он громко сказал, обращаясь к Элайн: «Не понимаю, как можно ехать в цивилизованную страну, не изучив языка! Я догадываюсь, что это – советская женщина… Откуда она?».
Славка ответом опередила Элайн: «Я из Киргизии… Я уверена, вы не знаете этой страны («у вас же мозги давно жиром заросли!», –  добавила она по-русски), считайте, что я из Китая, это рядом…»… «О, Чайна! – я знаю», – закивал толстяк, и ему подхихикнул его бой-френд (а, может, он просто понимал по-русски). После этого маленького диалога Славка замкнулась и затаилась в углу.

«…Осязаемы вещи, предметы, и тени от деревьев по коже бегут холодком…
Одиночество – это общение с теми, кто душе не созвучен, любви – незнаком: слишком много сует громоздится, мелькает, болтовней затеняя сияние лиц…
Чувства выплыли вновь за ворота Мелькарна, как рабы на галере попадали ниц перед слившейся сущностью моря и неба, где уже никогда не бывать берегам…
Обозначить словами бездонное «небыль» – это значит влюбиться в него на века, заболеть одиночеством, пить его, комкать, расправлять на коленях прощальным письмом…
Осязаемы вещи и звуки – насколько удается нам с каждым остаться вдвоем, исключая весь мир из вниманья на вечность, за которую сможем постигнуть весь мир: через камушек, поднятый с тропки овечьей, или тьму, что протерта сверчками до дыр…
Все едино.
И это единство – отмычка для божественной тайны причин бытия, где ничтожество – лучший учитель величья, в конском черепе ждущая срока змея…»

Пока колонисты, пишущие на английском,  медленно и тягуче читали друг за другом свои произведения, Славка попросту грезила с открытыми глазами, улетев мыслями в незабвенные семидесятые…
...Прежде чем вернуться к бабушке и сестре, к прежней родной жизни, Славка пережила собственную смерть.
Сначала малыш заболел гриппом, и Славку с ним увезли на «Скорой» в инфекционную больницу. Общая палата была переполнена, и вновь прибывшие, питаясь скудным больничным пойлом, не преминули набрать еще целый букет болезней.  Славкин муж, обретя нежданную свободу, пустился во все тяжкие, а свекровь не снизошла до посещения больницы. 
Вскоре и Славка, и Антошка дружно болели оба, угасая с каждым днем. Не помогали никакие уколы, да и колоть-то уже было некуда, особенно малышу.
Перестав получать от Славки письма, мама рванула во Фрунзе, перепугав бабушку с беременной Яной неожиданным приездом среди метельной ночи.
На мамины расспросы о Славке бабушка отвечала: «Да, она уже месяц не появляется… Наверное, все нормально, зачем им назолять?»
Бабушкина робость перед Славкиной свекровью – майором милиции – не позволила ей ни разу приехать к ним в гости.
Мама не боялась никого, если речь шла о детях. Ранним утром она появилась в Славкиной палате, не сразу узнав дочь. В ее глазах Славка прочла ужас. Шестимесячный малыш уже не мог держать голову от слабости, да и вся истаявшая Славка выглядела не лучше. Мама с Антошкой на руках бросилась к врачам – узнать, чем его еще не лечили. В этот же день она увезла его в свой «почтовый ящик», строго поручив Славку надзору бабушки и Яны. Из инфекционной детской больницы Славку перевели во взрослую  онкологическую, объяснив, что больше нигде нет мест. Но ей было все равно. 
Она продолжала гаснуть. Атмосфера в новой больнице была тяжелой, многие больные, умирая, кричали: не хватало не только морфия, но и самых простых обезболивающих лекарств. У Славки как будто уже ничего не болело: безучастная ко всему, она молча лежала, глядя в одну точку. На тумбочке громоздились яблоки из отцовского сада, бабушкины пирожки... И есть тоже уже не хотелось.
Но в один мартовский день к Славке пустили новую посетительницу. Едва протиснувшись в маленькую палату, громадная пожилая хохлушка, очень похожая на Славкиного мужа – своего внука – хищным носом и большими, водянистыми, чуть навыкат, глазами, она словно заполнила собою, своим громким украинским выговором все жизненное пространство: «Та ляжи, ляжи... Я вон виткеля – с самой Кировки вчерась... Варэничков тоби наляпила!..». 
Не давая Славке, ошарашенной этим вторжением, вымолвить ни слова, она все сыпала и сыпала, как горох, вкусные и полные жизни слова – о крестьянском хозяйстве, оставленном дома, в Кировке, на «лядащую сноху», о весенних работах в огороде, не терпящих отлагательств, о тесной «хвилой» городской жизни, о «бедном внучке», «захоботанном» треклятой работой и хворой женой, помирающей от рака, наградившей ее бесценного, здорового «як бугай» внука хворым и бесполезным потомством...
Славку молнией пронзила догадка: вот почему у нее без конца  берут на анализы кровь, чуть ли не каждое утро с трудом выдавливая ее из желтого воскового пальца... Значит, у нее – белокровие, и не за горами то время, когда она тоже будет кричать, умирая, от страшной боли!..
А кировская бабка уже говорила о какой-то «гарной дивчине», которая ее бугаю – «важная» пара...
У Славки началась истерика.
Перепуганные врачи быстренько выпроводили посетительницу, захлопотали вокруг.
К вечеру у Славки поднялась температура, ртутный столбик полз и полз вверх, – вопреки всем уколам и капельницам температура не падала ниже сорока больше недели...
И все же Славка выжила. Ей казалось, что – от злости.
Когда температура впервые спала, она с трудом поднялась с постели, подтянувшись слабыми руками за железную спинку кровати, подошла заплетающимися шагами к окну, прислонилась к стеклу лбом, увидела зеленую траву, цветущий урюк, какую-то веселую птичку на ветке, разглядывающую Славку яркой бусинкой веселого глаза, – и заплакала от охватившей безумной жажды жизни...

«…После черной мороки, размолвок, обид, после ночи, в которой все светлое спит, после долгой болезни, похожей на сон, после смерти, от коей никто не спасен, пусть восстанут стараньями вечности вновь первый луч, первый смех и все та же Любовь: и к обидчику, и к обиженному, и к добытчику, и к униженному – нищему, грешному, строку не допевшему…»

Анализы стали резко улучшаться. Окончательный диагноз был совсем безобидный: «осложнение после гриппа», но врачи удивленно крутили головами, искренне радуясь Славкиному воскрешению.
В прежний, семейный, дом Славка зашла только за узелком своих платьев, которые все оказались ей безнадежно велики, и – не удержавшись, – сказала свекрови те самые роковые слова…
Славке было двадцать лет. Ей хотелось любви, признания, счастья, славы…

«…Хотелось бы сгореть мне от любви, а не от боли и тоски бродяжьей…
Как лейкоцит до времени в крови в засаде ждет и копит силу вражью – так и тоска крадется к рубежам беспечных лет, едва сплоченных в крепость…
Весна на небе росписью стрижа подписывает новую нелепость: изгнание тщедушного дождя с родимых туч, разорванных на клочья…
Мы не уходим сразу, уходя. Тоску сначала надо превозмочь нам.
А от любви сгорали так давно другие люди, чистые как дети, с душой – что недозрелое вино… В другом селе, как на другой планете, они искали жен, друзей, родню, короткий век свой превращая в вечность…
Уйти в былое тропкою овечьей, молиться Богу десять раз на дню, не знать о том, как мир велик и глух к несчастьям, нависающим над каждым?..
…Что скажешь ты, непрочный лист бумажный, печальных дум хранитель и пастух?..»

Молва о Славкиной, хоть и несостоявшейся, смерти уже разошлась по свету. Позже, в восьмидесятые годы, приехав в Москву на съезд писателей, Славка встретила в коридоре Центрального дома литераторов своего давнего знакомого ¬писателя Георгия Семенова (он как-то приезжал во Фрунзе и бывал на заседаниях «Рубикона». Благодаря именно его хлопотам и прекрасным аннотациям Славкины юношеские стихи появились тогда на страницах солидных московских журналов).
Славка бросилась к нему с радостным приветствием, но он, побледнев, стал пятиться от нее, чуть не осеняя себя крестным знамением... Оказывается, еще давно несколько человек сказало ему о том, что Славка умерла, и он, сожалея о «талантливой девочке», даже выпил горькую на помин ее души...
Славка тоже спустя полтора десятка лет исполнит этот печальный ритуал, прочитав в газете о его кончине… Щедрый был человек, одаренный добрым и сильным талантом. Как страстно она будет желать, чтобы этот газетный некролог был ошибкой!..
Что касается Славкиной «смерти», то здесь ошибки не произошло: прежняя девочка-размазня умерла безвозвратно. Славка стала совсем другим человеком: более сильным и, самое главное, вместе с растаявшими двадцатью килограммами лишнего веса исчезли и многие ее комплексы...
Про своего старшего сына Славка иногда говорила, смеясь, что по-настоящему Антон рожден бабушкой: Славкина мама свершила тогда чудо его воскресения. Приехав за ним через три месяца, после сданной весенней сессии, Славка увидела рыжего толстого бутуза, лопочущего первые слова; Славкины попытки «прикарманить» его он встретил оглушительным басовым ревом, проворно уползая от нее под защиту бабушки... За обедом, важно сидя на высоком детском стульчике, он с аппетитом умял куриную ногу и швырнул в Славку костью, чтобы не смотрела на него такими жадными глазами...
Жизнь словно дала Славке маленькую передышку. Их студенческая «коммуна» жила складно и весело. Бабушка пошла работать ночным сторожем в фабричный детский «садик»: зарабатывать пенсию (она называла ее «стипендией»). Славка, Яна и ее муж Искендер учились, Антошка ходил в детские «ясли».
Часто у них собирались веселые компании и филфаковцев, и студентов мединститута: пели песни, бренчали на гитарах, читали стихи, варварски опустошая запасы отцовского самодельного вина, которые отец, наезжая по осени, возобновлял: выращенные им заросли мускатного винограда катастрофически щедро одаривали плодами...
По ночам Славка, оберегая сон прижавшегося к ней мирно сопящего Антошки, в уме складывала свои заговоры, отметая невеселые ночные мысли, и обиды, по-воровски крадущиеся к ней в темноте, – комплекс «брошенной» все-таки мучил ее:

«…Тоску о тебе так легко превозмочь: лишь только припомню, что рылом не вышла…
Ты – день суетливый, я – тихая ночь.
Зачем-то же это придумал Всевышний, чтоб вечно они расставались – едва лишь встретятся, – о, без объятия, наспех… 
И разве болит у совы голова, что кочет какой-то поднял ее на смех?
Да нет же! И бдений ночных не сменю на самый распраздничный день препогожий… И в ночь, невидимка, тебя не сманю: ты был даже рядом со мною – прохожим…
С корытного ряда в каретный не мне въезжать, уповая на как бы прощенье…
Я – ночь. 
Я такое твое упущенье, о коем заплачешь на адском огне!»

Денег студенческой «коммуне», конечно, не хватало: крошечные стипендии, бабушкина зарплата и мамины аккуратные дотации быстро таяли в общей безалаберности. Бабушка еще ухитрялась как-то накормить всю ораву: супом из бараньих голов, которые продавались всего по десять копеек за килограмм,  пирожками – с картошкой, с морковкой, со щавлем, с яблоками, – благо это все росло в их саду и огороде... Но однажды фабрика выделила бабушке путевку в Дом отдыха на целый месяц – это был единственный ее «культурный» отдых за всю жизнь.
Первую неделю «коммуна» веселилась, пока не проела все финансы. Потом затянули пояса. Еще через несколько дней Яна, уже на последних месяцах беременности, разозлилась, забрала Антошку и уехала в Токмак, к свекрови на прокорм. Славка с Искендером сели на полную яблочную диету, от которой есть хотелось еще сильнее.
Однажды, придя с занятий, Славка увидела на столе бутылку дорогого коньяка, коробку шоколадных конфет, торт... Она психанула: ага, зять получил стипендию и вместо того, чтобы накупить бараньих голов, начал шиковать!.. Славка надулась и ушла в свою комнату, решив наказать мота молчанием.
Вскоре пришел сам Искендер. У него реакция была приблизительно такая же, только, зайдя в свою комнату, он оглушительно хлопнул дверью, чтобы Славка поняла всю величину его негодования.
А это началось большое нашествие гостей на их привольную жизнь.
Первый гость как раз был им чрезвычайно приятен, – военный человек, дальний родственник отца, ненамного старше возраста студенческой компашки, – заявившись вечером с прогулки, он всех перемирил, накормил, напоил и пообещал взяться за хозяйство. Он приехал в отпуск.
Следом появилась еще толпа родственников.
Сначала приехал из Златоуста почти девяностолетний папин отец на постоянное жительство. Уже трижды вдовец, старик Брагин не ладил со снохами и многочисленными зятьями и захотел дожить последние годы с почти незнакомой ему семьей старшего сына.
А уж потом появился долгожданный дядя Толя, бабушкин «ненаглядный сыночек», с женой и двумя детьми. Он продал в Краснодаре дом и решил пожить с матерью, «брошенной дочерью на произвол судьбы».
Сестры только рты раскрыли. Домик стал трещать по швам, напоминая пресловутый «теремок».
Златоустовский дедушка, собственно, никому не мешал: он оказался «своим парнем» – жизнерадостным, крепким, зубастым и глазастым, – читал он без очков, оглаживая белоснежную длинную бороду. Он с удовольствием сиживал и в студенческой кампании, пропуская чарочку-другую и поддерживая беседу своими бесконечными сказами о волшебном уральском бытии.   
С бабушкой, которую он звал «сватьей», у него сложились неожиданно пикантные отношения. Ей было под семьдесят, но выглядела она значительно моложе: синеглазая, по-прежнему быстрая на ногу и на язык, с черной, почти не тронутой сединою косой.
Дедушка, даже просто проходя мимо нее, обязательно старался задеть: плечом ли, бедром... Бабушка вскрикивала: «Ах ты, старый охальник! Молодятинки захотелось?!..». Яна со Славкой покатывались со смеху, глядя на эти резвые шалости.
По ночам Славке их переполненный разномастный «теремок» казался цыганской кибиткой, кочующей по бесконечным дорогам вечности. Она писала с нежностью:

«…Повозились, уснули, сердечные… Ненадежна повозка у нас!
Да, цыгане мы – странники вечные: все, что домом зовут – напоказ…
Все мы – шумные гости непрошенные, хоть и платим добром за добро: сколько судеб людских наворожено за цыганское серебро! Сколько свадеб и спето, и спляшено! Сколько горя завито винтом!..
Вся Земля нашим дымом окрашена – наш непрочный, но вечный дом.
По дорогам Вселенной мечемся, но не знаем – зачем, куда?..
Жизнь с цыганской судьбой повенчана, где созвучна с едой беда…
Спите, спите, мои беспечные!
Ось земная еще скрипит.
Мы – незваные гости вечные. И на этом наш мир стоит…»
 
Но очень скоро дом словно потускнел: хозяйство взяла в руки жена дяди Толи, сноровистая и прижимистая баба. Она околдовала бабушку лестью, люто не взлюбив Искендера и Славкиного Антошку. Ее две девочки-погодки, чуть постарше него, ходили по дому, не выпуская подола матери: Антошка был драчуном и собственником.
Яна разрывалась между рассорившимися Искендером и бабушкой: уже родилась крохотуля Дина-Дианочка, и Яна вышла на учебу, оставляя ребенка на день бабушке...
Славка сняла частную квартиру и переехала из этого бедлама, параллельно с учебой подрабатывая  гонорарами на радио и в газетах.
Но самой главной причиной этого бегства было не сразу замеченное ею исчезновение сновидений, без которых ее жизнь была уже неполной. Вместо видений Создатель подбрасывал ей какие-то сумбурные кусочки из различных времен и эпох, наспех соединяя их атрибутами нынешней Славкиной жизни, правда, переворачивая все с ног на голову. В этих мучительных снах Славка все время убегала от кого-то, иногда даже взлетая, перемахивала через рвы и пропасти, делала виражи над городом, запутываясь в проводах… 
А однажды она обнаружила себя на обломке деревянного корпуса корабля с ополовиненной надписью «Медуза», дрейфующего посреди бескрайней морской стихии. Славка едва узнала себя в образе отощавшего и одичавшего моряка, чудом сбежавшего от остальной команды, пожирающей друг друга на самодельном плоту…
С отчаянием взывая к своему Создателю, полусонная Славка наспех накарябала кривые строчки на подвернувшемся клочке бумаги:
 
«Кому-то – стать мясом на мертвой «Медузе», кому-то – состариться в слюнках иллюзий, кому-то дарована высшая слава  и – смерть в подворотне в обнимку с канавой…
Мы – клоны людей, превратившихся в тени.
В каком-то стотысячном давнем колене какая-то ведьма в заношенной шали  судьбу мою жизнью вписала в скрижали.
И как ни мечусь – повторяю беднягу, колдую, в стихи превращая бумагу, рисуя канву для какой-то судьбины…
Пророчица, дура, колдунья, ундина, – кричу ей, – обидеть не смей даже птаху, грядущего нищая  грешная пряха…»

И Создатель сжалился. Он ниспослал ей провидческий сон, объяснивший всю сумятицу последних видений.

… Она внезапно оказалась в прекрасном высоком храме, просторный круглый зал которого освещался живым огнем светильников и солнечным светом, льющимся в высоко расположенные узкие цветные окна. Стены зала переливались драгоценными камнями, такими же камнями была выложена замысловатая мозаика пола. На одной стене висел узорный восточный ковер, украшенный старинным оружием. Посредине зала высился овальный малахитовый стол, на котором лежала гигантская раскрытая Книга Судеб. Над нею склонились двое: непохожие на волхвов, но высокого духовного облика смуглые незнакомцы в белоснежных чалмах, один помоложе, другой – постарше. Молодой Хранитель Книги Судеб поигрывал небольшим кинжалом, отточенное лезвие которого рассыпало по залу солнечные зайчики. На его смуглом прекрасном лице с высоким лбом, уходящим под складки чалмы, сияли ярко-синие глаза, являя странный контраст с его восточным обликом.
Обернувшись, Хранители молча, с интересом разглядывали внезапно появившуюся Славку – растрепанную, слегка подшофе, в старой домашней ковбойке и выгоревших шортах.
Однако, старший Хранитель, оставаясь невозмутимым,  жестом пригласил Славку к Книге, а младший даже ободряюще улыбнулся ей. И Славка, не переведя духа, устремилась к Книге, впилась в нее взглядом. Буквы были ей знакомы, но складывались в слова, которые Славкин ум отторгал.
Она начала лихорадочно листать книгу, раздражаясь все больше: смысл начертанных в Книге слов все так же ускользал от нее. Славка заторопилась, почему-то ей казалось, что все это прекрасное видение вот-вот исчезнет, оставив ее в дураках…
Молодой Хранитель, склонившись вместе с нею над Книгой, перелистал несколько страниц и указал кончиком кинжала на какую-то фразу, которая начала набухать, переливаясь ярким светом, то свиваясь в загадочную вязь, то разлетаясь по странице солнечными искрами…
Славка чуть не плакала от своего бессилия прочесть эту наверняка важную для нее информацию. Она умоляюще посмотрела на Хранителей. Те молча переглянулись, и старший вдруг поднял свою раскрытую ладонь, которая расплылась мерцающим экраном. На этом экране Славка увидела карнавальную череду всех своих последних месяцев: студенческие попойки сменялись судорожной зубрежкой, и снова шла погоня за весельем, тонущим в пустой болтовне, в интрижках, в суете, в одуряющем ничегонеделании…
Охваченная стыдом, Славка схватила кинжал, который как закладка остался лежать меж раскрытых страниц, и неожиданно для себя с размаху воткнула его прямо в свое глупое сердце, обагрив кровью Книгу Судеб …

«…На прошлом настоящего печать мы ставим сердцем, жизнью и судьбою…
За это время вечно отвечать нам в будущем приходится – собою…»

… Славка очнулась от воспоминаний, услышав уже дважды повторенное свое имя.
Литературный вечер шел к заключению. Все колонисты уже озвучили приготовленные произведения, и латышка Инга решила реабилитировать притихшую Славку, прочитав собравшимся свой беглый перевод одного из стихотворений безгласной «раши».
Это стихотворение появилось после участия писательской колонии в празднике воздушных змеев, затеянного жителями близлежащего городка – Старого Чатнема. Картины яркого праздника вдохновили замученную ностальгией Славку, и она показала стихи своей единственной здесь приятельнице, говорящей по-русски, – правда, хуже, чем по-английски. Вот Инга и решила презентовать это стихотворение для попечителей Ледиг-Хауса, представив дикую русскую с неожиданной для всех стороны.
Читала Инга так хорошо, что даже Славка заслушалась ее:

«…On a blooming hill – looking like a cake, – boys dressed in bright colors are flying kites. Everybody holds the strong tight, as it were heir happiness. They don’t want it to vanish in the air…»…

Славка вслед за Ингой мысленно, не шевеля губами, повторяла строки по-русски:

«… На цветущем холме, на пирожное формой похожем, разноцветные мальчики змеев пускают в полет.
Каждый крепко, как счастье, за нитку ведет осторожно свою яркую цацку – чтоб вдруг не ушла в небосвод…
Рвутся змеи воздушные выше и выше умчаться – всякой масти и формы, готовые насмерть к борьбе.
Но умелый хозяин свое безрассудное счастье держит крепко, как долю, что выпала в общей судьбе…
В этом ветреном крае, где даже цветущие ветви улетают, срываясь салютом с полощущих крон, – вниз сбегая с холма, так боюсь, что не феей, а ведьмой вдруг взметнусь в небеса, ветром взятая в вечный полон…
Кто удержит меня? Кто натянет бечевку упруго, чтобы я не смогла от земли этой чудной умчать?
Я не стала Америке даже случайной подругой.
Оттого так боюсь улететь и пропасть, что – ничья…
Безрассудной бывать и похлеще могу в одночасье – далеко от краев, где ветра помогают взлетать, – в моей бедной стране, что отсюда мерещится счастьем, где не ведьмой, а феей себя умудряюсь считать…
Так держись за стволы отвергающих небо деревьев и спускайся с холма осторожно, как чаша с водой!.. 
Слышишь: сердце трепещет на привязи вечной и верной: на крепчайшей бечевке, что будет с полмира длиной…»

Всем – и колонистам, и спонсорам, – стихотворение понравилось чрезвычайно.  Было заметно, что американцам польстил Славкин перифраз из детской сказки «Страна ОЗ», известной советским детям как «Волшебник изумрудного города»: толстяк даже назвал Славку «Элли» и широким жестом вытащил из нагрудного кармана самописку с золотым пером и подарил ей. Славка не отказалась, памятуя бабушкино: «бьют – беги, дают – бери». Да и толстяк ей стал почти симпатичен…
После литературного вечера, уничтожив все приготовленные яства, колонисты на трех джипах отправились в кино.
Славку тоже позвали с собой – ее, наконец-то, «признали», что она – тоже «как все». Фильм «Pretty women» с Джулией Робертс в главной роли со старым как мир сюжетом «про Золушку», выбившуюся из проституток в леди, как нельзя удачно увенчал этот вечер. И вся писательская кампания по пути из кино завернула в придорожный бар под названием «Kozell».
Такую атмосферу Славка раньше видела только в кино про ковбоев: вся обшитая деревом забегаловка была полна людей в джинсах, ковбойских шляпах, с бутылками в руках… Кто-то сидел за высокой стойкой, кто-то – за длинными деревянными столами, многие осаждали «однорукого бандита» – игорный автомат, весьма потрепанный на вид. Тощий господин с испитым изжеванным лицом играл на каком-то маленьком пианино – Славке даже показалось, что это клавесин.
Дам в баре почти не было, и колонистки вызвали пристальное внимание посетителей – особенно Славка в своем вечернем платье с вызывающим макияжем.
И Славку «понесло». Презрительным взглядом окинув батарею пивных бутылок, выставленных мужской половиной колонии, она попросила виски. Литераторы посовещались и предложили ей рюмочку «садн-канфетт». В рюмочке кроме льда помещался практически один глоток чего-то обжигающе-сладкого. Славка выпила его одним махом и с изумлением уставилась на рюмочку. Намек был понят…
К концу вечера перед Славкой на столе стояла целая дюжина пустых рюмочек. Но она даже не захмелела.
Когда писатели уходили, все посетители, как один, повернули головы в ее сторону: посмотреть, прямо ли идет эта странная чужеземка, которая, не поморщившись, выпила столько крепчайшей настойки. Увы – они были разочарованы: Славка была трезва.
Она давно уже хмелела совсем от других «напитков»…

«Вина крепчайшего и древнего ночь наливает, не скупясь…
Воспоминание – падение высоких звезд в земную связь листвы и ветра, рос и замети отягощенных влагой трав…
Приходят в ночь мою из памяти, законы времени поправ, друзья, давно уже ушедшие, друзья, грядущие вдали, и нежат душу чувства вешние, как волны моря – сушь земли…
Кувшин волшебный – ночь бездонная, беседы круг твоей широк!
И не замечу вновь, бессонная, как плоским дном блеснет восток…»

… В эту ночь Славку захватило столь горестное сновидение, что она несколько раз пыталась вырваться из него, но это была уже не она, а Веста, которая билась в путах, как овца, – связанная сыромятными ремнями, лежащая на солнцепеке возле коновязи, истерзанная, в разорванном рубище, с растрепанными волосами, вся измазанная мужским похотливым потом и собственной кровью…
Рядом с ней стонало еще несколько девушек из ее селения, столь же растерзанных и неприглядных, так же крепко связанных по рукам и ногам. Трое из них лежали молча, уставив недвижный взор в небеса. Они были уже мертвы – и хохотушка Кира, и певунья Палина, и гордая несмеяна Таня... Видимо, они, более взрослые, чем остальные пленницы, пытались оказать большее сопротивление насилию и до конца исчерпали все свои силы.
На пленниц никто не обращал внимания. В стойбище суетились длинноголовые смуглые люди, горбоносые, узколицые, с массивно выступающими затылками. Слышались горестные вопли их женщин, оплакивающих мужей, погибших в набеге. Пахло дымом горящего сушеного навоза, помятыми травами, потом, протухшим мясом, сырым войлоком…
Веста попробовала сосредоточиться на мыслях полонивших ее врагов. Это было своеобразное коллективное сознание, основанное на инстинктах и часто повторяющихся ритуалах бытия, по своим вибрациям сходное с коллективным разумом прирученных одомашненных животных.
Химерийцы – как догадалась Веста, – рыли огромную яму, закрепляя ее бока просмоленными бревнами. Женщины, не прерывая тягучего песенного речитатива, наряжали лошадей, видимо, готовя их к какому-то важному ритуалу. На морды лошадей натягивались кожаные маски с прорезями, украшенные золотыми и серебряными изображениями зверей. Сверху масок водружались оленьи рога, скрученные, видимо, из толстого войлока и скрепленные листовым золотом, увенчанные султанами красных кистей из конского волоса. Вместо седел женщины приторачивали на спины коней сшитые вместе кожаные подушки, тоже богато расшитые золотом, серебром и переливающимися на солнце самоцветами…
Одна из женщин, заметив пристальный взгляд Весты, подбежала и плюнула ей в лицо. Веста прикрыла глаза воспаленными веками. Но как только женщина вернулась к своим товаркам, Веста из-под опущенных ресниц вновь стала наблюдать за происходящим.
Оказывается, химерийцы копали братскую могилу для своих погибших; целая половина этой гигантской могилы отводилась для коней, оружия и прижизненной утвари ушедших в мир иной.
Веста, уяснив, что это не могила для пленных, закрыла глаза, пытаясь припомнить предшествующие события.
… Она записывала свои последние заговоры на магический кристалл, уединившись в библиотеке, как вдруг страшный шум за толстыми стенами ее убежища заставил Весту выскочить наружу.
В селении творилось невообразимое. Горели избы, метались люди, истошно крича, убегая от страшных всадников, появившихся невесть откуда. Весту плашмя полоснул по голове тяжелым палашом один из всадников, подхватил ее, падающую без сознания, и бросил поперек коня перед собой…
Больше она не могла вспомнить ничего, кроме боли.
Да и сейчас боль, мешая сконцентрироваться, ходила волнами по ее телу, вспыхивая пронзающими молниями то в одном, то в другом месте. Особенно горел живот, прихватывая и область солнечного сплетения, ныли онемевшие запястья и щиколотки, слишком туго стянутые сырой кожей ремней.
Прямо в лицо бил обжигающий свет полуденного солнца. Веста постаралась принять в себя этот жар как благодатный, вслед биению собственного сердца вновь и вновь повторяя очищающую от боли мантру: «Амуон Ра», «Амуон Ра», «Амуон Ра»…
Когда боль утихла, Веста, мысленно соорудив вокруг себя отражающие чужую энергетику доспехи – зерцала, начала поочередно обращаться к богам стихий, ведающим здоровьем ее восьми тонких тел, мысленно произнося ключевые слова, связывающие человека с божественным миром, и стараясь поочередно представить себя то светом, то водой, то воздухом, то землею, после каждого растворения в них отсылая сердечную благодарность Ярилу, Магощи, Стрибогу и Купале за излечение.
Затем она обратилась к другим богам-покровителям, смиренно преклоняясь то перед Берегиней, то перед Костромой, кланяясь и Трояну, и Семарглу, благодаря каждого за его дар: за восстановление жизненного, эфирного и физического тела, за прояснение ментального и очищение астрального, за вновь проявленную мудрость казуального тела и крепость воли и духа…
Когда Веста достигла состояния До-стоинства и Любви, она первым делом постаралась направить часть полученной энергии в неподвижные тела своих еще живых подруг по несчастью, а чтобы они не выдали себя ни звуком, ни движением, она мысленно окружила каждую сияющим облачком крепкого оздоровительного сна. Попутно Веста постаралась ослабить ремни, связывающие пленниц, преобразовав сыромятную кожу в мягкие войлочные арканы коричневого цвета, внешне почти не отличающиеся от прежних пут. Теперь она снова могла сосредоточиться на себе.
Прежде всего, Веста мысленно направилась в родную Священную Рощу, окружавшую святой Куд асуров, увенчанный 24-мя резными куполами – по числу богов-покровителей.  Поклонившись храму до земли, она из всех высоких дерев безошибочно выбрала свою мачту, уже испрещенную шестнадцатью зарубками – по счастливым годам ее жизни. Теперь следовало сделать новые зарубки с магическим посылом: на ближайшее освобождение из плена, на возвращение домой, на встречу с Ярославом…
Но третья зарубка, как показалось ей вначале, растворилась в стволе. Приглядевшись внимательнее, Веста увидела ее высоко вверху, за часто повторяющимися кольцами вразлет выступающих на стволе сосновых веток. Значит, их встреча может состояться только через несколько жизней!  А в этой жизни любимого больше нет…
Весту пронзила волна острой грусти. «Ах, мой золотой… В какой жизни боги дадут еще свидеться?.. Через сколько веков? Тысячелетий?..». Слезы безостановочно лились из-под ее ресниц, смывая с лица грязь и засохшую кровь, и она не останавливала этот поток, полностью погрузившись в свое отчаяние, из всех богов призывая теперь только Мару, которая могла показать новую встречу двух связанных любовью душ, много раз прошедших через Великую Пустоту… 
И Мара услышала ее.
Внезапно Веста очутилась высоко в неизвестных ей горах, на вершинах которых сверкал никогда не тающий снег. Она крепко стояла на ярко-красных блестящих лыжах, не похожих на охотничьи, пристегнутых к столь же ярким высоким опоркам, посреди уютной заснеженной лощины, обросшей по обочинам незнакомыми колючими кустарниками, пушистыми от инея. Далеко внизу клокотала незамерзшая горная река. На Весте была странная, но ладная одежда, состоящая из ярко-голубых, сшитых накрепко друг с другом теплых портков и рубахи, вместо привычной тяжести косы на голове она ощущала легкий пушистый шлем с навесом, плотно сидящий на коротко остриженных вихрах. Верхнюю половину лица закрывала огромная маска, похожая на конские шоры, но с прозрачными глазницами, затеняющими солнечный свет. Впрочем, через эти шоры вся ложбина, вдоль и поперек испрещенная  полосками следов, была видна как на ладони. Вдоль ложбины высоко в гору шел туго натянутый трос, за который железными крючками цеплялись разноцветные фигурки столь же причудливо одетых людей, что ехали вверх, крепко держась за туго натянутые веревки, привязанные к крючкам, чтобы вновь и вновь, добравшись до вершины горы, скатываться вниз на огромной скорости, петляя в виражах.
Воздух был настолько чист, что казалось — не дышишь им, а пьешь его, жуешь, сочный и ароматный, как зимнее яблоко...
Через несколько мгновений Веста и сама уже поднималась вверх, крепко ухватившись за свой веревочный фал, для верности оседлав его и укрепив лыжными палочками. Она торопилась за лыжником в изумрудном комбинезоне: его легкая, ладная фигура мелькала чуть впереди…
 
…Потрясенная Славка уже осознала, что видит сон во сне: это она, а не Веста, это ее любимая шапочка с козырьком, ее голубой лыжный прикид и ярко-красные лыжи «Дюна стар», которыми она так гордится… Это она, Славка, а не Веста, торопится за Олегом, — во-он мелькает его изумрудный комбинезон, это их любимая игра в «догонялки» на горном склоне… 
Вот они уже оба на вершине. Олег, озорно блеснув мгновенной улыбкой, не дожидаясь Славки, лихо оттолкнулся палочками от склона и сиганул вниз, да так, что только снежные искры полетели во все стороны. Славка бросилась вдогонку, стараясь попасть легко бегущими лыжами в нарисованные им виражи. Ветер свистел в ушах, снежная пыль поднималась разноцветными взрывами, кустарники по обочинам слились в одну узорчатую кайму…
Вот он, совсем близко, еще мгновение – и они помчались рядом, как одно неразрывное целое, слитые воедино ощущением полета и счастья…
… Славка, еще толком не проснувшись, слепо зашарила по столу. Наткнувшись на карандаш и лист бумаги, она торопливо начала записывать наплывающие из сна строчки – ее или Весты? Какая разница! Главное – успеть записать:

«… Этот горный хрусталь бесконечного дня, что останется в вечности каплей янтарной, промелькнул, как мгновенье, светясь и звеня, превративший нас в сказочных снежных кентавров…
Как летели мы рядом, сливаясь с лыжней, с бесконечною пляскою горных зигзагов, наполняясь такой неземной белизной! — столько света в душе не накопишь и за год…В этом танце восторга, движенья, любви я кричу тебе молча – глазами – о счастье…
В самый пасмурный час этот день позови: будет снова и снова он с нами случаться.
Белый шлейф мы с тобой пронесли по горам, чтоб побыть королями в игре человечьей…
Этот праздник – как свыше отпущенный нам, — нашей светлой любви быстротечная вечность…»

Стихи отзвучали в сердце, легли на бумагу неровными строчками.
Славка вновь и вновь перечитывала их – как всегда, неожиданно, без спросу налетевшие на нее теплой волной. Кто же их автор? Веста или она, Славка? Интересно, а Веста вхожа только в хорошие Славкины воспоминания, или в плохие – тоже? Если во все, то и насмотрелась же она!..
Славка даже оглянулась, словно кто-то незримый подглядывал за ней из всех углов комнаты.
Изумление ее не покидало. Надо же! Из каких времен, неисследованных и глубоких, пробралась асурочка в Славкину жизнь?
Ведь эта горная заснеженная ложбина – самая излюбленная Славкой и Олегом горно-лыжная база, где они вместе катаются зимой все выходные дни…
Славка так всегда любила лететь вслед за Олегом, стараясь попасть именно в его след  – две параллельные полоски, сверкающие на белоснежном снегу, словно подчеркивающие важность обретения верного спутника…

«… Даже тени на белом снегу – голубые прозрачные тени... 
Жаль, что всем доказать не могу, что  светлы  мы  в деяньях лишь с теми, кто в поступках и помыслах чист и высок своей  сутью  от  века...
Беззащитен и  бел  этот  лист  под прицельным пером человека.
Что возникнет на нем? – клевета ¬или  лучшая  песня поэта?..
Так и нашей души  нагота  жаждет ласки, гармонии, света...
Дай  нам  Бог  на недолгом пути – вспышке  света  средь вечности  мрака –  только с теми попутно пройти, кто  любовью был  создан  из праха, кто изваян был временем  так,  что  и память  оставит, как чудо...
Все, что надо, – удача, пустяк, выводящий нас в свет ниоткуда...»

 Получается – Веста нашла своего Ярослава? В Славкиной жизни…
Но ведь она, Славка, и есть Веста… И она же – та лесная женщина, и еще десятки людей, смутно мелькающих в снах? Невероятно!..
Вот уж, действительно – «раскрывается роза:  как будто спираль распускает ослабшей пружиною даль; а в душе, как в бутоне, зажата скрижаль прошлых жизней, раскрыть нам которые жаль…».  Настоящее – еще не перебродившее, не отлетевшее, не переосмысленное, – так умеет застить прошлые жизни!..
А, может быть, все наоборот? – это Веста из далекого прошлого смотрит сновидения о своем будущем, воплощаясь в Славку и поражаясь нереальности этой жизни?! Да-да, нереальности! Не случайно в Славкиных стихах так часто проскальзывает «как будто это было не со мной»…
С этой странной мыслью Славка вернулась во времена не столь отдаленные, перелистывая свое прошлое уже как бы взглядом Весты. 



6. БОЛЬШОЙ ДОМ

… Первые постстуденческие Славкины годы не были легкими: сознательно отгородившись от помощи близких, чтобы не расстраивать их своими постоянными проблемами, она всего хлебнула вдоволь: болезней – и своих, и сына, – и нищеты, и глубокого отчаянного одиночества, несправедливых обид и унижений от жестокого к таким одиночкам общества...

«…Моя зима была люта и снежна, и прятала друзей в воротники, и с каждым днем слабей была надежда, что до весны дотянут сапоги…
Я так жила – мимоза и гордячка. Я не взывала жалобно к родне. Я просто знала: если я заплачу, то даже сын не будет верить мне…
А, может, я и плакала ночами в глуши чужих неласковых квартир, где, словно центр Вселенной, грелся чайник, и газ дышал на ладан и коптил…
Мне снился сын – мой хрупкий прутик светлый... Его лечили мудрые врачи. Он тоже знал, что мы – одни на свете, и так боялся стать совсем ничьим…
Моя зима…
И пусть пребудут позже хоть сотни зим, квартир, друзей, сапог…
Моя зима! Какое счастье, боже, когда навстречу сын рвануться смог!»

Благодаря своим многочисленным бедам, Славка научилась молча, без скулежа, переживать черные полосы своей жизни, полагаясь лишь на себя. Свою тоску по минувшему безоблачному детству она старалась изгнать из души: «…ностальгия по прошлому душит нас. Все в нем кажется летним, простым. Почему мы не плачем о будущем?!..  Почему мы о нем не грустим?!..»
Случались у Славки и кратковременные романы, но, твердо решившая больше не выходить замуж, она пресекала их на взлете чувств, весьма своеобразно успокаивая отвергнутых поклонников: 

«Зачем тебе мой грустный мир – ночей бессонных, тихих песен и бесконечно длинных лестниц, ведущих в рай чужих квартир?..
Зачем тебе моя печаль, что неделима и нетленна, что как волшебное полено горит бессмертно по ночам?..
Зачем тебе моя душа? Возьмешь ее себе на память?..
Но тяжела она, как камень, и так умеет не прощать...
Ведь все равно, – мои печали, мои пути, мои огни, мои пустынные причалы и переполненные дни, ребенка плач в чужих запечьях, пятак последний в кошельке, – все только мне...
И разве легче, когда ты рядом – налегке?..».

В эти годы частые Славкины посещения редакции русского литературного журнала очень сдружили ее с заведующим отделом поэзии Степаном Алексеевичем Фирсиным.
Приехавший в Киргизию девятнадцатилетним рязанским поэтом по комсомольской путевке «распространителя культуры», он остался здесь навсегда. Седовласый, полный, с неизменной дымящейся сигаретой, с пронзительным умным единственным глазом (второй, вставной, был умело припорошен седой кустистой бровью), он был желчен, строг и скор на расправу с начинающими литераторами. Он мог, прочитав рукопись, прорычать обомлевшему от страха молодому дарованию: «Что вы мне принесли?! Это даже не написано, это – накакано!..».
Из-под его рук выходили мастеровитые, гладко пишущие поэты: он учил беспощадной саморедактуре, заставляя до седьмого пота, обтесывать корявые строчки.
«Когда у Микеланджело спрашивали, – любил повторять Степан Алексеевич, – как ему удается создать гениальные скульптуры, тот отвечал: ничего трудного, просто берешь мраморную глыбу и отсекаешь все лишнее...».
У Славки с ним были свои отношения: не учителя и ученика, а скорее вечно готовых к бою оппонентов, хотя Славка очень любила старика, да и он платил ей той же монетой. В ответ на его требования «работать до седьмого пота», Славка, умудрившаяся за одну ночь написать десяток стихов, яростно возражала цветаевскими строчками: «В поте ¬пишущий, в поте – пашущий... Нам знакомо иное рвение: легкий огнь, над кудрями пляшущий, дуновение –  вдохновения!..».
 
Его излюбленную тему «второй родины» Славка, конечно же, переосмыслила по-¬своему:

«...Две родины, два края, два гнезда?.. Еще такая осень золотая!
Но манит в путь нездешняя звезда, и стаи улетают, улетают…
Зачем вы, птицы бедные, во мгле кочуете с тревогой бесконечной?
Двух родин не бывает на земле, как не бывает молодости вечной…»

«Опять самые твои любимые рифмы: «ботинки¬-полуботинки», – парировал классик русско-киргизской литературы.
Первое их знакомство, по Славкиной всегдашней неловкости, получилось обидным для него: скромно просидевшая в уголочке редакции в ожидании его внимания, не разглядев скрытого за бровями увечья, Славка взмолилась, наконец: «Ну, гляньте же мои стихи – хотя бы одним глазом!..».
«Такой палец в рот не клади!» – с удовлетворением говорил о Славкином характере Степан Алексеевич.
Славке услышать такое мнение о себе было лестно. Вообще-то она в обычных жизненных ситуациях все еще была рохлей, но зато, когда дело касалось творчества, в ней словно просыпался совсем другой человек – боец!
Первая Славкина публикация в журнале, подготовленная Фирсиным, не состоялась: увидев исчерканные и переписанные заново строчки, Славка засопела, как лошадь, грубо сгребла свою рукопись со стола и ушла, стуча копытами. Он, высунувшись по пояс в распахнутое окно, прокричал ей вслед: «Все равно вернешься ко мне! Лучшего редактора тебе не найти!..».
И оказался прав.
Старого поэта, ушедшего через несколько лет «в мир иной», Славка оплакала самыми горькими слезами, посвятив ему множество стихов и долго еще ощущая странную пустоту его неприсутствия в жизни.
В редакции литературного журнала, где к тому времени уже работала и Славка, враз прекратились литературные «посиделки» местного «пенклуба», полные интересных разговоров, воспоминаний, рожденных на ходу злых и смешных эпиграмм, пародий, а то и просто далеко не безобидных писательских шуток.
Всегда сосредоточенному на своих писаниях редактору отдела прозы Егору Колосову Славка со Степаном Алексеевичем, подговорив машинистку, подсунули на подпись среди отпечатанных его ответов авторам такое письмо: «Уважаемый Лев Николаевич! Редакция нашего журнала не может опубликовать ваш роман «Война и мир» ввиду его неактуальности, аполитичности и отсутствия в журнале льготных жилплощадей»…  (Егор как раз в это время маялся со своими квартирными проблемами). Колосов уже было подмахнул это письмо своей размашистой подписью, но ухватил¬-таки взглядом «Войну и мир» и, сразу вычислив шутников, примчался в отдел поэзии с возмущенным воплем, а не то – пошло бы письмецо в Союз писателей России... Омару Хайяму с легкой подачи Степана Алексеевича бухгалтер Союза писателей Киргизии перечислил-таки гонорар на Союз писателей Узбекистана, а те, в свою очередь, перечислили дальше – в Таджикистан...
Все эти розыгрыши как-то незаметно истаяли с уходом Степана Алексеевича, а постепенно и стихийный «пенклуб» тоже начал таять.
Славка писала тогда: «Осиротели старики. Из всех щелей в природе дует...».
Само «время застоя» становилось зыбким и неуютным. Люди все больше боялись высказывать вслух недовольство, выслушивать сетующих на жизнь или просто анализирующих ее, попросту – боялись провокации «стукачей». Не хватало элементарных продуктов, не говоря уже о таких «предметах роскоши» как автомобиль, холодильник, стиральная машина, телевизор – все это распределялось «сверху» «нужным человечкам»...
Первая Славкина книжка вышла со столь чудовищной редактурой, что она была не рада ей, долгожданной, и даже полученная вскоре премия всесоюзного комсомола не подсластила пилюлю.
Славка ерничала:

«…Благодарю цензуру, что всегда меня пасет, как дьявол – наши души, а, может, даже пуще, чтоб в грядущем я растворилась, как в песке вода, чтоб чувство, мысль и слово были встык с идеями, сколоченными строже, чем то – Прокруста –  проклятое ложе, где голову обрубят за язык…
Благодарю за то, что как трава я вширь и ввысь расти при вас не смею, что, – недопоняв, в чем я не права, – на полуслове гасну и немею, что строчки все причесаны мои гребенкой вашей… Что там! – острой бритвой; что, проиграв бесславно наши битвы, я больше не сбиваюсь с колеи, наезженной однажды и навек, где все Пегасы, как ослы, влачатся…
Но, Боже мой, еще осталось счастье: молчать! – как может только человек…»

Впрочем, ко времени получения всесоюзной премии, которая заодно отмечала и вторую Славкину книжку, она обзавелась еще одним «цензором» – внутренним, домашним. Одним словом, Славка неожиданно для себя вышла замуж.
Собственно «выдал замуж» ее никто иной, как Антошка. Подрастающий сын буквально изводил Славку своими вопросами: «А где мой папа?» «А почему у меня нет папы?» «Я хочу папу!..». В конце концов, его безадресное нытье переродилось в конкретику: «Хочу папу Нурлана!».
Новый Славкин поклонник, известный киргизский режиссер, сын еще более известного Народного художника, академика, Героя Соцтруда, нащупав  в характере Славки «ахиллесову пяту», стал настойчиво ухаживать не столько за нею, сколько за ее сынишкой. Нурлан был намного старше Славки. Каждый вечер, приходя за сыном в детский сад, Славка еще издали видела его долговязую худощавую фигуру с очередной яркой игрушкой в руках – для Антошки. Провожая Славку с сыном домой, он усаживал Антона себе на плечи, а тот визжал от восторга, особенно когда Нурлан, изображая «коняшку», время от времени подпрыгивал, подбрасывая мальчишку, как в седле.
 Стояла золотая тихая осень. Забрав Антошку из детского сада, что находился в центре города, рядом с парком Панфилова, Славка с Нурланом бродили по шуршащим аллеям, в четыре ноги загребая сугробы опавших листьев, разрешая спустившемуся «с седла» Антошке подбирать лакированные каштаны и желуди. Антошка к тому времени уже вытянулся, превратившись из толстячка в худенькую «синичку» – так называла его Яна за прозрачно-белую кожу, упрямый хохолок волос и неправдоподобно синие глаза.
Обаяв Славкиного сына, Нурлан взялся за ее родителей, уже вернувшихся из «почтового ящика» домой и настоявших, чтобы сюда вернулась и Славка с сыном.
На бабушкин простодушный вопрос – а почему бы Нурлану не приискать себе жену-киргизку, – он ответил цитатой: «С вами, русские, я готов и шеломом из Дону пить!..».  ВГИКовское образование помогало ему из любой ситуации выходить с блеском.
Очень скоро Нурлан со Славкиным отцом, заядлым шахматистом, по вечерам играл в шахматы, превращая эту интеллектуальную игру в азартную. «Не хлюзди! – кричал Нурлан Славкиному отцу, – я этого коня уже съел, откуда он на доске?!» «Сам хлюздишь! – не менее яростно отвечал отец, – ты съел другого коня, а до этого – фиг доберешься!».
Бабушка таяла от Нурлановых похвал и отменного аппетита, любовно подкладывая ему добавку. А когда уже Искендер занял круговую оборону за своего «киргизского брата», то и мама с Яной тоже сдались…
Славка  же ощущала в сердце странное томление: молодость брала свое, и ей просто хотелось любви…

«…Кто сказал, что бывает лишь в старости одиночество черной бедой?!
Одиночество метит усталостью, и неверием, и пустотой…
Обернется – бессонницей, лампою, что качается на шнуре; обернется тоской бесталанною о ненужной ушедшей поре; и поселится старости вестницей, тихим кладбищем счастья – в сердцах…
Одиночество – длинная лестница без начала и без конца…»

Интернациональные браки уже никого не удивляли, но Славкин новый брак был скандальным: слишком громкая была фамилия, слишком громким был недавний развод Нурлана с прежней женой, да и вообще вокруг этого человека всегда клубились сплетни и скандалы.
Оглядываясь на прошлое, Славка и сегодня не могла сказать, что Нурлан был плохим человеком: он был настолько неоднозначным, что судить его никому не под силу. Это был вихрь непрерывно меняющихся ликов: в нем жил не один и не два, а несколько десятков человек – и лживых, и честных, и нежных, и жестоких, и добрых, и коварных... Он всегда поворачивался к людям выгодной для него стороной и умел поймать любого на крючок своих желаний.
Чаще всего Славка безошибочно читала то, что происходит у человека в душе в данный момент. К сожалению, один момент сменяется другим, все течет, все меняется, некоторые люди самые глубокие свои чувства ухитряются растерять бесследно – ни царапинки, ни шрама на безмятежной глади души... Хотя присказка «чужая душа ¬потемки» была и неприменима к Славкиной интуиции, душа Нурлана осталась непонятой ею и через двадцать лет…
Славка писала в те, якобы совместные, годы:

«…Мое спокойствие обманчиво как перед бурей и бедой.
Мое спокойствие оплачено внезапной прядкою седой.
Мое спокойствие повенчано со всеми силами стихий и не смирением расцвечено, а лишь презрением глухим.
Живи, моих тревог не ведая, как в погребе пороховом!..
Я не от счастья стала ведьмою в Эдеме призрачном твоем...»

Но ведьмою она стала позже.
А вначале ей пришлось нелегко именно из-за быта: привыкшая к своей неустроенности, к абсолютной свободе, Славка постигала с азов сложный национальный быт: кухню, обычаи, традиции, язык...
Первые годы они жили в Большом Доме, с отцом Нурлана. И дети, и взрослые называли его одинаково – Ата. К Славке Ата относился очень тепло и дружелюбно, и она отвечала ему искренней любовью.
Правда, времени на свое творчество, а, тем паче, на сновидения почти не осталось: дом действительно был большим, двухэтажным. Окруженный садом, где во времена печальных событий помещалось несколько юрт, дом этот всегда был полон гостей, которых надо было хотя бы напоить чаем, а чаще – и накормить, и спать уложить. Свекровь была больна: многое забывала, путала, постепенно впадая в детство. За ней самой нужен был глаз да глаз. Во дворе всегда носилась целая ватага детей всего семейства, среди них – и Славкин Антошка, а вскоре и младший ее сын Эльдар уже бегал по этому необъятному двору. Он родился в Год Аиста.
Впервые взглянув в глаза малышу, еще в роддоме, Славка поразилась его осмысленному взгляду. На смуглом личике светло-зеленые глаза горели таким жгучим вопросом, что Славка даже смутилась. Малыш явно взывал к ее памяти, нетерпеливо ожидая ответа. Но Славкина душа ничего не могла вспомнить.
Даже стихи, к которым Славка, как всегда, обратилась за подсказкой, не давали ей никакой зацепки:

«…Родила я сына в полдень душный Дня Петрова, что покосом светел…
Соловьи замолкли. И кукушки от птенцов попрятались и сплетен.
Соловью отныне не до басен – ни руладой свой очаг не выдаст.
Кукушонка сирого на вырост взял к своим, не чуя, что опасен…
Я всю ночь пою, склоняясь над сыном, – не кукушка вовсе, не певица, –  вместо птиц пою, за все повинна, что отныне в мире сотворится.
Оттого порою рвусь на части: и с дитяти глаз отвесть не в силах, и совсем другим провижу счастье в той весне, что песня воскресила…
Не в укор ли вдруг из колыбели вспыхнет взгляд провидящий и жгучий?
Чья душа горит звездой падучей в беззащитном, хрупком, нежном теле?..
Недосуг задуматься об этом, – ведь нельзя на миг отнять у детства всех даров, чем будет жизнь согрета для любви рожденного младенца, для любви – одной, которой нужно, чтоб рождались люди, травы, птицы…
Для любви – что ищет, как кукушка, теплых душ, где можно пригнездиться…»

В эти годы внешне Славкина жизнь выглядела очень завидной. Но и у красивого ковра обязательно есть изнанка – вся в узелках и случайных переплетениях. «Изнанка всегда ближе к телу», – говаривала бабушка. Славка ох как хорошо испытала это на себе!
Все будничные заботы легли на ее плечи. Нурлан нередко, припозднившись, приходил под хмельком. Славкина патологическая интуиция подсказывала ей, что муж непрочь и подгульнуть на стороне, но она изо всех сил старалась не верить себе. Более того, Славка боялась выдать ему, что за словесными нагромождениями лжи отчетливо видит правду: боялась бессмысленных, ни к чему не приводящих скандалов, на которые столь скор был новый муж. Только в ее блокноте появлялись наспех записанные строчки: «Страшнее нет на свете лжи: упорная, как ржа, она и вечный мир души съедает не спеша…».
По вечерам, дожидаясь Нурлана, Славка вдвоем с Ата коротала вечера, беседуя за чаем. Было так уютно, уже уложив спать детвору, сидеть за большим нарядным столом, слышать, как скребутся в окна ветви сада, как бьются в стекла любопытные бабочки... А перед глазами  – бесконечные картины былого.
Ата был умелым и щедрым рассказчиком.
Бывало, Славка чаевничала сразу с двумя корифеями: из Москвы время от времени наезжал во Фрунзе давний друг Ата Народный художник Семен Анастасьевич Чутков. Славка любила слушать полные  искрометного  юмора беседы старых  друзей,  хотя  не признающий  эвфемизмов Чутков мог иногда загнуть такое,  что Славка, покраснев, мгновенно смывалась на кухню...
Друзья были художниками, как говорится, от Бога. Частенько Славка, когда на душе у нее «скребли кошки», улучив время, шла в Бишкекский  музей  изобразительных  искусств: постоять  немного  у простой и знакомой до  мелочей  картины Семена Чуткова «Прикосновение к вечности».
Большой Дом тоже украшало несколько работ Чуткова, подаренных им своему другу. Однажды  за  ужином  Семен  Анастасьевич  вдруг загляделся на свой собственный натюрморт, висящий  напротив, написанный им давным-давно: разрезанный «сахарный»  арбуз  с просыпавшимися   семечками  и  тающие  от   сладости   ломти чарджоуской дыни...
– Ну  и  стервец! – сказал художник с нежностью о себе, молодом, –  ведь умел же когда-то писать!..
В свой последний приезд в Киргизию в конце восьмидесятых, уже больной, Семен  Анастасьевич проводил дни и ночи в своей мастерской,  что  находилась  недалеко  от  Большого   Дома: готовил  персональную выставку, нервничал, отбраковывая все  новые и новые работы, бесцеремонно отворачивая лицом к стене настоящие шедевры... Ему помогала его жена, известная художница, частенько забегали молодые поклонники,  в том числе и Славка, в надежде чем-то быть полезными.
Но  он  был  один,  когда вдруг подвергся  хулиганскому нападению, дикому и необъяснимому.
Семен  Анастасьевич любил иногда повозиться в  маленьком садике, который он развел вокруг мастерской «для души». Почти вплотную к его мастерской рядом  строилось девятиэтажное   здание  жилого  дома.  С этой строительной  площадки  среди белого  дня  великого  старого художника вдруг забросали  градом булыжников.
Спасаясь от внезапного обстрела, он, споткнувшись о какой-то садовый инвентарь, упал и сломал руку.
Больше  всего  его огорчило, что сломана именно  правая рука, а столько еще надо было сделать к открытию выставки!..
Виновников  найти  так  и не удалось. 
Эта  хулиганская выходка была словно репетицией того, что вскоре произошло со вторым закадычным другом-художником.
Через несколько лет воинствующие «ньюдемократы» забросали Ата, как камнями, нелепыми обвинениями в …предательстве родного народа за то, что на одном из последних коммунистических пленумов он выступил в защиту русского языка и русско-киргизской дружбы.
Через три месяца ожесточенной травли Ата умер от скоротечного рака…
Славке задолго до этих страшных событий приснился аллегорический сон: два друга-художника, стоя спина к спине у корабельной мачты, вдвоем отбивались от целой шайки морских разбойников – грязных, злобных, вооруженных до зубов, изрыгающих проклятия и угрозы…
Ата, видимо, догадывался о некоторых невероятных способностях Славки.
Однажды, укладывая спать больную свекровь, которая по-детски неразборчиво жаловалась ей, что ее обидели какие-то чужие тети, Славка затылком почувствовала взгляд Ата.
Она обернулась, и старик внезапно спросил: «Она вернется …к себе, в себя?». «Нет», – ответила Славка. И неожиданно для себя сказала близкую дату смерти бедняжки. «Она уснет, как младенец», – добавила Славка, чтобы смягчить откровение.
У старика от слез заблестели глаза, он скорбно смотрел на невестку, собираясь и никак не решаясь задать ей еще один вопрос – о дате своей смерти. Но Славка поняла, о чем он хочет спросить, и взглянула на него такими умоляющими глазами, что Ата понял – не скажет, махнул рукой и ушел к себе наверх…



7.   ОХОТА НА ЭХО

…В эту ночь Славка долго не могла заснуть в своей американской светелке: ворочалась, вздыхала, думая о детях, родителях, вновь и вновь перебирая события своей прежней жизни, пока ее размышления не вылились в строчки:

«…Жизнь – коммуналка без удобств.
Жизнь – для зубастых и горластых, вопрос на заданный вопрос, где смерть венчает сны и сказки…
Но всходим вновь в иных телах, как входят в рай обетованный, где вновь вопрос – о смысле, главный, – сомненьем горестным пропах.
Вновь познаём сквозь боль и страх горячей нежности бесстыдство, нездешней жажды любопытство, круженье вечности в сердцах…
Так непонятно что – душа – опять проснется в новом теле, себя как хлеб, на всех поделит, былыми тайнами греша…»

Наконец, горячий звенящий вихрь умчал Славку в давние-давние времена, и она снова ощутила себя Вестой…

…  Сухой степной ветер бил в лицо, обжигая, скрипел песком на зубах. Бешеная скачка отдавалась болью в отяжелевшем теле Весты, но она, пригибаясь к конской гриве, яростно погоняла коня.
Рядом скакала Сима – более легкая, гибкая, она с жалостью и сочувствием то и дело взглядывала на Весту, готовая в любой момент подхватить ее на всем скаку.
Наконец потянуло речной прохладой, и девушки решили спешиться, спрятавшись в густых зарослях тальника. Разжигать костер было опасно, и, слегка ослабив уздечки, чтобы кони могли попастись на пышной прибрежной траве, девушки просто уселись рядом, подстелив войлочную попону, со стоном разминая затекшие мышцы.
Сима нашарила в своем заплечном мешке горсть сушеного творога и черствую лепешку, склонившись к воде, слегка размочила хлеб и, разломив напополам, протянула Весте. Та прочла заклинание, придав немудреной еде вкус и свойства лесных орехов и сытной гречневой каши. Обе поели с наслаждением – почти сутки они не имели ни крошки во рту. Крепко обнявшись, они задремали, вполуха прислушиваясь к ночной тишине. Над ними переливалось многочисленными звездами черное бархатное небо, терпко пахло полынью, какие-то мелкие твари сновали в траве…
Слушая сладкое Симино сопение у себя на плече, Веста вновь и вновь перебирала в уме события последних месяцев.
Пленниц-рабынь распределили по разным домам (если можно назвать домами войлочные шатры кочевников). Несколько девушек вообще увезли куда-то – видимо, обменивать на скот и утварь.
Весту с ее подружкой Симой взял в услужение местный знахарь Жусуп, которого здесь почитали как волхва и слушались во всех начинаниях. Он лечил своих соплеменников, отпевал их во время похорон, скреплял брачные союзы, а так же исполнял роль местного судьи. Это был седовласый коротконогий старик с большим темным и мясистым лицом. Семьи у него почему-то не было; впрочем, и на пленниц он не смотрел, как на женщин, видя в них только безропотных помощниц. Когда стало заметно, что Веста беременна, Жусуп, разве что раздосадованный таким оборотом событий, просто перестал отправлять ее на тяжелые работы, переложив большую часть забот на хрупкие плечи Симы.
Зато Веста бурно переживала свое положение, негодуя и рыдая по ночам. Забеременеть после изнасилования целой шайкой врагов!.. Она испытывала отвращение к своему телу, оно стало казаться ей чужим, мерзким. Сначала она даже хотела усилием воли изгнать нежеланный плод из своего чрева,  но ее удержала внушенная ей с детства мысль, что человеческая жизнь  дается богами, и смертный грех – поднять на нее руку… 
Да и Сима, с которой у Весты была телепатическая связь, не позволила ей совершить святотатство.
«Вспомни, – горячо шептала Сима ночами ей прямо в ухо, – как нас учили преобразовывать одно в другое!.. Боги дали тебе этого ребенка, пусть у него и целая толпа безымянных отцов, но ведь ты можешь призвать в этот плод такую душу, которая тебе дороже всего на земле… Душу матери твоей, отца, деда… В конце концов, Ярослава!..» – у Весты с Симой не было друг от друга тайн. Сима, хоть и была всего на полтора года старше Весты, обладала чрезвычайной выносливостью и мудростью – не по возрасту.
Веста, успокоившись, последние полгода все свободное время стала заниматься выращиванием и превращением: вновь призвав самую загадочную богиню Мару, она мысленно ввела в свою кровь и кровь плода все эмоции и чувства Ярослава, как она их помнила и понимала. Затем она занялась материализацией этих чувств и эмоций, вновь и вновь переживая их сама, наполняясь то мудростью, то светом, то вдохновением, то творчеством… Наконец, она услышала внутри себя, что ее организм вошел в полный резонанс с организмом будущего ребенка, и на этот резонанс откликался дух Ярослава. Оставался буквально шаг до отождествления, в котором Веста в свое время весьма преуспела…
Это была первая победа Весты – и над случившейся бедой, и над собственным восприятием этой беды.
Попутно пленницы занимались подготовкой к побегу. Ими уже были отобраны в табуне Жусупа два скакуна, явно угнанные у асуров: кони понимали девушек без слов и готовы были повиноваться их взгляду. Но главное заключалось в другом: эти кони помнили дорогу домой!  Подруги ухаживали за ними особенно тщательно.
В укромном месте девушки хранили постоянно пополняемые запасы лепешек и сушеного творога, выкраивая снедь из своего и без того скудного пайка. А однажды Сима сунула в этот тайник и целую штуку белого полотна, переданную Жусупу за какую-то удачную тяжбу и забытую им.
«Надо же во что-то заворачивать маленького Ярослава, – смущенно оправдывалась она перед Вестой. – Вдруг родится в пути…». Асуры считали воровство привилегией химерийцев, с младенчества прививая детям брезгливость к чужим вещам, которые к тому же могли содержать негативные эманации. Веста расстроилась: из-за нее подруга переступала через себя…
К сожалению, телепатическая связь с оставшимися в стойбище пленными асурками у Весты с Симой была прервана: сначала они сами, жившие на отшибе в доме знахаря, были слишком заняты выживанием, а потом уже было поздно. Видимо, остальным девам пришлось еще хуже, и они совсем пали духом, не отвечая на призывы подруг.
Поэтому бежать предстояло только вдвоем. Оставалось улучить удобный момент. И этот момент настал. Стойбище собралось отпраздновать рождение первого наследника предводителя воинов. Рабы и слуги сбивались с ног, готовя сказочное угощение, закалывая овец и нежных маленьких ягнят, лошадей и коров, и даже яков, чье мясо считалось особенно ценным…
Жусуп, с сомнением оглядев беременную Весту, поручил своим рабыням самую легкую работу: готовить бозо и заваривать травяные напитки.
О такой удаче пленницы даже не мечтали!
Они занялись колодавством: надо было хотя бы на время низвести пирующих на самый низкий уровень животных рефлексов. У них уже давно среди прочих трав, собираемых для Жусупа, была припасена маковая соломка и довольно много маковой смолы. И то, и другое только украсило вкус заказанных напитков…
Заполночь все стойбище спало крепким сном. Многие свалились прямо за накрытыми скатертями, некоторые смогли отползти от стола, были и такие, кто под действием дурмана разбрелись по степи на зов своих галлюцинаций, да и свалились по пути.
Веста и Сима, не теряя драгоценного времени, бросились прочь из стойбища, изо всех сил погоняя своих любовно выхоленных коней, подбадривая друг друга … 
 … Весту вдруг пронзила острая боль. Она вскрикнула, разбудив встревоженную Симу. Боль возникала снова и снова, раздирая внутренности, заставляя Весту невольно выгибаться в такт боли.
«Не может быть! – мелькнувшая догадка была не менее тревожной. – До родов ведь остается еще две луны…».
Но, видимо, бешеная скачка верхом сделала свое дело: роды начались преждевременно.
Весту объял ужас. Сима же, наоборот, вся внутренне собралась. Шепча заклинания, дуя Весте в лицо, она заставила ее лечь поудобнее и постепенно, не спеша, выталкивать из себя ребенка, прислушиваясь к его ходу. Попутно она приготовила несколько простынок, разодрав припасенное полотно на ровные куски. Выхватив из-за пояса нож, она тщательно вытерла лезвие, приготовившись отрезать пуповину. Движения ее были уверены и четки. Глядя на нее, успокоилась и Веста, хотя участившиеся приступы боли словно разрывали все ее тело, ломали кости таза...
Эти муки, как показалось Весте, длились несколько часов. И действительно, звезды начали постепенно исчезать с бледнеющего неба,  от реки поднялся молочный туман. Кони, щипавшие траву чуть поодаль, подошли ближе, словно сочувствуя творившемуся таинству.
Наконец, хлынули воды. Еще несколько мучительных мгновений и…
«Головка показалась! – зашептала Сима, делая странные круговые движения ладонями между раскинутых Вестиных ног, словно вывинчивая из Весты какую-то пробку, – еще немножко… тужься, тужься… Во-от, плечико пошло, другое…Вот он, красавец!..».
Весту вдруг охватило ни с чем не сравнимое ощущение блаженной свободы: боль отхлынула, словно ее и не бывало, а следом раздался какой-то странный писк, похожий на мяуканье загулявшей кошки…
Сима, наклонившись к воде, быстро поплескалась в ней ладонями, ополаскивая что-то, и так же быстро завернула это что-то в простынку, сунув сверток Весте со словами: «Держи! Дай ему грудь! Начнет сосать – быстрее выйдет послед…».
Веста машинально приблизила сверток к груди, чувствуя странное прикасание чего-то теплого к ее соску и – одновременно –  с хлюпаньем вылетавшие из нее какие-то скользкие куски…
– Ну вот! – радостно зашептала Сима, – послед  вышел… Смотри, молоко еще не пришло, а он сосет!
– Кто? – переспросила Веста. Непонятное чувство страха не давало ей взглянуть на ребенка и принять сам факт его появления в их жизни.
– Ты что, рехнулась? Кто!? Сын твой! Дар Года Аиста! Я его так и назвала – Дар!
– Разве есть такой бог? – слабо удивилась Веста.
– Есть, нет… Значит, будет! Он – твой Дар, и точка! Отлежись маленько – и в путь! Химерийцы скоро очухаются…
– Где ты научилась принимать роды? – не унималась, тянула Веста.
– Дома телят принимала, – со смешком ответила Сима. – Чем ты хуже коровы?.. А вообще-то – хуже! Корова теленочка, как родит, так и вылизывает, и любуется… Ты хоть на ребенка своего взгляни, тёпа!
Веста откинула краешек простынки, скрывавшей почти все личико ребенка.  Младенец перестал сосать и взглянул на Весту светло-зелеными глазами,  странно горевшими на смуглом личике. Он, нисколько не похожий на детей асуров, смотрел на Весту с таким безграничным доверием, что у нее вся душа перевернулась: она его узнала – это был ее единственный на всю жизнь, любимый сын – Дар…

… Славка внезапно проснулась, словно резко вынырнула из глубины сновидения.
Как она могла не вспомнить! А ведь Эльдар в первые часы своей жизни помнил!.. Да, без сомнения, это был он – те же светлые глаза цвета крыжовника, то же смуглое личико…
«…Выходит, я дважды рождаю в свет одного и того же сына?  С перерывом в тысячелетия… Почему? Какие кармические узлы должны мы с ним развязать, в конце-то концов?!..»
Славка распахнула окно своей американской светелки в апрельскую ночь, облокотилась о подоконник, закурила. 
Ей хотелось не спеша вспомнить все, что касалось ее отношений с младшим сыном – Эликом, как звали его домашние. Правда, эти отношения были неотрывны от всего фона сумбурной жизни прошлых лет.
Особенно странной стала жизнь Славки с Нурланом, когда они отделились от Ата, от его строгого и зоркого взгляда. Свекрови становилось все хуже, и в Большой Дом переехала старшая сестра Нурлана, а их семейство перебралось в крошечную «хрущобу» на окраине города.
Они с трудом помещались там. Через пару лет ценой невероятных ухищрений они все-таки решили  квартирный вопрос, который в то время был самым сложным из всех бытовых проблем, хотя квартиры раздавались государством бесплатно.
Славке не хотелось даже вспоминать, на какие унижения приходилось идти ради улучшения быта. Именно поэтому с трудом добытые мертвые вещи приковывали к себе живых, которые страшились лишиться хотя бы части нажитого...
И сама Славка тоже была рабом своего жалкого комфорта, хоть и протестовала время от времени:

«… В комнате, заставленной вещами, дышится как будто в полгруди.
Сколько вех мы в жизнь свою вмещаем, чтоб разжиться …смертью впереди!
Несвобода наша – не от бога.
Впрочем, дьявол тоже не при чем…
Как длинна была бы ты, дорога! – да от ноши кренится плечо.
Бросить все! Костер устроить – что ли? Сжечь мосты, уйти от всех в бега?.. Сердце, отупевшее от боли, чем тебе неволя дорога?
Хищной хваткой дел, всегда бессчетных? Страхом перед будущим – пустым? Жаждой сбыться старостью почетной, смаковать всегда все тот же дым?..
… Так вцепись – когтями и зубами – в свой домашний тесный островок!
Не убавить, только лишь прибавить…Рабство – наготовленное впрок»…

Американцы, обновляя обстановку, просто выносят крепкие, но поднадоевшие вещи на улицу: мол, может, кому пригодится? Они никогда не записывались в долгосрочную очередь, чтобы купить эту мебель, не заглядывали угодливо в глаза продавцам, не «давали сверху»...
Оглядываясь на те годы, Славка видела длинную вереницу мелких и крупных унижений, терпеливое отстаивание в переругивающихся очередях за самыми необходимыми товарами… А в противовес унижениям – нескончаемый карнавал праздников: «обмывка» ли очередной выстраданной покупки, получение ли гонорара по выходу книги или фильма, а то и безо всякого повода неожиданные и столь частые нашествия гостей, что постепенно ее дом превратился в «караван¬-сарай»...
Правда, Славка и сама все более втягивалась в эти частые застолья, где собирался цвет тогдашней богемы: непризнанные писатели, художники, артисты, молодые ученые, журналисты… Она с выдумкой накрывала стол, готовила разнообразные блюда, вся таяла от похвал своему поварскому умению… Да и выпить несколько бокалов «винишка» она тоже была не прочь. Ей казалось: она знает меру, не то, что остальные, а так – на некоторое время расслабиться – разве плохо?
Тогда ее еще не затягивала с головой эта праздничная карусель – сновидения, нет-нет, да уводили ее в другие реальности. И накапливающаяся усталость от постоянных кухонных дел давала о себе знать, выливаясь в грустные стихи: 

«… Две жизни жить – во сне и наяву, порой с трудом границы различая…
Опять зима колючими ночами стучит в окно и сыплет снег в траву, проросшую сквозь сон к другому дню, к бессонному бессмертному светилу…
Когда-то явь мы каждым сном судили – плоды искали прямо на корню, не зная, как пространства смещены во тьме вселенной нашего сознанья…
А сон порой – всего лишь только знамя столетней, давней, жертвенной войны; всего лишь ключ – большой реки исток; всего – намек, что на витке спирали все то, что мы творили и теряли, – на все рожденья данный нам урок...
Две жизни жить…
И путаться порой: не сон ли – это серенькое утро, и визг колес на серой мостовой, и лживость дел, в которых смыслишь смутно…
Две жизни жить – одна всегда светлей, и счастье – коль сравненье в пользу яви…Но мы себе признаемся едва ли, что жизнь и смерть – две жизни на земле…»

В странной атмосфере Славкиного дома росли дети. Зараженные литературным ядом, разлитым в воздухе, они сочиняли стихи, рисовали на стенах карикатуры на гостей и членов семьи. По всему дому, постоянно гремя, мчались игрушечные паровозные составы…
Славка, впервые увидев в Москве игрушечную электрическую железную дорогу, купила несколько коробок. Составив множество железнодорожных ветвей, дети посылали из комнаты в комнату записки друг другу, этой последней деталью превращая дом в настоящий вокзал.
Часто наезжая в пока еще обеспеченную товарами Москву, – на писательские съезды и совещания, – Славка привозила сыновьям неисчислимое количество игрушек, исполняя ¬мечты своего детства. Вполне довольная этой компенсацией за свои минувшие лишения, она не замечала, как ее дети отвыкают ценить и беречь подарки, и не только в виде игрушек...
Впрочем, маленький Элик, в неполные четыре года научившись читать, большую часть дня проводил за книжками, спрятавшись от посторонних глаз где-нибудь под столом или за диваном.
Славка подозревала, что он научился читать точно так же, как и она сама – благодаря мытарствам старшего брата.
Второклассник Антошка, который был на пять лет старше братика, весь первый класс промаялся с внеклассным чтением вслух. У него и со зрением было все нормально, и знания он хватал легко, на лету, но он был непоседой. Славка специально подыскивала ему самые интересные книжки и заставляла читать вслух, следя, чтобы не волынил. Но стоило ей заняться другими делами, Антошка мгновенно откладывал книгу. А Элик хотел узнать, что было дальше. Он приставал к брату, ныл, чтобы тот продолжал чтение, и предприимчивый Антошка сообразил, как от него отвязаться: быстренько научил его читать самого.
Антон вообще был непререкаемым авторитетом для Элика.
Однажды у Славки с четырехлетним малышом произошел забавный диалог. Славка готовила борщ, когда на кухню с умным видом заглянул Элик. Он внимательно смотрел своими ярко-зелеными глазами как Славка режет картофель, морковь, капусту… Когда дело дошло до свеклы, он подал голос:
– Ма! Не надо! Видишь, из нее все лейкоциты вытекают…
Славка от удивления чуть не порезалась.
– Какие лейкоциты, Элик?
– А, ты не знаешь?! Во всех нас есть лейкоциты – в тебе, во  мне, в свекле…
– А ты откуда знаешь?!
– Как – откуда? От Антона!
– А он-то откуда знает?!
– Антон!? Антон знает все!..
Славке было страшно за сыновей: какими они вырастут со своей начитанностью – в мире, столь далеком от идеального книжного, пронизанном ложью, невежеством и нетерпимостью?.. Особенно малыш – видно было, что он всей душой верит в художественное слово, перевоплощаясь в каждого нового, узнанного им, книжного героя.
Гости иногда развлекались тем, что ставили маленького Элика посреди стола, и он читал наизусть Лермонтовское «Бородино», Блоковских «Скифов»… Строчку – «да, скифы мы, да, – азиаты мы с раскосыми и жадными очами!» –  Элик почти кричал, рассекая ладошкой воздух и тараща свои действительно раскосые светлые глаза, полные воинственного задора. Славка только вздыхала…

«… Так много видеть – так немного знать.
Знать все – и видеть только пустоту…
Я в мир сынишку за руку веду – лишь потому, что я ребенку мать.
Куда веду – не спросит он, малыш. Он видит все, не зная ничего.
Я знаю все.
И я веду его в пустой провал, в зияющую тишь…
Так вырвите из рук моих дитя!
Я мать ему, и потому страшна мне эта даль, в которой нету дна, где только ветры вечности свистят…
… Как больно быть разумным в этот век, и любящим, и только тем живущим!
Своей ли волей грешен человек, уже поправший рощи, пущи, кущи?..
Я – мать ему…»

Однажды ночью маленький книголюб Элик сразил Славку наповал.
Нурлан был в одной из своих внезапных командировок, и Славка, заполучив правдами-неправдами вожделенную книгу по черной магии, намеревалась посвятить ей всю ночь. Где-то в полночь в ее комнату вдруг зашел Элик. Он шел прямо к ней нетвердой походкой, глаза его были закрыты. Славка отложила книгу, глядя на него с изумлением. Малыш, не просыпаясь, чуть ли не брезгливо взял отложенную ею книгу и, быстро повернувшись, зашагал прочь. Славка бросилась за ним. Малыш прошествовал на кухню и стал старательно засовывать книгу в мусорное ведро. Славка не стала ему мешать. Дождавшись, когда он закончит свое странное действо, она бережно взяла его на руки и отнесла в постель. Элик так и не проснулся, а Славка задумалась: ей и самой это чтение в чем-то претило. Книгу она оставила в мусорном бачке, и больше никогда не соблазнялась оккультизмом. Ей и без того хватало собственных необычных прозрений и сновидений.
Особенно в то время ее мучило одно сновидение, повторяющееся с навязчивой точностью. Ей снилась довольно тесная и захламленная квартирка, про которую она во сне знала точно: это ее личное жилище. Жилище, оставаясь неизменным, могло оказаться то в городе, то в селе, а то и вовсе в какой-то невиданной местности – или блистающей снегами и озерами, или зеленеющей бесконечными лесами и холмами…
В этом сне Славка всегда догадывалась: где-то в квартире есть лестница, ведущая на чердак. Более того, она знала, что на чердаке хранится то, что может перевернуть всю ее жизнь.
Что там было? Сокровища? Памятные вещи? Сокровенные знания? Какие-то документы?.. А, может быть, ее смерть?..
Что она там найдет, Славка даже не представляла, но каждый раз непременно искала лестницу наверх. Иногда ей удавалось обнаружить не только лестницу, но и дверь на чердак, а однажды она почти открыла ее, но тут же проснулась с отчаянно бьющимся сердцем.
Проштудировав Фрейда, Славка пришла к выводу, что таким образом она видит разрушенные связи между своим сознанием и подсознанием. Или – так она пытается докопаться до памяти своей души, до Хроник Акаши…
Но это были шаткие объяснения. И она снова и снова во сне пыталась добраться до своей истинной сути.
Иногда, она опять становилась Вестой, все еще счастливой ученицей магической школы асуров, переживающей первую любовь, первые прозрения, с усердием вспоминающей свои прежние жизни, вплоть до пребывания кристаллом…
Иногда, как туманные облака, на нее наплывали неясные сны о будущем, даруя столь же туманные стихи:

«…В снах о прошлом река глубока и отчетливы в ней отраженья: так же тенью бегут облака, обгоняя свое же движенье…
В снах о будущем мята горчит на неведомой тропке под солнцем…
Сны о будущем! – чудо почти, словно звезды дневные в колодце.
К ним как будто бы тянет любовь, что на жизнь выпадает одна лишь, что порадует в старости вновь, если память любовью одаришь…
Но судьбу торопить – не к добру. Сны о будущем все, как ни странно, привыканье к другому двору, перелет в неизвестные страны.
… Кто-то грезил, что ласточка я, – был мой щебет ему не помеха…
Имена на устах бытия – воплощений несбывшихся эхо.
Только в каждом, как в малом зерне, сны о будущем – дерзким побегом!
Оттого ли так хочется мне убежать от себя и от века?
Я не знаю, хоть вспомнить и тщусь: кем еще я рождалась на свете?
Страшно ласточке в замети чувств. Предотлетное утро. И ветер…» 

Правда, времени на сон у Славки оставалось все меньше. После четвертой книги на нее обрушилась настоящая слава: ее часто приглашали на выступления в вузы, в школы, на заводы, в библиотеки, на телевидение; ее стихи переписывались от руки, ее постоянно ждали на всевозможные заседания…
В редакции на частые Славкины отлучки смотрели сквозь пальцы, тем более что она всегда успевала сдать в номер все материалы по  своему отделу поэзии. Но как ей это давалось… Каждодневно, часто далеко за полночь, перемыв груды грязной посуды, вымыв полы и наскоро приготовив что-нибудь детям на завтрак, Славка садилась за свои рукописи: она могла вообще не спать неделями!
Но сейчас Славку уже сморил предутренний сон: веки стали тяжелыми, мысли неповоротливыми… «Просто дальше не хочется ничего вспоминать…», – подумала она, засыпая. 


8. «УПАДНИЧЕСКИЙ ДУХ»

… Наконец-то Америка порадовала солнечным, хоть и ветреным утром. Ветер мгновенно слизал остатки снега и словно вытянул из-под земли траву – так пылесос вытягивает ворс ковра. Прогулявшись пораньше по густо зазеленевшим лужайкам, Славка сделала целый ряд открытий: на ближний пруд опустились дикие гуси, в траве заголубели крупные подснежники, больше похожие на крокусы, в маленьком, подернутом ряской водоеме вылезло погреться из воды целое семейство водоплавающих проворных черепах в ластах… Несмотря на их поспешное бегство в воду, Славка успела их разглядеть, как и змею – в траве, стадо косуль – в лесу, среди которых бежала лама с пышным султаном хвоста, а доброе имя бобров Славка даже восстановила потом за диннером: другие колонисты обозвали их  водяными крысами, не заметив их добротных плотин и толстых, подбитых кожей, хвостов...
Все колонисты, как и Славка, тоже высыпали с утра погулять по теплой погоде. Правда, Славка, погруженная в свои мысли, старалась обходить стороной их веселую группу. К тому, что она «нелюдимка», все уже попривыкли и особо ее в компанию не зазывали…
Ближе к полудню вся веселая компания загрузилась в джипы и уехала на поиски приключений. А Славка осталась сидеть на теплом бревнышке, кем-то аккуратно уложенном над зеленым прудом с фиолетовыми черепахами.
Из воды там и сям торчали острые клинки каких-то водяных растений, и на них то и дело садились крупные стрекозы с обсыпанными темно-сиреневой крошкой слюдяными крылышками. Так рано, в апреле, в Киргизии стрекоз не бывает… Как суетятся! Куда спешат? Жить? Сбыться?.. Прямо как люди…
Славка застыла, заглядевшись на них. Время остановилось. Бесшумные, словно стрекозы, уже витали строчки, которые нужно было записать, но блокнот остался в «светелке», и Славка, как в детстве, мысленно переворачивала их в уме то так, то эдак, стараясь запомнить, чтобы суметь записать потом…

«…Нас было много на челне с дерзаньем славы на челе.
О, как мы тратили надежды! – в судьбу лишь то вбирая прежде, что целью виделось вчерне, – спеша свой путь пройти до срока…
… Пропала лунная дорога, где море красит наготу в форель, в русалочью слюду, и сочетает тело с телом, как ум с душой, как слово с делом…
Пропал прибрежный влажный сад, греха заманчивый фасад, где кисть сирени, обжигая, с ума свела бы вкусом рая…
Пропали звезды – их отныне мы не отыщем и в полыни, как строки, полные огня, как круг друзей на склоне дня, как терпкость уз вина и речи, как тайный груз нежданной встречи…
Чем ярче цель – тем тьма черней.
Куда мы плыли на челне?..»

На Пушкинский «Арион» Славкины мысли навела одна из стрекоз, плывущая по пруду на  упавшем в воду листке и зорко следящая, чтобы соплеменницы не садились в ее «челн».
«Вот собственница!.. Хоть бы знала, куда плывет… А сколько вкусной мошкары она прозевала!...». Эти мысли, наплывая, стали стирать стихотворные строчки, и Славка заторопилась в «светелку» – к блокноту. Записанные стихи, слегка подрастерянные по дороге, вновь вернули ее в былое. Славка поуютнее устроилась в кресле возле раскрытого окна – с сигаретой в пальцах и с рукописью на коленях. Она пыталась разобраться в наплывающих картинах недавно минувших лет, от которых она отмахнулась прошлой ночью… 
Тогда на Славку вместе со славой частым и нудным дождем посыпались анонимки. В этих «сигналах от народа» частенько проскальзывали отголоски домашних пьяных застольных бесед: среди многочисленных гостей присутствовали незримые «стукачи». Битая-перебитая семейная «Волга», которую Ата подарил Нурлану в честь рождения младшего внука, переполненная страждущими, частенько моталась по ночному городу в поисках подпольной «самопальной» водки...
В анонимках, отправляемых на адрес ЦК партии, КГБ и Союза писателей, обо всех этих фактах упоминалось неукоснительно, хотя большую часть анонимок составлял детальный разбор Славкиных произведений с точки зрения «вредоносности» ее творчества, наполненного «упадническим духом», мистицизмом, негативизмом и всяческими прочими антикоммунистическими «измами». В каждой анонимке обязательно присутствовал целый список Славкиных вымышленных любовников, и не каких-нибудь там простых смертных, а самых высоких партийных боссов…
На полях Славкиных черновиков появлялись горькие строчки: «…слава – это просто сплетница, что к заметным судьбам лепится, шантажистка и нахлебница, и чужих богатств наследница…».
Славку то и дело вызывали на разборки, давая ей копии анонимок для опровержения. Славке надоело оправдываться, и она крепко приуныла. Особенно ее угнетал список «любовников».
Некоторые имена, кстати сказать, порой выдавал ей по пьянке патологически ревнивый Нурлан, и доказывать снова и снова, что с этими людьми у Славки нет абсолютно никаких отношений, она просто устала. К бутылке она стала прикладываться все чаще – к бурной радости их всегдашней компании.
В ее стихах действительно явно стал проявляться «упаднический дух»:

«… Когда невмоготу дела мечтою мерить, потянет, как в полет, в паденье, в грех, в бега…Ах, Боже мой! Страшны леса твои и звери… Ах, Боже мой, – звезда светла и высока!
Упаднический дух – синоним тени света: поставить рядом – мглой связать непарность слов. Об ангеле, что пал на землю эту с неба, и память в небесах презреньем занесло…
Мы – правнуки его. Мы в нем навеки пали. Нет, не раскрутишь вспять пружину бытия! Клубится мгла в душе, текут иные дали сквозь даль земных веков – казня, дразня, томя…
И так порой тоска возьмет, что пнешь в отчаянье свой путь, свою стезю – и только пыль столбом!
Упаднический дух в нас вечно изначален. И ангельская блажь еще крепка при том.
Могу ли я винить себе подобных в чем-то?
Нас равно мучит страх, и злоба, и вина…
Всего лишь только шаг от ангела до черта.
Упавшая звезда изгою суждена.
Сначала с неба, вниз, на землю, – ну, а после? Под землю, в недра, вглубь, в доклеточные сны?!..
Мой предок, ангел мой, ты не виновен вовсе: изгнанник, – ты, как мог, пытался стать земным…
Но вновь горит звезда меж косм седой полыни.
Упаднический дух ведет земную плоть к обрыву торных троп, чтоб снова пасть, отринув – во имя крыльев! – все, что ниспослал Господь!..»

От начинающейся черной депрессии Славку, как всегда, спасла старшая сестра Яна. В то время она с Искендером и маленькой Дианочкой уже несколько лет жила в соседней Алма-Ате, частенько наезжая во Фрунзе проведать родителей и сестер.
Застав Славку в совершенной прострации, Яна внимательно перечитала ворох анонимок, копии которых занимали уже пухлую папку. Закончив это «познавательное» чтение, Яна расхохоталась.
– Слушай, Славка, да тебе пора памятник при жизни ставить! Двое детей, работа, общественные нагрузки, стихи, переводы… И еще столько любовников! Да каких!.. Они-то хоть знают, что удостоились такой чести?
– Вряд ли, – покачала головой Славка, – я с ними никак не пересекаюсь… Да я  просто не вхожа в их круг…
Яна задумалась.
– Славка, – спросила она внезапно, – а не проделки ли это Нурлана? Ведь он вечно вешает на тебя какие-то дурацкие обвинения!
Славку кольнуло это напрямик высказанное подозрение, которое она гнала от себя, и она уже вслух заторопилась опровергнуть его:
– Да ты что! Он что, сам себе враг, что ли? Это же серьезные дела… Вон, ко мне приставили кегебешника, ходит за мной хвостом, да и книга полетела из плана издательства… Нет, ведь я все-таки – его жена! Мы же – семья…
– Ну-ну… В таком случае, чего киснуть? Муж есть, и работа, и крыша над головой, дети здоровы, одеты-обуты, стихи пишутся! Сама – молодая, красивая, умная! Давай тебе новое платье сошьем, пусть все от зависти полопаются! Я привезла выкройки и чудный ситчик…
Славка всегда слегка шалела от общения с сестрой: она словно возвращалась в детство, беспечное и бесшабашное. Яна, казалось, всегда снимала с нее какой-то тяжкий груз: у Славки распрямлялись плечи, глаза блестели, походка вновь становилась летящей…
С младшей сестрой у нее тоже были очень теплые отношения, но все-таки  сказывалась большая разница в возрасте.  Славка писала про их «троицу»:

«… Три сестры, три судьбы, три дороги: повариха, ткачиха, жена…
Сказке вышли, наверное, сроки: три сестры – сердцевина одна!
Сердцевина одна, середина – наша общая певчая суть: только песня – одна пуповина, и надежда, и радость, и суд!
Врач, поэт и художник – не это ль только грани влюбленности в жизнь? Не врача – не бывает поэта, вне художника – зрячей души…
Повезло? – золотой серединой между сестрами явлена в свет: и со старшей, и с младшей едины, я не знаю – кто больше поэт…
Но под пение старшей, бывало, я, для младшей слагая слова, ощущала – ни много, ни мало, – триединую сущность родства: две струны, колебание – между…
Для себя я – незримая ветвь, двух сестер сопредельная нежность: слово старшей  – и младшей в ответ...»

… В разгар этих воспоминаний в Славкино сердце вдруг вошла странная боль, ее захлестнуло ощущение заброшенности, одиночества, холода… Более того, у нее начали гореть и чесаться уши… Она захлопнула окно, разогнав рукой сигаретный дым, огляделась вокруг.
Сумерки уже сгущались. Стояла тишина – веселая компания, видимо, осталась на «диннер» в каком-то придорожном баре. За окнами американской светелки размеренно капал осторожный дождик. Но ощущение явного чьего-то присутствия не проходило. Она открыла дверь: перед дверью на полу с самым несчастным видом сидела Агни и тоскливо смотрела на Славку.
– Агни, глупенькая, что случилось? Ты соскучилась?
Славка завела овчарку в комнату, зажгла верхний свет, внимательно осмотрела собаку. На обоих ушах белоснежной Агни наливались рубиновыми каплями многочисленные клещи.
– Ну, ты даешь! Я же тебе говорила, Агни, не шастай по кустам!
Славка вместе с овчаркой спустилась вниз, на кухню, нашарила в аптечке йод, пипетку, щипчики, и, прихватив из холодильника бутылку растительного масла, снова поднялась наверх. Явно повеселевшая Агни не отставала от нее ни на шаг.
Началась «операция». Накапав масла на каждый рубиновый волдырь, Славка ловко подцепляла щипчиками вылезающего на свет божий очередного клеща, задохнувшегося под масляным колпачком, и отправляла его в пепельницу. Получившуюся ранку она прижигала йодом. Наконец, с последним клещом было покончено. Славка устроила в пепельнице небольшой костерчик, и, довольная, забралась в постель, погасив свет. Агни примостилась у нее в ногах и уютно засопела. Но к Славке сон не шел. Не то, чтобы ее утомила «операция»: подобное ей приходилось делать с детства  – рядом с ней в любом доме обязательно жили собаки…
Ее вдруг пронзила догадка: она инпат! Иначе, как бы она смогла услышать проблему Агни? Боже, вот невезуха, этого еще не хватало!.. Быть человеком, которого бытие крутит как щепку в водовороте чужих эмоций, ощущений, чувств!..
И Славка начала вспоминать подобные случаи в своей жизни.
Например, в детстве, когда Яна сильно порезала ногу, Славка на полном серьезе чувствовала ее боль и вопила, как сирена «скорой помощи»… Вот почему она всегда ответно вспыхивает яростью в любой ссоре, вот почему внезапно влюбляется в тех, кто влюблен в нее, вот почему всю свою жизнь постоянно мучается от каких-нибудь болей, хотя и «здорова, как корова» – по бабушкиному диагнозу...
А когда у папы случился инфаркт?! Славка отвезла его в кардиологию и всю ночь просидела у дверей реанимации, вместе с отцом переживая его боль. К утру ему полегчало, и Славка первая, до врачей, узнала, что он выкарабкался… Кстати, тогда она втайне, про себя, гордилась: мол, часть его боли взяла на себя. Дудки! Она просто несчастный инпат…
Вот оно, простое объяснение многому…
Одно время в своих ночных медитациях Славка научилась заглядывать в души разных людей, поражающие ее своей непохожестью друг на друга. Славкины представления о людях ее окружения в корне изменились именно тогда: многие внешне интересные люди вдруг обнаруживали мелкую и бесцветную свою суть, полную нахватанных штампов, комплекса неполноценности и мании величия. И, наоборот, внешне ничем не примечательные люди несли в себе глубокий мир прекрасных необычных представлений о мире, полных доброты и понимания. Слушать их было наслаждением – ¬как сияющий прибой моря, как шум девственного леса, как аромат самых удивительных цветущих лугов...
Страшно было в таких путешествиях попасть в мир лживой и алчной души: это была засасывающая зловонная ржавая трясина...
Случались и казусы: заглянув в душу строгого и суховатого главного редактора, Славка попала в свое собственное, далекое еще будущее, полное нежности и любви, которое завертело ее, как сорванный лист в молодой майской грозе... Не поняв – что к чему, перепуганная Славка быстренько ретировалась…   
Вскоре после этого случая она прекратила свои похождения. Славку «рассекретил» ее младший сын Элик, преподав великолепный урок нравственности.
Славка – как обычно, без спросу, – заглянула в его мальчишеский сон, яркий, выпуклый, зримый: он летал на каких¬-то прозрачных, похожих на стрекозьи крыльях над громадным солнечным садом, одновременно полным цветов, плодов и редких кружевных снежинок… Внизу, повторяя все зигзаги его упоительного полета, по саду бежала с криками ватага его друзей-мальчишек,  а чуть поодаль, прячась за деревьями, бежала какая-то девочка – Славка только заметила край взметнувшегося платья...
Вот эта девочка, задев Славкино любопытство, ее и «погубила»: она взяла и спросила у сына, кто это такая была... Ответом ей был целый взрыв негодования: «Так это ты подглядывала! Я так и думал!.. Я тебя еще во сне узнал!.. Какое ты имеешь право врываться в чужие сны? У человека и так уже ничего не остается – только сны и мечты... Ты научилась читать мысли и думаешь теперь, что раз можешь, значит – имеешь право, да? А тебе никто этого права не давал!.. Мало ли что я умею!..».
Славка с Эликом, конечно, помирились, но она дала ему слово больше никогда этого не делать – и сдержала обещание. А в награду за его «зрячесть» Славка стала делиться с ним многими своими «тайными» книгами…

… Под эти воспоминания Славка задремала в своей американской светелке, наполненной богатырским храпом Агни. Сначала ей показалась, что она вновь нечаянно очутилась в сновидении Элика… Но – нет! Она стала Вестой, которая, не прячась, любовно учила своего Дара правильно летать во сне, делясь с ним простыми секретами: «…В земле, что толщей давит грудь, в морской пучине ли, в пещере сознанье наше не замкнуть: ему не надобно и щели…»
Полдеревни асуров было выжжено; и Весту с Симой подселили к одряхлевшему волхву Сирафиму, которому уже трудно было обихаживать себя самому. И Веста, и Сима не могли нарадоваться нежной дружбе малыша со старцем.
Благодаря Сирафиму, Дар быстро овладевал начальным обучением, почти не посещая школу. Смуглый, грациозный, он своими каштановыми кудрями и яркими весенними глазами резко выделялся среди других детей нечеловеческой красотой. Совсем маленький, он был сложен пропорционально, как взрослый человек, и про него нельзя было сказать как про всех малышей: мол, еще «щенок о шести ног». В три месяца у него прорезались зубы, в полгода он начал ходить.
Другие дети инстинктивно сторонились его, но не обижали: у асуров считалось тяжким грехом притеснение любого живого существа, и дети впитывали это с материнским молоком.
Быстро научившись распознавать запахи, цвета, вкусы и звуки, Дар с удовольствием помогал Сирафиму составлять колодавские снадобья, напитки и зелья, заготавливать и сушить нужные травы, правильно подбирать их соотношения и читать заклинания.
– Дедка, – говорил Дар все чаще своему наставнику, – дай мне! Ты опять не так смешал!.. И твой ор слабый!..
Много непонятных тревог принесло двум мамам – Весте и Симе, которые исподволь соперничали в любви к Дару, – его вспоминания прошлых жизней, обязательные в начальной магической школе. Медитируя, Дар порой начинал говорить на непонятном языке, больше напоминающем мяуканье, нежели людскую речь. Не однажды, отдавая приказания кому-то в своих бурных сновидениях, он упоминал имена, в которых даже отдаленно не присутствовали священные слоги имен богов, а шло сплошное «мяуканье»: «Гао», «Хоу», «Чжао», «Сяо»… Отчитываясь перед Сирафимом о вспомненном, он рассказывал о кровавых битвах, набегах, наступлениях и отступлениях своих армий, которыми он командовал в прошлых жизнях.
Веста с Симой только вздыхали, когда Дар приступил к изучению искусства одухотворения. Он умудрялся одним взглядом выхватить представление о перводуше предмета, превращая его в волшебный: то он носился с санями-самоходами, то с говорящим зеркальцем, то со скатертью-самобранкой, то с шапкой-невидимкой…
К счастью, как только ему надоедала новая игра с волшебными предметами и он переставал насыщать их своей энергией, они снова становились самыми обычными санками, шапками и скатерками…
Особенно мам измучила именно скатерка: на ней вместо обычных пирогов и каш внезапно появлялись столь дурно пахнущие кушанья, с таким обилием острых пряностей и вонючей зелени, что приходилось поскорее закапывать их в землю и долго проветривать избу. Кстати, самому Дару этот запах, похоже, нравился; правда, пробовать созданные им яства он тоже не решался.
У Дара рано прорезался дар телепатии, причем, двусторонней: он нередко ради забавы манипулировал своими двумя мамами, заставляя их то петь, то плясать, то безо всякого праздника готовить ему сдобу. В шесть лет он записал свой первый самостоятельный заговор на магический кристалл; а потом и вовсе стал вести магический дне-вник, запечатывая охранным ором свое вникание в дни.
Примерно в это же время у Дара проявилась способность к ясновидению. Как-то зимним вечером, вглядевшись в Симу, он сказал непререкаемым тоном:
– Все, Сима, скоро выйдешь замуж!
– За кого это? – удивилась Сима.
– Как – за кого?! За Радимира!
– Ну, вот еще! – отмахнулась Сима, хотя сама уже не раз поглядывала на красавца-Радимира томными глазками. Сноровистая, легкая, быстрая, она была завидной невестой. Красота ее не бросалась в глаза: Сима цвела светлой и таинственной прелестью, схожей с неброской красотой первоцветов. Льняная коса, уже по-бабьи уложенная вокруг головы, венцом обрамляла ее высокий чистый лоб, споря цветом с черными вразлет бровями и пушистыми ресницами. Серые глаза лучились добротой и теплом, и сама Сима всегда вкусно пахла молоком и календулой. Ее бог-покровитель Семаргл управлял такими богами, как Троян и Берегиня, и Сима сама была берегиней, – уж кто-кто, а Веста это очень хорошо ощущала на себе.
Но нельзя же было удерживать подругу от ее счастья из своих эгоистических побуждений! Даже если это было больно…

«…Моей подруге счастья хочется…
Она идет среди дерев – почти в грядущем, как пророчество, почти привычно – как припев…
А снег летит с небес узорчатых и серебрит пушистый мех на старой шубке в темных росчерках минувших зим и весен всех…
Но, удаляясь, шубка светится среди чернеющих стволов, как в небе – звездная Медведица сквозь мглу невидимых миров: она спешит, она надеется, что кружит в поисках не зря…
С задетых веток следом сеется густая пудра декабря.
Сникает небо, смотрит, грустное, на взлет ровесницы моей – неудержимый, как предчувствие о тихом солнце зимних дней, о кратком веке звезд, разбросанных и там, и сям – бесценный сор!..
О странном счастье – быть невзрослыми своим годам наперекор…»

Веста, на мгновение пережив болезненный укол предчувствия разлуки со своей второй половиной, проводив развеселившуюся от предсказания Симу, спросила у Дара:
– А я когда выйду замуж?
– Ты – никогда, – ответил сын.
Веста опустила голову: она знала, что на ней лежит печать телегонии, – с потерей своего суженого Ярослава она могла стать «черной вдовой», теряющей мужей одного за другим.
Дар заторопился смягчить свои слова:
– Если хочешь, я когда-нибудь возьму тебя замуж!
– Глупыш! Разве сын может жениться на матери?
– Я же не говорю, что в этой жизни! – отпарировал Дар. – Не вечно же ты будешь моей матерью!..
Веста ощутила второй укол: она хотела именно вечно быть матерью этого непоседливого и необычного ребенка. Пусть он совсем не похож на погибшего Ярослава: что-то не удалось ей тогда в чародействе; но Дар принес ей столько радости и счастья, что расставаться с ролью его матери Весте совсем не хотелось. И она тогда, улучив момент, записала на каменный мот свое пожелание вновь и вновь рождаться матерью Дара, и закопала его под своей мачтой в Священной Роще…

… Распахнувшееся от ветра окно американской светелки вырвало Славку из ее сновидения. В комнате запахло дождем, смешанным ароматом мокрых трав и прелой листвы, никем неубранной с осени из близкого леса. Агни, потягиваясь, делала «ласточку», нетерпеливо поглядывая на Славку: пора, мол, на прогулку!
Солнце еще не встало, но Славка, натянув свитер и джинсы, с радостью отправилась побродить по апрельскому лугу: слишком много мыслей роилось в голове, и она хотела в одиночестве обдумать все свои догадки.
… Значит, Дар вернулся – в облике Эльдара, Элика… Высчитать легко – они оба даже и родились в Год Аиста, правда, с разрывом в тысячелетия...
А кем был Антон в своих других рождениях? Антошка родился в Год Загадочного Филина, – надо же! Он, действительно, с детства был непредсказуем. Элик звал его «ходячей энциклопедией»: в голове Антона умещалось столько самых невероятных знаний!.. Он, правда, редко применял их в реальной жизни, зато, как уверял Элик, всегда мог ответить на любой странный вопрос.
– Ма, ты разбуди его и спроси что-нибудь внезапно! –  учил Элик Славку пользоваться «ходячей энциклопедией», – главное, чтобы он не успел подумать, а то нафантазирует!..
Славка однажды, пытаясь разбудить Антошку в школу, попробовала спросить у сонного сына, кто такие асуры.
– Древние предки русских: прочти «асур» наоборот, – недовольным голосом отозвался Антон. – Ма, ну, можно я еще чуть-чуть посплю? Рано же!..
Вспоминая этот случай, Славка вдруг явственно увидела молодого Хранителя Книги Судеб из своего юношеского сновидения, – того, синеглазого, который смотрел на нее с теплой улыбкой…
Но как может человек одновременно присутствовать в двух разных временах? Быть и Хранителем, и …сыном?!
Славка совсем запуталась. Забыв про весенних клещей, она окликнула Агни и свернула в лес, обрамляющий лужайки писательской колонии.
Во все моменты жизни, полные неразрешимых вопросов, Славка любила уходить к деревьям – в отцовский ли сад, в многочисленные ли городские парки, полные добрых, корявых, молчаливых собеседников... «Морщинист ствол, и горьких две слезы стекают вниз, друг друга обгоняя... Безмолвный парк – моя родная стая, мой мир, мой дом и жизни всей азы...».
Привычка эта появилась у Славки еще в пору многословных комсомольских собраний, после которых Славка обычно уходила в Карагачовую рощу, росшую недалеко от отцовского дома, и бродила там в одиночестве, перебирая, как четки, наплывающие строки:

«Я устала от слов. Я словам безнадежно не верю. И в блокаде речей, словно хлеба, я жду тишины... Может быть, оттого, что болтать не умеют деревья, в самый горестный час, как спасенье, приходят они...»
 
… Лесок писательской колонии был неухоженным.
Славка с трудом продиралась через бурелом, вспоминая рассказ Солиуса – мужа  директора  «Ледиг Хауса» Элайн. Солиус изредка наезжал в писательскую колонию, и Славка  «отводила душу» в разговорах с ним: он – известный латвийский  кинорежиссер,  уже несколько  лет  живущий в Америке, – хорошо знал русский язык.  Беседуя со Славкой о «коммунистической   морали»   христианства, Солиус   рассказал    об интересном   случае,   происшедшем   с   ним   в канадском «общественном»  лесу – типичном случае  тяготения  народа к настоящему, не словесному коммунизму.
Солиус  забрел далеко в дремучую чащу буйного леса  и был  поражен, увидев в девственных зарослях прибитую к шесту железную коробку с какой-то надписью. Надпись гласила: «Если ты  гуляешь  по  этому  лесу, и он нравится  тебе,  положи  в коробку  какое сможешь пожертвование, чтобы у лесников  были средства   для  ухода  за  лесом». 
Солиус  легко  приподнял незапертую крышку: коробка была полна почти доверху крупными и  мелкими  деньгами.  И  он, не колеблясь,  опустошил  свои карманы, внеся посильную лепту...
Но Славка, пробираясь по запущенному, заросшему лесу радовалась, что здесь никто не догадался поставить такой ящик.  Ее смятенная душа менее всего была похожа на ухоженную лесную лужайку:  она запуталась в сомнениях, ее ум был загроможден буреломом догадок и вопросов, не имеющих ответа:
«Почему именно мне являются сновидения, мучая своим правдоподобием? За что дано мне снова и снова переживать свои смерти и рождения, обретения и утраты, любовь и боль?..»
«Наверное, есть за что… За глупой суетой уже не видно, как нескладна эта, проживаемая мной, жизнь,  вот душа и колотится, напоминая прежние, да никак не может достучаться», – в конце концов, осудила она себя и, присев на сухое бревно, преградившее ей путь, крепко задумалась. Уставшая Агни примостилась у ее ног.
Сквозь жидкую крону деревьев пробивались первые солнечные лучи, и одуванчики, там и сям рассыпанные в колкой молодой траве, начали раскрывать пушистые лепестки, как маленькие локаторы улавливая солнечные «зайчики». Небо в накрапах туч ответно вспыхивало такими же золотыми каплями – словно на небе раскрывался навстречу утру бескрайний одуванчиковый луг.
А в Бишкеке наступила ночь… Славке было легко, словно на крыльях солнечного ветра, мгновенно перенестись в уют уже сонной спальни, присесть на краешек кровати, вглядываясь в мерцающее в полумраке спящее лицо мужа... Славка могла без особых усилий войти в его сон, расцветив его самыми яркими красками фантастических видений, но ей было приятнее просто приложить прохладную ладонь к его теплой щеке и услышать, как сонные губы ищут ее уже набрякшую старческими жилками руку, чтобы поцеловать с нежностью…

«…Этот мир без тебя – он наполнен тобой до предела, чистотой твоих глаз, ароматом прохладного тела, твоим голосом – тем, для двоих различимого тембра, как жужжанье шмеля, что и сердится даже – любя…»

Когда они с Олегом еще не были мужем и женой, а просто работали вместе в редакции,  эта странная особенность чувствовать друг друга на расстоянии довольно долго мучила их: каждый думал, что просто сходит с ума, столь явственно ощущая взаимные объятия и переживая томительную страсть как бы в действии…
Но понадобилась изрядная встряска бытия, чтобы они смогли вдруг заговорить об этом и радостно узнать, что все их запредельные встречи – не выдумка. И потом уже при любом расставании они вовсю использовали этот богом данный дар, наверстывая упущенное за все предыдущие годы.
Впрочем, соединившись, они почти не расставались. Мало того, что на работе они всегда были рядом, они вместе ходили в гости, в театры, проведывали родителей, ездили на горно-лыжную базу, на дачу, на Иссык-Куль …

«… Когда мы едем мимо скал оранжевых, в подпалинах, по-гончему коричневых, в которых барельефы снегом выточены, ты говоришь: « Природа – Микеланджело: ученикам не доверяя полностью, она сама себя творит неистово…»
Мы в Иссык-Куль войдем нагими полночью и будем долго волны перелистывать, все в чешуе от брызг, луной подсвеченных…Ни с чем тебя мне сравнивать не хочется!
Природа, не солги же перед вечностью: ведь это мы – твоя вершина творчества!
Когда в глаза любимые заглядываю, где звезды все – падучие, дрожащие, я лишь одно желание загадываю:
Грядущее да будет Настоящее!»...

Славкины родители не сразу приняли Олега как своего: долго приглядывались, стеснялись, недоумевая по поводу столь неожиданной перемены жизни дочери.
Зато с родителями Олега Славка нашла общий язык,  как говорится, с первого взгляда. Особенно тепло ее воспринял Петр Сергеевич, свекор. При виде Славки его лицо всегда озаряла широчайшая улыбка, даже светлые брови улыбались, приподнимаясь забавными скобочками. Он был неутомимым ходоком, частенько сопровождая Олега со Славкой в горы, на дачу. Жаль, что им мало пришлось пообщаться: всего пару лет, через которые Петр Сергеевич внезапно ушел из жизни от сердечного приступа, завещав Олегу заботу о матери – своей ненаглядной жене, которую он пестовал, как ребенка.
Свекровь Анна Ивановна ходила по дому с трудом, но, тем не менее, была отличной хозяйкой – умело и ласково управляя своей небольшой семьей. Она звала Славку полным, но уменьшительно-ласкательным именем: Ярославочка, царственно наставляя ее по поводу всяких житейских проблем. 
А с сестрой Олега – Леной, которая каждый год приезжала к родителям в гости из Москвы, Славка вообще за короткое время подружилась так, словно знала ее всю жизнь.
Ей было легко с новыми родственниками, и Славка воспринимала это как добрый знак свыше: значит, все случилось так, как должно было произойти.
Конечно, связующим звеном, ядром этих отношений был Олег, которого в родной семье любили безоглядно. Он и был добрым ангелом-хранителем этой семьи, взвалив на свои плечи все бытовые проблемы родителей, уступая эту ношу сестре только на время ее «каникул»…
Ностальгически думая об Олеге, Славка представила себе его столь зримо, – до мельчайшей черточки, до каждого знакомого жеста, – что вот они уже оба сидели, обнявшись, в утреннем лесу, и на них наплывали бесконечные, как морские волны, стихи:

 «…Озимь сквозь снега и палый лист к свету пробивается упрямо…
Вопреки сомненьям грузным мысль, совершая свой рисковый слалом, из-под спуда разума летит, времена пронзая и пространства…И опять трепещет огнь в груди жертвенной свечою постоянства…
Милый! На осколки бытие развалилось в нашей смутной яви.
Прошлое – томление в фойе, хаос звуков в оркестровой яме, бархат полуспущенных надежд да пустые кресла в темном зале…
Будущее – утренний манеж и опилок взвившаяся замять!
Мысль моя! Ведь тело – лишь скакун.
К черту – роли, рампы и подмостки!
Целый век – не взрослые, подростки, мы играли жизнь, влача тоску – пешую, улиточную, –  дурь, поклоняясь идолам и догмам…
И в любовь…
О, глаз моих лазурь, на глазурь похожую, отторгни! 
Цвет другой у них, когда во сне сквозь невиданные расстоянья прихожу: в зрачках, на самом дне, всех костров горящих колыханье, всех форелей – бьющихся в камнях, устремленных вверх, в ручей, на нерест, – блеск, что лунным солодом пропах, хаоса впитавший звон и шелест!..
Помнишь? – два оседланных коня, волоча поводья, щиплют озимь…
Жизнь – кентавр: смешенье мышц, огня, крови, пота, веток, рвущих просинь, и – покоя, света, чистоты, изумленья радостной свободы…
Посмотри: горящие цветы из-под век осыпались на своды…»

«…На осколки бытие развалилось в нашей смутной яви, – Славкина мысль зацепилась за строчку. – Да уж! Прошлая жизнь развалилась не просто на осколки… На дребезги!».
Она обвела взглядом бурелом, прошлогоднюю палую листву, темнеющую под стволами, сухие сучья, валяющиеся кругом. Если бы не первая трава и раскрывающиеся одуванчики, можно было представить себя в глубине осени.
Образ Олега растаял в дымке грусти.
Славка унеслась мыслями в печальный Год Огненной Белки – в осень 80-го...


9.  ХВОСТ ОГНЕННОЙ БЕЛКИ

Нурлан, как выяснилось в процессе семейной жизни, любил только праздники, а не будни. Частенько оказываясь без работы, он тешил самолюбие главенствующей ролью на дружеских попойках, в ненужных склоках, в коротких интрижках на стороне…
Впрочем, сам об этих интрижках он предпочитал умалчивать, а сплетни Славке было слушать недосуг. Да и незачем: способность читать чужие мысли у нее только обострилась с годами, добавив к распознаванию запахов массу других ощущений, вплоть до видения «картинок», которые Нурлан втайне любил смаковать «пост фактум». 
Славка не раз пыталась поговорить с ним по душам, чтобы разрушить растущую между ними стену лжи, но каждый раз натыкалась только на ярость мужа. Не помогали и ее многочисленные «заговоры»:

«…Давай поколдуем вместе: заварим душистых трав, расскажем себе без лести, кто в нашей судьбе не прав…
Ни черта виня, ни Бога, посмотрим, в какой же миг свернула во мглу дорога, ручей придорожный сник; откуда взялись заботы, которым и несть числа; кто дал до седьмого пота трудиться в конюшнях зла?..»

«Поколдовать вместе» не получалось. Вообще – ничего не получалось «вместе», кроме, пожалуй, выпивки. И не «душистых трав». Славка и сама не заметила, как с головой втянулась в общий «процесс».
Парой-другой бокалов сухого вина, которое Славка любила не спеша потягивать прежде, теперь не обходилось.
Она уже наравне с мужской компанией могла, не закусывая, выпить несколько рюмок водки. В голове туманилось, бойкие речи начинали жить сами по себе, проблемы отступали… Но – на время. Потом начиналась головная боль, раскаяние, бессонница…
Бессонными ночами Славка констатировала с отчаянием:

«…День или ночь? – не знаю.
Да и узнать не тщусь.
Грусть – без конца, без краю, горькая, словно «пусть».
Слово пустое это – больше Вселенной всей – множится, словно эхо: хочешь – века засей или тысячелетья…Хоть миллиарды лет!
… Так из сердечной клети мы засеваем свет горечью, болью, блудом, прочим бурьяном бед…Словно ссужаем ссуду будням грядущих лет…»

В эту осень на Славку напала странная болезнь: ни с того, ни с сего, – на городской ли улице, в многолюдной очереди, в редакции ли, дома, – опускалась вдруг на нее гигантским колпаком вакуума оглушающая, абсолютно черная тишина, перекрывающая все связи с внешним миром...
Приходила Славка в себя через несколько секунд – бледная, обескровленная, а порой и с синяками от внезапного падения. 
Эти участившиеся обмороки заставили Славку обратиться к районному терапевту. Он выписал ей направление в онкологический диспансер, где Славку обследовали и порекомендовали срочную операцию.
Но –  «фиг вы знаете нашу деревню!» – Славка сначала должна была сама проштудировать всю литературу по своему заболеванию, провести десяток-другой интервью с больными, уже прошедшими через операционный стол... Однако десятка не набралось: после этой операции больные протягивали лет шесть, без нее – около года. Славке было немногим больше тридцати...
Она, уже почти согласившись на операцию, все тянула, мучила себя горькими мыслями, новым взглядом оценивая домашнюю обстановку, с болью поглядывая на еще такого маленького Элика, шалуна Антошку… «Кому они нужны, кроме меня?!», – билась в мозгу неотступная мысль.
В один осенний грустный туманный день, уже сама преисполненная медленным умиранием, похожим на бесшумный листопад, Славка уехала от развеселого домашнего застолья – бог знает, по какому случаю, – в городской парк Дружбы, в верхнюю часть города. Вдоволь набродившись по сырым безлюдным аллеям, она присела на мягкий сугроб опавшей хвои, – чтобы успеть до сумерек, уже опускающихся на парк, записать огрызком карандаша:

«…Вряд ли я стану старше.
Скорби моей – века…
После меня все так же будут плыть облака.
Так же осенний ветер будет ерошить сад…
Скоро забудут дети матери грустный взгляд.
Лучше – в руках синица.
В небе всегда – журавль…
Нет, я не стану сниться, чтоб не будить печаль.
Ношу сведя к поклаже, с нею уйду на дно.
Я недостойна даже детской слезы одной…»
 
Из-за красного, в два обхвата, соснового ствола внезапно – он и потом всегда появлялся, как бы сгустившись из воздуха, – вышел человек.
В стремительно надвигающихся сумерках Славка не могла его разглядеть, отметив только худощавую высокую фигуру и довольно молодой голос, произнесший мягко и заботливо, как давней знакомой: 
«Придется мне Вас проводить, здесь уже небезопасно, особенно для таких как Вы – с психологией жертвы...».
Как ни странно, Славка не испугалась и не возмутилась этому неожиданному вторжению в свое уединение, – а скорее обрадовалась. Спрятав в карман записную книжку, она доверчиво двинулась вслед за незнакомцем.
При свете фонарей, уже зажегшихся на аллеях, Славка разглядела, что человек этот довольно стар, несмотря на легкую по-юношески фигуру, бледное лицо без единой морщинки и молодой голос: очень старыми и мудрыми были его глаза, пронизывающий прямой взгляд, – казалось, он знал обо всем.
У них начался странный диалог: Славка только успевала мысленно оформить вопросы в слова, как он уже пространно, медленно и терпеливо расписывал все причины и следствия ее проблем.
Славка, не спрашивая, откуда он знает про нее все, еще не поняв, что он читает ее мысли, просто жадно впитывала его речи.
Испугалась она уже дома, перебрав в памяти их беседу: поток ухваченной ею информации был столь необычным, что Славка засомневалась: а был ли старик?..
Прощаясь, они договорились встретиться на другой день: Славкин собеседник обещал принести книги по лечению ее болезни, и она не без сомнения ждала его, придя загодя: не плод ли это ее больной фантазии?
Он появился минута в минуту, неся объемистую пачку переплетенных рукописей.
И опять повторилась вчерашняя беседа, но с новой информацией. Славка уже просто молча кивала головой (в ее немом детстве ей таких бы собеседников!). Она узнала, что ни одна серьезная смертельная болезнь не приходит к человеку «просто так»: она возвращается к нему, как бумеранг, энергетическим сгустком всех обид, нанесенных им самим – по ошибке или нет, – другим живым существам, соприкоснувшимся с ним в жизни... «Гамбургский счет» таких обид, причем, резко отличается от морали, принятой в человеческом сообществе: современные люди являются просто неразумными детьми, играющими с огнем.
Вот с этим-то «огнем» Славке и предстояло познакомиться поближе – в случае, если она все-таки намеревалась «стать старше».
Ее неожиданный проводник в Незримое пообещал Славке появляться на ее пути, когда у нее возникнут  новые вопросы. Обещания он сдерживал всегда. Славка уже потом поняла, что солгать для него было столь же неестественно, как для обычных людей, скажем, есть через ухо...
Стоило Славке задуматься, сомневаясь или просто не понимая чего-то, в этот же день он «случайно» встречал ее – на улице ли, в каком-нибудь парке, – с новой лекцией, переворачивающей Славкины только начинающиеся складываться представления о мире. Он приносил ей для изучения все новые, растущие по уровню сложности, манускрипты – аккуратно переплетенные бессчетные машинописные страницы все новых и новых духовных сокровищ.
Его наставничество Славку поражало: она могла сравнить его заботу о воспитании ее духа разве что с опекой Весты  Ярославом… Однажды она напрямую спросила своего учителя: не явился ли ей в его образе затерянный в тысячелетиях Ярослав?
Ее проводник усмехнулся, отрицательно покачав головой, и сказал загадочную фразу:
– Невнимательно смотритесь в зеркала…
Привыкнув, что ее наставник чаще всего говорит метафорами, Славка дома долго ломала голову над его фразой и даже написала добрый десяток стихов о зеркалах, где в полной мере осудила себя за невнимательность:

«… В ржавый лист завернулась ягода…
Так, в дела спеленав себя, хоронюсь от зеркал. А надо бы  – отражаться: велит судьба…
Зеркала этих глаз внимательных – толп людских – раздаются вширь.
Так ребенок суетной матери диковат, неухожен, сир. Так,  в лесу  очутившись случаем, цирковой медвежонок в рев  весь уйдет посреди колючего и сладчайшего из даров: перетопчет малину-ягоду, перебудит сердитых пчел…
Лишь в привычные зеркала бы нам век свой краткий смотреться, мол, – лишь в простеночках, да в прихожих бы, только – в любящие глаза, осторожнее – краем – в прошлое, как в порожние образа…
Хоронюсь, эти страхи тайные хороню, не родив на свет. Выйду на люди – на свидание к зеркалам, где пощады нет, засмеюсь, запрокину голову, гляну – гоголем, не шутя…
А душа-то робеет, голая: не оглянется ль вслед дитя?..»

Ни одно из написанных тогда ею стихотворений так и не дало ей ответа, а запутало еще более.
Через пару месяцев Славка, приготовив обычный для других обитателей дома объемный мясной обед, сама больше не притрагивалась к нему. Отказавшись не только от спиртного, но и от мяса, молока, яиц, масла, рыбы, Славка питалась отдельно – фруктами, сырыми овощами, крупами... Она не пила даже чая, заваривая себе травы, собранные в горах в определенные часы и дни, зависящие от фаз луны. Спать Славка стала на жестком полу, подстилая только тонкое одеяло. Рано утром она выливала на себя ведра три ледяной воды, иногда чередуя попеременно с очень горячей, почти кипятком. Потом она, пользуясь тишиной еще спящего в эти ранние часы дома, уходила в медитацию, очищающую каждую клетку организма. В этих чудесных полетах Славка нередко чувствовала поддерживающую руку своего проводника – если, конечно, можно назвать «рукой» мощный энергетический поток, похожий на весенний синий ветер, полный молний и ароматов, сорванных со всех цветов Земли...
Себя прошлую – еще недавнюю – Славка перечеркнула напрочь. Но стать «собой другой» было – ох, как непросто!
Труднее всего Славке было отказаться от курения и спиртного.
Она вновь и вновь отвергала это «зелье», чтобы в минуту слабости с жадностью опустошить за раз полстакана водки и…. конечно же, закурить вслед: мол, «семь бед – один ответ»!
Чаще всего это заканчивалось новым обмороком, и все очищение, выстраданное за неделю, летело к чертям.
Поводов для таких «падений» было предостаточно: и домашние застолья собирались по-прежнему, и ссоры не иссякали, и тоска накатывала…
 Славка стеснялась говорить со своим проводником о таких низменных проблемах, мучаясь, собирая всю свою волю в кулак, вытерпливая ужасные муки – и вновь, и вновь сдаваясь…
И однажды ее учитель сам явился ей в сновидении.

…Он приснился ранним утром. Еще не рассвело, но вчерашние птицы уже запели свои сегодняшние мантры. Он приснился в облике старика – каким Славка его чаще всего воспринимала. Правда, во время беседы его внешность  несколько раз менялась, в зависимости от того, что он говорил. А говорил он, как всегда – медленно, с томительными паузами, – очень странные вещи:

– «Я знаю твою напасть, потому что я – это частица и волнение тебя по эту сторону действительности.
Ты давно живешь с нами, но пока еще этого не осознаешь.
Отсюда ты тоже выглядишь иначе.
Твоя беда преходяща, если ты поймешь, что ты уже ее преодолела в нашем варианте событий.
Когда оставляют тело и уходят к нам, беда налипает на твою душу как не преодоленная болезнь.
Никотиновая и алкогольная зависимость остается без возможности физического удовлетворения.
Хочется курить и выпить, но нет ни рук, ни рта, ни сигареты, ни  вина – нет физически: здесь другая вещественность.
Тебе понятна проблема?
Если ты осознаешь ужас того, что тебя здесь ожидает, у тебя будет ключ понимания от выхода из беды.
Нужно начать жить по законам нашего мира, пока ты еще в физическом теле».

– А как я это смогу сделать? – удивилась Славка.

– «Тебе нужно вспомнить, что ты уже все преодолела… Но сама, по своей божественной воле, которая одна на всех, вернулась в ваш мир, чтобы описать мучения и страдания демонической заразы, оставляющей раскаявшуюся душу… Ты как бы присутствуешь на спектакле и художественно описываешь и рассказываешь, что переживают бесы, когда у них нет возможности использовать твое физическое тело для своего удовлетворения насыщением».

– С чего начать? Что делать в первую очередь? – заволновалась Славка, ощущая, что суть беседы словно ускользает от нее, как будто бы кто-то или что-то пытается заслонить информацию, спутать, не пустить в Славкин мозг.

– «Мучения бесов будут очень конкретны для твоей чувствительности.
Ваши специалисты-медики советуют освобождаться от зависимости постепенно: сокращая «дозу» и растягивая промежутки между приемами.
Но это не твой случай.
Ты это уже пробовала – можешь вспомнить и описать последовательность событий и эффект лечения.
Твое предназначение – описывать состояние как бы после смерти, где невозможны половинчатые решения.
Если у тебя «взорвется» осознание неминуемой потери физического тела, скажи себе: «Я поняла, что это необратимо. Я больше никогда не возьму в рот сигарету и спиртное, что бы со мной ни происходило».
Возможно, у тебя получится сразу то, что нужно.
Но если ты «сорвешься», не увлекайся описаниями «падения» и раскаяния как это делают некоторые православные, специально «грешащие», чтобы гордиться своей способностью «раскаяться».
Просто «встань с колен», опиши падение и все, что ему сопутствовало – и вперед!
Знай, твое исследование – Книга искушений, мучений, преодолений, – уже написана тобой в нашем мире.
Она уже существует и оказывает помощь тем, кому она нужна…
Ключ к тайне: ты описываешь не свои ощущения, а страсти демонической сущности. Ты – осознающее присутствие при ее мучениях».

– Если я правильно поняла, – Славкино сознание мало-помалу прояснялось, – мне нужно каждый день описывать «свои» ощущения от невозможности закурить или выпить? Это будет что-то вроде описания ломки наркомана, привязанного к кровати ремнями?

– «Наподобие этого. Всегда помни, что ты будешь иметь дело с информационно-энергетической сущностью – «заразой», которая имеет планетарный масштаб с «русской» спецификой.
Это как «вирус» чумы, проказы или …зависти, ревности, алчности, – характеристика уникальна и универсальна одновременно.
Ты знаешь о так называемом «эффекте сотой обезьяны»? Или о «эмерджентном взрыве»?..  Переходе некоего количества в новое качество и передаче его другим?
Твоя книга – описание как это происходило в частном случае, – возможно, будет последней каплей для нужного преображения твоей нации.
Ты не можешь знать, сколько времени тебе придется описывать ощущения «наведенной» зависимости с «чужого плеча».
Может быть, до конца этого воплощения.
Книга не может быть опубликована, если не произойдет необратимого исцеления…»

… Проснувшись, Славка удивилась, что рассвет еще не наступил. Сон был коротким, но она помнила каждое слово. Славка быстро нашарила блокнот и ручку и записала всю приснившуюся беседу, несколько раз перечитала, задумалась. Многое было странно, но – главное: наметился выход.
Она поднялась и внимательно посмотрела в трюмо, стоящее напротив ее кровати. Одутловатое желтое лицо, помятое после вчерашнего «падения», мешки под «замороженными» глазами… Ключицы выпирают острыми косточками, как у стариков… «А ведь мне, идиотке, едва миновало тридцать… Черт побери!» В груди тоскливо засосало: эх, закурить бы! Хотя бы одну затяжечку!..
И тут вдруг она увидела полупрозрачную серую уродливую массу, облепившую ее голову и грудь: какая-то амебоподобная тварь буквально душила ее в объятиях, предвкушая именно эту «затяжечку»!
– Вот лярва! – выругалась Славка бабушкиным любимым ругательством. – Фиг тебе! Ни затяжечки, ни похмелочки! Не дождешься!..
«Лярва» обиженно заколыхалась, сделала вокруг Славки несколько штопорообразных виражей и …втянулась в Славку – прямо в солнечное сплетение!
– Ах ты, тварь! Ну, погоди, я тебя так заморю, что сама выкуришься! – Славка вся кипела от злости. – И сколько вас там?!..
С этого мгновения она объявила настоящую войну курению и выпивке, описывая в тайной тетрадке все свои мучения и терзания, как страдания амебообразных «лярв». Порой она даже злорадствовала, ощущая, как по телу с болью прокатываются судороги и тошнотой перехватывает горло. И в то же время она чувствовала, что постепенно становится другой.
Она полюбила свои утренние «полеты», которые прежде ей далеко не всегда удавались, с удовольствием пила травяные отвары и питалась сырыми овощами и фруктами.  Буквально через пару месяцев из зеркала на нее смотрело молодое ясноглазое лицо с гладкой прозрачной кожей.
Изменились и Славкины отношения с окружающими. Она даже как-то записала в блокноте – для себя: «…Свое место смиренно и гордо прими – так учил меня с детства великий Руми. Но не гордость мешает сходиться с людьми, а смирение шепчет: надежды уйми…».
Тем не менее, не давая себе ни малейшего права судить и обижать даже ребенка, пусть и провинившегося, Славка училась относиться ко всем бережно и терпеливо. Она даже пыталась и Нурлана научить бороться с «лярвами». Но он только дико посмотрел на нее и покрутил пальцем у виска. А буквально через пару дней Антошка, долго и странно приглядывающийся к матери, вдруг спросил:
– А почему папа говорит, чтобы мы не оставались с тобою одни, – ты заболела, как Апа, да?
– А сам ты как думаешь?
– Да… Ты какая-то новая мама стала... Раньше ты меня ругала, трясла, как грушу, а теперь ¬улыбаешься, объясняешь только...
– А какая мама тебе больше нравится – та, прежняя, которая «трясла как грушу», или новая?..
– Конечно, новая!.. – ответил успокоившийся ребенок.
Именно в то время Славка научилась отчетливо видеть «мыслеобразы» окружающих ее людей.
Часто Славка пугала детей этим необъяснимым для них знанием их тайных проделок. Вскоре они уже и не пытались скрывать их, встречая Славку, вернувшуюся с работы, наигранно скорбными мордочками: мол, видишь, мы уже раскаялись, больше не будем!..
Теперь, не участвуя в домашних набирающих мощь застольях, Славка зримо наблюдала распад личностей – незаурядных, талантливых, умных... Среди Нурлановых постоянных гостей было немало многообещающих писателей, художников,  артистов, режиссеров. На все Славкины увещевания не губить себя, «не портить народное достояние», компания отвечала зубоскальством.
Она чувствовала себя очень одиноко среди разнузданного веселья:

«… Вечной странницей в иноязычной толпе, паутиной в заброшенной отчей избе, прошлогодней травою на вешней тропе жить – сама по себе…
Потерявшейся лошадью в диком лугу, безымянной иголкой в огромном стогу, водопадом, застывшем в зиме на бегу, жить – я тоже могу…
Но не знаю – зачем, и не знаю – куда, как летящая прочерком с неба звезда,   я живу, между пальцев роняя года…
Вот такая беда…»

Однако возникшая ее отстраненность от общего «пира во время чумы» постепенно стала вызывать агрессию у Нурлана: по пьянке он мог «с воспитательной целью» пустить в ход и кулаки…
Славка решила самостоятельно соорудить себе магическую защиту. Во время медитаций она начала выращивать зверя.
И однажды он «получился»! Славка вдруг воочию увидела спящий, залитый полной луной город, который был изучен ею до мельчайшего закоулка. Осторожно ступая, чтобы не раздавить хрупкие многоэтажки, спустившись из клубящегося звездного мрака, по городу грациозно шел гигантский зверь, похожий на Киплингскую Багиру, но с горящим огненным взглядом… Зверь торопился на защиту своего маленького «лягушонка»: черная шерсть на загривке стояла дыбом, глухое рычание, похожее на отдаленные раскаты грома, вырывалось из-под кинжально-острых громадных клыков...
Этот энергетический «зверь» отныне стал спать у Славки в ногах: сгустившись на время бдений до размеров обычной пантеры, незримый, он был осязаем на ощупь. Во время утренней медитации Славка отпускала его погулять, обязав явиться по малейшему зову. Иногда она и сама выходила с ним побродить по ночному городу, – за все время этих  ночных прогулок Славка ни разу не встретила ни одного живого существа в опасном в то время криминогенном городе: только собаки за воротами частных домишек поднимали отчаянный лай.
Вызывала «на дело» своего незримого защитника Славка только дважды, но эффект был такой, что она сама стала побаиваться «Багиры» и, постепенно ослабляя связующие узы, отпустила ее с богом на свободу. По каким дальним Млечным путям бродит сейчас этот грациозный и грозный зверь?..
В первый раз Славка вызвала своего зверя, очутившись в весьма опасной ситуации. Приехав из Алма-Аты ночным автобусом, который, высадив ее, повез остальных спящих пассажиров дальше, в Джамбул, Славка, оглядевшись по сторонам, не увидела ни одного такси. Стояла глухая полночь. За стеной близкого кладбища ухала какая-то птица. Славка продолжала стоять на освещенной платформе автовокзала: в ладной дубленке, в песцовой шапке, с золотыми сережками, поблескивающими в ушах...
Когда возле нее остановилась легковая машина, Славка, не раздумывая, схватила свою сумку и села на заднее сиденье.
Но шальные загоревшиеся глаза водителя, его все набирающая скорость езда в сторону, противоположную названной, забирающая влево, к лесопосадкам, перепугали Славку – и она окликнула свою «Багиру». Через мгновение «зверь» нависал над водителем, оскалив клыки и подняв гигантскую лапу для сокрушительного удара.
Взвизгнул водитель, взвизгнули тормоза. Выпав мешком из машины, белый от ужаса водитель закричал Славке, трясясь как в ознобе: «Убирайся!.. Убирайся!..» – с ним началась истерика... Славка, мигом забрав сумку, выскочила из машины и отправилась домой пешком вместе со своим невидимым страшным спутником, который мурлыкал от удовольствия, – он вполне насытился бурным энергетическим выплеском чужого страха.
Второй, и последний, вызов окончился как бы случайной трагедией.
Славка готовила на кухне лапшу для лагмана. Работа эта была скрупулезная и длительная, но интересная. Дома выдалась небольшая передышка между праздниками, не было никого чужого, но и тишины не было: в такие свободные вечера Нурлан начинал «воспитывать» детей, устраняя Славкины огрехи в этом деле, – взвинчивая их до предела и ежеминутно забегая на кухню с обвинениями в Славкин адрес. За час такой «авральной работы» он и себя довел до исступления: на кухню он уже мчался с оскорблениями и угрозами. В конце концов, Славка не выдержала и пустила по его следу «Багиру», правда, спохватившись почти сразу и дав отбой.
Но их соприкосновения она не успела предотвратить. Нурлан, оказывается, уже утомился от отцовских обязанностей и пошел включить телевизор. Славка не видела огня, полыхнувшего из сплавившейся вмиг розетки, но, прибежав на вопль, застала несчастного сидящим на полу, – бледного, с обожженной рукой, пошедшей крупными волдырями. Славка бросилась было на помощь, но он, отползая от нее по паласу, бормотал с ужасом: «Не подходи...». Этим, к сожалению, дело не закончилось. Разыгравшийся «зверь» вышел из повиновения. Ночью Славка не обнаружила его в своей комнате. Зато услышала крик его жертвы – отчего и проснулась. Оказывается, фосфоресцируя шерстью и пуская из горящих глаз искры, этот громадный призрачный зверь стал кругами разгуливать вокруг постели уже изувеченного им бедолаги... Славка, зная, как фантом любит лакомиться испугом, поскорее включила свет и шутками постаралась развеять страхи Нурлана.
На утренней медитации Славка и отпустила своего защитника на все четыре стороны. Но что-то все-таки привязывало его к дому: он не пожелал уйти, как Славка узнала немного позже.
Именно в это время Славка занималась обменом квартиры: ее сослуживица предложила уж очень заманчивый «тройной» обмен. Через несколько дней Славка со всем своим семейством переехала в кирпичный дом, в квартиру более комфортную, а в их «бетонку» въехала семья, перебравшаяся во Фрунзе из Чолпон-Аты. «Обмывая» новоселье, новые хозяева «бетонки» положили спать приехавшего на «обмывку» свекра как раз в ту комнату, в которой Славка не дала фантому доиграть свою лебединую песню.
Как потом рассказывали несчастные новоселы, ночью они услышали душераздирающий крик гостя, и, вбежав в комнату, застали его уже неподвижным: он умер внезапно от разрыва сердца. Ему было чуть более пятидесяти, и он никогда не болел...
Можно было бы назвать все случайностью, совпадением...
Но Славка слабо верила в подобные совпадения. Именно с тех пор она стала понимать, за что оккультизм считают богопротивным знанием – не бывает его ни черного, ни белого, ни в крапинку: это оккультизм, и дилетантам лучше не играть в него, даже нуждаясь в защите, даже получая ее...
Людей и так защищает природа больше, чем они знают о том.
После Славкиных «экспериментов» из ее жизни внезапно исчез наставник: сколько бы она мысленно ни вызывала его, он не появлялся, словно их пути больше не могли пересечься.
С болью и раскаянием пережив случившееся, Славка уже не удивлялась, почему после гибели Антлантиды боги лишили человека тайных знаний о себе самом, о своих ужасающих возможностях. Эту великую древнюю колыбель психоэнергетической науки погубили обыватели, довольствующиеся тремя низшими человеческими энергетическими центрами: безопасности, удовольствия и власти. Пользоваться этими тремя центрами можно только по нисходящей, начиная с верхних четырех,  включая сначала интуицию, ум, благодарность и любовь…
Но большая часть людей предпочитает жить по странной поговорке: «умный в гору не пойдет, умный гору обойдет».
И поэтому лучше не знать им, какими мощными всемогущими рычагами той же власти, например, обладают они от рождения: пусть остается неведомой эта заветная «красная кнопка».
В стихах Славка, как всегда, преломила эти рассуждения по-своему:

«…Простите наш мир, Нефертити, что Вас не спасла красота, что в смерти, как в древнем вердикте, уже не понять ни черта; что катится жизнь по наклонной, себя повторяя стократ, как будто бездушные клоны возводят старательно ад, где притчей слывет Лорелея, где жанны горят на кострах, где даже надежды не греют, где правят богатство и страх…
Дворцовых интриг коридоры ведут нас туда же, увы, где юную плоть Феодоры терзают двуногие львы…
И не было словно столетий, ведущих к прогрессу людей, наук и культуры соцветий и общепланетных идей: все те же зловещие войны маячат вблизи и вдали…
Простите нас, вечные мойры, за нищую старость Земли!..»



10. НЕВОЗВРАЩЕНЦЫ

Когда Славка с Агни вернулись с затянувшейся прогулки, все колонисты к Славкиному удивлению сидели за столом, хотя до «диннера» времени было еще более чем предостаточно. Оказывается, к писателям приехали гости: молодая семья из Бруклина, друзья Солиуса. Глава семьи Женя, потомственный петербуржец, живущий здесь уже шесть лет, но до сих пор не имеющий «гринкарты» – права на жительство, – приехал в «Ledig House» чинить большой компьютер, а вместе с ним, на семейном большом джипе, приехала жена Ирина, ни слова не говорящая по-¬английски, семилетний сын, тоже Женя, вполне американский школьник, родившийся еще в России, и две трехлетние близняшки, уже американки по рождению: Джулия и Анечка. Кареглазая шустрая Джулия  говорила только на английском, ее сероглазая тихая сестренка – только на русском. Впрочем, обе, мгновенно освоившись, затеяли веселую возню с Агни.
Славка, изголодавшись по русской речи, набросилась с расспросами на гостей. История этой семьи была типичной для «постсоветского» времени, разбросавшего граждан бывшей империи по странам и весям.
Глава семьи Женя-старший в советское время закончил престижный Ленинградский институт технологии. Интеллигент в третьем поколении, страстный патриот Питера, за обедом он вспоминал о нем с нежностью и чувством вины. Но в то же время и муж, и жена несколько раз обмолвились: «Перебраться в Америку нам помог Бог!».
Ирина, тоже потомственная петербуржанка, говорила, поглядывая на своих раскованных ребятишек: «Мы были совсем другими, во мне до сих пор живет страх сказать лишнее, не сдать какой-то экзамен, взять что-то дармовое... Я с этим комплексом родилась и, наверное, умру: до сих пор ощущаю себя не полноценным человеком, а жертвой какого-то эксперимента...».
В Питере у них был «бунтовщический» круг друзей, сложившийся еще в годы противостояния «физиков» и «лириков». Своего первенца Женю они рожали дома, без врачей – в воду, как новаторы, и этого же многострадального ребенка, грудничка, окунали в ледяную прорубь – поплавать.
И здесь, в Нью-Йорке, они умудрились поразить врачей. Ира приехала рожать двойняшек в госпиталь на велосипеде – на вызов медицинской «амбулетты» не было денег, – и наотрез отказалась от дорогостоящей анестезии. Американки так не рожают, это советским женщинам терпеть не в диковинку...
Когда Женя стал «невозвращенцем», на родине у его юной жены появилась первая седина: именно на нее пал весь гнев государственной машины, на бумаге объявившей себя демократической.
Иру с грудным ребенком выпустили-таки: съездить за мужем, вернуть его. Сначала не разрешали ехать с сыном, но его поручить было некому, да и на родине оставалась «в заложниках» больная раком мать Ирины…
Своего мужа Ирина застала в самом бедном и грязном районе Бруклина, вперемежку заселенного черными, желтыми и белыми «невозвращенцами» со всего света. Он снимал неотапливаемую, слепую – без единого окна – комнатенку «на троих» за 120 долларов в месяц. Его компаньонами были латиноамериканцы, уже отчаявшиеся найти свое место под солнцем Нью-Йорка и занявшиеся воровским ремеслом. Но Женя сдаваться не собирался, он хватался за любую работу, лишь бы она была законной: подметал улицы, работал «вышибалой», мыл унитазы в школьном городке... К приезду жены он добился-таки первого зарегистрированного права – на работу, и начал получать пособие по безработице (136 долларов в неделю). Это было уже что-то.
Вскоре и подфартило: Женю взяла обслуживать компьютеры частная фирма в Нью-Джерси, давшая ему и кров. Месяцами бывало, правда, Женя не получал от хозяина никакой зарплаты – потому американцы там и не держались, но разве нашего человека этим удивишь? Женя потихоньку «шабашил» на стороне, возвращая к жизни компьютеры заказчиков за более умеренную, чем в фирме, наличную оплату...
«Зато когда меня пригласили в солидную фирму в Нью¬Йорк, прежний хозяин продал мне всего за тысячу долларов свой старый джип, можно сказать, подарил, – Женя с гордостью кивнул на свой семейный выезд, поставленный под окна столовой, – ну, я его, конечно, подработал...».
Сегодня эта разросшаяся семья могла себе позволить аренду квартиры – целый этаж трехэтажного дома за 760 долларов в месяц.
«Это на Раковой отмели, – с гордостью сказала Ира Славке, – прямо на берегу океана, у нас свой садик, песочек... Люди здесь отзывчивые: когда девочки родились, нам столько детских вещей понанесли!.. С маленьким Женей в Питере было намного труднее в этом отношении...».
Славка попробовала поставить себя на место американцев: а как дома она бы отнеслась к «невозвращенцам» американского происхождения?
Наверное, без особой симпатии: их раскованность показалась бы бесцеремонностью, деловая хватка – нахрапом, а если бы они еще и разговаривали только на своем языке, отхватывая под жительство обширные районы столицы... Кто знает?..
Но мысли ее уже текли в ином направлении: а как к нам, русским, относятся коренные жители Киргизии?
Мы ведь тоже как бы «невозвращенцы» от России, и никто из нас – за редким исключением – не выучил киргизского языка, принеся в «чужой монастырь» свой уклад, свои молитвы…
Пока Славка разбиралась в этих нюансах, остальные писатели уже загремели тарелками, убирая со стола, Женя-старший целиком погрузился в большой компьютер, а Ира с детьми и Агни ушли гулять на одуванчиковый луг.
Славка помогла помыть посуду и тоже вышла на воздух, устроившись на лужайке возле домика в большом плетеном кресле-качалке. Лениво поглядывая на резвящихся с собакой детишек, разомлев на солнышке, она опять погрузилась в свои мысли.
«…Если бы Женя с Ирой тогда немного потерпели, то они и на родине скоро бы оказались совсем в другой стране, –  думала она. – По сути, мы все  «невозвращенцы»: едва хлебнув дикой демократии, мы уже не можем стать теми, прежними, советскими, – изменились, как и сама страна… Да какая там страна?! – содружество независимых государств… Надо же так придумать!..»
И Славка, разволнованная разговорами за столом, ушла в размышления о гласности и перестройке, вновь очутившись в конце 80-х, начале 90-х годов.
Стихи о гласности она тогда выдавала вопреки общему взбудораженному надеждами радостному настрою:

«… Ах, эта правда! – не по совести, по дрязгам временных властей…
Так, торопливо, в скором поезде на перепаде скоростей, – роман нетрезвый, смутный, с похотью врасплох застигнет, понесет: успеть бы! – хоть обманом, походя все чувства выплеснуть в расход…
Потом наступит отрезвление. На полустанке, сам не свой, как обворованный – осмеянный, с больной угарной головой, с пустой мошной, почти без прошлого, в помаде всех заздравных шлюх…
«Ах, дорогие, ах, хор-рошие…». Погас колесный перестук.
И только пыль. И тропка узкая. Изба – в навозе по стреху…Как в рабстве ставленая русская душа – у века на слуху…»

Палка тотального обрусения, перегнутая четверть века назад, теперь, в начавшуюся перестройку, качнулась в другую сторону: разрешенного верхами «роста национального самосознания». Все обиды, накопившиеся под спудом запретов, мгновенно хлынули, как сель, сметая и уничтожая на своем пути и плохое, и хорошее.
Еще впереди был открывшийся позор войны в Афганистане, впереди было многое – ¬кровавый Баку, Сумгаит, Ош, Узген... Впереди были ГКЧП, баррикады Москвы, Беловежская пуща, «прихватизация»...
 
Славка помотала головой, поймав себя на ощущении, что все это было не с ней, не с ее близкими и знакомыми, да и незнакомыми бывшими советскими людьми, а словно смотрели они все какой-то сумбурный фильм очень глупого и бездарного или просто сумасшедшего режиссера...

«…От великой страны остается – фарс.
Дежавю – не держава, осколки – вдрызг…
Десять тысяч америк – скажи им «фас», – отвернутся, азарту ведь нужен риск.
Все прогнило, рассыпалось, как труха: изнутри ненасытный жучок точил.
Так в мозгу рассыпается храм стиха, когда плачет ребенок больной в ночи.
Беловежская пуща в квашне дождей распухает, как тесто, на всю страну, набрякают в ней лики таких вождей, что на Лобном бы правили в старину.
Несть числа всем удельным князьям, в ружье встать готовым за маленькую, но власть…
Как из проруби, выплыло вверх жулье.
Скоро нечего будет и в душах красть…»

Гласность, по инерции старой жизни начавшаяся, как улица с односторонним движением, исчерпав весь запас накопившихся ругательств в адрес всего, что называлось раньше: «у советских – собственная гордость», открыла людям секретные тайники «сундучной литературы», из которой потрясенные соотечественники вдруг узнали, что не только во время разрешенной гласности можно было думать и даже говорить вслух объективные истины...
Самое интересное, что первым в еще не распавшейся постсоветской империи «сундучную литературу» начал печатать русский журнал Киргизстана, в котором работала Славка: начав первой публикацией открытого письма Федора Раскольникова, затем опубликовав дневники Ивана Бунина «Окаянные дни», а затем и все запрещенные повести Михаила Булгакова: «Собачье сердце», «Роковые яйца» и другие. Параллельно журнал открыл несколько новых рубрик, из которых подписчики узнавали много нового про свою собственную жизнь. На этот журнал подписывались читатели из Ленинграда, Москвы, Киева, Минска, Баку, Еревана, Тбилиси, Мурманска... Тогда еще работала почта.
Популярность тонкого литературно-художественного издания маленькой республики возникла отнюдь не на пустом месте и не вдруг.
В 1984 году – в Год Трудолюбивого Барсука, – редакцию возглавил новый главный редактор.
По воле все той же судьбы, тасующей, как карточную колоду, свои закономерности, лишь маскируя их под случайности, этот новый редактор был никто иной, как будущий Славкин муж – Олег, которого она оставила сейчас одного, переложив на его крепкие плечи заботы о журнале, родителях, детях, доме, даче, добавив ко всему этому тревогу о самой себе …
С его появлением жизнь в редакции круто изменилась. Наконец-то вырвавшийся из Белого Дома, где его не хотели отпускать за удивительную работоспособность, он, конечно же, не вписался в вальяжную и неспешную жизнь прежней редакции.
До Олега журнал выходил один раз в два месяца, и то – с частыми большими опозданиями. Главный редактор, Славка с Егором Колосовым, да еще один-два часто меняющихся литсотрудника и машинистка «Степа», прозванная так за ее высокий рост, –  общая любимица, которая в случае чего могла одна сдать весь журнал в производство, –  все время от времени просто заглядывали в редакцию, изредка устраивая «авралы» по сдаче серенького номера. Журнал выходил ни шатко, ни валко – не лучше и не хуже всех остальных подобных изданий братских республик.
Олег в краткие сроки сумел добиться, чтобы журнал стал ежемесячным изданием с соответствующим штатным расписанием, выбив даже редакционную «Волгу». Но сначала, ознакомившись с «портфелем» редакции – его потенциальными творческими запасами, – он был потрясен.
Еще более его потряс сложившийся за долгие годы уклад работы. Неявки на работу сотрудники, правда, временно ликвидировали – мол, пусть человек немного привыкнет, но зато авторы, обрадованные участившимся присутствием журнальных работников, повалили валом в редакцию, как минимум – с традиционной бутылочкой шампанского в каждом портфеле...
Реакция у нового шефа на эти традиционные застолья была бурной и негодующей, он даже издал приказ: каждый нетрезвый сотрудник редакции немедленно увольняется…
В итоге в редакции остались непьющая из-за своей болезни Славка да Егор Колосов, тоже временно объявивший себе «сухой закон».
Первый номер они выпустили аврально: главный сидел у себя в кабинете, буквально переписывая публицистические материалы, Славка прямо на машинке правила стихи, Егор Колосов приносил ей же на машинку выправленные им рассказы и повести, отобранные редактором...
На ходу эта троица время от времени вслух перебирала имена пишущих людей Фрунзе – кто сможет стать «лучшими перьями» журнала.
Скоро редакцию составляла великолепная «чертова дюжина» сотрудников, с трудом умещающаяся в кабинете главного на утренней «летучке». Каждый оставил в журнале тех лет не только свои мысли и воплощенные замыслы, но и частицу души. Среди всеобщего бушующего развала это был «ноев ковчег» единомышленников.
Славка даже написала целый цикл стихов о редакции:

«…В редакции, прокуренной насквозь, где можно шляпу вешать и на воздух, куда заходит каждый не как гость, а как хозяин сумрачный и поздний, где места нет иллюзиям сердец, где надо всем бесчинствует рассудок, где телефон трезвонит, наконец, сдается мне, в любое время суток, и в трубке бьются чьи-то голоса – то свысока, то льстиво, то сурово…
Вот здесь мои тревожные глаза глядят на свет почти до полседьмого.
Привычный мир… Твой перечень не прост: не только – дым, звонки и визитеры, а через бездну самый шаткий мост меж тем, что есть, и что рождает споры – не истину, она всегда одна, – а снова лишь названия ошибок…
Слова словес…И все растет стена непониманья низкого пошиба, дурмана рассуждений – от печи, порочный круг привычных заблуждений…
Как хочется порою – хоть кричи! – чтоб в эту дверь вошел однажды гений: поэму, стих, а то и строчку – пусть, – он внес бы в сумрак наш сияньем звездным…
До полседьмого все дождаться тщусь.
А он придет, наверно, слишком поздно…»

Они были полны самых фантастических надежд. Очень дружно вся редакция провела рекламную акцию: целым каскадом выступлений в самых разных районах республики, изданием задиристых и многообещающих рекламных листовок, разосланных по всей стране...
Поездки эти были праздниками для Славки: хоть на три-четыре дня вырваться из атмосферы домашнего неблагополучия.
Нурлан был охвачен витающей в воздухе идеей «национального самоопределения».  Славку он во время ссор называл не иначе, как «русская оккупантка». Славка писала в отчаянии:
 
«Предчувствие беды – везде, во всем. В янтарной ложке меда есть изъянец, как в яблоке сквозь чисто-алый глянец следы жильцов, берущих плод внаем...
 Такой же червоточинке сродни мое почти дочернее признанье:
– О, Родина, спаси и сохрани моей любви поверженное знамя!..
Отчизна равнодушная с утра, как милостями, осыпает снегом.
Но не расстаться, знаю, с этим небом, –
                пусть даже и попросят со двора...»

Времени на домашние заботы у Славки оставалось все меньше. Популярность журнала в то время стремительно нарастала, дисциплина в редакции ужесточалась соответственно с увеличивающимся потоком работы и в противовес ускоряющемуся развалу страны, только что потрясенной небывалой трагедией в Армении: словно земля возмутилась начавшимися там с Карабаха межнациональными распрями и ответила на это скопление человеческой взаимной ненависти мощным десятибалльным землетрясением...
Славка плакала у экрана телевизора, видя изувеченные тела людей, извлеченных спасателями всего мира из-под  развалин пленивших ее некогда красотою Ленинакана и Степанакерта...
Начались погромы в Баку и Сумгаите. Даже та информация, которая просачивалась на экраны телевизоров и страницы газет, ужасала своей неправдоподобностью.

«… Мы пешки.
Мы готовы на закланье, к тюрьме, к суме, на митинг ли, на штурм…
Назад – ни шагу. Что сейчас за нами? – не сталинский, так иже с ним прищур.
Мы движимы игрою, нам невнятной.
Кто враг? – любой, кто должен быть разбит.
Шел Каин так, без жалости, на брата…
Сто раз в веках разыгранный гамбит»

Из Афганистана во все края бывшей советской империи везли и везли все новые свинцовые гробы; на фрунзенском кладбище очень быстро вырос мертвый город воинов-афганцев... 
Как раз в это время Антона призвали в армию.
Месяц Славка пребывала в страшной тревоге, ожидая его первого письма: откуда оно придет?  К счастью, Антошку – из-за недавно перенесенной им операции аппендицита, – признали негодным для афганской мясорубки, и он свои два года он отслужил на Дальнем Востоке в войсках противовоздушной обороны, вдоволь хлебнув совершенно дикой в то время «дедовщины».
Вскоре случилось то, чего все боялись: произошла межнациональная резня в Оше, древнем и мирном южном городе Киргизии, где испокон века жили по-соседски киргизы, узбеки, татары, таджики, уйгуры, корейцы, русские, немцы...
Информация, неравномерно поступающая из охваченного пожарами, наводненного российскими войсками Оша, была столь разноречивой, что во Фрунзе, где училось много южных ребят, начались студенческие волнения. В Ош никого не пускали, были отменены все самолетные, автобусные, железнодорожные рейсы, и студенты, бросив занятия, с криками маршировали по улицам, развернув самодельные плакаты, по ночам жгли костры из своих учебников и конспектов на всех площадях столицы...
«Ош-га! Ош-га!» («В Ош!»), – день и ночь гремело на улицах. Появились листовки и страшные фотографии изувеченных трупов женщин, детей, стариков: в одних листовках во всем обвинялись киргизы, в других – узбеки.
В городе появились первые беженцы: горел Узген, Алай, Ляйляк...
Беженцы рассказывали нечто вообще неправдоподобное: отряды одетых в черное, с алыми повязками на голове, молодчиков, одурманенных какими-то сильными наркотическими веществами, врывались в мирные дома, резали, насиловали, пытали, убивали – изощренно, медленно, с надругательствами... Почему-то людей больше всего потрясла именно организованность зверских преступлений.
Странно, но в это время, наполненное хаосом и бедами, Славка была собрана как никогда: публицистические и литературоведческие статьи, не говоря уже о стихах, она писала уже набело, без помарок, отступившая от нее болезнь больше не поднимала головы, и она ощущала себя легкой, помолодевшей, полной замыслов и кипучей энергии. 
Ей и прежде казалось, что в ней уживаются два человека: один – суетный, боязливый, инертный, закосневший в привычных страхах, и другой – решительный, мудрый, смелый, раскованный и рисковый. И вот этот-то «второй» всегда словно просыпался в ней во все «минуты роковые», мобилизуя внутренние силы. Она становилась общительной, чуткой и внимательной к другим, многое знающей и понимающей…
Таким был Ярослав из ее сновидений, и она часто в трудные минуты вызывала своего любимого «невозвращенца» снова и снова – силой веры, мантрами, своими поэтическими заклинаниями…

«… Позови в никогда!
Безутешное слово безгрешно и безбрежней оно, чем катящая волны вода…
Плод не вызрел еще. Но его предпочту перезревшим с легким вкусом броженья и тронутым гнилью плодам.
Позови в никуда!
Риск – захлопнуть постылые двери, сжечь мосты за спиной, перерезать сплетение уз…
Беспечальна звезда. И почти что бесшумны деревья.
Что-то сталось со мной – будто сброшен невидимый груз.
Это слово «нигде» разрушает основы тщеславья, превращая в ничто и гордыню, и зависть, и злость…
Словно бренный удел, хоть мы с ним не считаться не вправе, обмелел, опустел и развесистой клюквой оброс…
Здравствуй!..
Вот я пришла – в никуда, в никогда – беспечальней этой вечной звезды, молчаливей уснувших лесов, без желаний и зла, без набитой сумы за плечами, без удил, без руля, без даров, без надежд… И без слов…»
   
Славка и не заметила, как маленький звенящий вихрь перенес ее из восьмидесятых лет двадцатого века в милые ее сердцу теплые древние времена.

…Веста вела на зеленой лесной полянке, пламенеющей маками, урок превращений. Для самой Весты это было с детства любимое искусство математики – материализации новых предметов из природных материалов с помощью фантазии. В детстве она умела придавать недвижимым предметам такую частоту вращения частиц, что не только превносила в них иные свойства, но и преобразовывала их в живые существа, – Сирафим до сих пор смеялся, вспоминая ее птичек, рыбок и прыгающих по траве лягушек…
Весту окружали ребятишки: увлеченно сопя, они старательно вращали кистями рук, помогая этому магическому движению не только мыслями, но и  высунутыми языками. Таким образом закачивая энергию в распустившиеся на поляне сезонные цветы, дети превращали маки в ромашки, потом – в колокольчики,  лютики, васильки, незабудки… Поляна уже пестрела самыми разнообразными по окраске и размеру цветами – у каждого ребенка были свои фантазии и свое представление о прекрасном. Воспитатели через плоды превращений узнавали о каждом ребенке многое: какие черты характера надо развить и упрочить, какие – затушевать…
Шалунья Рада, одна из Симиных дочек, умудрилась превратить широкие маковые лепестки в крылья сказочных мотыльков, и они вдруг вспорхнули легкой стайкой, вьющейся на ветерке алыми лоскутами.
Старый Сирафим дремал рядом на широком березовом пне, выпиленном в виде удобного кресла. Его белоснежную бороду трепал ветерок, глаза блаженно щурились на солнце: он был доволен уроком Весты. Она не так давно взяла на себя роль старого волхва; впрочем, ей помогал Дар, пользующийся непререкаемым авторитетом среди малышей и взрослых.
Сима каждое утро, забрасывая к ним вместе со своими девочками-близняшками сыр, молоко и творог, не упускала случая потормошить Дара:
– Эх, смотри, каких я тебе невест родила! – белозубо смеялась она. – У вас, у степняков, ведь положено иметь сразу несколько жен, вот я и расстаралась сразу на Раду и Асю!
Дар – долговязый, смуглый, гибкий, с первым пушком над губой, – только краснел и отмалчивался, пряча ярко-зеленый огонь взгляда под пушистыми ресницами. Он все знал о своем рождении, – у асуров утаивание считалось ложью, а ложь  – одним из самых больших грехов.
Старательно изучая дисциплину под руководством Сирафима, Дар быстро освоил воспитание своих восьми тонких тел, и с ним все обращались соответственно его знаниям и умениям. Именно Дар придумал, как, учитывая молниеносную и краткосрочную тактику набегов химерийцев, избегать кровопролитных стычек с ними.
На самом высоком холме на окраине деревни асуры воздвигли сторожевую башню, высотой с Куд, но без его 24-х куполов.
Самые зоркие юноши с этих пор по очереди дежурили на башне день и ночь. Едва завидев надвигающуюся опасность, они ором должны были всколыхнуть сознание сородичей. В этот момент все взрослое население деревни одновременно представляло себя – вместе с живностью и детьми, – живущими в том близком времени,  когда химерийцы, покрутившись по пустой, словно вымершей деревне, уже убрались не солоно хлебавши.
Правда, иногда налетевшие кочевники от злости и разочарования поджигали одну-две избы, но потушить начавшийся пожар общими силами не составляло труда: главное было – не перескочить во времени слишком далеко.
С годами набеги кочевников на якобы заброшенную деревню прекратились совсем.
У Симы по поводу этого остроумного решения Дара было свое мнение.
– Смотри-ка, – говорила она Весте, – ведь не захотел сражаться со своими соплеменниками: любой из них может быть его отцом. Не взял на себя грех отцеубийства…
У Весты от обиды наворачивались слезы на глаза:
– Ты опять?.. Дар – только наш, а то, что он так мудро придумал побеждать без потерь, – он же и о тебе заботился, и о твоих девочках, и обо всех нас…
– Да ладно, ладно! – обнимала ее Сима. – Ух, какая обидчивая… Стареешь, что ли? На обиженных воду возят! А зятька своего я люблю не меньше тебя – видишь, какого умницу мы с тобой родили и вырастили! А ты еще сопротивлялась…
И подруги, обнявшись, молча вспоминали ту страшную ночь в степи, когда они, две беглянки, во имя новой жизни смогли победить и страх, и смерть, и снова стать собою…
Самое страшное в жизни – не быть собою! Это уже наплывали строки, –  Весты? Или Симы? А, может быть, Славки?..
Для самих стихов авторство никогда не имело значения.

«… Как рыба на песке хватаю воздух ртом…
Губителен глоток не моего пространства!
Восславьте все, кто жив, как бога – Постоянство, восславьте все, что есть, – свой мир, свой хлеб, свой дом!
Пусть беден ваш уют, пусть вы по горло сыты попреками родни, не вышедшей в князья, – восславьте свой шесток сверчковою сюитой, а то и тишиной, коль иначе нельзя…
Но лучше быть собой – хоть в рубище, но впору, и, над ручьем склоняясь, свое лицо встречать…
Прекрасно все, что есть!
Струится без разбору сквозь каждого из нас земная благодать: и трескотней сверчка, и лягушачьей трелью, и свистом соловья, и соками в стволе…
Рыбешкой быть – в воде, подснежником – в апреле, богами – в небесах, людьми же – на земле…»

... Очнулась Славка уже под вечер. Гости Ледиг-Хауса уехали. Кто-то заботливо укутал ее, задремавшую в кресле на свежем воздухе, теплым шерстяным пледом.
Резкий американский ветер крутил в воздухе стаю взъерошенных птиц. Во влажных ветреных сумерках, густо наполненных отголосками грома, птичьим щебетом, ворчливым кряхтеньем гусей, трубными призывами оленьего вожака, собирающего распуганное грозой стадо, ароматами растущих с шелестом трав и горьким настоем одуванчиков, слышалось еще одно, все перекрывающее, движение самого непредсказуемого, самого страшного и самого желанного существа на земле – жизни... 



11. ПОСЛЕДНИЙ ПЬЯНИЦА ТАЛАСА

Славка перекочевала в свою американскую светелку, но сон улетел от нее, видимо, надолго. Она попробовала «оседлать» свой маленький звенящий торнадо, но заветный зов не появлялся.
Ей ничего не оставалось, как вновь погрузиться в размышления – все о ней же, о жизни…
А жизнь шла своим чередом. Мир рукоплескал Горбачеву, «уверенно строящему демократическое государство», посмеивался над опальным Ельциным, доказывающим, что дело расходится со словами, сами граждане великой империи, напуганные кровавыми событиями, вспыхивающими то здесь, то там, либо хватались за чемоданы и бросались искать по всей стране спокойного уголка, либо отсиживались дома за семью запорами...
Вернулся из армии «синичка» – похудевший вдвое, какой-то усохший, нервный и заторможенный одновременно, с косым шрамом на виске. Зайдя в дом, он обнаружил недочитанный им до ухода в армию журнал на том же самом месте, куда положил его перед отъездом, ¬словно родной дом стал совсем нежилым...
А Славка внезапно ушла из редакции, где к ней все относились с таким теплом, на неинтересную, пустопорожнюю, совсем не греющую душу работу в Общество книголюбов, в склочный и принявший ее «в штыки» коллектив. У Славки на этот жизненный поворот были очень веские причины.
Чувствуя себя пожилой матерью взрослых детей, она вдруг обнаружила в своей душе робкие ростки влюбленности.

«...Нежность невыразимая!.. Словно под снег озимые – прячу под внешной черствостью нежность почти девчоночью...
Совестно! – первой проседью русая прядь помечена... Прежде казалось – с осенью младость моя повенчана, юность моя дождливая, засуха ранней зрелости...
Быть – невпопад ¬счастливою?.. В прелести – запах прелости!
Листья прельщают золотом: только притронься! – падают...
Зелено – значит молодо. Золото пахнет ладаном! ..
Смейся над этой осенью, нежностью неуместною!..
Все утешенья: озимью, может, взойду над бездною...»

Славка в смятении бежала от самой себя.
Зримо она обнаружила в себе эту неуместную влюбленность во время одного фрунзенского землетрясения. Она как раз была в кабинете главного редактора: он звонил в Ленинград, куда Славка вскоре должна была лететь в командировку.
Вдруг пол закачался под ногами, оконные рамы начали перекашиваться то в одну, то в другую сторону, заплясали письменные приборы на столе, да и сам стол вдруг заходил ходуном... В Славкиной душе мгновенно вспыхнул какой-то животный ужас, погнавший ее прочь из-под крыши. Но она задержалась в дверном проеме: главный, бровью не дрогнув, продолжал говорить по телефону.
Слышимость, видимо, ухудшилась, или тошнотворно выстукивающая дробь предметов была услышана на том конце провода, потому что Олег спокойно ответил на какой-то вопрос: «Да нет, я вас прекрасно слышу, а, – это? – да у нас тут землетрясение началось...». «Так бегите же!..» – взвизгнуло в трубке, и запипикал отбой. А Славка, глядя на этого по-прежнему невозмутимого человека, внезапно поняла, как он ей дорог...
Она рванула прочь из кабинета, убегая уже от другого «землетрясения» – начавшегося в ее сердце.
Толчки продолжались весь день – правда, все слабее и слабее, – но работа, конечно, во всем городе была прекращена, люди высыпали на улицы.
Позвонив домой и к родителям, узнав, что все в порядке, Славка ушла в парк, к деревьям. Ей надо было разобраться со своим открытием.
Долго она бродила, думала, вспоминала. Многое стало видеться ей в другом свете: и радость, с которой она утром бежала на работу, и ее рвение: почему она расцветала от любой похвалы шефа и так тяжело переживала каждый нагоняй... В том, что все эти чувства жили только в ней, – Славка не сомневалась:

«… Благословен тот щедрый день и час, когда пути соприкоснулись наши!
Пусть с той поры бесчинствует печаль в моей душе, как будто в пенной чаше, пусть узнавать себя невмоготу мне в женщине, носящей облик прежний…
Так яблоня в заснеженном саду с листвой не расстается побуревшей и мается от верности своей, и все морозы – лишь ее ожоги…
И пусть, и что ж, – да будут все тревоги, других минуя, жечь меня острей! Пусть никого не ранит этот свет, что изнутри во мне горит всечасно…
Теперь я точно знаю: смерти нет, и что любить – такая боль и счастье, такая мука – что не превозмочь, так высока – что сердце бьется в горле, такая даль – что бродишь день и ночь, как будто бы обыскивая город, в прохожих узнавая взгляд ли, жест… И рад – хоть на мгновенье обмануться...
Благословенно все, что в сердце есть!
В былую пустоту бы не вернуться…»

Смущали Славку, правда, в этой «односторонней» влюбленности два окрыливших ее чувства эпизода.
Однажды во время рекламной командировки в Талас у журналистов выпал перерыв между выступлениями – на час-полтора, – и вся редакция отправились побродить по чудесному Таласскому лесу, полному шепотов золотой листвы. У Славки было очень игривое настроение, шутливое, легкое, и, увидев спящего в лесу крепким сном пьянчужку, она решила подурковать и быстро «завела» остальных. Дело в том, что утром в райкоме партии журналистам торжественно заявили, что в районе пьянство изжито полностью – это было время «сухого закона».
Редакция уже успела провести несколько выступлений, и редакционная «Волга» была буквально завалена пышными, уже увядающими на жаре букетами астр, георгинов, хризантем, роз...  Все эти букеты ребята со Славкой притащили из машины и воздвигли над пьянчужкой изысканный цветочный мавзолей. Потом начали торжественно по очереди произносить речи над «могилой», причем самую пламенную – о последнем таласском пьянице, вознесенном в рай, – прочел шеф.  Заместитель шефа Коля Лобов сымпровизировал блистательное эссе об исчезающих приметах века. Публицист Миша Озеров – и басом, и обличьем смахивающий на священника, ¬– пропел подобающую самодельную молитву...
И тут спящий проснулся, вскочил ошалело, ничего не понял и ...лег снова, скрестив руки и закрыв глаза. Он решил, что он и в самом деле в раю, а нарядно одетые, явно не здешние люди – его обитатели...
Окончательно он пришел в себя от дружного взрыва хохота и  – ну улепетывать!..
Отсмеявшись, Славка случайно поймала взгляд шефа, который смотрел на нее с непривычным теплом и сожалением, от которого взгляд его стальных глаз вдруг стал синим, обжигающим, проникающим в самую глубину сердца... Славка поспешно ретировалась в машину.
И во второй раз Олег удивил ее тоже в одной из поездок. Редакция ездила на Нарынский гидрокаскад – и выступать, и писать о его создателях.
Уже на обратном пути свернули побродить немного в Чичканском ущелье, заросшем девственным смешанным лесом.
Стояла грибная пора. Все разбрелись, аукая, по лесу. Рядом со Славкой оказался водитель Витя, парень шустрый и проворный. Пока Славка, страстный грибник, таращила глаза на невиданно красивые точеные крупные подберезовики, подосиновики, белоснежные, как на картинке, шампиньоны, он успевал их быстренько срезать и уложить в сумку.
Славка чуть не плакала от досады на свою нерасторопность, когда шеф уже засигналил всем из «Волги» – пора ехать. Славка, расстроенная, пошла к машине с почти пустым пакетом.
«Не повезло?» – ¬встретил ее главный вопросом. Сам он стоял возле машины, заложив руки в карманы и покачиваясь с носка на пятку, – ¬отдыхал от дороги. Славка молча пожала плечами. «А вы пройдитесь¬-ка вот по этой тропинке, – мне кажется, здесь должны быть шампиньоны...».
Славка нырнула в лес в указанном направлении.
Да, их там было очень много, – крепких, розовато-белых ароматных грибов: аккуратно срезанные, они поджидали ее, сложенные горкой, то там, то здесь на тропинке...
Славка вернулась в машину с переполненным пакетом. Шеф, как всегда, сидел, невозмутимый, впереди, только глаза его смеялись, и от него исходили такие волны тепла и нежности, что Славка буквально купалась в них…
… Побродив по парку, перебрав, как некие драгоценности, немудреные воспоминания, хорошенько поразмыслив, Славка перечеркнула в душе даже эти милые сердцу картинки, запретив себе развивать их в своем воображении, отказав в праве на тепло чувств.
Она начала искать другую работу, чтобы разом оборвать все контакты с человеком, под чье обаяние подпала незаметно для себя.
Работа нашлась удивительно быстро...
Редакция, хоть и страшно обиженная Славкиным внезапным увольнением «по собственному желанию», устроила-таки ей пышные проводы, буквально засыпав ее цветами и пожеланиями, как того пьянчужку в Таласском лесу...
Вернулась Славка в редакцию через год, задушив, как ей казалось, навсегда, все непрошенные чувства, – уже на должность заместителя главного редактора взамен покинувшего Киргизию Николая Лобова. Год одуряющей тупой работы с частенько пьяным коллективом, полным склок и раздоров, сказался на Славке: она снова стала выпивать и курить. Вернувшиеся «лярвы» изо всех сил наверстывали упущенное: в пьянстве Славка теперь могла перещеголять даже Нурлана, а сигарету прикуривала одну от другой.
Иногда бессонными ночами Славка пыталась залететь в душу Олега, но странная завеса не пускала ее. Он словно поставил мысленную преграду между ними.

«… Неужели не слышишь меня? Молчаливо сжимаюсь в комочек.
Вновь душе не достало огня. Снова в снах не осталось пророчеств…»

... Славка как-то спросила у Олега: «Почему ты тогда позвал меня вернуться в редакцию?» Он ответил скупо, как всегда: «Потому что ты была хорошим работником». Но глаза его полыхнули такой нежностью и любовью, что вопрос был исчерпан…
Славке иногда казалось, что если бы она не вернулась, ее бы уже не было в живых.
Какие бы события ни происходили в большом мире вокруг, какой бы насыщенной ни была жизнь общества, каждый человек должен иметь свой собственный маленький и желанный островок: круг близких по духу людей, одинаково с ним воспринимающих все трудности и удачи. Счастье, когда эту общность взглядов на мир человек находит в собственной семье. А если нет...
Пока дети были малы и привязаны к Славке в силу необходимости ее забот, она ошибочно полагала, что это и есть ее вечный островок душевного покоя. Но дети – это те, кого небо поручает родителям только на время. Вырастая, они ищут свою половину, свою семью...
Особенно остро ощутила Славка свое одиночество именно в тот год работы с чужим коллективом «книголюбов». С холодом в сердце она уходила с работы в холодный же дом: и там, и здесь ее в любую минуту могли оскорбить и унизить непониманием. Даже ее отдушина – стихи – перестала спасать: столько тоскливых и мрачных строк она не написала, пожалуй, и за всю жизнь.

«… Нам теперь, как параллельным линиям, встретиться – так разве что на полюсе…
Увядает, чахнет в вазе лилия. Хорошо, что, бедная, не в голосе – иначе кричала бы, стонала бы, умоляя всех об эвтаназии…
Дни стоят незыблемо, как надолбы.
Завтра – треп из области фантазии.
Лень цветок из вазы взять да выбросить…
Сердце – лед, как шапочка у глобуса.
Жаль, что не пингвины мы, а ибисы, и скорее лилии, чем крокусы…
Люди ли, животные, растения, даже птицы – все живем надеждою, увядаем, чахнем… Станем тенями – в мире все останется по-прежнему.
Внуки, параллельностью измучены, разменяют чувства на влечения, не узнав, что жизнь – увы, излучина: путь к любви – всегда не по течению!..»

В то время не только у Славки вызывал такие настроения общий развал в стране, превратившейся в сплошную говорильню, уже заметное всеобщее обнищание, все растущий в республике холодок к бывшему «старшему брату», рождающий волны бездумной и торопливой эмиграции...
Отгремели первые театрализованные телевизионные шоу демократических народных депутатов СССР. На одну из первых выборных компаний Комитет защиты мира выдвигал и Славку – от Киргизии. Слава богу, она не добрала необходимого количества голосов, чему порадовалась потом, у экрана телевизора, глядя на многомесячные бестолковые заседания порой дерущихся между собой первых народных депутатов уже несуществующей де факто страны, которая «училась демократии». Да и сами выборы Славка восприняла несерьезно, записав походя в свой блокнот: «Козел-провокатор в любом начинанье отару на бойню сведет, на закланье. А мы, выбирая правителей, вечно бредем по указке толпою овечьей…».
Одна за другой обретали внезапную независимость союзные республики, в том числе и Киргизия. Погрязающие в разрухе и бедности эти новоявленные страны были теперь объявлены балластом, ненужным «подбрюшьем России» – по выражению «вермонтского отшельника» Солженицина... Уже не было в живых затравленного «демократическими силами» академика Сахарова, до последнего своего дня пытающегося остановить всемирный фарисейский потоп... Горбачев уехал отдыхать в Крым, в Форос, перепоручив свою, охваченную хаосом, страну самым верным соратникам...
Экстренное сообщение о кремлевском перевороте, когда влавсть захватил ГКЧП, застало Славку уже в родной редакции.
Все сотрудники, притихшие, сбились у радиоприемника. Шефа не было – он спозаранку уехал в недельную командировку на Иссык-¬Куль. Правда, поймав в автомобильном радиоприемнике это сообщение, он с полдороги повернул обратно, к обеду уже вернувшись в редакцию.
Именно эти странные и тревожные часы Славка для себя отметила как  точку отсчета настоящей независимости Киргизстана.
Отнесясь весьма легкомысленно к театрализованным выборам и первого президента, и парламента, еще живя по старым законам умирающего государства, киргизстанцы именно в эти напряженные часы вдруг поняли, что не хотят возвращаться в столь недавнее прошлое – в диктатуру одной «непогрешимой» партии, к репрессиям, к насильному «единомыслию», к вечному страху перед все тем же, замаячившим вдруг на горизонте ГУЛАГом...
В этот момент все население страны стало «невозвращенцами».
Вся редакция слушала, затаив дыхание, как первый Президент Киргизии  сказал по радио своим мягким интеллигентным голосом еще непривыкшего к публичным выступлениям доктора физико-математических наук:
«Дорогие соотечественники! Я взял на себя смелость от вашего лица отказаться признать власть ГПЧК, не принимая к действию изданные ими приказы на территории нашего суверенного государства... Я понимаю всю ответственность этого шага и очень надеюсь на вашу поддержку, неколебимую никаким страхом... Я распорядился вывести на все взлетные полосы наших аэродромов тяжелую военную технику, чтобы предотвратить посадку чужих самолетов...».
Киргизстанцы не знали тогда, что в Москве уже сооружаются баррикады, что «нерушимый блок» народных депутатов СССР резко разделился на две противоборствующие армии, что сонный увалень Ельцин, всегда похожий на неторопливого зимнего медведя, уже проснулся и начал свое восхождение стремительными шагами...
Еще сохранившаяся в то время единая рублевая зона – ¬последняя из общих «зон» этого казавшегося несокрушимым многонационального государства, – тоже агонизируя, начала выделывать немыслимые коленца. Такой инфляции люди, пережившие уже не одну денежную реформу, не могли себе даже представить.
Славкины родители подходили к своему семидесятилетнему рубежу совсем потерянными в этой непонятной для них жизни. В последние годы перед пенсией нещадно угробив здоровье двойным облучением, работая рентгенологами в урановом «почтовом ящике», они надеялись на солидную надбавку к пенсии. Но – увы! – их пенсия растаяла в результате всех денежных реформ и инфляций. Она не покрывала даже расходов на дом: оплату газа и электроэнергии. И Славка, и Яна прилагали героические усилия, чтобы родители не нуждались в самом необходимом. Младшая сестра Санечка могла помогать только морально: она недавно вернулась из Москвы с маленьким сыном после своего неудачного брака. Слава Богу, еще была жива бабушка: все такая же легкая на ногу, несмотря на свои почти девяносто лет, она неутомимо сновала по дому, взяв на свои плечи большую часть домашних забот.
Редакция журнала, сильно «похудевшая» в то время (Валера уехал в Америку, двое Саш – в Нижний Новгород, Коля – в Одессу, Миша Озеров – на вольные переводческие хлеба к хлынувшим в республику американским бизнесменам), не только потеряла большую часть своего «боевого» состава, но и целиком лишилась всех государственных дотаций.
«Зачем нашей республике русский журнал?» – удивлялись чиновники, говорящие теперь только на государственном  языке, вычеркивая из списка живых  всех русских людей, расселившихся за семьдесят лет по национальным окраинам и пустивших там основательные корни... Славка с горечью писала:

«… Уезжают товарищи наши, друг за другом как листья летят.
Уезжают Валеры и Саши, чтоб уже не вернуться назад.
Знаю, вспомним: живут они там-то…Но разлука навеки – как смерть.
Азиаты России, мутанты…Попрощаться бы наспех успеть!
Первых мы провожали гурьбою, а теперь – на ходу не всегда.
Обернулась для многих судьбою с неба павшая в детстве звезда.
Уезжают – Сережи и Миши. Остаются – Нуржан, Карабай…
Каждый третий становится лишним, если делит жулье каравай: поделили отчизну на части между теми, кто свой и не свой…
Все былое мерещится счастьем по сравнению с новой бедой…»

Но сама редакция хоронить себя не собиралась. Сомкнув поредевшие ряды, сотрудники создали и зарегистрировали в Минюсте Устав нового журнала, в котором значилось, что трудовой коллектив редакции является частным владельцем не только этого издания, но и созданного им собственного издательства и прочих малых предприятий.
Тогда все всему учились уже не на ходу – на бегу, на лету...
Первые книги, изданные редакцией на паях с другим издательством, дали возможность не только закупить запас сырья, но и обзавестись первой компьютерной техникой.
Зарплаты, возрастающие каждый месяц в пять, а то и в десять раз, не истраченные в первые же три дня, превращались в ничто. Республика, охваченная лихорадочной спешкой, покупала и продавала все: от интимных услуг до природных богатств, еще дремлющих в недрах земли...
Редакция выпускала ходовую литературу, срочно переводя и переиздавая  бестселлеры, учебники. Параллельно с книгами своевременно выходили и журнальные номера, потерявшие, правда, всех подписчиков из так называемого теперь «ближнего зарубежья»: сначала появились совершенно фантастические таможенные накрутки на пересылку, а потом почта вообще перестала работать.
Теперь по ночам Славка чаще всего читала корректуру, потому что день был переполнен другими делами: составлением договоров, поисками заказчиков, реализацией продукции...
Конечно, приходили и стихи – непрошенные и неприкаянные. Кому-то же надо было их записать…

«…Погруженная в это пространство и время, вытесняя их бренной своею судьбой, как хотела бы я ухватиться за стремя – стремя каждого, кто расстается со мной!
Нет и счета утратам. Мой город пустеет. Мир становится зыбким, как пыльный мираж…Почему же к земле этой долей Антея я привязана – рухляди брошенной страж?
Чем помогут мне эти бессмертные стены – близких гор примелькавшийся снежный предел, если я расстаюсь обязательно с теми, кто хоть походя душу мне чем-то задел?
Все сужается мир. Скоро сузится вовсе, станет меньше, чем шляпка гвоздя в косяке…Может, я вытесняю его – будто осень вытесняет весну, разрастаясь в тоске?
Это грустная шутка себе в утешенье. Понимает мой разум, насколько велик недоступный мне смысл моего погруженья в необъятную емкость утрат и улик…»

Размышляя в тишине американской ночи о ценности денег того времени, Славка вспомнила символичный забавный случай.
Как-то она с молодым сотрудником редакции Асланом целый день ездила на редакционной машине по реализаторам, «выбивая» деньги за проданные книги и попутно продавая только что вышедшую очень ходовую тогда очередную «Анжелику». Выручку они складывали в большую дорожную сумку, которая к вечеру буквально лопалась от небрежно сложенных купюр.
Чтобы утром легче было сдавать эти деньги бухгалтеру, Славка с Асланом решили пересчитать выручку загодя, сложив купюры по одинаковому достоинству и увязав их в пачки по тысяче рублей.
Для этого на обратном пути они заехали к Славке домой.
Работа оказалась не из легких, было очень много мелких купюр, бумажная гора на столе не убывала. Готовые пачки складывались на полу.
Вокруг Славки вертелись некормленные кот с собакой – ее домашняя живность, – уже нервничая, но подсчеты все не кончались.
Наконец, красавец-кот не выдержал. Изобразив на своей бархатной морде королевское презрение, он взгромоздился на сложенные пачки денег и... сделал то, чего не позволял себе даже котенком. В воздухе едко запахло специфическим кошачьим запахом. Славка с Асланом, чертыхаясь, бросились спасать не успевшие намокнуть пачки, вытирать испорченные. Им было совсем не до смеха, но когда Аслан вдруг сказал, глубокомысленно подняв одну из совершенно загубленных пачек: «Знаешь, а ведь он прав: на эти деньги и кота не накормишь!», – они вдруг начали смеяться как сумасшедшие, всхлипывая и вытирая слезы...
В некотором роде все люди тогда словно сошли с ума, если понимать под умом логический мыслительный аппарат. Не было никакой логики в бытие тогда: никто не знал, чем будет заниматься завтра, и, главное, зачем, куда идет, – идет ли, или топчется на месте, заменяя динамику статикой, меняющей имена, перелопачивающей нечто во что-то...
Замена наименований – характерная черта растерянности, когда общество просто не знает, что делать, с чего начать – так много непочатых дел вокруг, – и суетится, изображая бурную деятельность...
Из своих сновидений Славка знала, что переименование вещи ничего не дает, а только запутывает ее преобразование.
Переименование всего и вся началась в республике с первых дней независимости, еще брошенной с горбачевского барского плеча. Перво-наперво на всех учрежденческих кабинетах начали меняться таблички. Бюрократический аппарат родился в Киргизии уже в советское время, и многие названия не имели аналогов в киргизском языке, поскольку самих явлений не существовало.
Отвергая русский, пришлось многие слова чиновничьего обихода заимствовать у других языков: фарси, арабского, санскрита... Даже хорошо знающие родной язык киргизы порой путались в новых названиях.
Славка со своим вечным зубоскальством как-то очень обидела одну приятельницу – секретаршу Председателя Союза писателей, даму крупную и с норовом, да еще любящую щеголять характерной прической под названием «конский хвост».  Славка на двери приемной Союза увидела новую табличку: «Кабылдама». Разве она могла утерпеть и не съязвить: «Ну, зачем же тебя так?.. Я понимаю – «гусар-дама»,  но «кобыл-дама!»...
На этих табличках не остановились. Началось повальное переименование городов и сел республики, их улиц, причем, бывало, не провисит новая табличка с названием и недели, как уже приколачивают другую: не тем именем назвали, уже за другого именитого предка похлопотали его потомки...
Неразбериха получилась такая, что почта перестала работать окончательно, да и сами жители не могли толком ответить, где же они живут...
Несколько заседаний народных депутатов того созыва были посвящены переименованию города Фрунзе, столицы Кыргызстана. В очень долгой борьбе за «историческую правду» родилось новое название города – Бишкек (в переводе с киргизского – колотушка для сбивания кумыса), – унесшее немало финансовых средств на переоформление документов, ведомственных бланков, печатей, вывесок и т.д., и т.п...
Так же нелепо выглядели и многие другие «проблемы», горячо волнующие новоиспеченное правительство в то время, когда старики-пенсионеры, по полгода не получающие даже той крохотной пенсии, которая осталась после инфляции и новой денежной реформы, буквально умирая от голода, еще не умея  просить подаяния, кончали жизнь самоубийством... Когда появились первые беспризорники и малолетние проститутки, продающие себя взрослым дяденькам за ¬булку хлеба и бутылку молока...
А правительство вело в это время очень волнующие споры: разрешить или не разрешить законом «исторически естественное» для республики многоженство?.. Дома у Славки с легкой руки парламента велись нескончаемые хмельные дебаты о пользе многоженства: мол, какая это забота о состарившейся жене, не успевающей и зарабатывать на хлеб, и подавать этот хлеб как положено, не говоря о прочих милых пустячках… Нурлан в то время создавал малое предприятие – в основном сидя дома за бутылкой водки в компании будущих компаньонов и молоденьких бухгалтерш.
В это же время Антошка женился на своей однокурснице. До защиты диплома им оставалось почти два года, Элик как раз поступал в институт, дома шел затяжной капитальный ремонт, не говоря уже обо всех остальных коллизиях разваливающейся семьи на фоне общего развала. Квартира теперь еще больше напоминала коммуналку двадцатых годов: об этом уже говорили вслух даже случайные гости.
Как-то все совпало: Антошка и его жена целиком ушли в дипломную работу, младший – в свою зубрежку анатомии и студенческую жизнь, редакционная работа, непохожая на прежнюю, творческую, не насыщала души... А остальное? А что у Славки было остального? Только стихи – но они, как дыхание: их замечаешь, когда этот привычный поток вдруг прерывается... «…Ведь в глубине измученной души они звучат – и нет на них управы. Я не пишу?! Но это – полуправда: попробуй, сколько сможешь, – не дыши!..»
У Славки в душе было пусто. Даже раздражения не осталось – чаша была выпита до дна. Так же, как до дна выпивались все, с готовностью наливаемые ей, рюмки…

«… Я умираю – как эти деревья, сухими ветвями грозящие небу...
Я умираю, теряя доверье в яви и тайне, что названа «небыль»...
Все – пустота. Под ногою – ни кочки, и ни куста под рукой – ухватиться...
Я без следа ухожу – будто прочерк ставлю во времени, где уж не сбыться...
Все иллюзорно: и горе, и счастье...
Все, что свершилось, – бесплодно и зыбко...
С детства была дальнозоркой к ненастьям, с детства встречала улыбку – улыбкой...
Выстоять было дано мне такое, что не приснится иному...
И что же?!..
Я умираю в отчизне изгоем, став безымянным творением божьим...»

В редакции миновали теплые дружеские времена. Во-первых, сотрудников осталось очень мало, и они были так загружены работой, что иной раз и пообедать было некогда. А во-вторых, после Славкиного побега из редакции у нее сложились весьма официальные отношения с Олегом: он, словно почувствовав подоплеку Славкиных метаний, стал с нею еще суше и требовательней.
Теперь, уже «избежав опасности», Славка изредка давала себе волю повспоминать веселые и дружные совместные поездки редакции, былые комплименты своих редакционных рыцарей, шутки, беззлобные розыгрыши...
И все чаще вставали перед ней те – прежние – глаза человека, который теперь разговаривал с ней, не отрывая взгляда от бумаг, а Славка еще помнила его глаза теплыми, сочувствующими, смеющимися, вопрошающими...
Стихотворение, написанное однажды ночью, поразило саму Славку  накопившейся в сердце болью:

«Как вдалбливали с детства правила – морали, чести, женской гордости!..
Прости меня.
Не знаю, вправе ли просить об этом...
Разной скорости пути прозренья нам назначены.
Игра-то сыграна по правилам: все, как положено, оплачено, в тоску вселенскую оправлено...
Прости меня, что не посмела я тебе сказать об этой нежности, что тьму пыталась сделать белою, а дуру умную – невеждою...
Сквозь расстоянье безысходное теперь кричу, забыв о гордости, что после смерти души сходятся: в одном – в невысказанной горечи...
Так сгиньте, пропадите пропадом все псевдоценности моральные!..
Но что поправишь поздним ропотом, раскаяньем души израненной?..
За ласку губ твоих – ¬неведомую! – к позорному столбу пошла бы я, теперь, когда такой победою воздалось горе быть неслабою...»

Славка разорвала лист на мелкие клочки и выбросила поскорее, словно боясь, что кто-то среди ночи прочтет эту проступившую на бумаге тайну ее души, толком непонятную ей самой.
Но забыть эти строчки Славка уже не смогла.
Однажды во время редкого в нынешней редакции дружеского застолья Славка, быстро захмелев, не удержалась и предалась минутной слабости: высказала Олегу часть своей боли, упрекнув его в холодной невнимательности к ней. Скорее всего, это бурное объяснение, больше похожее на обвинение, не имело бы никакого будущего, если бы за дело не взялись неподвластные людям силы.
Славка до сих пор не могла найти объяснения тому, что начало происходить после этого вечера. Сама природа, казалось, сошла с ума: в один день мог попеременно хлестать теплый ливень с настоящими летними молниями и громом, а через полчаса хлопьями валил снег, тут же тая, и под пробившимися солнечными лучами превращаясь в росу...
Но это были еще «цветочки».
Славка знала из своих сновидений о телепатической связи близких по духу людей, и сама ставила кое-какие опыты, но все эти опыты, даже самые точные, совпадающие при их перепроверке, были только слабым отзвуком того, что преподнесла сама жизнь, не спрашивая ничьего согласия.
Этот канал связи был столь совершенен, что Славка с Олегом не просто могли беседовать друг с другом, обмениваясь информацией, – о нет! – они думали одно и то же в любое время дня и ночи, невзирая ни на дела, ни на расстояние, разделяющие их… Более того –  все их чувства –  осязание, зрение, обоняние, слух –  были вовлечены в это общение, усилившись во много раз...
Счастливая мука, длящаяся не один месяц…
Молча поодиночке переживая это наваждение, они боялись спросить вслух: что же такое происходит с нами? – каждый считал про себя, что просто сошел с ума, что ему все мерещится... 
Они оба осунулись, притихли, стараясь как можно реже даже на короткое время оставаться вдвоем: каждый страшился первым задать вопрос...
Но Славка однажды записала в блокнот:

«…И любовь-то свою проворонила я вороной не черной, а белой: не в чужих кривотолках схоронена, и не в память пролита, а в тело…
В каждой жилке под кожей пульсирует, в горле речью струится, как речкою…
Разве я – нелюбимая, сирая?
Я любовью наполнена вечною!..»

...Новый 1993 год –  двуликий Год Рыси – начался для Славки очень тяжело.
Заболела всеобщая любимица Настя, совсем еще крошечная дочь Антона. Охваченная жаром, она как-то сразу вся словно истаяла, потускнела. В первые дни ее болезни Славка приезжала к молодым, недавно отделившимся от родителей, по нескольку раз в день, а в предпоследний перед Новым годом осталась ночевать: у Насти внезапно начался ложный круп. Молодые родители, уже измученные несколькими бессонными ночами, буквально валились с ног. «Скорая помощь», которую они вызвали при первых признаках крупа, предложила госпитализацию.
Славка смотрела на врача с отчаянием: предновогодняя ночь, медперсонала и в такие дни не дозовешься, а в праздник... И лекарств в больницах нет, аптеки же все закрыты...
Врач понял Славкин взгляд, разложил выездную аптечку, сделал необходимые уколы и сказал, глядя в сторону: «Напишите под направлением, что вы отказались от госпитализации. Кризис наступит часам к четырем утра... Не знаю, сможете ли спасти... Я дежурю до утра, звоните...». И развел руками.
Славка отослала Антона с невесткой спать, ругая себя молча, что не осталась у них на все дни внучкиной болезни – она бы не допустила такого осложнения... Поставила в кухне на маленький огонь травы – ¬парить, включила чайник, приготовила горячую воду в ванночке...
Задыхающийся ребенок изо всех сил прижимался к бабушке – все свои приготовления к ночи Славка делала в обнимку с ней. Спать ребенку Славка не давала, рассказывая самые невероятные истории про ее игрушки: надо было бороться вместе с приступами кашля, похожего на собачий лай, от которого у ребенка синело лицо и закатывались глазки...
Во время приступов Славка грела ей ножки в горячей воде, когда приступ отпускал, они просто ходили по комнате, уже наполненной ароматом лечебных горных трав, обнявшись, став одним целым организмом...
Этот способ лечения Славка не раз видела во время своих путешествий к асурам. Обычно мать заболевшего ребенка, крепко обняв малыша,  со страстью желала, чтобы болезнь, терзающая маленькое тело, перешла в материнское, перетекла, как из одного сосуда – в другой...
И, действительно, Славка чувствовала, как у ребенка постепенно падает температура, зато одновременно поднимается – у нее. К середине ночи и у бабушки, и у внучки температура сравнялась до 38-ми.
... Кризис наступил, как и говорил врач, в начале пятого утра. Последний приступ был самый ужасный: у Славки прибавилось седины. Ребенок выныривал из этого удушья, следя за бабушкой останавливающимся взглядом, пытаясь дышать с нею в такт – Славка, собственно, дышала за нее, и внучка это понимала...
Наконец, кашель стал слабеть, с личика сползла синева, дыхание выровнилось, глазки стали закрываться уже сонно, утомленные. Славка дала ей заснуть, покачивая на руках. Через час упала температура, щечки порозовели, сердечко забилось ровно, спокойно...
Проснувшись, Антон с женой увидели Славку сидящую в кресле со спящим ребенком на руках, по щекам у нее текли слезы: теперь она уже дала себе волю испугаться минувшей беды.
«С Новым годом!» – сказала она им, улыбаясь сквозь слезы.
Приехав домой, Славка увидела горы грязной посуды на кухне, разгром в комнатах и похрапывающих на полу гостей, приехавших накануне из Москвы... «Праздник, который всегда с нами!»...
Наверное, Славка действительно была плохой женой и плохой матерью: она металась как стрекоза в ненасытном стремлении все объять, успеть совершить невозможное, целиком бросаясь то в одну, то в другую пропасть нескончаемых проблем бытия, не успевая самого элементарного: поддерживать в собственном доме пусть и не яркий, но ровный огонь семейного очага...
Оглядываясь на те годы, Славка видела теперь, как тяжело было с ней ее близким, и частое непонимание ее боли нельзя вменять им в вину: немота Славкиного раннего детства осталась с ней на всю жизнь.
Никогда никому не открывая причин своих поступков, она ожидала лояльного отношения к их последствиям, и ¬любые расспросы о причинах, послуживших отправной точкой, она воспринимала как недоверие, не желая никогда ни в чем оправдываться. Славкина во многом не сложившаяся жизнь – не результат душевной глухоты окружающих, а только итог ее душевной немоты...
Славка, вообще-то, всегда догадывалась об этом, и однажды даже написала свой «автопортрет», – правда, о прототипе знала только она сама:

«…Стоит, застыв, мерцая оком зло, оглядывая, как течет отара…
Среди овец непросто быть козлом – провидящим, седым и очень старым: давным-давно негоден на убой и, как свои, привык считать потери…
Он без опаски вступит в смертный бой, и потому его обходят звери: и сивый лис, и желтый волк степной, и беркуты, распластанные в сини…
Для пастухов он – верный пес цепной, но не снисходит до общенья с ними, хотя б за то, что дух мясной шурпы, над костерком свивающийся в кольца, ему претит, и злобно он плюется, и сам даров не просит у судьбы.
Но ждет чего-то, стоя на камнях, как памятник, изваянный веками, и попирает звездный свод рогами, и чуждый разум светится в зрачках…»

Написала она этот «автопортрет» после одного своего общения с власть предержащими.
Может, ей не запомнилось бы так отчетливо подписание договора о сотрудничестве и дружбе между среднеазиатскими республиками и Россией и приуроченное к этому открытие Славянского Российско-Кыргызского Университета, если бы при этом не случилось с нею очередного конфуза.
«Ну почему именно с тобою такое всегда случается?!» – возмущался потом Элик. Откуда Славке было знать?..
Историческое совещание глав этих республик было назначено именно в Бишкеке. Именно Славке поручили торжественно передать символический ключ от Университета из рук президента России в руки первого ректора, естественно, сопровождая это действо подобающей случаю речью.
Славке было интересно посмотреть вблизи на всех новых ведущих политиков, и она немедленно согласилась. Правда, задержавшись на поэтическом выступлении, Славка примчалась к Белому Дому с пятиминутным опозданием, кляня себя на все корки. Но, однако, назначенная на 16.00 встреча глав государств с интеллигенцией республики и не думала начинаться. 
Славке на грудь прикололи большой круглый значок с ее фамилией, должностью и кратким перечислением заслуг и препроводили в овальный зал на «президентский» седьмой этаж. Стулья оттуда были все вынесены, народ, безмолвствуя, ждал стоя, – все, как сговорились, в черно-белом. Славка же, собираясь на встречу, отвергла черно-белый вариант, – мол, подписываем радостный договор о нерушимой дружбе, открываем новый университет, зачем же так траурно? Это же не подписание акта капитуляции...
Логически Славка мыслила правильно, но оказалась, как всегда, одна-одинешенька – в ярко-алом, цвета киргизского флага, ¬длинном облегающем платье, да еще и на высоченных «шпильках», добавивших к ее 175 еще 12 сантиметров…
Правда, и министры, и академики, и новый, еще без ключа, ректор Славку немного успокоили: было заметно, что она радовала их взор.
Ждали они более двух часов. Наконец, появились главы: явно после щедрого азиатского достархана, слегка подшофе. По восточным руководителям это было менее заметно: и Назарбаев, и Каримов держались молодцами, у Гайдара только порозовели щечки и заблестели глаза, Акаев выглядел вообще трезвым как стеклышко, а вот явление Ельцина было импозантным. Могучий, громогласный, похожий на очень довольного сытого медведя, он решил поздороваться с интеллигентами по отдельности, за руку, склоняясь к каждому с расспросами и обдавая крепким спиртным запахом. Вокруг стрекотали кино- и телекамеры: это был исторический момент.
Очередь дошла до Славки. По инерции Ельцин было качнулся, чтобы склониться к очередному собеседнику, но вдруг встряхнулся, как бык, увидевший красную тряпку: они со Славкой были одного роста. Он проснулся, но молчал, больно сжав Славкину руку и разглядывая ее во все глаза. Не дождавшись вопроса, пытаясь высвободить руку, Славка представилась сама, но он, видимо, думал о чем-то другом, потому что, не дослушав, желая сам выяснить, что перед ним за личность, потянулся свободной рукой к Славкиному значку, причем его особенно хорошо качнуло.
Камеры еще стрекотали...
Славка не терпела, когда ее хватают за грудь, кто бы это ни был: реакция у нее была мгновенная, автоматическая. Она резко оттолкнула эту пухлую руку, выдернув, наконец, свою из затянувшегося рукопожатия.
В тесное пространство между ними тут же вдвинулся телохранитель, второй бросился загораживать телекамеры...
Киргизский президент, спасая положение, торопливо начал свою речь, посвященную открытию совместного Университета, то и дело обращаясь к Ельцину, дабы отвлечь его от этой корриды, ¬улыбаясь своей знаменитой улыбкой и уже протягивая Ельцину большой позолоченный ключ от будущего храма науки.
Но президент России, мрачно глянув на эти хлопоты, повернулся к недоохваченному рукопожатиями народу спиной и отошел к открытому балкончику, где сплоченной группой стояли остальные главы государств, следя за происходящим с неподдельным интересом.
Речь Акаева давно подошла к концу, он импровизировал ее продолжение, держа на вытянутых руках злополучный ключ.
Славка решила, что вполне можно обойтись без Ельцинского звена в этой церемонии, раз он решил не принимать в ней участия, и, сократив сценарий, приняла у Акаева ключ и уже начала говорить о двух отцах будущего детища, уже ректор протянул руки к вожделенному символу... Но...
Трибуны ликуют, бегут матадоры – то бишь, телеоператоры: красная тряпка вновь появилась на арене, разбудив неповерженного быка!..
«Э, остановитесь! – я тоже хочу сказать речь,  она у меня даже заготовлена!» – в три шага Ельцин оказался рядом, крепко ухватившись за ключ, свободной рукой выдирая из кармана смятые листки выступления...
А Славка?.. Славка всегда оставалась сама собою: «…Как тщетны поиски смиренья в душе, охваченной войной. И не желают знать колени, за что ты платишь головой!»…
Как-то по прошествии уже немалого времени, торопясь утром на работу, Славка увидела российского посла, совершающего утреннюю пробежку по парку. Она машинально с ним поздоровалась: его фотографии часто мелькали в газетах, но знакомы они с ним тогда еще не были.
Но он расплылся в улыбке: «А, это Вы!.. Я давно мечтаю спросить: а почему Вы нашему президенту не хотели ключ отдавать?.. Ну, и схватка же у вас была! Так почему же?»
«Потому что его очередь уже прошла!.. А Вы, между прочим, топчете мою грибную полянку, а грибы этого не любят!..».
Посол расхохотался, и с тех пор они со Славкой стали добрыми друзьями на все четыре года его пребывания в республике.
Но в тот день Славке было не до смеха. Домой она пришла мрачная, расстроенная, и молча ушла в свою комнатку.
Однако отмолчаться ей не удалось: вечерние телевизионные новости выдали ее с головой. Подробная плавная телехроника вдруг спотыкалась именно на Славкином появлении в кадре, начиналась какая-то неразбериха, перескакивание из начала в конец...
Пришлось рассказать домашним о «корриде»…



12. «ВИНО ИЗ ОДУВАНЧИКОВ»

... Сжавшись в кресле, Славка перебирала в памяти события того переломного года: каждое до сих пор кровоточило – больно прикоснуться мыслью, а не то чтобы облекать их в слова...
Какими словами можно рассказать то, что не принято вспоминать в мудром и забывчивом человеческом бытие?..
Как описать совершенно неправдоподобные домашние скандалы, уже с побоями, от которых бежала Славка ночью, по весеннему холоду, прямо в объятья долгой затяжной болезни, почти смерти?..
Можно ли описать словами, сколько помойных ушатов, водопадов злой клеветы обрушилось на Славкину  голову, как обдало этой грязью всех ее близких, и длилось это не дни, не недели, а месяцы?..
А как рассказать о страшных ночах и днях, проведенных у постели едва выжившего Элика, попытавшегося по-своему соединить несоединимое, оживить совместное внимание уже мертвой семьи выпрошенной у судьбы своей катастрофой?.. 
А существуют ли слова, что могут живописать укоризненный уход из жизни милой бабушки, с душой, полной сумбура от так и не разрешенных ее справедливым разумом вопросов?..
 
А что можно сказать о посыпавшихся, как из прохудившегося мешка – одна за другой, – болезней отца и матери, за два года превратившие их в беспомощных стариков?..
А как осмыслить дикий внезапный развал Антошкиной семьи? – из-за Славкиного «падения», как сказала невестка, обрушив на нее по телефону всю брань, собранную на площадях и улицах Славкиной чертовой популярности...
А могут ли какие-то слова соответствовать разлуке с Настей, отныне отгороженной от Славки глухими стенами беспощадной ненависти взрослых?..
А что можно сказать обо всех внезапно отвернувшихся от нее «друзьях»? – сколько ненависти обрушили они на Славку, словно мстя за те времена, когда испытывали зависть к ее внешне столь благополучной судьбе, к ее наградам и званиям!..

«…Я в этой стае – чужак, чужак…
Снегам не стаять – века лежать, чтоб след мой (ретушь царапнет снег) в который раз уж вдруг выдал всех…
Чтоб вслед, в загривок, –  и храп, и щелк…
Я несчастливый несерый волк.
На всем разгоне метнусь назад: смеюсь погоне в глаза, в глаза…
Сквозь стаю – грудью, азарт кляня: свои же будут терзать меня..
За мной в полнеба вся стая – в бег: схватить!..
Но где там! – бела, как снег…»

Славка напрасно писала свои заговоры – она не дождалась ни понимания, ни людского милосердия…
Милосердие – естественное, природное свойство человеческого сознания… Так сколько же басен о никчемных стрекозах и трудолюбивых муравьях надо было напридумать для людей, чтобы они утеряли данный Богом дар сочувствия, со¬переживания: золотой ключик от шкатулки с самыми невероятными, фантастическими сокровищами – телепатией, ясновидением и прочей экстрасенсорикой, о которой, ругая ее – ¬«виноград-то зелен!» – только мечтают тайком...
…Над ее американской светелкой, как над капитанской рубкой уже давно безумствовал ночной ветер, раскачивая, как корабельные снасти, не только ставни, флюгера и крышу, но, проникнув внутрь через все щели, хлопал дверями всего дома и поскрипывал перилами лестниц...
Под эту разбойную музыку Славка наконец-то заснула.
Выглянув в окно утром, она ахнула: неустанный гуляка-ветер усыпал все лужайки осколками разбитого вдребезги солнца: мир стал золотым от раскрывшихся одуванчиков, – впору заготавливать впрок знаменитое Бредберевское «вино из одуванчиков» разлива 1997 года Мудрой Лисы: терпкое, густое, горчащее, обжигающее сердце и отравной, и лечебной, еще не перебродившей своей сладостью...
Не  отдавая  себе  отчета – зачем,  люди  вновь  и  вновь отжимают под  прессом   памяти недолговечные одуванчиковые, многолепестковые солнечные мгновения, превращая их в терпкое горчащее вино воспоминаний, которое и обжигает, и   врачует  сердца  в   смутные   сумерки межвременья.
Одуванчиков так много, что их не соберешь, –  не  хватит рук…

«…Каждый год – как экзамен, контрольная, суд…
Нет пятерок совсем в дневнике моем бедном.
В ранней юности я возвестила победно, что душа моя – звонкий веселый сосуд: мол, простая вода так смешается в нем с хмелем солнечных чувств, с виноградом наитий, – что глоток обожжет негасимым огнем и закружит сердца удивленьем открытий!
Забродило вино. Юность кончилась в срок.
И разбился кувшин под напором броженья…
Из осколков надежды сложился урок: не разделишь добра, не познав умноженья!
Мой Учитель, судьба, – за терпенье, за риск – дай мне к краю плаща прикоснуться губами!..
Начинаю с азов, отвергая и память, наизнанку начав перечеркнутый лист…
Но довлеет теперь над усердьем моим как проклятье – кувшин, изреченная глупость: что вольется в меня – уплывает как дым, выливается оземь, в ушедшую юность…
Оттого мой Учитель любимый суров: прорастают старанья опять в единицы… Но не гаснет огонь – умноженья урок бесконечно, как жизнь неделимая, длится…»

Даже молодое одуванчиковое утро не могло перекрыть горечь вина воспоминаний, пришедших из двуликого Года Рыси. Как раз в это время рухнули последние стены Славкиных семейных палат, возводимых без малого четверть века.
Ничто как будто не предвещало столь скорой развязки, все было, как всегда: каждый жил своей жизнью, как всегда вспыхивали скандалы по пустякам, как всегда появлялись в доме разношерстные кампании, как всегда на людях Славка с Нурланом делали вид, что все – как всегда...
 
«… Привыкают к уделу, как к воле Творца, привыкают и к делу, и к власти винца, привыкают к идеям любого глупца… Лишь привыкнуть к беде не умеют сердца…»

Славка еще чаще уходила бродить по паркам, и ее старые советчики деревья неодобрительно качали головами.
Она оправдывалась перед ними:

«Кому-то надо знать и нелюбовь: привить себе, чтоб изучить приметы, пусть даже смертью выстрадать ответы, чтоб не болели ею вновь и вновь...
О ней уже известно много мне: как известью ни мажь, проступит деготь на обращенной к миру той стене, где отпечатал дьявол первым коготь, и знаю, что стена возведена уменьем лгать, ¬увы! – не Божьим даром...
Но в жизни все подобрано по парам: победа – поражения вина.
Мне свежий запах дегтя так знаком, как пресловутый сладкий дым отчизны...
Я с ним вдогон уже прошла полжизни и возвела случайности в закон.
Моя вина – в победе этой лжи, что жизнь мою отметила бедою: нас не разлить теперь уже водою...
Вот нелюбовь: провал пустой души!»…

Славка плохо знала свою душу: может быть, она и была немой, но пустой не была. И ей следовало это знать, как никому: она молчала все первые годы своей жизни, но помнила их отчетливее «говорящих», а память нанизывает картины только на чувства, ¬на переживания, на осмысления... 
Свой последний разговор с Нурланом она осмыслила позже, уже в алмаатинской больнице «Скорой помощи», – благо времени у нее было там хоть отбавляй.
Славка в тот вечер пришла домой раньше обычного. Завтра должен был приехать из Подольска Элик, который полмесяца назад уехал в Россию на соревнования по ушу, и она хотела заранее приготовить к его возвращению хороший обед и прибрать квартиру.
Открыв дверь своим ключом, она услышала в самой дальней комнате, ее кабинете, какие-то странные звуки. Пока Славка настороженно вслушивалась, возня закончилась.
Она повесила на вешалку плащ и собиралась прошествовать со своей тяжелой сумкой на кухню, как мимо нее в дверь прошмыгнула  встрепанная, наспех одетая девица – одна из часто мелькающих  в доме «бухгалтерш». Славка смерила ее взглядом. Черная, кривоногая, с мелкими, как у дауна, чертами лица, она была антипатична Славке с первого ее появления в доме своими крысячьими замашками: «бухгалтерша» без спроса шарила в холодильнике, на книжных полках, в шкафах…
 Славка оставила сумку на кухне и, не разбирая покупок, помчалась в свою комнату. Нурлан даже не дал себе труда одеться: завернувшись в Славкино одеяло, он возлегал на постели, носившей следы большой возни.
Славка задохнулась от возмущения: 
– Слушай, когда прекратится этот бардак? Ты уже в мою постель таскаешь своих крысочек?! Не стыдно?  Эта девица на тридцать лет моложе тебя! 
– Пусть лучше останется, нежели не хватит! – объявил Нурлан и добавил торжественно: – Теперь она будет моей женой! Как порядочный человек…
– Пожалуйста! Но только все это  – без меня… Колбаса отдельно, а мухи – отдельно! Я тебе хоть сейчас соберу чемодан…
Нурлан скрутил фигу.
– Квартира моя! – заявил он, – можешь убираться сама на все четыре стороны! Оккупантка хренова!
Славка рассвирепела. Но она еще пыталась найти какую-то логику в этом сумбуре эмоций:
   – Слушай, завтра приезжает Элик… Постыдись хотя бы сына… У тебя эта девица не первая и не последняя… Посмотри на свои седины! Мы с тобой четверть века вместе, и ты так легко бросаешься словами – «уходи»!..
– А вообще-то можешь и не уходить, – Нурлан изобразил «добрую» улыбку. Как режиссер, он, работая с актерами, всегда внушал им: «улыбку делает мясо вокруг глаз, а не сами глаза!». – Можешь жить с нами, как байбиче: сгодишься в хозяйстве… Действительно, кому ты, старая, теперь нужна? – живи уж, как кухарка да поломойка…
Глядя на вконец обнаглевшего хама, Славка с трудом верила, что это ее муж, отец ее детей… Всегда ли он был таким, или это она создала его своим  вечным всепрощением?
Она с трудом сглотнула колючий ком в горле и сказала тихо:
– Знаешь, я уже очень давно не испытываю к тебе даже уважения… Так, – живу из жалости…  И давным-давно люблю совсем другого человека… И могу уйти к нему хоть сейчас. Но ты ведь пропадешь без меня…
Кого Славка имела в виду – она и сама не знала. Ярослава, затерявшегося в тысячелетиях? Олега, отношения с которым до сих пор так и не перешли за виртуальную  черту?.. Она сказала так, потому что знала самое больное место Нурлана: он был патологическим ревнивцем и собственником. Славка попала в точку: муж настолько был ошарашен ее признанием, что вся наигранная бесшабашность слетела с него вмиг. Он тотчас поднялся, оделся и ушел из дома, яростно хлопнув дверью.
Славка уже успела приготовить любимый Эликом ароматный лагман и выдраить до блеска весь дом, когда Нурлан вернулся. Конечно, пьяный. И полный решимости довести дело до конца. Он ураганом обрушился на Славку, открывшую ему дверь. От его первой оплеухи она отлетела как тряпичная кукла.
– Потаскуха, сука, шваль! – кричал он, – я давно обо всем догадывался! Кто он? Имя?! Назови имя?  – он и не ждал ответа, яростно орудуя кулаками, а когда Славка упала, начал бить ее ногами, целясь в живот, не переставая выкрикивать все новые оскорбления и угрозы:
– Я тебя опозорю на всю страну! Ты благодаря моей фамилии состоялась! Без фамилии ты – ничто! Сука! На каждом углу раструблю, какая ты дрянь!.. Имя?! Кто – он?! Назови имя!..
Славка потеряла сознание.
Пришла она в себя глубокой ночью. Скорчившись,  она валялась на полу в прихожей. Все тело болело и ныло, один глаз заплыл, из рассеченной губы сочилась кровь.
По дому гулял сквозняк: Нурлан, уходя, не закрыл входной двери. Куда он ушел, Славка не знала, да и не желала знать. В ушах у нее словно застрял последний – перед ее спасительным беспамятством, – выкрик Нурлана: «Лучше бы сдохла! Почетнее быть вдовцом, чем брошенным мужем!»...
Славкой владела одна мысль: бежать. Куда? К родителям? Нет-нет, это их убьет… Они так верят в Славкину счастливую семейную жизнь… К Антошке? Нет… Он, психанув, еще помчится выяснять отношения с отчимом… Куда?!..
Кое-как со стонами одевшись, Славка порылась в своей сумочке: есть немного денег, на билет до Алма-Аты хватит… Она знала, что только один человек на свете ее поймет и пожалеет: Яна… «Как поздно понимаешь: власть, почет, богатство, связи, – все, чем жил, – не в счет… И лишь тепло души, родной от века, согреет и накормит человека»…
Ей пришлось просидеть на автовокзале под колючим дождем в ожидании первого рейсового автобуса часов пять. И еще пять – ехать… К сестре она добралась чуть живая. В голове было пусто, только навязчиво бились в виски невесть откуда взявшиеся строчки: «…Нежный мак распустился в аллее, алея. Первый встречный его разорил, не жалея, красотой не спасаясь, а лишь вожделея… Беззащитность агрессию делает злее…».
Яна ахнула, увидев Славку. Обняв ее, она в ужасе отпрянула: «Да ты вся горишь!..»… Скорее раздела Славку, уложила в постель, принесла горячего чая с медом, поставила градусник. В ответ на ее расспросы как-то сразу отяжелевшая Славка, еле ворочая языком, рассказала, что случилось. Яна вскочила, как пружина, побелев от гнева:
– Надо посадить этого гада! Сегодня же сделаем медэкспертизу, зафиксируем все побои… – Но осеклась, взглянув на градусник: – Ой-е… Сорок один и пять! – и начала вызывать «Скорую»…
По дороге в больницу Славка еще смогла прошептать Яне: «Не надо никого сажать… Бог накажет… Сообщи в мою редакцию, что я заболела… Только без подробностей…».
Славке пришлось делать операцию: обширная внутренняя гематома в животе воспалилась. Начался сепсис. Славке кололи пенициллин восемь раз в день. Она тихо угасала, лежа в двенадцатиместной палате больницы «Скорой помощи». Соседки по палате время от времени вглядывались в нее: жива ли? В Славкиной голове проплывали слова ни к кому не обращенных заклинаний:

«… От жара, от хвори – все губы в крови…
Прохладою хвои мне сон отвори, чтоб, ветви раздвинув, ушла я во тьму – с прощеньем, с повинной, – но лишь бы к тому, кто знает, что хвори и беды мои от долгой неволи, где душно любви, от клетки, от клети… Как ребра тесны!..
Бояться ли смерти? Бояться весны?!..
Чтоб льды и снега расступились водою – простой, огневой, ледяной, золотою…Чтоб корни сквозь тело мое проросли, арчой беспечальной восстав из земли…Чтоб легче ресниц трепетанья душа порхала над ней, шелестя и дрожа, под струями солнца, под струями ветра, под выдохом вечности, тронувшим недра, и вся была – выдох, и вылет, и высь…
… Но снова, как вздох раздирающий, – жизнь…»

Выныривая из своего оцепенения, Славка всегда встречала склоненное над собой озабоченное лицо Яны. Потом стало появляться лицо Олега, тоже взывающее к ней всей силой любви и сострадания: «Живи!».
…Но оживать было больно. Ее мучили мысли об оставленном доме, об Элике, неизвестно как воспринявшем ее отсутствие, об Антошке, о родителях, тоже остающихся в неведении о случившемся – по Славкиной же просьбе…
Покидая больницу через месяц, Славка напишет:

«… Валяясь на больничной койке на грязной рваной простыне, я, беззаботная как сойка на голой веточке в окне, осознавала умиранье как перелет в весенний край и прилагала все старанья не проглядеть калитку в рай…
Но умереть не так-то просто.
Сменяли сойку две звезды. Одна двоилась, или сестры меня спасали от беды?
И приезжал меня проведать один хороший человек, и я потом плелась обедать – продлять овсянкой жалкий век…
Под вялой кожей гасло тело.
Душа рвалась из клетки вон.
Не жить – я быть всегда хотела в потоке всех, что есть, времен!..
… Покинутые мной больницы, сады дома и города, людские речи, взгляды, лица – я в них осталась навсегда.
И все равно, какой весною (я в датах Богу не истец), в другой звезде себя открою, чтоб слиться с первой, наконец!..»

«Один хороший человек» – был, конечно, Олег.
Узнав от Яны про Славкину болезнь, он, бросив все, примчался в Алма-Ату, и так и метался весь месяц между Бишкеком и Алма-Атой, добывая лекарства, привозя всяческие лакомства и не давая Славке уйти – неизбывной силой своих светлых чувств.
В чахлом больничном парке они, наконец-то, выяснили, что «наваждение», которое ворвалось в их жизнь несколько месяцев тому назад, навалилось на обоих одновременно, и значит, если это и было сумасшествием, то – одним на двоих. Взрыв радости, который они оба испытали, выяснив, что их постоянные встречи вне трехмерного пространства – не плод больного воображения, послужил первым толчком к Славкиному выздоровлению.
Еще десяток минут назад с трудом, качаясь от слабости, спустившаяся в больничный парк, Славка вдруг ощутила в себе небывалый прилив жизненной силы.
С этой минуты она пошла на поправку.
В свой прежний дом она не вернулась.
Первое, что Славка сделала, придя в себя, –  развелась с Нурланом и вновь перешла на свою девичью фамилию,  презрев славу и все былые почести. Квартиру, машину и дачу она оставила ему. Самое страшное: она оставила ему Элика, которому Нурлан успел расписать в подробностях «измену» матери и ее «наглый» отъезд из Бишкека – «к любовнику»… Славка понимала, что время все расставит на свои места, но как тяжело было переживать несправедливое осуждение близких!..
Они с Олегом, заняв денег, купили крохотную квартирку на пятнадцатом этаже, сами отремонтировали ее и стали жить вместе. Из вещей у них был только один спальный мешок и электрочайник, – Олег тоже не стал ничего забирать у прежней жены. Но вдвоем они почти не замечали тяжести быта и все увеличивающийся груз забот и проблем. Оказывается – «ноша не тяжела, если она – два крыла, крепкие два весла вечных Добра и Зла…Лодка летит легко, если там, далеко, светится огоньком дом, куда ты влеком»…
В редкие минуты просвета от обрушившихся на них с Олегом неотложных дел Славка писала, оглядывая спящий город с высоты пятнадцатого этажа:

«…Листьев взметнулась осенняя радуга: кружатся, вьются, не зная усталости…
Я и не знала, что это так надо мне: вдруг полюбить человека на старости.
Осень пронизана ветром и горечью роз, расцветающих с жадной поспешностью…Вновь просыпаюсь встревоженной полночью – чувствами сердце охвачено вешними.
Слышишь, любимый? – бессонница белая ночи урюковым цветом завесила.
Кажутся наши объятья набегами в край, где всегда по-весеннему весело!
Листья летают, как бабочки красные. Небо цветком перламутровым светится. Радость горчит припозднившимся праздником…
Шли мы к нему не парадною лестницей, а закоулками, супом пропахшими, ссорами, хламом и пьяными криками…
Были мы в прошлом своем – настоящими?.. В будущем нынешнем быть не привыкли мы. Вот почему оголенными нервами к миру теперь прикасаемся, чувствуя – больно!.. Из рая мы изгнаны первыми. Первыми ложе все то же – Прокрустово – мы превратили в ковчег, уплывающий только в весну по завьюженной осени.
Ада не ищем и рая не просим мы…Господи! Вовсе не надо пристанища!»…

В это время на Славку обрушился целый шквал клеветы, людского неприятия и презрения. Перемена на девичью «громкой» фамилии, в «звучание» которой и сама Славка за четверть века вложила немало, вызвала очень дружную реакцию у всех общественных организаций, где Славка долгие годы состояла  – в правлении, в президиуме, –  ее мгновенно вычеркнули из списков. Сменив фамилию, она как бы умерла:  перед ней закрылись многие чиновничьи двери.
По этой же причине Славку перестали приглашать на все официальные совещания, заседания и встречи. Ее книги, под прежней фамилией, уже включенные в вузовский спецкурс по современной киргизской литературе, стали жить отдельной от Славки жизнью.
Не последнюю роль в этом «предании анафеме», конечно, сыграл Нурлан: он выполнил свое обещание, на каждом углу рассказывая про свою бывшую жену всяческие страсти. Хуже всего, что этому верили не только друзья и знакомые, но и самые близкие люди…
Славка прямо-таки кипела от ярости, когда до нее доходили новые лживые «подробности» о ее «похождениях»…
 
«…О, как ползуча ложь! Она – сороконожка: в ушах совьет гнездо и выведет детей… У ней к любой душе протоптана дорожка. Она – источник всех губительных идей. С ней спим, и хлеб едим, и обрастаем – ею. Она звучит с трибун, она ползет из книг…
Становится Земля гигантским мавзолеем в веках бессмертной лжи, к которой всяк  привык…
В глазах друзей, увы, ее ухмылку вижу. Она вершит суды, как злобный страж ума. Похоже, что  она – подпорка каждой крыши…
И все давно мертвы, и миром правит – тьма…»

Олег старался по-своему успокоить ее:
– Нет, – ложь не пристает к человеку надолго. Все развеется, как туман. Главное, чтобы ты сама не была такой: не говорила плохо о человеке, с которым вместе прожила четверть века. Он уже – часть твоей жизни… Вспоминай лучше хорошее, – особенно при сыновьях. Он их отец, и они должны его уважать…
С трудом после катастрофы, которую устроил сам, выжил Элик.
Он, спортсмен, не терпящий ни табака, ни алкоголя, нашел какую-то дурную компанию, где ему вкололи смертельную дозу наркотиков. Это была его своеобразная месть родителям. 
Славке и теперь было страшно вспоминать ту ночь, когда, уже подключенный к аппарату искусственной почки, Элик умирал в реанимационном отделении.
Славка с Олегом мотались по всем больницам, отыскивая необходимую для него плазму: станция переливания крови ночью была закрыта. Нашли, привезли. Олег, сам тоже осунувшийся от переживаний, остался ждать в коридоре, а она, припав к кровати Элика, молилась всем богам, чтобы сын выжил, из глубины сердца переливая в него все свои жизненные силы, умоляя: «Элик, милый, не уходи!.. Не поддавайся этим сущностям, они – не ты! Это просто лярвы злых побуждений! Они – не ты! У тебя все самое лучшее впереди: своя семья, свои чудесные сыновья! Представь себе, что ты уже перепрыгнул через несколько лет и живешь в том времени, когда твой сын целует тебя… Он просит: «Папа, ради меня, не уходи! Мне надо родиться!»… Отсеки от себя все плохие чувства – и боль уйдет!.. Ты еще не видел жизни, не видел мира… У тебя впереди – такие встречи! Вена золотая… Жемчужный Лондон… Япония, Индия… Мудрый Тибет… Они тебя ждут, не уходи!..».
Славка нашептывала и нашептывала сыну все, что приходило ей в голову в эти мгновения… И вдруг его ресницы затрепетали, и с пересохших губ слетели первые слова: «Вена золотая… Мой Тибет…Сын… Мама…».
К утру Славка, шатаясь, вышла из реанимационного отделения: Элик заснул, его отключили от аппарата, – почки заработали сами.  Бледный, весь как-то сразу похудевший Олег встрепенулся навстречу Славке: он так и просидел всю ночь у дверей реанимации, терзаясь тревогой неизвестности. Славка заплакала, но Олег сразу понял, что это слезы облегчения, и радостно обнял ее…
Элик очнулся от болезни совсем другим человеком, но только спустя пару лет он снова стал духовным сподвижником Славки.
Один Антошка сразу и безоговорочно принял сторону матери, но зато остался без семьи и своего угла. Ни ему, ни Славке не разрешали даже просто увидеть Настю… «…Нас с тобой разлучили насильно, не спросив ни тебя, ни меня… Но остались в глазах твоих синих два моих негасимых огня…», – жаловалась Славка внучке, теперь уже только мысленно.
В недоумении от всего происходящего умерла бабушка. Через год ушел Петр Сергеевич – отец Олега. Оглушенная внезапным вдовством, почти неходячая мать Олега осталась на его попечении, равно как на Славке – мать с отцом, совершенно растерянные после ухода бабушки…
Сейчас, тоскуя вдали от них в тишине своей американской светелки, Славка так отчетливо представила добрые любящие лица отца и матери, всегда озабоченные проблемами детей и внуков, и вдруг увидела, что в этой жизни они скоро покинут ее – через год-два… Оба! Один за другим…
Славка попыталась отбросить от себя это видение, заторопилась стереть его из памяти, не поверить…
Она даже застонала от охватившей ее знакомой боли предчувствия разлуки…
Славку объял ужас. Она выбежала из комнаты, промчалась по лестнице к входной двери так, словно за нею кто-то гнался. Она пыталась убежать от своего прозрения. Вслед за нею с лаем мчалась Агни.
... Над лужайками крутился разыгравшийся утренний ветер, штопором завивая уже отросшие вихры трав. Славка, – которая наслушалась про здешние торнадо, могущие унести человека за сотни километров, – тем не менее, обрадовалась буйным воздушным порывам. Наоборот, ей хотелось подставить этому сумасшедшему ветру душу, разорвав стягивающие обручи ребер, и стоять так до тех пор, пока неистовый  ветер не выдует из сердца все тревоги, все недомолвки, все страхи...
Под этим бешеным ветром ей хотелось бежать, не разбирая дороги, по бесконечным лужайкам, усеянным крупными одуванчиками, бежать, задыхаясь от ветра, рвущего в клочья легкие... Бежать в таинственную глубину неистово скрипящего на ветру леса, бежать, перепрыгивая через упавшие сухие стволы и обломанные ветром сучья…
И Славка бежала – от себя, и все никак не могла убежать... Рядом мчалась обезумевшая от радости движения белоснежная Агни.
Небо, так и не успев разжиться солнечными лучами, внезапно потемнело, словно захлопнуло ветер в тесную бархатную коробку. Наступила оглушительная тишина, такая плотная, что Славка закрыла уши руками. И в этот момент круглая крышка коробки раскололась пополам сверкающим зигзагом, и в разломе прогремел первый пушечный залп грома. Поскорее выбравшись из леса на простор, запрокинув лицо к сверкающему каскаду молний, снова и снова обрушивающих следом за собой громовые раскаты, пытаясь поймать ртом, глазами, руками редкие благодатные капли дождя, похожие на чистые детские слезы, Славка заплакала и сама...
И хлынул ливень, такой сильный, что Славка шла сквозь него, буквально раздвигая руками тугие, как струны, шумящие теплые струи... Мгновенно промокнув до нитки, она шла не торопясь, подстегиваемая нетерпеливо хлещущими потоками жизни и всплесками синих молний, – словно чьи-то незабытые души рванулись вниз, с небес, на эту сумасшедшую встречу... 


«…Лес опрокинулся с высот и притворился вешним ливнем, и оттого казался синим его медлительный полет; но всплески молний эту ложь зачеркивали – мол, излишне…
А где-то в небе, было слышно, расшатывала корни дрожь – с натугой, с хрустом из глубин они выпрастывали нити…
Небесный лес людских наитий мы видим синим, голубым, текущим оземь, лишь на миг взметнется ветка огневая…
А небо нежно обнимает сухой, пожухлый, черствый мир, чтоб все наития веков в живые поры влить бальзамом, – следя веселыми глазами из нам неведомых витков…»

А струи все лились с неба, уже золотые от выскользнувшего в щели между туч солнечного луча, ароматные и хмельные, как вино из одуванчиков, вожделенного напитка любого детства…
Краем сознания Славка удивлялась совершенно майской грозе, как вдруг, пораженная, поняла, что сегодня – первое мая, орденоносный день ее детства! Надо же! – промелькнул целый месяц в Америке, и за этот месяц перед ее взором заново прошли чуть ли не все ее жизни, простые человеческие жизни, какие ей даровали свыше на этой земле, –  жизни, выпавшие, быть может, как малые капли весеннего дождя, вечно и неизменно питающие бесконечное бытие...
И не на кого роптать, да и незачем, что в этом перепутанном вихревом потоке сталкиваются разнозарядные частицы, порождая громыхание молвы и взрывы страхов...
Напоив луга человечества, люди вновь всходят росою к солнцу, чтобы выпасть новой судьбой на эту любимую землю столь бессчетное количество раз, что никому не хватит никакой памяти запомнить каждое свое падение и каждый взлет...

«…Да, жизнь сама слагается в стихи, когда еще вокруг – сплошные тайны, с судьбою совпадения – случайны, и так светлы и радостны грехи;
…когда снега предшествуют весне, все впереди – утраты и болезни; когда любовь является во сне, и кто стоит за нею – неизвестно;
… когда в родимом доме божеством еще сияет мама синеоко; когда умеем плакать от упрека и от хвалы впадаем в торжество;
…когда, смеясь, в гаданья верим мы, мечтая не о детях, не о внуках; когда еще не знаем, что за мука – прозренье, что страшней тюрьмы, сумы…
Сначала – юность, кудри, кружева, упругость щек, наивный смутный лепет…
Нас бытие обтачивает, лепит. И вещими становятся слова.
И страшно – так, что и не превозмочь, – из темноты, из немоты внезапно явить на свет пророчество: помочь самой себе узнать на ощупь завтра…
И дорожишь лишь тем, что есть сейчас: меж будущим и прошлым бездна – пастью. Идешь над нею – только не упасть бы! – не отрывая от каната глаз…»
 
Промокшая и заплаканная, Славка вернулась в свою келью, сбросила мокрую одежду, вытерла Агни и прилегла, забыв про завтрак, – чтоб быстрее уйти мыслями к родителям, обнять их, перелить в них всю свою любовь, рассказать, как она дорожит ими, попросить задержаться на земле подольше…
… В Бишкеке уже наступил глубокий вечер. Папа смотрел телевизор, по привычке поругивая косноязычную телеведущую, прихлебывая из своей любимой большой чашки сладкий чай. На спинке кресла еще висел его неубранный праздничный китель с начищенными орденами – во всю грудь. Видимо, отец вместе с друзьями-ветеранами днем ходил на демонстрацию. Славка легкой тенью склонилась к его седой голове, поцеловала в макушку. Отец оглянулся и позвал жену: «Ася! Там входная дверь закрыта? Что-то дует…».
Мама отозвалась из спальни. Они с Санечкой, младшей сестрой, лежа в обнимку на кровати, обсуждали простые проблемы: о пикировке помидоров, о планировании грядок под всякую мелочь, – видимо, весь день провозились на огороде. Санечкин сын уже спал на своем диванчике, рядом с кроватью.
Почувствовав Славкино незримое присутствие, мама с Санечкой заговорили о скором приезде Славки, о том, как она там, бедняга, на чужбине…
Славка буквально окутала их облаком своей любви.
Весь дом дышал миром и покоем, ничто не предвещало грозных перемен…

…Согревшись под мохнатым покрывалом, немного успокоившись после мысленного общения с родителями, Славка решила попытаться уйти в воспоминания о будущем, – ведь, если время, как учил Весту Ярослав, не течет линейно, а пульсирует, то – какая разница, куда перемещаться?
И она попыталась вызвать в себе ощущение знакомого звенящего вихря. Но – увы: ничего не получалось.
Видимо, путешествовать по своим жизням, как будущим, так и прошлым, можно, только имея четкий ориентир в сердце – очень сильную яркую эмоцию, врезавшуюся в память души… Главное – ощущать себя духовным существом, переживающим физический опыт, а не физическим существом, ищущим духовность в себе.
Но надо вызвать в сердце образ определенного года... Например – мысленно представить облик Благородного Оленя – конечно, Оленя! «Умчи меня, Олень, своей тропой оленьей!..».
Славка перебралась с кровати в большое кресло, поудобнее разместилась в нем в позе лотоса, соединила пальцы рук в мудру «замкнутого круга» – передачи информации тонких тел друг другу, и мысленно впрягла в вызываемый звенящий вихрь образ бегущего северного оленя с закинутыми вверх рогами…
«Интересно, какой я буду через пять лет?» – это была последняя мысль, мелькнувшая в голове у Славки.



13. «ТАНЦУЮЩИЕ ДЕРВИШИ» И «ТАНЦУЮЩИЕ МОНАХИНИ»

…Судя по большому транспаранту, приветствующему участников международного симпозиума и фестиваля «Шашмаком-2002», Благородный Олень перенес Славку действительно всего на пять лет вперед, но она вдруг очутилась в совершенно другой обстановке в абсолютно незнакомой ей жизненной роли. Во всяком случае, ее – ни во сне, ни наяву не собиравшуюся уходить с должности заместителя главного редактора родного журнала, – распорядители симпозиума, давая слово, представили как директора Среднеазиатской Академии искусств и русского переводчика персоязычной поэзии…
Но видение уже началось, и Славка, ничуть не удивляясь происходящему, довольно бойко начала свое выступление, назвав его весьма сложную тему: «Влияние суфийской поэзии на шашмаком», предварив его строками средневекового поэта-суфия Хафиза:
   – «Многие говорят, что жизнь вошла в человеческое тело с помощью музыки, но истина заключается в том, что жизнь сама есть музыка»...
В распахнутые окна небольшого зала вместе с яркими лучами южного солнца лился одуряющий запах цветущих роз и многоголосый птичий щебет. За составленными в круг столами сидели представители самых различных национальностей в парадных костюмах. И сама Славка была одета сообразно случаю: в столь же строгом черном костюме с узкой юбкой «карандаш», в белоснежной рубашке, воротник которой был скромно оторочен кружевом, в узких черных лодочках на высоченных «шпильках». Ее непокорные вихры были тщательно уложены и отливали каштановым блеском – седина была перекрашена умелыми руками парикмахера. 
Славка горячо поблагодарила организаторов фестиваля, собравших под небом древней согдийской Исфары исполнителей и ученых-искусствоведов стран всего мира, отметив наиболее понравившиеся ей выступления других участников. «Эти доклады, – подытожила свои словесные реверансы Славка, –  затронули как раз те проблемы, с которыми я столкнулась, вплотную занимаясь переводами суфийской поэзии, пытаясь интуитивно «слышать музыку Молчания в Вечности»...
  И дальше Славка пошла шпарить, как по-писаному. Ученые мужи, сидящие за Круглым Столом, только кивали, изредка даже одаривая Славку одиночными аплодисментами. Славка говорила взволнованно и  вдохновенно:
    «…По мнению древних мыслителей Востока существует пять различных «опьянений»: опьянение красотой, молодостью и силой; опьянение благосостоянием; опьянение властью, приказами, силой управления; опьянение обучением, знаниями. Но все эти четыре вида «опьянения» меркнут перед опьянением музыкой.
   Несколько вечеров подряд слушая исполнение «шашмакома», волей-неволей приходишь к согласию с древним суфийским постулатом, что и макомист, и поэт-суфий, сам – инструмент в руках Создателя, и то, что он порождает, – песня, исполняемая небесным Музыкантом,  слышимая внутри его бытия…».
– А что вы можете конкретно сказать об этом музыкальном жанре? – один из ученых мужей явно решил «поставить выскочку на место». Славка невозмутимо продолжала, слегка постукивая по крышке стола вишневым ноготком:
– «…В основе «шашмакома», как вам всем известно, лежит древнейшая форма  «маком» (на разных языках она звучит как «мугам», «макам», «мукам», «дастгах»), которая зародилась еще в седьмом веке, во время возникновения ислама и создания халифата, когда арабская пассионарность столкнулась с древней рафинированной культурой Ирана.
Изначально соперничали два стиля: классический, более аскетичный и строгий, и новый – с обилием украшений, называемый также персидским…»
Славка сделала паузу, обвела слушателей искрящимися от азарта глазами.
Она с вызовом ждала нового вопроса, и вопрос не замедлил прозвучать: седобородые ученые явно пытались «осадить» Славку, уличив в верхоглядстве – среди всех участников она единственная не имела никаких ученых степеней и профессорского звания.
– А как Вы различаете «шашмаком» и «фалак»? – спросил один из музыковедов. Славка задумалась буквально на мгновение и, тряхнув каштановой гривкой, уверенно ответила: 
– «Мне, литератору, легче всего отталкиваться от  самого названия, его значения и сути: «фалак» – арабское по происхождению слово – в переводе означает «рок», «судьба», а также «небо», «космос», «вселенная», «круговерть».
«Фалак» является универсальным жанром и исполняется в различных жизненных ситуациях. «Фалак» – это обращение к Богу, перечисление своих радостей и невзгод, ожидание его реакции (многие исполнители  держат ладонь около уха, словно прислушиваясь к ответу с неба), обращение, родственное ведическим песнопениям древних ариев.
«Шашмаком» же – это не обращение к Создателю, это слияние с ним.
Дух всегда сохраняет память об изначальном доме. «Шашмаком» – это возвращение домой. 
В музыке «шести макомов» присутствует страсть, экстаз высочайшего накала. «Маком» (в переводе с арабского – «место») означает еще и ступень духовного совершенствования, приближающая человека к Божеству…
Последняя, седьмая нота октавы, наверное, недостижима для простых смертных. Видимо, отсюда и «шашмаком» – «шесть макомов», ибо седьмая нота – это уже полное слияние с Творцом…»…
Несколько слушателей даже захлопали Славке.
Остальные ученые мужи, откровенно любуясь ею, раскрасневшейся от волнения, забросали новыми вопросами – явно, чтобы еще более раззадорить выступающую:
– Но при чем тут поэты-суфисты?
– Да, интересно: что же было создано прежде всего: поэзия или музыка?..
Славка перевела дух, искоса глянула в свои заметки, рассыпавшиеся по  столу в беспорядке: ее выступление явно пошло не по плану, а стихийно. Углядев в заметках строчки Саади, она ухватилась за них, как за спасительную соломинку, понимая, что надо, во что бы то ни стало, возвысить объявленное звание «русский переводчик персоязычной поэзии» – она знала, как не любят переводчиков наследники великой плеяды персов. Славка надеялась, что Саади ее «вывезет» куда надо:
  – « …Саади сказал: «Роза сломлена утренним ветерком, но не бревно – только топор сможет расколоть его. Мир живет музыкой, опьянением, рвением. Но что может увидеть в зеркале слепой?».
Развивая мысль Саади, можно сказать, что музыкант, исполняющий музыку, созданную людьми, достигшими определенных духовных высот, которые были свободны от самих себя в состоянии озарения, может, не исказив, донести ее до слушателя, только если он сам так же забывает о себе.
   Таковы были поэты-суфисты, которые считали, что человек находится между двумя мирами, наполненными молчанием: время до рождения и время после смерти.
Помещенная между ними человеческая жизнь, как внезапный крик, на мгновение нарушает бесконечное молчание, только затем, чтобы снова слиться с ним. И жизнь этого мира обретает смысл, только если превращает внешние шумы и волнения в прекрасную музыку, достойную влиться в это вечное Молчание…»
 Славка снова сделала паузу и стала плавно закругляться:
– «…Слушая каждый очередной «шашмаком», я невольно вспоминала, что суфии позволяли слушать подобную музыку лишь тем, кто духовно подготовлен, кто ускользнул от ловушек материального мира.
Но тут же в голову приходила и другая мысль: эти тысячи слушателей, здесь, в Исфаре, часами безмолвно стоящие толпой под высоким помостом, на котором творится мистическая музыка, за минувшие десять лет вкусили аскезу экономического развала, гражданской войны, научились смирению и терпению и, самое главное, сберегли надежду Возрождения, чему первый свидетель – этот международный фестиваль…
Так разве эти люди теперь не знают цены ловушкам материального мира?..»
Славка сорвала столь бурные овации слушающих, что даже растерялась.
Более того, после ее выступления плавное течение сменяющих друг друга выступлений было прервано горячей дискуссией.
Дискуссия вскоре бурно перелилась в русло поэзии.
Зазвучали стихи Руми и Хафиза, Саади и Бедиля, Джами и Хайяма, Унсури и Хосрова, Низами и Фирдоуси…
    
… Сновидение закончилось, но Славка долго не могла прийти в себя, чувствуя, что мистическая музыка «шашмакома» продолжается в сердце, каждую минуту спрашивающего у самого себя: на какой ноте человеческого бытия совершается то, ради чего и проживается этот миг?..
Она по привычке обратилась к белому листу бумаги с этим вопросом, пытаясь определить для себя, почему это странное видение из ее ближайшего будущего столь непохоже на нее нынешнюю, и как оно отзовется дальше на Славкиной судьбе?
Строчки пришли, как всегда, из ниоткуда, но они только еще сильней запутали Славку, торопливо записывающую их:

«…И усмешка Хайяма, и улыбка Хафиза в моем скромном спектакле сбылись, как реприза. Ветер с тумбы срывает обрывки афиш, как седой травести надоевшей капризы…
Воротник подниму. Побреду по хрустящей, по осенней аллее – уже в настоящем обнаженном и трезвом своем бытие, – под луною, меж веток корявых летящей, как фонарик швейцара в безлюдном фойе…
Нет счастливее в мире сейчас существа. Облетели слова, шелестя как листва. Я иду – от рожденья нема и слепа, понимая, что сыграна чья-то судьба…»

Славка перечитала написанное с некоторым огорчением: значит, ее прорывы в суфийское наследие окончатся ничем… Но, видимо, ее душе было очень важно оставить свой след в исследовании этого богатства, – но почему? Наверное, разгадка грядет в других сновидениях – ее или Вестиных…
«Только пережитая страсть оставляет зарубки в духовной памяти?.. Или мы осознаем себя только в моменты душевного напряжения?.. Значит, чем больше ярких событий переживает человек в своих перерождениях, тем легче ему листать Книгу Памяти? Может быть, человеческое бессмертие, о котором мечтают с сотворения мира, и есть память души? И каждая новая жизнь – как новая ступень, «маком» восхождения к своей божественной сущности? Шесть ступеней – шашмаком… Сколько ступеней я прошла?..»
Она вновь и вновь возвращалась мыслью к своей же фразе: «Дух всегда сохраняет память об изначальном доме», – эта формулировка щемила ее сердце какой-то очень близкой, но еще неуловимой догадкой.
Изначальный дом – родительское гнездо? Родовая память? Другое измерение? Пространства времени? Космос?..
Может быть, именно потому и привиделась Славке эта картинка из будущего, отвечающая на многие ее вопросы и заставляющая карабкаться за разгадкой новых?..
«Зато внешне… я в этом видении была очень даже ничего, – внезапно самодовольно подумала Славка, – и прическа, и глаза, и кожа – аж светится… И масло в голове есть! Как я этих профессоров …сделала! Пить опять бросила, что ли? Наверное, Олег меня все-таки допек… Нет – допечет! Тьфу, черт, запуталась!..».
Дома Славка нет-нет да дорывалась до «зеленого змия» – то в гостях, то даже и в одиночестве, оправдывая «срывы» бесконечными неприятностями.  О «лярвах» она старалась не думать. Олег же только мрачнел и время от времени пытался объяснить Славке, что «все начинается с малого». Но Славка и сейчас, вспомнив их единственную тему раздоров, постаралась мысленно отмахнуться от внутреннего голоса совести.
Она решила вновь побродить по весеннему лугу писательской деревни – на ходу ей всегда думалось лучше. Впрочем, нет, – лучше пойти куда-нибудь далеко, например, – в Старый Чатнэм: слишком много вопросов, и обдумать их, топчась на одной лужайке, невозможно…
Порывшись в чемодане и найдя сухие джинсы и свитер, Славка спустилась вниз. И завтрак, и обед она решила упразднить – итак растолстела от беззаботной жизни, – и уже через минуту размашисто шагала по обочине скоростного шоссе в сторону Старого Чатнэма.
Ветер стих, солнце высушило и деревья, и траву. Пустынная утренняя дорога, идущая сквозь золотые от одуванчиков лужайки, расцветающие деревья по обочинам, рассыпанные по лугам домики, такие красивые, что были похожи на игрушечные, –  все радовало глаз. Славка в такт шагам слагала строки, еще наполненные мелодией «шашмакома»:

«… От удлиненных глаз лучи восходят косо – так цедит солнце взгляд в тюремное окно…
Как любишь ты, Восток, в сердца входить без спроса, чтоб спутать времена – Недавно и Давно…И Запад вдруг не мил. Как звяканье затвора – свобод его хвальба и толп его гульба…
Восходит в сердце мак. Нестойкий, – знаешь, скоро он облетит – и все. И с ним сгорит судьба.
Но нет его милей. Он аленький и нежный, он шелком лепестков ласкает каждый миг…
Так что такое Жизнь? Наживка из надежды?
А, может быть, – огонь?
Иль памяти тайник?»…

С крыльца одного из фермерских домиков ее вдруг окликнули. Пожилой, довольно упитанный фермер что-то громко кричал, явно обращаясь к Славке. Она приостановилась, ожидая его, не переступая незримой границы его владения, обозначенной воткнутой в землю табличкой «Private». Фермер неспешно подошел, демонстрируя в заученной улыбке белоснежные фарфоровые зубы, бесцеремонно оглядывая Славку с ног до головы.  Славка смущенно переминалась с ноги на ногу в своих туго обтягивающих китайских джинсах: американцы предпочитали добротные широкие джинсы, расклешенные книзу. Старик, налюбовавшись вдоволь, спросил ее, вновь продемонстрировав свои великолепные зубы:
– Куда Вы, леди, идете пешком таким ранним утром?
– В Старый Чатнэм, – ответила Славка.
– Как?!  До него не менее трех миль! Возьмите у меня лошадь – на обратном пути вернете!
– Большое спасибо… Но я люблю ходить пешком.
– Откуда Вы такая? Из какой страны?..  (Славкин акцент выдал ее сразу).
– Из Киргизии…
– А что это такое?
– Это очень далекая, очень красивая, очень прекрасная горная страна, где все ходят пешком и поют песни! – Славка собрала все свои познания в английском языке и ответила ему на полном серьезе.
Фермер только покачал головой. Славка еще раз поблагодарила его и отправилась дальше, ощущая спиной его полный недоумения взгляд.
В маленький уютный городок она добралась к полудню. Немного побродив по нему, она, наконец-то, нашла книжный магазин, полный роскошных, богато иллюстрированных изданий.
«Раз уж мне предстоит стать русской переводчицей персидской поэзии, – подумала она, – надо хотя бы найти «Книгу глиняных кувшинов» Фицджеральда. Начнем с Хайяма…».
Она перебрала уже не одно красочное издание, но восточной поэзией в магазине и не пахло. Высокий дородный продавец пытался помочь ей в поисках, но они явно не поняли друг друга: он все совал ей в руки какие-то глянцевые журналы и туристические проспекты. В конце концов, он отстал и, недовольный, ушел за свой прилавок, издалека поглядывая на Славку. И тогда к ней подошла солидная дама, одетая в широкие белые джинсы и светлый драповый пиджачок. Рядом с ней шла худенькая девочка-подросток, наряженная как кукла. Дама, воровато оглянувшись по сторонам, шепнула Славке по-русски:
– Хотите, я Вам помогу?
– Вы русская? – обрадовалась Славка.
– Тише, тише, – зашипела дама, – не надо афишировать! Здесь не любят русских…
– Ни фига себе! – возмутилась Славка. – А какого черта Вы здесь делаете?
– Мы здесь живем. Уже шесть лет, – грустно сказала дама. – Знаете, я слышала, что Вы спрашивали Омара Хайяма в переводе Фицджеральда… Здесь таких книг не бывает. Зря теряете время. Хотите, я покажу Вам музей «шекеров»? Это очень интересно. Здесь недалеко… А я хоть пообщаюсь с Вами…
По дороге дама – ее звали Ольга Сергеевна, – жадно расспрашивала Славку о развалившемся Союзе нерушимом, о жизни республик после развала, о перспективах на будущее. О себе она говорила очень неохотно: уехала из Баку с внучкой в проклятом 91-ом, здесь «прибилась» к одному бизнесмену… Дочь с зятем тоже уже в Америке, только в Нью-Йорке, пытаются прижиться, хотя «невозвращенцам» очень трудно найти работу…
Внучка молча шла рядом: похоже, она не улавливала смысл русской речи.
Вскоре они подошли к широко распахнутым воротам музея «шекеров».
Это был огромный дом целой общины с многочисленными рабочими пристройками и фермой. Поместье было выстроено в 1848 году сестрами Lee. Славку поразило простое и мудрое изречение, украшающее вход в музей: «Put your hands to work, and your Hearts to God, and a blessing will attend thee» («Отдайте свои руки работе, Сердце – Богу, и благословение снизойдет на вас»)... 
Ольга Сергеевна оказалась чудесным гидом, и Славка благодарно впитывала новую для нее информацию.
«Шекеры» – чистые католики (что в переводе означает «человек, живущий в коммуне»), «коммунисты» прошлого века, танцующие для Бога в молитвенном экстазе, носили еще одно название – «танцующие монахини»... Славка даже вздрогнула от такого совпадения: ведь суфистов называли не иначе как «танцующие дервиши», и они, кружась в экстазе слияния с Богом, «вытанцовывали» свои стихи, как монахини – молитвы… «Все совпадения не случайны».
«Шекеры», сохраняя обет безбрачия, живя большими коммунами, разбросанными по всей Америке, нерастраченный пыл сердец, свое «либидо», вкладывали в удивительное ремесло, тоже стихи своего рода.
В музее сохранились многие вещи, сделанные руками «танцующих монахинь»: изящная плетеная мебель, вязаные сумки, баулы, кошельки, игрушки, одежда со знаменитыми «шекеровскими» чепцами, – не только скроенная и пошитая их руками, но и ткани для нее сбивались на самодельных ткацких станках, как и шерсть, состриженная с собственных овец, прялась здесь же...
Энергия, сохраняемая «шекерами» столь тщательно для творческой работы рук и полноты неиссякаемой любви к Богу толкала их на удивительные изобретения станков, сельскохозяйственных орудий, всякой домашней «автоматики»: в 19 веке они ухитрились изобрести первую стиральную машину, приводимую в действие ножной педалью...
Пополнялось это общество равных «братьев и сестер» только извне, людьми, привлеченными их образом жизни.
А привлекательного в жизни этих, полных взаимопомощи друг другу, богатых общин было немало. Только «апельсиновое дело» приносило гигантские доходы связанным между собой колониям.
И все же безбрачные «шекеры» вымерли (как, впрочем, вымерли и «мормоны», приверженцы многоженства).
Неподвижно застыв в раздумьях в нарядной деревянной столовой исчезнувших «шекеров», Славка вдруг ясно и печально ощутила, как невозвратимо, день за днем, вымирала она сама век за веком, руководствуясь в любых трудностях почти «шекеровским» изречением: «глаза боятся, а руки делают... начатому делу и Бог помогает...», вкладывая каждый раз все свое сердце в эти начатые дела, которые, может быть, были и не ее...

«…Как уйти за бытье – в забытье?
Здесь, наверное, знали об этом…
Через век я попробую следом за бытье перебраться мое:
за – громоздкую крепость вещей, что вцепились в меня по-бульдожьи;
за – хозяйственных дел бездорожье, что осилить пыталась вотще;
за – тщеславие, суть распознав пустозвонной завистливой славы;
за – пустых обязательств облаву; за – гордыню, за – ночи без сна;
за – привычный свой образ потом – чем кажусь постороннему взгляду;
а теперь – за любимый свой дом, за – ухоженный сад, за – ограду, за – родных, за – в груди колотье…
Но на каждом шагу – оказалось – понемногу меня оставалось…
Как уйти за бытье – в забытье?..»

Всю обратную дорогу Славка шла молча, то переживая за явно несчастную Ольгу Сергеевну, то оглядывая свою прожитую жизнь, то мысленно беседуя с родителями, то представляя себе смуглое личико недавно рожденного сына Элика –  ее нового внука Алана, которого Славка успела только мельком, еще в роддоме,  увидеть перед отъездом в Америку… 
Но мысли ее вновь и вновь невольно возвращались к Ольге Сергеевне: ведь и у нее был дом, налаженный быт, круг друзей, общественное положение, семья… Каково женщине уже в «бабушкином» возрасте бросать все и уходить в неизвестность, бросая нажитое добро, потеряв даже собственное доброе имя?
Уж кому-кому, а Славке были известны сопутствующие подобным утратам душевные муки.
Хотя, конечно, ее-то согревала любовь и дарила надежду, но все равно так трудно было – не оглянуться…

«…Нищий, и тот, если встречен он в юности – юность, каждое дерево, каждый пустяшный лоскут…
Лота жена, покидая свой дом, обернулась – в столб соляной превратившись векам на тоску…
Где он, твой дом? Где твои повзрослевшие дети? Где он, твой пес, домовитый мохнатый клубок?..
Столб соляной! От себя никуда нам не деться.
Но и от времени – кто уберечься бы смог? Столб соляной?..
И сомненьями не обмануться. Столб соляной – это оборотень от добра.
Гибнут империи. В прошлом уже не проснуться.
Ну, а в грядущем – пора, да нейдет со двора столб соляной…
И покуда дожди не подточат памяти мертвой горючие эти пласты, – солнце не греет, и розы цветут, кровоточа, смех замирает, и счастье тускнеет в горсти…»

Славкины мысли текли дальше в невеселом направлении:
«Но почему именно на наше поколение граждан бывшей гигантской империи выпали столь неприятные испытания? Наверное, мы слишком долго спали… «Как сладко было спать во чреве лжи!..». За нас думали, за нас решали, а мы, разве что, как в «фалаке», только прикладывали ладонь к уху, чтобы услышать ответ свыше на все наши сетования… Нас и разбудили, чтобы приобщить к «шашмакому» – собственными силами подниматься по ступенькам бытия к божественному сознанию человека разумного…»…
От размашистой быстрой ходьбы Славке стало жарко.
Весенняя дорога, обсаженная высокорослыми цветущими магнолиями, чьи крупные белоснежные цветы источали душный аромат, навевала мысли о жарком юге, одуряющем настое цветущих роз, о грядущей встрече с такой почему-то милой сердцу Исфарой…
Да, почему именно Исфара явилась ей в первом же путешествии в ее близкое будущее? Нельзя же объяснять это только Славкиным тщеславием, хотя и это тоже нельзя сбрасывать со счетов…  Славкин исчезнувший проводник в Неведомое так объяснял неслучайность любой встречи: «Мы встретились потому, что уже встречались…».
Значит, в какие-то давние времена Славка жила там чьей-то другой жизнью? Может, даже была каким-нибудь «танцующим дервишем»? – ведь в детстве она тоже «вытанцовывала» свои первые стихи…
Безраздельно отдавшись быстрой ходьбе, Славка представила себе, что летит – уже над дорогой, – далеко-далеко, к красным холмам древней Исфары, источенным сотнями таинственных пещер, где, возможно, когда-то было и ее пристанище в холодные зимние ночи…

«…В Исфаре, раскаленной от зноя, в сердце, полном любви и огня, вдруг строка ледяною иглою затрепещет, уколет, звеня:
«…Снег все шел этой ночью, все падал, мир застывший по горло им сыт…»
Вновь загадку безжалостно задал – тот, кто словно в душе моей спит.
Это вызов – а что еще? – вызов тайной сути твоей из тебя!
Просыпайся – как грянувший выстрел по мишени с названьем «судьба»!
Замкнут ты в личностное начало дней сегодняшних, зримых, земных…
Но живет в тебе смутной печалью недописанный вечностью стих.
Он замышлен судьбою иною, что из времени вышла не в срок, и всегда, словно тень за спиною, ждет момента продолжить урок…
«…Так в снегу и пропасть угораздит…
Как невесту, колени обняв, чем укроюсь? – ресницами разве. Спрячусь? – только в глаза свои, взгляд…»
Дописать?.. Да ведь это же дерзость жизни, что и теперь коротка…
…Просыпайся, танцующий дервиш, раз в снегу не замерз за века!..»…

 … Задумавшись, Славка и не заметила, как отмахала всю дорогу от Старого Чатнэма до писательской колонии. Уже смеркалось. Она явно опаздывала к «диннеру», и ей пришлось резко прибавить шаг.
Еще издали она увидела, что все колонисты толпятся у входа, четверо уже загрузились в ревущий джип… Славка с ужасом поняла, что писатели, отменив обед, собрались на ее поиски. И в самом деле: колонисты уже немало времени искали ее по окрестных лесам, пока сосед-фермер не рассказал им, что какая-то странная леди пошла пешком в Старый Чатнэм…
Славку не упрекали: все бурно радовались ее возвращению, а Кэтлин даже достала бутылку сухого вина и разлила всем по капельке. Только добродушный вашингтонец, молодой новеллист Патри, сидящий за столом слева от Славки, пытался выяснить у нее, что она нашла и что потеряла в Старом Чатнэме. 
Смущенная Славка рассказала, как могла, про свои поиски Хайяма и посещение музея «шекеров». Конечно, ей не хватало слов, а так хотелось поведать всем, как ее охватила грусть, вызванная уже вечным отсутствием хозяев в тщательно накрытой к трапезе комнате музея…  Какие «коммунистические» замашки были у «шекеров»…
Отвернувшись от поддразнивающего ее Патри, Славка спросила у берлинца Алена, соседа справа, нравится ли ему такой коммунизм, как у «шекеров».
«No, no, – мгновенно отреагировал Ален, – I don’t like any communism!» А Патри аж подскочил от возмущения…
И Славка вовремя вспомнила, что какие-то полтора десятка лет назад весь западный мир задыхался от ненависти к советской стране: «коммунистическая экспансия» и «атомная война» были почти синонимами…
Она замолчала, уткнувшись в свою тарелку. Но Патри все не унимался с расспросами, уже явно ее поддразнивая. Славка, в конце концов, разозлилась и спросила с вызовом: «Ты есть агент КГБ?», отчего ее собеседник пришел в неописуемый восторг и целый вечер ходил гоголем, постукивая себя по груди и рассказывая всем, что он теперь – агент КеГеБе…


14. СНЫ О БУДУЩЕМ

Ночью Славке снова приснилась захламленная квартирка с таинственной лестницей на чердак, которую надо было отыскать во что бы то ни стало. Она догадалась окликнуть Ярослава заговором, возникающим из самого воздуха этого ирреального жилища:

«…Я вызову тебя из недр уснувшей памяти печальной…
Так бури смолкнувшие кедр в ветвях задумчиво качает. Так прорастает сквозь закат звезда, похожая на чудо. Так в душу пристально глядят провидящие – ниоткуда... Пусть в той неявной яви мы всего лишь замыслы, и все же…
Неясный зов внезапной дрожью сердца пронзает и умы; и все, что грезилось виной, грядет  наградой и отмщеньем…
От замысла до воплощенья судьбы так мало нам одной!..»

 Наконец-то, она нашла эту лестницу, поднялась и остановилась перед заветной дверью с часто бьющимся сердцем. Кто-то словно подсказал ей, что надо задержать дыхание, подождать, пока оно не станет ровным. Славка даже начала считать вслух свои вздохи и выдохи.
В ее грудной клетке возникло какое-то странное движение: светящийся круг, разрастаясь и вращаясь с неимоверной скоростью, словно пытался вывернуться наизнанку и уйти световым вихрем в некую внутреннюю точку в глубине Славкиного сердца. Она интуитивно чувствовала, что в этой точке сокрыто глубочайшее желание всей ее жизни – но названия ему она не знала. Она только слышала все нарастающий звук и ощущала такую любовь ко всему на свете, что ей хотелось плакать и кричать в такт все нарастающему звуку: «А-а-а-а…»…
Это длилось, как ей показалось, целую вечность.
И вдруг заветная дверь распахнулась сама. Славка не заметила, как переместилась в новую, невиданную прежде комнату. В то же время она каким-то краешком сознания понимала, что ей снится сон о том, что она – человек, хотя это уже не совсем так…
Комната была пуста. Но ее стены украшало неимоверное количество зеркал – именно не единое зеркальное полотно, а высокие узкие зеркала в старинных, как ей показалось, резных рамах. Славка сначала с разочарованием решила, что все зеркала отражают ее растерянную фигуру, но, вглядевшись, увидела, что ее окружают сотни незнакомых и знакомых людей, среди которых она с радостью увидела светящуюся лесную женщину, Весту, Сирафима, Симу, Дара и …Ярослава! Конечно же, Славка бросилась к этому зеркалу, не успев толком рассмотреть остальные.
– Ты, ты!.. – она задохнулась, жадно вглядываясь в зеркальное полотно, протянула руку – рука вошла как в воду, и Славка, не задумываясь, шагнула внутрь зеркала.  Сначала ей показалось, что она вновь очутилась под тугими струями майского ливня, но они не были водяными: скорей ее окружили теплые потоки живой энергии, струящейся водопадом. Она ничего не могла разглядеть за ними и спросила почему-то шепотом: «Ярослав, ты здесь?». «Еще как!» – прозвучало внутри нее, и она сама улыбнулась в ответ: «Где ты? Нет, молчи, молчи! Пусть ты и не существуешь на самом деле, и это просто один из снов… Но знаешь, какие это были сны! Реальнее жизни! Я искала тебя всегда… Да, я ошибалась, принимала за тебя других… Но вот теперь, такая, какая я сейчас, я же не ошиблась? Я переломала всю свою судьбу, начала все сначала – потому что нашла тебя в Олеге… Да?!..»
Славка почти кричала. Но ответ уже состоялся в ней – изнутри, и она просто не хотела принять его, – так ребенок отворачивается от любимой, но поломанной игрушки…
Она уже знала, что сны, идущие из глубины сердца, и есть настоящая реальность, воплощенная в действительности… Более того, она знала, что в этом рождении в ней самой воплотились и Веста, и Ярослав: они оба встретились в Славкиной жизни… Славку вдруг пронзило воспоминание о некогда взошедшей над двумя влюбленными молодыми асурами звезде Трояна, навсегда соединившей божественное начало двух их душ в одно целое…
– Теперь ты поняла? Я – это ты, твое мужское начало…
– А Веста – мое женское начало? – тупо переспросила Славка сама себя, не желая принять очевидного.
– Да, конечно.
– Я… не совсем, но поняла… Мы с Вестой всегда были заторможены в понимании…
– Обижаешь… нас!
– Слушай, давай так: Веста спрашивает – Ярослав отвечает. Как в былые времена… Сначала ответь про Олега. Почему я в нем вижу тебя?
– Потому что вы – родственные души. Части одного целого. Высшего «Я». Как в свое время были Веста с Ярославом.
– Ничего не понимаю! Если я – это Веста с Ярославом, то кто же – Славка с Олегом?
– Тоже родные части одного многомерного высшего «Я». Божественная монада расплескивается на тысячи капель, которые постепенно – через любовь – собираются в одно целое. Уже с приобретенным опытом жизни в разных измерениях. Так понятно?
– А эти – бывшие… Кот?.. Нурлан?
– Разноименные частицы притягиваются.  На время. Так души учатся быть. Через противостояние – к стойкости духа. Одним словом, лучший учитель – бревно поперек дороги… А если серьезно, то Хранитель Книги судеб – да, твой Антон в этом земном воплощении, – помог появиться Дару таким, какой он есть в вашем измерении… У него свое предназначение в данном настоящем…
– А Эль… Дар? Ну, да… А кто мне тогда родители, сестры?.. Внуки, наконец!?
– Высшее «Я» – это многомерная сущность.
– Но – до того? До – всех? Лесная женщина… Ее сыновья… невестки…
– Это прообразы земных людей. У них были еще эфирные тела, поэтому животный мир не принимал их… Им приходилось есть много грубой агрессивной пищи, чтобы заземлиться, стать частью земной природы…
– Но ведь время не линейно…
– Да. И оно берет начало именно здесь, в священном пространстве сердца. Поэтому ты так легко переходишь из одного временного воплощения в другие. Переход в другие миры – это естественное продолжение жизни в сердце. Это – жизнь в четвертом измерении.
– Но как же?! Ведь все происходит – в третьем! Любая манифестация здесь всегда встречает сопротивление материи… Мысли не материализуются …
– Ты уверена? Катастрофы, войны, массовые волнения, террор, разгул стихийных бедствий – это ли не воплощенные человеческие страхи? Вполне возможная аномалия: коллективный человеческий разум бессознательно воссоздал третье измерение, давно уже перейдя в четвертое…
– Как это может быть?!
– Ты писала об этом. В форме вопроса. Вот и ответ. Помнишь? –  «… ты говоришь слова, но видятся предметы: лагуна, синева, слепящий зной и лето… Молчишь – и за окном сгущаются потёмки… Так где же мы живем – всех слов земных потомки?! Быть может, мир давно исчез, погас, свернулся? Своё нащупав дно, он лишь в словах очнулся, – рисуя аромат, цвета, и свет, и тени, на память наугад, – по грёзам поколений?..»
– Все равно, не понимаю!
– Ты все понимаешь. Труднее принять, чем понять. Но принять можно только через любовь…
– Даже смерть близких людей?
– Смерти не бывает. Есть переход от одной жизни – к другой.
– Но почему люди теряют память при этом переходе?
– Чтобы освободиться от накоплений негативной эмоциональной энергии.
– Но Веста… Ой! – я… Я же не стала отбрасывать воспоминания даже о химерийском плене!
– Потому что появился Дар… Найти в боли дар божий и обрести себя уже в новом качестве – это задача не самая трудная.
– Что же самое трудное?
– Осознать свою многомерность. Не умозрительно, а через сердце. Принять в себя всю боль родных, близких, любимых, нелюбимых, знакомых и незнакомых тебе существ, – всех, кем была ты на том или другом отрезке пути, и которые навсегда стали частью твоей многомерной души…
… Славка запуталась окончательно. Но последний ответ Ярослава, который прозвучал внутри нее, позволил взойти росткам надежды:
 – Теперь ты всегда, когда захочешь, сможешь легко приходить сюда, в эту комнату, и находить все новые ответы, и видеть свои сны не только о прошлом, но и о будущем. Ключ к перемещению в будущее: мысль следует за вниманием, внимание следует за намерением…
– Так пишутся стихи…
– Да. Внимательнее вспоминай свои стихи – и прошлые, и будущие, – ты уже все записала в них…
Славка удивилась – насколько она еще могла удивляться. Да, в ее голове всегда роились какие-то строчки, которым нет, как ей казалось, реальной основы – «ни лопухов, ни лебеды»…
И на нее уже здесь, в тайной комнате, наплыли стихи, которые начинались еще прошлым утром, – когда она отмахнулась от видения родительского ухода… 

«…Дом опустевший. Сад опустошенный. Орех роняет листьев веера.
Бредет старик, однажды взявший в жены свою любовь, ушедшую вчера…
В седых усах висит слеза, как всполох почти забытой краткой жизни всей.
Он мой отец. Он – детства лишь осколок, кристалл весны в загубленной красе…
…А маме все теперь открыты тайны, сияет мир без временных преград, и перед ней в потоках света тает, уходит прочь наш темный дом и сад.
Она летит ликующею птицей, свободною от всех мирских сует…
Бредет старик. Глаза  как две криницы, в которых звезд отныне больше нет.
Спешу обнять, плечо свое подставить… Как у подранка – сердца колотье.
Семья? Да нет, – распавшаяся стая. Не бытие, не путь, а забытье…
Здесь, на земле, домишки кособоки. Живут в них страхи – бесы бед и склок.
Уснули в людях радостные боги, которых в мир послал единый Бог; и длится сон уже тысячелетья, отождествивший с бедами людей…
Но все равно бессонно солнце светит, в любой ночи рождая новый день.
Держись, отец! Еще осталась с нами печаль любви, ее надежный свет…
Горит закат. Сочтем его за знамя пусть даже нам неведомых побед…»

Славка сквозь сон чувствовала, как в горле встает колючий комок невыплаканных слез, душит, разрастаясь. Она догадалась, что надо выйти из зеркала, потом – из комнаты…
Но, очутившись в комнате, она не удержалась: в зеркале напротив нее седой отец, похожий на Сирафима, отирал слезы, которые скатывались по усам, как маленькие алмазы. Славка бросилась к нему, обняла, зашептала слова утешения, которые были не нужны – они стали одним существом…
Когда же с мамой случилось несчастье? Или – случится?!..
Неожиданно, как это бывает во сне, Славка очутилась в больничной палате. Отец лежал на одной из кроватей обессиливший, сильно похудевший, со спутанными белыми волосами на впалых висках, и прощально смотрел на плачущую Славку, которая, держа его за истаявшую руку, все говорила, говорила:
– Па, ну как же так?! Тебе же утром стало лучше.. Ты даже прогнал меня на работу… И сигареты попросил привезти… Потихоньку, чтобы врачи не заметили… Я привезла… Па, не надо, не уходи! Ты один у меня остался…
Отец собрал, видимо, последние силы и сказал Славке строго:
– А ну-ка, подбери сопли! Ишь, разнюнилась! Я просто сбрасываю старую негодную одежду – смотри, в какую рухлядь она превратилась! Я – дух, а дух бессмертен! Больше мне этот драный скафандр не понадобится… Надо будет – позови в любую минуту, – приду, помогу. А сейчас не мешай, помолчи, мне надо сосредоточиться и высказать последние «ценные указания» – не все же тебе раздавать всем «це у»…  Не обижайся, ты всегда мне была …хорошим сыном! Не зря я дал тебе такое имя…
И слабым свистящим голосом отец действительно стал отдавать последние распоряжения: кого поселить в доме, кому что подарить… 
Славка слушала молча, с трудом сдерживая рыдания, не выпуская из своих горячих рук холодную ладонь отца.
Вдруг лицо отца стало стремительно меняться. В нем начали проступать черты знакомых и незнакомых Славке людей – Сирафима, отшельника, моряка с «Медузы»… За стенкой, на которую Славка опиралась спиной, возникла, разрастаясь, ледяная тьма Великой Пустоты. Славка даже оглянулась, ощутив ее присутствие каждой клеткой своего тела. Стена была белой и гладкой.
Отец оттолкнул Славкину руку:
– Иди за врачами! Пора! Помни, что я сказал…
Славка бросилась за врачами. Ее больше не пустили в палату, она только могла слышать, как бригада врачей и медсестер колдовали над умирающим: включили электростимулятор, потом – делали открытый массаж сердца…
Она сидела на полу возле двери палаты, сотрясаясь от рыданий.
Когда ее обняла внезапно появившаяся в больнице Яна, Славка не удивилась, – так и должно было быть.
Потом сестра ей расскажет, как после утреннего Славкиного звонка и ее сообщения, что отцу стало намного лучше и приезжать не надо, Яна приляжет, не разбирая собранной в дорогу сумки, и увидит короткий вещий сон:
… вокзал, на мгновение остановившийся поезд, из одного вагона выглянет мама – молодая, в своем любимом синем шелковом платье… Толпа, молча стоящая на перроне, отпрянет от поезда… Яна, увидев маму, бросится к ней, но та оттолкнет дочь со словами: «Не мешай! Мне надо забрать одного мальчика…». И действительно через мгновение мама выдернет из перронной толпы маленького мальчика с лицом папы, быстро сядет с ним в набирающий скорость поезд и исчезнет…
– Надо же, забрала!.. Он и года не выдержал без мамы… Всего девять месяцев, и она его забрала, – причитая, плакала Яна. После своего короткого вещего сна она, не мешкая, бросилась на автовокзал, поймала такси, чтобы быстрее приехать из Алма-Аты, и помчалась прямо в больницу. Но попрощаться с отцом уже не успела…
Когда же все это случится? В какой год?! Славка воззвала к Маре: когда?!
Через мгновение она с сестрами и Олегом очутилась на заснеженном кладбище, том самом, где они два года назад похоронили бабушку и отца Олега. Теперь здесь возвышались четыре могильных холма. Славка изо всех сил старалась разглядеть даты, выбитые на каменных надгробьях, но ей мешали слезы и строчки, туманом наплывающие на нее:

«…На кладбище снежно. Солнечно.
Тишина – как колокол, тот, что звонит по тебе и всем.
Блудная дочь у родительского окна. Заперта дверь. Ненадолго. Не насовсем…
Что оставляют в старом земном дому?
Матрицу жизни. Боль, что зовут Любовь.
Свет зажигая, мы разрушаем тьму.
Но почему мы за нею уходим вновь?
Словно затем и копили огонь в душе, чтоб осветить бесконечность иных миров. Дарим потомкам исхода пример, клише.
Каждый с рожденья в проторенный путь готов…
Милые! Бабушка, мама, отец, – нельзя думать о вас, как о прошлом, – вы здесь, во мне: в памяти, в сердце, в соленых моих глазах, в каждом свершенье, в любом, что зажгу, огне!..
Солнечный зайчик…
Коснулся, лаская, щек – по-матерински.
Мол, что ты шумишь? Уймись. Путь – это Путь. Не мечтаешь о нем еще? Значит, прости, не горит под ногами жизнь…»

И все-таки Славке удалось ухватить взглядом дату: ей оставалось еще два года быть с родителями – живыми, любимыми, любящими… Всего два года! Но сколько хорошего еще можно успеть сделать для них, сколько любви и заботы отдать, сколько сказать ласковых слов!.. Скорее бы вернуться домой!
Славка попыталась заглянуть в свою сиротскую жизнь, в следующий год – Одинокого Вепря – как она переживет эту двойную утрату?
… Она застала себя за весьма странным занятием: сидя на корточках у раскрытого письменного стола, Славка прямо из бутылки жадно пила …водку. Перед ней начала разворачиваться весьма неприглядная картина.
Совершенно пав духом после смерти родителей, Славка вновь потянулась к выпивке, которая дарила ей забвение. Олег, как мог, пытался отвлечь ее от этого, придумывая то вылазки в горы, то поездки на лыжную базу, то в театр… Ее участившиеся походы «к подругам» в одиночку, откуда она всегда возвращалась навеселе, повергали Олега в глубочайшее молчаливое уныние.  Тогда Славка начала дома по вечерам пить тайком от Олега. Бутылки с водкой она прятала среди бумаг в письменном столе, на книжных полках, в плательном шкафу или в хозяйственных припасах, на кухне. Это было особенно «удобно»: можно было, перемывая посуду, нет-нет да отхлебнуть прямо из горлышка обжигающего напитка… И – быстренько закурить, чтобы отбить запах спиртного…
В зеркало она старалась не смотреть, чтобы не видеть своих разжиревших ухмыляющихся «лярв».
Олег, щадя ее самолюбие, видимо, давно только делал вид, что ничего не замечает. Но вдруг Славка услышала его негромкий телефонный разговор с Яной: муж с сестрой ломали голову над Славкиной напастью. Яна уже нашла какую-то алма-атинскую клинику, и они сговаривались, как устроить туда Славку.
Ее буквально ожгло стыдом. Как она могла бросить под ноги ненасытным «лярвам» любовь своих близких, мужа и сестры, чтобы их самые светлые чувства день за днем растаптывали эти безмозглые твари!..
Славка буквально ворвалась в комнату, обняла Олега, заплакала:
– Прости меня! Не надо никаких клиник! Я больше никогда в жизни не выпью ни капли спиртного! Я люблю тебя! И поэтому – поверь!..
На этот раз сражение с «лярвами» было более мучительным: они никак не хотели сдаваться, уже вольготно разместившись в Славке. Все их муки и корчи она переживала каждой клеткой своего организма. Страшно болел позвоночник, про лыжи пришлось на время забыть. Взяв отпуск, она даже не ходила на работу, мучаясь наедине со своими «лярвами».
Олег, как мог, старался ее поддержать, подбодрить, развеселить. Славке даже казалось, что он тоже переживает ее боли, но просто не подает вида…
И, наконец, настал день, когда Славка смогла посмотреть в зеркало без страха. Отражение было чистым. Спина выпрямилась, глаза, еще полные невыплаканных слез,  сияли, как прежде.
Это было осеннее солнечное утро. За окнами на фоне ослепительно-синего неба порхали золотые листья. Славка поразилась ярким чистым краскам начинающегося дня, каких она давно не замечала в природе. Сердце сжалось: родители уже никогда не увидят такой земной красоты… Но эта мысль пришла не с надрывом отчаяния, а со светлой грустью. 
К ней подошел Олег, обнял:
– Они видят. Через тебя. Теперь тебе надо жить и за них…
Славка не удивилась, что он так легко прочел ее мысли – для них двоих это стало уже привычным. Она прижалась к мужу. В голове звенели строчки:

«…Кончается лето. Уходят звенящие ночи. И листья, как бабочки, бьются и бьются в стекло…
Люби меня, милый! Отныне люби меня очень, чтоб в стужах грядущих мне было как прежде тепло.
Ладонь ледяную согрей на груди, как пичугу. Пусть сердцу влюбленному вторят все жилки ее…
Отныне, пожалуй, уже и не выжить без чуда.
Под отчей защитой окончилось время мое...»

Невыплаканные слезы хлынули из Славкиных глаз, как очищающий дождь смывая все наносное… Она даже не замечала, что бормочет, не просыпаясь,  вслух: « Скорее – домой! Столько еще надо успеть! Домой! К черту Америку!..».

…Эта агрессивная эмоция мгновенно «выбила» Славку из сновидения.
В дверь ее американской светелки уже давно кто-то настойчиво стучался.  Она с трудом поднялась.
Оказывается, уже наступило утро, и ее звали на прогулку – развлекаться.
– Сейчас, сейчас! – поспешно отирая слезы, крикнула она Кэтлин, которая, устав барабанить в дверь, уже перешла на тревожные восклицания. – Сейчас, Кэтлин, я только оденусь!..
Колонисты в этот воскресный денек решили поехать на фермерскую ярмарку.
Все набились битком в девятиместный джип и поехали за тридцать километров на ферму, где выращивались молочные овцы и ламы.
Славкины покрасневшие от ночных слез глаза остальные писатели явно заметили, и каждый старался, как мог, развеселить ее. Она только кивала в ответ и пыталась улыбаться.
Наконец, они приехали на образцово-показательную ферму: животные здесь содержались несравненно в лучших условиях, нежели в Киргизии, например, заключенные…
Праздничного народу была тьма. Кое-кто бродил по роскошному павильону, где продавались разные рукодельные деревенские вещицы и лакомства; кто-то – за плату, разумеется, – пробовал сам для себя на хитроумном станке выточить под руководством мастера деревянную цацку для дома, кто-то – выткать на ткацком устройстве половичок из шерсти, только что у него на глазах состриженной с чистенькой овечки…
Но главный народ толпился у большого загона, где две колли показывали свое пастушье умение загонять овец в маленькую клетку посреди поля.
Вся эта процедура напоминала игру в гольф, столь любимую американцами, вот только мячи были живые, да настолько уже обозленные на гоняющих их по траве собак, что изредка становились в позу разъяренных быков и хорошим редутом начинали наступать на противников, оскалив зубы и тяжело дыша… Толпа подбадривала их криками, беснуясь.
Славке стало жалко овец, она отошла от ограды и увидела в сторонке подавленного Лему Усманова – одного из колонистов, бывшего члена правительства молодой чеченской республики, автора страшной книги «Непокоренная Чечня».  Прибывший в Америку из самого пекла войны, полуоглохший, с нервным тиком, подергивающим глаза, он смотрел на эти организованные гонки беззащитных животных, уже в обильной крови от собачьих зубов, с болью и выступившими слезами. Славка его поняла, хоть у нее были свои ассоциации. Остальные зрители заливались беспечным радостным смехом, по-детски беззаботно любуясь этим зрелищем…
На обратном пути Славке почему-то навязчиво вспоминались ее старые, еще полудетские стихи, рожденные впечатлениями от первой поездки в Москву:

«…Благодарю тебя, столица, за куполов твоих разбег, за то, что белой будешь сниться под наискось летящий снег…Благодарю – за сумрак ранний, за лица светлые в толпе, за улиц странные названья, которые хотелось петь… Еще за то – что были люди не за окном, не за стеной…
Благодарю – за все, что будет, за все, что станется со мной: за мне отпущенные войны, в которых выжить суждено, – благодарю! – за то, что помнить мне будет многое дано…»

«… Внимательнее вспоминай свои стихи – и прошлые, и будущие, ты уже все записала в них…», – Славка до сих пор воспринимала этот совет, как данный ей Ярославом, а не ею – самой себе… «Ничего, со временем все встанет на свои места… Но какие еще войны я себе накаркала?..»
Она вернулась в свою светелку с твердым намерением начать сборы домой, в Киргизию. По дороге с ярмарки она попросила Элайн взять ей обратный билет, – домой. 
Ее американское пристанище, как всегда, было уже убрано, вымыто, книги поставлены на место, постель заправлена… Славка прощальным взглядом оглядела свою американскую светелку.
Прелестная комната в мансарде деревенского дома со скрипучими деревянными полами и низким покатым потолком, уставленная комодами, креслами-качалками, украшенная богатырской кроватью и многочисленными книжными полками, с маленьким резным письменным столом, затаившемся в уголке, с окнами, распахнутыми в весенний лес, перемежающийся одуванчиковыми лужайками, – эта комната словно вдыхала в себя все ароматы, птичьи голоса, частые трубные кличи вожака-оленя, непонятные шумы большого дальнего шоссе… 
– Спасибо за все, светелка! Я буду скучать по тебе!..
Славкино внимание привлек белый лист бумаги, аккуратно положенный на стол. Это была одна страничка из ее записей, видимо загнанная ветром под кровать или еще куда. Уборщица бережно ее разгладила и положила на виду.
Пробежав листок глазами, Славка сложила «самолетик» и запустила его в окно светелки.  Весенний ветерок подхватил его, и самолетик полетел – над лесом, над полями, далеко-далеко – в весенние просторы земли, унося в себе преданные бумаге размышления:

«…В  мистической  книге Карлоса Кастанеды  маги  обретают бессмертие,  правдиво  воскресив в памяти  каждое  мгновение своей жизни и отдав все эти воспоминания смертному стражу  ¬– Большому Орлу.
Каждый  из  нас, вкладывая себя  в  творчество  и созидание, пусть  хотя  бы  и подсознательно, но надеется обрести бессмертие в плодах своей жизни. Но каждый из нас страшится неведомого Смертного Стража, который и эту жизнь может предать забвению, как множество других, прожитых нами.
Но разве можно рассказать всю свою жизнь?! Нужно прожить еще одну такую жизнь – ¬день за днем, чтобы описать ее, потому что в ней нет и не бывает мелочей и не происходит ничего лишнего, не имеющего своего продолжения  и следствия,  –  все  события  не  случайны,  все герои   не вымышлены...
Загляните  в  себя, в свою память, –  вы  прочтете  там увлекательнейшую повесть,  полную  чудесных превращений, обретений   и  утрат,  повесть  о  становлении  и  прозрении человеческой души, – именно для этого и данной вам Создателем…».

– При чем здесь своя жизнь?! – думала Славка, провожая самолетик взглядом. – Жизнь для всех – одна, общая!.. Людское море – горя, счастья, лжи, – живет, веков смыкая рубежи. Лишь капля в море – всплеск любой души. Как отделить от всех ее? – скажи…
Она уселась в кресло и, бездумно глядя за окно, стала мысленно перебирать грядущие годы, то представляя себе близкую встречу с родителями, с Олегом, их многочисленные, наполненные теплом и любовью грядущие дни, то подросшего внука Аланчика, то повзрослевшую Настеньку, то – Антошкино окончательное «обручение с наукой»… Ведь когда-то это будет?! Как говорил Чингиз Айтматов? – «мы есть то, что мы помним и ждем»... Но, однако, Славка не ждала расставания с родителями, наоборот, она всегда ощущала вечность их пребывания в ее жизни… «Чего еще я не жду?»
Знакомый звенящий вихрь уже крутился вокруг ее головы, и она только успела пожелать попасть в плохой год: пусть откроет свои тайны, лучше идти вперед с открытыми глазами. Где они, «отпущенные войны, в которых выжить суждено»?..
Мысль следует за вниманием, внимание следует за намерением!
Март Года Бегущего Волка, – куда Славку забросил вихрь, – удивил даже более, чем ее собственное выступление на фестивале «Шашмаком». Она сидела в уютном кабинете Белого Дома, подписывая какой-то документ: «помощник – полномочный представитель президента КР по гуманитарному сотрудничеству со странами СНГ…».
Славка даже ухмыльнулась – ну и подпись! Она оглядела себя – элегантный деловой костюм, белая рубашка с отложным воротничком, черные «шпильки», аккуратный неброский маникюр. На столе громоздилась пахнущая типографской краской стопочка новых книг: Омар Хайям в ее переводах. «Надо будет завтра провести презентацию в Академии…» – подумала она. Свое детище – Среднеазиатскую академию искусств – она недавно передала в руки заместителя.
Внизу, под окнами ее кабинета, шумела многотысячная толпа: вся площадь была запружена митингующими людьми, требующими отставки президента. Они стояли с этим требованием уже не первый день, и сегодняшний – был на пике накала людских страстей.
Славка позвонила секретарше – надо было отнести письмо с распоряжениями в Дом дружбы: на днях приезжал из Москвы представитель российской Госдумы для встреч с национальными диаспорами республики, и на Славке лежала организация этих встреч.
Секретарша не отзывалась. Славка вышла в коридор – весь этаж как вымер. Пришлось идти самой относить письмо. Компьютер она решила не выключать: идти недалеко, отнесет – и сразу вернется, работы еще – немерено…
Когда она вышла из здания, то поразилась обилию военных во дворе: видимо, дело принимало нешуточный оборот.
На проходной ей посоветовали идти через парк, не вклиниваясь в толпу: там уже, мол, начались потасовки. Славка прошла через парк, отнесла письмо, порядком задержавшись в Доме Дружбы: и там почти никого не было, пришлось искать чиновника, кому можно было доверить документ.
Когда она вернулась, то сначала не поверила своим глазам: Белый Дом горел, из окон летели стекла, компьютеры, бумаги, мебель… Вся толпа с воплями бежала прямо в распахнутые двери Белого Дома…
В будке проходной были выбиты все стекла, там сидели уже не солдаты внутренней службы, а возбужденные молодые ребята в гражданской одежде. Славка спросила у них, можно ли ей подняться в свой кабинет и выключить компьютер… В ответ она услышала здоровый оглушительный хохот: «Вы что?! Ведь революция! Ваш компьютер давно уже выключили и выбросили из окна!.. Идите домой! Все кончено!..»
Уже дома Славка узнала – из новостей – что президент сбежал из страны. Телевидение было тоже захвачено повстанцами, как и все остальные административные здания столицы. Толпа бушевала весь день и всю ночь. Началось мародерство – со стрельбой, убийствами... Столица горела…
Ранним утром, еще в сумерках, вознамерившись узнать судьбу своей редакции, Славка с Олегом пешком прошли по городу: это было страшное зрелище…

«…Город спит, изнасилован сотнями толп.
Волчье зарево глаз, дым пожарищ и рухнувший столп – все уходит куда-то, в другие уже времена…
Город спит. Он попробовал ночью – что значит война…
Чьи-то смутные тени бесшумно ныряют в рассвет.
Для кого-то рассвет никогда не наступит отныне.
Снова Боже не спас своих мирных овечек от бед.
Может, просто не так называем заветное имя?
Кто ты? Молох? Мардук? Грозный Зевс или хмурый Харон?..
Ты сегодня – Бишкек.
Все желанья мешая, как миксер, ты с ухмылкой швырнул опозоренный трусостью трон прямо в гущу толпы, оскверняя деянья и мысли…
Город спит.
Город спит, словно пьяная шлюха в грязи, прижимая к истерзанным грудям ворованный паспорт.
Из раскрытого рта перегаром и бранью разит.
Мародеры везде – революций вернейшая паства…»

…Славка, придя в себя от этого видения, только покрутила головой.
«Надо же! Неужели наша мирная законопослушная Киргизия способна на такое? А как мои дети, внуки? Как они все это переживут? А что будет потом? Наверное, придет лучший президент на смену прежнему? – ведь не для того совершают революцию, чтобы жить хуже…».
Она попыталась мысленно перешагнуть на год-два вперед… «Мысль следует за вниманием, внимание следует за намерением…».
Сначала перед ее взором промелькнул год Зеленого Аиста, и тотчас следующий год принял пугающие очертания Золотого Паука…  И – она снова оказалась в бушующей толпе, на той же площади перед зданием Белого Дома, теперь густо уставленной юртами: видимо, митингующие и ночевали здесь… Из яростных выступлений Славка поняла: новый президент не оправдал надежд народа, – как и прежний, он развел коррупцию, семейственность, перекроил под свои нужды Конституцию страны… Знакомый возглас «Президент кетсин!» гремел над площадью.
Но зато вокруг Белого Дома уже вырос гигантский забор, и сотни военных за ним ощетинились винтовками. Более того: несколько пожарных машин и небольших гаубиц ждали своего часа… И дождались. Когда началась стрельба, народ отхлынул в тот же многострадальный парк. Взрывались дымовые шашки, запахло «черемухой», резиновые пули щелкали по стенам ближних зданий, по статуе Киргизской Свободы… Да, этот президент – не прежний, он миндальничать не станет!
Славка перелетела в редакцию, к Олегу – узнать, цел ли он,  обзвонить детей и друзей.  На город тьмой шел весенний ливень, громыхая первыми раскатами в такт орудийным залпам…
Из этого видения Славка вынесла еще несколько открытий: оказывается минувший  «плохой» Год Бегущего Волка кроме свержения первого президента и потери Славкой своей работы принес радостные новости: Элик издал свою третью книгу «Кровь кочевника», побывал и в «Вене золотой», и в «туманном Лондоне», и даже – в Японии, а самое главное –  у него от второго брака родились близнецы Данияр и Бахтияр – два красавца, кареглазых, белокожих, со слегка удлиненными затылками… А вот бывшая жена Элика, возненавидев Киргизию за все волнения, уехала в Норвегию и увезла с собой восьмилетнего Аланчика… Антошка оставил журналистику и стал преподавать в Университете, где весьма кстати пришлись его энциклопедические знания. С Олегом, слава Богу, их чувства только окрепли и разгорелись ярче, тем более что со своими «лярвами» Славка, оказывается, покончила навсегда! В природе не бывает «плохих» и «хороших» лет, равновесие соблюдается свято...
Досматривала Славка события текущего Года Золотого Паука уже через свои будущие стихи:

«… Тысячеглавое чудище толп. Тысячелетие? – третье, наверно…
Люд, переживший и мор, и потоп, войны, разрухи, империи, веры, – снова толпится – в который уж раз! – стены дворца сотрясая угрозой…
Утро. На юрте дымится матрас, – ночью гремели весенние грозы. Ливень к мятежникам в юрты проник, вполз, на потоп намекая всевышний…
Жаркое утро. И толпы. Про них скажется все, что история спишет.
Бунт захлебнется. Правитель, суров, нищих еще раз обнищит прощеньем.
Все повторится.
Пролитая кровь – только дворцовых камней очищенье.
Юрты вернутся к джайлоо своим – там они больше уместны, пожалуй…
Толпы. Жара. И над юртами – дым.
Дым – это только предвестник пожара…
Тысячеглавое чудище – в нем собрано судеб на тысячи книжек.
Власть, что хранима мечом и огнем, только мазок для истории – Мнишек…
Все повторяется. Тешится всласть время, рисуя повтором узоры.
Выше свободы, наверное, власть.
Но без народа, без толп – иллюзорна»…

Славка вновь и вновь попыталась перескочить еще через два-три года и, наконец, ей это удалось, хотя сначала она не поняла,  что оказалась в начале Года Белой Черепахи: та же разъяренная толпа осаждала Белый Дом, так же пахло «черемухой», так же свистели пули…
Но не было юрт. И пули были не резиновые: второй президент приказал открыть по народу стрельбу на поражение, боевыми патронами. Десятки убитых, тысячи раненых оглашали криками площадь, каменные плиты которой были уже заляпаны кровью. Но люди все равно шли на штурм Белого Дома, выкрикивая проклятия в адрес засевшего там президента. Не было митингующих, вся толпа стала одним единым организмом, полным ненависти, безудержной отваги и жажды мести…
Славка заглянула вперед – на пару дней: Белый Дом пал, президент-убийца сошел с ума, сначала устроив пожар на седьмом этаже, потом же, пробравшись на крышу Белого Дома, до тех пор оплевывал и осыпал угрозами собственный народ, пока не свалился… Начались массовые грабежи, поджоги, мародерство… На юге вспыхнули межнациональные распри, уже переливаясь в повторение Ошских событий, сотрясавших республику в июне девяностого года – Года Разъяренного Гепарда…
Круг замкнулся.
Колесо Сансары крутилось неумолимо.
Славка поскорее вынырнула из этого сновидения с щемящим чувством тоски и жалости к своей бедной республике. Перед глазами еще стояли перекошенные нечеловеческой злобой и ненавистью лица ее земляков, плохо одетых, явно недоедающих и недосыпающих в обычной жизни… Боже, а ведь они прекрасные люди, трудолюбивые, мирные, дружелюбные!..
Славка была настолько взволнована увиденным, что даже свои будущие стихи воспринимала какими-то клочками…

«…Страшно трезвою быть на попойке чужой, и похмелье раньше всех пережить, не прияв ни бахвальства, ни лжи…
Мы молчали, чтоб жить, хоть признаться и в этом не смели.
А сегодня молчим, потому что бессмысленная жизнь.
Кали-Юга пошла на стремительно тающий выдох.
И глаза у толпы по-звериному стали темны…
Нет, не будет в конце, как в начале, ни Слова. На выход наши души торопятся.
С бала спешат. Сатаны…»

Ей больше не хотелось стихов.
Вся ее душа рвалась домой, в Киргизию, как будто бы Славка могла как-то изменить будущее своим присутствием.
Вся душа ее плакала и молилась: «Боже! Сделай что-нибудь! Неужели люди никогда не станут другими? Неужели невежество, злоба, ложь, зависть, жадность, борьба за власть, межнациональная рознь, чванство, ненависть, страх – то, что и впредь до бесконечности будет двигать людьми? Неужели мы всегда будем вновь и вновь повторять свои ошибки, погрязая все в новых грехах?!.. Если есть выход, господи, дай мне увидеть другое светлое безгрешное человечество!..»
Она сосредоточилась на сердечной потайной комнате: через нее можно выйти на более дальнее по времени понимание того, что будет со всеми ее любимыми, близкими, знакомыми и незнакомыми людьми, частью которых была и она, Славка, и которые все вместе составляли суть ее самой…
Действительно, теперь ей легко удалось попасть в «зеркальную» комнату.
Дверь открылась почти сразу, не надо было ни выравнивать дыхание, ни ожидать  этого странного внутреннего звука, похожего разве что на Музыку Вечности…
Правда, всем Славкиным существом владела огромная бескрайняя любовь к своим близким, к землякам, к их судьбе, ко всей своей родной несчастной Азии… «… Азия моя быстроглазая! Ярость дней, бесчинство ночей… Навсегда люблю тебя, Азия, хоть совсем не знаю – зачем…».
Видимо, эта любовь и стала ключом, отомкнувшим заветную дверь.
Славка мысленно опустилась на пол посреди комнаты, обвела любящим взглядом зеркала, в которых толпились, словно радостно узнавая ее, люди самых различных рас и возрастов, да и не только люди…
Славка пригласила всех в пространство сердца, неспешно уселась в позе лотоса, соединила пальцы рук в мудру «замкнутого круга», закрыла глаза, прислушиваясь к разрастающемуся вихрю горячего света в груди, который вновь стремился свернуться в тор и, вывернувшись наизнанку, уйти в неведомые дали. Славка потянулась мыслью за ним – с намерением увидеть берега того бескрайнего океана, который вместил в ее удивительно скроенный человеческий организм сотни и тысячи жизней, полных радостного и горького опыта бытия и преображения.
Она чувствовала, как пустеют зеркала: энергия зазеркальных образов постепенно втягивается в разрастающийся огненный тор, и сама Славка становится малой каплей этого гигантского моря живых существ, взглядом устремленных в будущее. Ее маленькое «я» расплавилось в этом огне, и это было очень сладкое ощущение свободы, тем более что при этом она осознавала не только свое движение в едином потоке, но и как бы помнила все, что происходило в каждой судьбе остальных многочисленных «я», вливающихся в поток из разных времен и пространств…
В какое-то мгновение Славке стало казаться, что она находится в густом красном светящемся тумане. Но это не был туман: он грел и ласкал, он нес ее куда-то вместе с остальными. Вскоре «туман» изменил цвет на ярко-оранжевый, затем стал желтым, потом – зеленым, синим, фиолетовым, скорее – ультрафиолетовым…
И вдруг все сознание Славки озарила мощная вспышка яркого белого цвета. Вернее, Славке казалось, что она сама – и есть этот свет…
Это длилось мучительно-долго.
Но постепенно слепящий белый свет стал прозрачным, проступили очертания облаков, деревьев, животных, людей – но, словно отлитые из чистого золота, они перетекали из одного образа в другой…
Вдруг весь этот золотой мир поглотился беспроглядной тьмой и словно исчез навеки.
Славке казалось, что она летит в Великой Пустоте между мирами, в которой нет ни света, ни звуков, ни запахов, ни чувств…
Внезапно тьма вновь взорвалась ослепительным светом. Славке, застывшей с закрытыми глазами, захотелось посильнее зажмуриться, заслонить глаза еще и ладонями – чтобы не ослепнуть…
На какой-то миг даже показалось, что она вновь маленьким беспомощным младенцем выскользнула из материнского чрева, и она еле сдержалась, чтобы не закричать.
К ней пришло странное ощущение, что она одновременно находится в самых различных местах, временах, эпохах, и все же это – она.
Более того, ее тело начало интенсивно расти и вытягиваться, меняя форму, как облако, гонимое ветром и солнечными лучами…
Постепенно привыкнув к необыкновенно ярким и чистым цветам окружающего мира, Славка вдруг снова ощутила себя лесной женщиной, но – не в лесу. Ее эфирное тело было длинным, изменчивым, светящимся, наполненным не страхом – уверенностью, радостью, теплом, любовью...
Вокруг струились мощные разноцветные потоки энергии, складываясь в яркие очертания деревьев, домов, рек, мостов, кораблей…
Всюду, куда бы она ни устремила взгляд, она видела занятых творением нового мира своих многочисленных детей – таких же светящихся, удлиненных, как бы перетекающих из одних форм – в другие… Но Славка узнавала в них всех, кого она любила, и всех, кого ей еще только предстоит полюбить.
Это было уже другое – пятое – измерение.
Конец земной жизни, вобравший в себя опыт тысячелетий, стал ее началом – но на новом витке.
Круг разомкнулся.

«…Вершина творчества природы – людская память, тень  и свет.
В ней свой узор сплетают годы. Ей нет конца. И смерти нет.
Как Книга Красная мгновений, неповторимых на земле, живая низка поколений, исток теряющих во мгле: времен – беспамятных, безгласных, до – всей истории людской…
Нет у природы дел напрасных. Она не движима тоской, наживой, завистью и злобой…
Она – гармония и риск.
Мы тоже, может, только проба. Но – не ошибка, не каприз, не накопленье побрякушек, – творит природы всё впритык!
Мы у нее – глаза и уши, и ум, и сердце, и язык…»

Славка была ошеломлена увиденным. Сердце защемило: ей было бесконечно жаль исчезнувшего милого и привычного трехмерного мира. Беззаботное любопытство стрекозы уступило место отчаянию муравья в разоренном муравейнике.
«Пусть я что-то не поняла… не приняла. Да... мир без конфликтов, без проблем, без четких форм… Мир без смерти… Без худа, без которого нет и добра? И уже никто никогда не почувствует теплой тяжести ребенка на руках… Доброй шершавости столетнего ствола… Росной свежести утреннего луга… Сладкой усталости после праведных трудов… Радости преодоления проблем…»
Славке нестерпимо захотелось домой. Нет, не в новый мир – зыбкий и расплывчатый, а в тот, привычный, зримый, полнокровный, живой…  А если он –  не настоящий дом, а только путь к дому?
«Нет, нет, нет! – вся душа ее противилась этой догадке. – Надо сберечь, что есть, – пусть трудности, пусть «бревна поперек дороги», и взлеты, и падения!..».
 Но она понимала, что «дух всегда сохраняет память об изначальном доме», и неслучайно ей дано было это понять в видении про «шашмаком», ведь дом всегда ждет своего блудного сына:  время пульсирует, чтобы дать людям осмыслить пережитый жизненный опыт  и вернуться с этим знанием домой…
И все-таки…
Вспоминая свой внутренний диалог с Ярославом, Славка думала: «Если человеческий коллективный разум в четвертом измерении смог воссоздать до мелочи всю земную трехмерную реальность, то в пятом это сделать еще проще – здесь манифестация мгновенна!.. Только надо постараться – всем вместе: и «муравьям», и «стрекозам», – воссоздать свой мир без лжи, без злобы и зависти, без потаенных страхов, которые так ужасно реализуются сегодня… Ключ к преображению один – любовь! Обавь…
Может быть, Создатель придумал свою игру именно для такого финала?.. Может, это и есть седьмая ступень «шашмакома»?..».

… К диннеру Славка спустилась из своей американской светелки совсем другим человеком. Взгляд ее стал решительным, походка – легкой, пружинистой. Так шагает человек, уверенный в правильности выбранного пути.
Солиус, поспевший к диннеру из Нью-Йорка, как-то виновато протянул Славке ее обратный билет:
– Вам придется лететь через Ташкент, другие рейсы все забиты… А почему Вы уезжаете раньше? У Вас же еще есть две недели… Вам не понравилось у нас?!
Славка радостно протянула обе руки Солиусу:
– Что Вы! Здесь замечательно, я так благодарна Вам, Элайн, Кэтлин – да всем, кто меня окружал и поддерживал все эти недели! Просто, у меня дома появились неотложные дела!..
Элайн сказала, обернувшись к мужу, чтобы он перевел Славке ее речь:
– Мы Вас полюбили… Вы такая …непохожая на остальных! И мне теперь очень жаль, что Вам из нашего двадцатого века надо возвращаться – в девятнадцатый…
Солиус начал было переводить, но Славка остановила его: в ее голове теперь не только складывались мыслеобразы, высказанные на чужом языке, но и свои мысли она могла легко облечь в английские слова:
– Спасибо, Элайн! Но Вы даже не можете себе представить, как я хочу поскорее вернуться в свой девятнадцатый век! – она обернулась к остальным колонистам, которые не спешили рассаживаться за столом, сгрудившись вокруг Славки и Элайн, и добавила:
– Я всех вас буду помнить, теперь вы стали частью моей жизни… Спасибо за это! Надеюсь, Ален, Вы пришлете мне свою книгу, которую написали здесь… А Вы, Патри, перед поездкой в Индию помиритесь со своей девушкой… И не гоняйтесь там за «ночными бабочками» – это опасно для Вашего здоровья…
Патри, который держал в великой тайне свою скорую поездку в Индию и, тем более, ссору с девушкой, ахнул:
– Ке Ге Бе!..
Славка расхохоталась:
– Совсем нет! Просто вы стали мне сестрами и братьями, и поэтому я понимаю вас… Давайте весело проведем этот прощальный ужин!
 – Завтра поедем провожать сестру в аэропорт Кеннеди! На двух джипах! Все поместимся!.. – зашумели колонисты, как большие маленькие дети, обрадованные предстоящим развлечением…
Ужин прошел в веселой болтовне, подшучиваниях и поддразниваниях друг друга, в которых Славка принимала самое деятельное участие, поражая всех знанием потаенных их желаний и намерений.
Славка впервые по-настоящему наслаждалась этим общением. И неважно, что умы обитателей писательской колонии были, в основном, заняты проблемами поиска новых удовольствий, заботами о желудках, о деньгах и прочими хлопотами «о себе – любимых»…
Славка, вглядываясь в своих собеседников, ясно представляла, сколько в душе каждого из них, как в нераскрывшемся бутоне, упрятано тайного знания о многомерности их существа, многоязыкого, пережившего тысячи судеб в разных земных воплощениях…
Тысячелетие Рыб подходило к концу, и на смену ему уже стремительно шла эпоха Водолея, разреженный воздух которого через какой-то десяток-другой лет утвердит свои приоритеты – знания, духовности, единства, совести, безусловной любви…
А пока… Пусть умы порезвятся по-детски. Ведь очень скоро – для масштаба вечности через мгновение, – каждому из землян надо будет сделать свой выбор: остаться собой или переплавиться в общем тигле Нового Измерения. Приближалась «Болдинская осень» всей земли, о которой в Библии давным-давно было сказано: «…будет много званых, да мало избранных…». О, пусть будут избраны все любимые, ВСЁ любимое!!..

«… Золото листьев осенних, волос любимых, лоб обрамляющих как заветный венец…
Золото. Спит Моисей. Миром правит мнимый Бог – Золотой Телец.
Что попросить у него?
Золотого клада чувств, неразменней первой матрицы слов? Сердце? – такое, какого смертным не надо: зрячую боль, сотворяющую богов? Юности вечной, всегда освященной любовью? Пламя и страсть. Вдохновенье. Полет сквозь века…
Я б заплатила, наверное, жизнью и кровью за чудодейственный жезл. Но – не свята рука.
Все, что придумано в жизни, имеет начало.
Что не придумано, то не имеет конца.
Тысячелетняя Рыба плыла и молчала.
Тайна прекрасна. Она сотворила Творца…
Золото листьев. Молчание осени поздней. Взгляды косые мелькающих мимо дождей.
 Знаешь?.. Я знаю. Безгрешные явятся после. После живущих.
Деревьев. И птиц. И людей…»

Славка осознавала, что ее личная «Болдинская осень» состоялась совсем не так, как ей мечталось. Но за свое прозрение она была глубоко благодарна и Создателю, заточившему ее в этой чужой стране для повторения пройденного, и людям, составившим ей разномастную компанию на этот долгий месяц осмысления, – обычным земным людям, «землякам» по трехмерной планете, со всеми их чувствами, мыслями, желаниями и потаенными грехами…
«Мы все встретились, потому что уже встречались, – мельком подумала Славка, – сейчас не представить, какой будет наша новая встреча…». И она просто поплыла по течению дружеских разговоров, наслаждаясь взаимопониманием и новым сильным чувством товарищества.
Но параллельно дружеской беседе в Славкином сердце нетерпеливо звучало: «Домой! Домой! Я еще так много успею сделать! Скорее – домой!..»

«… Уже не здесь, уже в пути – домой!..
Из благодатных, золотых, медовых прекрасных мест…
Мне этот край – чужой, как языка непознанного слово, что, вроде, и дается, да на вкус – пусть самое прекрасное – невкусно…
Мне стал понятен странника искус, – в конце пути сверкает это чувство – ДОМОЙ!..
Отныне Млечную тропу я вижу только взлетной полосою из всех миров – в родимую судьбу, что с жизнью не кончается одною…»


USA, v. Art/Omi, Ledig House, 1997 year

СОДЕРЖАНИЕ:

1. Первое причастие …………………………………………. 3
2. Золотые часы детства ……………………………………...20
3. Снегурочка растаяла ……………………………………….35
4. Рубикон ……………………………………………………..44
5. Советская женщина ………………………………………..53
6. Большой Дом ……………………………………………….71
7. Охота на эхо ………………………………………………...78
8. «Упаднический дух» ……………………………………… 86
9. Хвост Огненной Белки …………………………………….97
10. Невозвращенцы …………………………………………...108
11. Последний пьяница Таласа ……………………………....117
12. «Вино из одуванчиков» …………………………………..132
13. «Танцующие дервиши» и «танцующие монахини» …....141
14. Сны о будущем …………………………………………...151


Рецензии
Прекрасная повесть о прекрасном. О жизни как она есть. Прочитала на одном дыхании.

Ирина Тесс   23.01.2022 21:25     Заявить о нарушении
Посвящение С.С.

Девочка с окраины зимы,
Девочка с окраины Вселенной
Как твои немыслимы черты,
Как твои реалии нетленны.
Как в тебя вмещается душа,
Та, что называется Вселенной
Как поет в полуночи струна,
Излучая радость непременно.
Как срывается на крик Любовь
Как на стон срывается Надежда.
Девочка с окраины зимы
Все теперь не будет так, как прежде.
Шаг за шагом будешь узнавать
Тех, кого ты знала в жизнях прошлых
Шаг за шагом будешь понимать
В разных снах, плохих, да и хороших.
Все, что ты напишешь будет жить.
Все, что не напишешь будет сниться.
Девочка с окраины зимы,
в ту, что невозможно не влюбиться.

Ирина Тесс   24.01.2022 13:42   Заявить о нарушении
Спасибо! Замечательные стихи.

Светлана Суслова-312   25.01.2022 13:41   Заявить о нарушении