***

                Дорогой читатель!
 С огромным волнением я предлагаю тебе свой автобиогрфический роман в стихах  «Облака плывут в Абакан»,  пока что первое крупное поэтическое произведение такого плана в моём творчестве.
Дело в том, что с 1935 года и по 49-ый наша семья жила  в Абакане и на  рудниках (приисках) Горной Шории. То есть всё моё детство прошло в Сибири, в глубокой сибирской стороне. Эти годы, связанные с развитием далёкой Хакассии, с Великой Отечественной, с золотодобычей, по сей день не выветрились из моей памяти. Вероятно, период  проживания нашей семьи на рудниках Хакассии, захолустье России, и явился  вектором, приведшим меня в горное дело. В итоге я стал горным инженером.
 Мне выпало  много поездить по стране, исколесить её вдоль и поперёк, но к моему великому сожалению в Абакан, город моего детства, где я окончил семилетку, так и не попал. И вот, ступив на литературную стезю (извините за нескромность, но мной изданы 17 сборников стихов и прозы), я решился написать роман о своём детстве, которую с сердечным трепетом отдаю на Ваш суд.
             С искренним уважением
               
                Владимир Гальперин,



               



               
               
Облака плывут в Абакан
(автобиографическая повесть)

         

                ...Облака плывут, облака…
                Александр Галич
                «Облака»


  Вместо пролога

Как крылья неизвестной птицы,
мелькают памяти страницы
и эпизодов золотинки -
простые, пёстрые картинки
давным-давно ушедших дней,
что скрыты в памяти моей.

                *  *  *    
Сибирские хребты Саянские,
большая, горная страна!
Перемешались в вас славянские      
и горных шорцев племена.

Хребты ущельями расколоты.
В  них поселились мрак и страх.
Здесь добывали люди золото,
скитаясь глубоко в горах.

Медведь - шатун зимою мыкался
под волчий вой, под птичий крик...
А у подножья гор рассыпался
наш Александровский рудник.

Посвёркивал поддельным золотом
над дверью поссовета герб.
Рвал ветер флаг с серпом и молотом
над улицей, кривой, как серп…

Вход в штольню чёрною глазницею
и террикона грязный холм,
забор с колючкою - границею
и трёхлинейки чёрный ствол…
   
Туберкулёзом поражённые
в глухой, сибирской стороне,
здесь лица зеков измождённые,
и туз бубновый на спине.

И фильм с Бернесом «Истребители»
                по году в клубе стрекотал...
Вершины гор бураны вытерли
в скелеты из гранитных скал...
…………….
Воспоминанья сердце ранят мне...
Забыты многих имена...
Но снова оживает в памяти
моя Саянская страна.

Саянская тайга 

Когда воспоминаньями живёшь
и разрываешь прошлых лет курган,
мне, кажется – меня ты помнишь, ждёшь
далёкая Саянская тайга.

Дремучая Саянская тайга!
Ты мне близка и очень дорога...
В рубашках мхов разлапистые кедры,
скрипя, качались под свистящим ветром…
И  слышался морозною порой
волков голодных жутковатый вой.

Нет, не забыты мной до этих пор
зигзаг размашистый Саянских гор,
морщины скал и лысины- гольцы,
и речки бурные, тех гор певцы.
Повсюду тут и там зияли щели,
разинутых, как пасть зверей, ущелий.
В скалистых, неприступных берегах
катилась Томь, сибирская река…
 «Бараньих лбов» гранитные торцы,
и пёстрый травостой, и ширь без меры...

Здесь исчезали без следа купцы,
и прятались от власти староверы...
Как стон, как плач в ночи совиный крик...
Трещали в драках у лосей рога.
И прятал Леший свой лохматый лик
средь пней твоих, Саянская тайга…
И гать ползла змеёй через бочаги...
И рыбаки отчаянной ватагой
единым вздохом, дружно, как всегда,
тянули в лодки сети - невода.
Переливалась рыба серебром...
И чтобы  хоть немного взять рыбёшки,
                мы, пацаны, спешили, кто лукошком,
кто с коробом, а кто с простым ведром.

Нам всем жилось, коль честно, нелегко...
Ушли те годы, скрылись далеко...
Исчезла, стёрлась вереница дел...
А тот мальчишка Вовка... поседел.

Напрасно время теребит слова -
их прочь уносит времени пурга.
Спешит за перевалом перевал…
Я рвусь к тебе, Саянская тайга.

Теперь, тайга, я старый человек,
Хворобами  измученный чрезмерно...
Жизнь уготовила тебе предлинный век,
но мы, увы, не встретимся наверно.

*   *   *

Картина, словно  из окна…
Стоят тридцатилетки пихты.
По  вечерам  порывы вихря
их отрывали ото сна.
И под нависшей темнотой
зелёные большие лапы
хватали  дождевые капли
и воздух чистый и густой,
что можно пить огромной кружкой…
А пихты близко,  друг за дружкой,
как будто стали на постой.
А бархатная бахрома,
повисшая  на лапах длинных,
как будто в повестях старинных,
могла  меня свести с ума.
О, как же дышится легко…
Дождь простучал, и стало тихо…
Я вспомнил, посмотрев на пихты,
фрагменты детства моего.


            Томь - река

В тайге Саянской жили староверы,
куда загнала их царёва рать...
Болотища – шагами не измерить...
В  тайгу сквозь них бревенчатая гать.

Томь среди гор  брала своё начало,
в седые дали, навострив стопы.
Река, как зыбки детские, качала,
рыбачьих лодок чёрные серпы.

И хариуса серебро живое
текло из неводов сплошной струёй.
Окрестность оглашалась волчьим воем:
казалось, то стонал недальний бой.

Бежала Томь, пробив седые горы,
как будто убегала от судьбы
в сибирские бескрайние просторы,
в объятия красавицы Оби.

Соединив сердца, текли в обнимку
Обь полноводная и  Томь - река...
Я видел сквозь голубоватость дымки
червлёный шлем и саблю Ермака.

*  *  *               
Половодье на Томи, половодье.
Т;чит яростно река берега.
Словно замерла в немом хороводе
разлохмаченная ветром тайга.

Половодье на реке! Ох, потеха!
Заливает, топит поймы река.
От потоков не сбежать, не уехать…
Только был, и вот не видно леска –

ощущенье: он ушел в неизвестность,
за размытые, как сон, острова.
И, наверно, не найдётся кудесник,
чтобы буйную стихию унять.

Половодье на реке неуёмно,
как  бунтующий, орущий народ…
И бурлящее несчастье огромно.
А случается оно каждый год.

Сколько горя, сколько жутких страданий               
от безжалостной, весенней реки.
А быть может, это всё наказанье
и расплата за людские грехи?

Александровский рудник

Тяжелая была пора...
Её я вижу, как вчера…
Мы  появились в Абакане
в  саянской снежной глухомани.
Здесь  по навету подлеца
беда свалилась на отца.
Чтоб в зубы не попасть врагу.
мы скрылись в горы, в глушь, в тайгу…

На берегу Томи - реки
деревней жили кержаки,
скрываясь от беды  безмерной –
переселенцы - староверы...
Держали кур, свиней, коров...
Всего четыреста дворов.
Весь люд в движении, в работе:
на рыбной ловле, на охоте…
А, как грядёт весны пора,
гремел, как бой, лесоповал.
С каких времён, не знаю, жили...
Здесь в недрах  золото открыла
геологов советских рать…
А  чтобы драгметалл достать,
сложили для  ЗеКа  бараки
среди камней и  буераков…
Вот так среди тайги возник
наш Александровский рудник.
Среди тайги гремели взрывы.
Им эхом вторили обрывы,
а по горе отсель досель
катились камни, словно сель…
Кусок горы стесали гладко,
чтобы построить промплощадку
и  из колючки, как в кино,
заборище. Спираль «Бруно»!
И, чтоб не проскользнула мышка,
четыре угловые вышки...
Сейчас я думаю: едва ли
зэка из  лагеря сбегали –
вокруг махровая тайга.
Какие к чёрту здесь бега!?
В леса уйти, какого толку?
Оружья нет, зато есть волки.
А без берданки, видит Бог,
варнак ни шагу за порог.
И каждый зэк прекрасно знает:
пройдут дня три – его поймают,
и вертухаев свора злая
до полусмерти оттаскает.
К тому ж судейская рука
Накинет раза в два срока…
Руками зеков подневольных
прошли в  горе большую штольню,
и стала рудокопов рать
здесь золотишко добывать…
Хоть д;быча была немалой,
его искали: тот в отвалах,
другой на риск свой и на страх,
копался в брошенных шурфах...
Сдавая золота помыв,
крепили мощь родной страны.
Когда готовишься к  войне,
то нужно золота втройне…
Но жизнь не становилась лучше –
на Западе клубились тучи.

……………………………..
Что стало с нашим рудником?
Он и тогда был стариком.
С тех пор прошли десятки лет.
Не  знаю, жив он или нет.
Исчезла, канула страна,
как в чёрном омуте без дна.
Но время тех нелёгких дней
осталось  в памяти моей.

Лесоповал

В  изгибы гор, тогда безвестных,
людей судьбина  занесла.
Сварливою хозяйкой местной
здесь правила бензопила.
И, словно травы на покосах,
как сердце от людской хулы,
роняли гулко назем сосны
свои смолёвые стволы.
Визжали пилы звонко, сочно
днём каждым с самого утра…
И оставляли  шрамы в почве
трелёвочные трактора.
Бугрились штабели повсюду,
на  берегах сибирских рек.
Янтарно-желтая живица
стекала из развёрстых ран…
Свой  укорачивали век…
здесь  зэки без надежд на чудо.
И вертухаев злые лица
как правду, сеяли  обман.
……………………………..
Обман… Когда я с ним встречался,
во мне бурлил вулканом гнев…
И плакали, с тайгой прощаясь,
тела поверженных дерев.


Старатель

Когда весною лучепады
пробьют дорогу водам талым,
тот в одиночку, тот с  бригадой
идёт на поиск драгметалла.
А золото лисицей хитрой
скрывается в песках и кварцах...
Но вот уже шурфы пробиты,
и смело лезут рудознатцы
искать заветные крупинки
среди кусков пустой породы...
И, как награда, золотинки...
Израненными в кровь руками,
как в те, джеклондонские годы,
киркой, лопатой и лотками
промыты центнеры породы.
Да, прятала природа злато
в песках, в  отвалах, в старых шахтах.
Не зря писал  поэт когда-то:
«... Там царь Кащей над златом чахнет!..»
А  сколько уносили жизней
бандитов пули, жадность, водка!
Нередко доводил до  тризны
природы выплеск – самородки...
Писать о золоте мне скушно:
бумаги перевод. Безделка.
С тех, детских лет я равнодушен
к любой из золота поделке,
хоть есть вещицы  – можно ахнуть!
... Сегодня золото, как вера.
Меня же повязала... шахта…
Так  стал я горным инженером.

Громотуха

Речушка  билась подо льдом,
себя, считая сильной, гордой.
Но лёд держал её за горло,
как бандюган, ворвавшись в дом.
Пробилась речка в щель меж скал –
порыв отчаянно неистов.
Но лёд фанатиком - садистом
от наслаждения сверкал.
Всё  ж  наступает день средь дней –
со всей безудержною страстью,
взломав тиски ледовой власти,
она прильнёт к своей весне,

чтоб снова стать самой собой,
сорвав прозрачные оковы...
Но ненадолго, так как снова
ей предназначен плен... Зимой…            

Разговор с горной речкой

Скажи мне, речка, от чего ты бесишься
и рвёшь куски  от бедных берегов?
Наоборот: тебе должно быть весело–
ты вырвалась из каменных оков
суровых гор, свои вздымавших кручи…
И убежав от тягостных теснин,
в залог оставив  водопад на круче,
ты вышла в край немереных равнин,
где скалы не зажмут твою свободу,
где обретёшь ты, наконец, покой.
И вот тогда, свои пригладив воды,
ты сможешь стать широкою рекой.
Что? Ты не хочешь превращаться в лужу,
между высоких полусонных трав?
И что покой тебе совсем не нужен –
тебе по сердцу беспокойный нрав?
Остаться хочешь просто горной речкой,
которой  все преграды трын-трава?
Что ж, может спор  продлиться бесконечно:
возможно, я не прав, а ты права,
хоть шатки доводы твои и спорны…
Но видно так  предписано судьбой
тебе и впредь остаться речкой горной
с планидой сложной, выбранной самой.

 О себе или моё саянское детство

Простой мальчишка, как и все,
курчавый и черноволосый,
я босым бегал по росе,
девчонок часто драл за косы.
Штанины выше закатав,
своим желаниям в потребу,
увидев в луже облака,
я босиком ступал на... небо.
Катилось время колесом...
Борьба за жизнь, не для потехи...
Изрыли борозды лицо –
то лет былых морщины - вехи.
Нет, я себя не обокрал,
хоть мыслил о насущном хлебе...
Теперь, лишь голову задрав,
я вижу облака на небе.
          
 *  *  *

Мне – шесть…
Тогда ещё малышкой
я крепко подружился с книжкой.
А в семь, я помню, как сейчас,
пошел учиться в первый класс,
где всё нов; и незнакомо…
Все  буквы выучил я дома.
Но все ж  не шла учёба гладко:
с трудом я выводил в тетрадке
«заборы» палочек с наклоном…
Сопровождалось это стоном:
я их писал с тупым стараньем
в тетрадке по чистописанью…
И приступы глухой тоски,
когда стоял я у доски –
мне  было горько и  обидно,
что здесь глупей меня не видно…
А в арифметики основы
смотрел я глупою коровой:
училка, помнится, едва
могла умножить два на два…
Она, я помню, монотонно
нам вдалбливала непреклонно,
что мы пришли сюда учиться,
что просто стыдно нам лениться,
что мы хорошею отметкой
бьём, как на фронте, немцев метко,
и, если «плохо», то тогда
должны сгорать мы от стыда...
В увещеваньях мало проку…
Дурачились мы на уроках,
в тетрадки ябедам и плаксам
чернилами сажали кляксы…
Я был в проказах заводилой.
И часто мать меня бранила
за эти глупые проделки
(лишь понял позже, как всё мелко:
таким путём я, глупый шкет,
свой поднимал авторитет
средь одноклассников - мальчишек,
                хоть получал немало шишек,
поскольку в области проказ
я был на выдумки горазд).
Учась ни шатко и не валко,
уроки делал из-под палки,
ругаясь с мамой без конца,
поскольку не было отца…
Но время шло…
И наконец
пришел из армии отец…
Мне сразу стало не до шуток –
отец поставил дело круто,
в башку вбивая много раз:
о глупостях  забыл я чтобы,
поскольку главное – учёба.
учёбе – всё, потехе – час…
Была война.… И в эти годы,
насыщенные массой лих,
искал я крошечку свободы,
чтоб жить средь интересных книг.
Атланты… Мудрецы в хитонах…
Застолья греческих богов…
Кентавры – люди полукони…
Я был читать о них готов,
а также о героях славных,
о ярких рыцарских боях,
о диких ордах Чингисхана,
былины о богатырях.
Случалось, среди ночи длинной
я о событиях старинных
читал, в гармошку сморщив лоб.
а  книжки, помнится бывало,
читал тайком под одеялом
при тусклом свете фонаря.
И,видимо, совсем не зря,
пройдя сквозь  мрак туманов сонных
являлись люди Стивенсона
и панночки прекрасной гроб.

Я был читателем всеядным.
И мне казалось: нет отрадней
о книгах с папой спорить часто 
(как было это всё прекрасно).
И он мне объяснял при этом
всю прелесть Тютчева и Фета,
а с тем, что написал Некрасов,
я разобрался распрекрасно…

 В своём сибирском трудном детстве
(когда, теперь не помни сам)
я, словно получил в наследство
потрёпанную книжку драм.
В клочки обложки... Запах пыли...
Страницы чуть ли не гнильё… 
Я не нашёл тогда фамилью
и имя автора её.
Учебники в сторонку сдвинув,
под свист пурги, под ветра вой
я в содержанье этой книги
нырнул, как в омут головой…
Маркизы, принцы, дамы света …
Что ни герой – высокий род…
Монтекки против Капулетти
(а, может быть, наоборот).
Бернардо с выправкой солдатской 
рубился в битвах раз по сто…
Здесь Гамлет, принц отважный, датский,
страдал, как в облаке густом...
Вот Макбетов коварных свора...
Любой из них, хоть  стар, хоть мал,
не раз свои решали споры,
исподтишка всадив кинжал…
И в ложь поверив, между делом,
сожженный пламенем страстей,
жену прикончил мавр Отелло,
ревнивец до мозга костей…
С котомкой, с парочкой монеток
и в рубище из сотен дыр,
как  пёс бездомный, брёл по свету
седой король, несчастный Лир…
………………………………………
Немало лет слизнула Лета,
но в этот неизвестный мир
меня впустил к героям этим
великий сакс Вильям Шекспир.
И   в поте своего лица,
я выполнял наказ отца.
Его усилья не пропали:
все корни проросли, остались.
И, возмужав, пройдя сквозь муки,
я вышел на простор науки
и плыл без лоций и без вех
туда, где ждал меня успех.

Без реверансов и поклонов,
в конце концов, я стал учёным…

Воспоминания о дне рождения
            
Заснеженный сибирский город
как будто замер без движенья…
Война. Морозы. Полуголод . ..
Январь… Мой праздник, день рожденья. 

В дни  детства каждый день рожденья
крупицей приносил нам радость.
Но праздничное наважденье
до дна вычерпывала жалость,
стирала скромные букеты,
как на любительских картинах...
В обёртках пёстреньких конфеты
и в грубых мисках мандарины,
и детский крик, и песен звонкость…
Стишок, прочтённый с табуретки…
Всё было нам,  детишкам, в новость,
поскольку дни рожденья – редкость.
И завивались хороводы,
и кастаньетный хлоп в ладошки.

Жаль:  дни рождения и годы
стирает время понемножку.
В военных сумерках суровых
не знали мы, есть  что-то   краше.
Шло время, год за годом… Снова
мы становились на год старше.

*    *   *
Диптих о кино.

1.
Я снова  вспоминаю детство…
Свой класс с рядами чёрных парт,
наш серый дом, с кем по соседству
был городской  кинотеатр.
Сибирская моя сторонка!..
Исчезла для меня давно!
Я вспоминаю, как с сестрёнкой
ходили мы смотреть кино.
И не было буфета с чаем…
Но на экране  предо мной
галопом мчавшийся Чапаев,
и птицей бурка  за спиной.
И фильм чудесный «Три танкиста»
мигал  от склеенных кусков…
Любимый мной  средь всех артистов,
великий Николай Крючков.
И  распевали во всю глотку
мы песни те, что пел герой…
И плакали от горя в сводках, 
прочитанных  «Информбюро».
Воспоминания прорехи…
Как расходились мы домой,
забрав с собой осколки  смеха,
хоть жизнь терзала всех войной.
Ушло то время…А сегодня
нам телек заменил кино
и стал бедою всенародной…
Я это чувствую давно.
Настали времена другие…
А о себе могу сказать,
что рвёт мне сердце ностальгия…
Но не вернёшь былое вспять.
Зачем заглядывать мне в завтра?
Что хочется мне в нём найти?
Живут, как раньше, кинотеатры,
но в них не хочется идти…

2.
Ещё раз вспоминаю, как давно
пришёл я с мамой в первый раз в кино.
И с тех времён простое посещенье
во мне посеяло к кино влеченье…
Крутили фильмы нам в избе –читальне
(была такая в том посёлке дальнем),
и маленькая, с позволенья зала,
мальцов и взрослых еле размещала.
Прокручивая  кадры киноленты,
то радуюсь, а то смотрю угрюмо…
Мерцают бликом разные моменты…
Плывут за строчкой строчка титры-думы.
Блеснуло слово «Жизнь» –– названье
                фильма…
И вновь клубится дым воспоминаний.
И снова в памяти встают контрастно, сильно
фрагменты-кадры радостей, страданий.
Идёт сеанс. Конец всё ближе…
Скоро
финальный реквиема стон услышу…
Но в титрах  нет фамильи режиссёра.
Жив?  Или же прутом калёным  выжжен?
Ползёт последняя строка сюжета.
Прочёл её. Скребут по сердцу кошки…
Тогда серьёзно звали мы всё это
«Большим кино».
Сейчас же, тьфу–  киношка…!               

*   *   *
Я с детства был упрям, как бык.
Судьбе сдаваться не привык.
И чтоб не быть таким, как все,
пошел по встречной полосе,
хоть ясно было наперёд,
что в жизни всё наоборот,
коль делаешь не так, как все –
идёшь по встречной полосе.
Не раз ломали мне рога…
Я в друге наживал врага…
Я  сделал всё не так, как все –
пошел по встречной полосе.
И вот мне чёрт - те сколько лет,
и к прошлому возврата нет.
Но я умру не так, как все:
свалюсь на встречной полосе.

*   *   *

В горах Саянских, далеко от мира,
вдали от плачей, от военных гроз,
я жил в посёлке в глубине Сибири,
где десять месяцев царил мороз.
Приземистые серые домишки
и восьмистенки местных кержаков…
О вас я знаю всё   не понаслышке,
не по рассказам  пьяных мужиков...
Буран неделями хватал за плечи,
бил в грудь и спину с яростью быка.
Пахучие столбы дымов от печек
как-будто с небом слились на века,
как бабы, словно куклы, в полном смысле,
в платки укутавшись до самых глаз,
шли с вёдрами на коромыслах
с водой холодной, чистой, как алмаз…
Прошли десятки лет, и сам не верю,
как в телогрейке из одних прорех,
брёл почтальон с большою сумкой серой,
пимами уминая  рыхлый снег…
Спешил письмо отдать и днём, и               
                ночью
и радовался, если дверь открыв,
ему читали фиолетовые строчки,
что сообщали: жив служивый. Жив!..
По вечерам в предлесье волки выли,
рыдали, словно потеряли кров…
Мне память говорит, что это было
и никогда не повторится вновь…
И радость: сквозь замёрзшие оконца
я видел, что пропали хлопья тьмы,
что в небе золотой тарелкой солнце –
подарок неожиданный зимы...
Палящий зной, и комары над ухом,
птиц отогревшихся  могучий хор,
напевный звон бурливой Громотухи…

Всё это вспоминаю до сих пор…

У лесника

Бывало так,что летним утром ранним
дорогой узкой, мокрой от росы
                мы к леснику, как будто на свиданье,
с ночёвкой приходили, погостить.
Лесник, старик ещё  довольно справный,
встречал нас у распахнутых ворот
с улыбкой доброй, хитрой, во весь рот…
А рядом волкодавов крупных пара…
Недалеко поляна...
Ульи строем…
Звенит весь день работница пчела.
Она старается, чтоб не была пустою
ячейка в сотах.
Быстрый, как юла ,
гудит над нами шершень жесткокрылый.
Над пасекою разнотонный звон…
Я в детстве наслаждался этой милой
картиною…
А лес со всех сторон
прижался ёлками к поляне этой…
Дорога торная ползёт к селу…
Уже  за полдень…
Стало меньше света…
А баба Дуся всех зовёт к столу,
хлеб режет, в кучку собирая крошки
душистой горкою, как будто впрок.
и ставит полный сахарной картошки,
как чёрный негритёнок, чугунок,
и миску, полную   капусты и  свеколки.
Привычно ставит бабушка на стол
большие миски (я не помню сколько)
и рядом с ними кринку с молоком.
И, чтобы времечко не тратить даром,
двор, окурив сиреневым дымком,
дед возится со старым самоваром,
огонь в нём раздувая сапогом.
Мы все собрались за столом сосновым…
Струится запах, вкусный и густой.
Дед во главе стола в рубашке новой,
отец и мама, рядом мы с сестрой.
К столу подсела бабушка.
Старушка
раскладывает всем еду ладком.
Картошку ем… Пью молоко из кружки
и заедаю хлебом и медком.
А  папа с мамой балуются чаем
вприкуску. В блюдце сахар -рафинад
Всё интересно для меня, необычайно,
хоть это повторялось много крат…

Таемнеет быстро…Спать  ложусь с сознаньем
чего-то радостного, что поутру ждёт:
пчелы рабочей звонкое жужжанье
и трубной песнею шмеля полёт.
Усевшись на скамейку, папа с дедом,
пуская едкий самосада дым,
решают, что им завтра нада сделать,
чтоб не стряслось какой –нибудь беды.

В избе уснули… Тонко пискнет кто-то…
Мерцают звёзды в темноте без дна…
Луна привычо вышла на работу…
А над тайгой разлилась тишина.

   
Почтальон

Был тот мужик годов весьма преклонных.
Всегда ходил без суеты, шажком.
В  посёлке он работал почтальоном,
и каждому, конечно, был  знаком.
В потрёпанной старухе-телогрейке
и в катанках, прожжённых   в трёх местах,
он к поредевшим нашенским семейкам
всегда  входил с улыбкой на устах.
И, просыпаясь каждый день до света,
когда ещё не спряталась луна,
он уходил, чтобы разнести газету
и тощий треугольничек письма.
Он каждый раз, один и тот же слыша
простой вопрос (другой на ум нейдёт),
то  отвечал с усмешкой доброй:
– Пишут!–
как будто знал об этом наперёд.
А в сумку из обычной брезентухи
слетались вместе радость и беда…
О  нём какие-то бродили слухи
(их перемыливали  бабы, как всегда.
Потом о нём судачить надоело,
и стало кумушкам не до того…)…
А он любил своё почтарье дело,
простое дело, только и всего.
И в чьей-то хате, чай прихлёбывая глухо
или рюмашку водки проглотив,
твердил детишкам, бабам и старухам,
что внук, иль  сын или отец их жив.
И этим укреплял в сознанье веру,
людей, стараясь в лучшем убедить…
Без всяческих гаданий, суеверий
казалось, знал, что будет вперёди.
Когда стенала криком резким, тонким
старуха-мать иль, став вдовой, жена,
ему казалось: в каждой похоронке
невольно кроется его вина…
Вот так  и жил он, раздавая вести,
что ручейком текли со всех сторон,
теперь уже ушедший в неизвестность
обычный поселковый почтальон.             

Хозяйство

Скажу: мы жили не богато.
Тот лучше, и похуже тот.
У каждого был возле хаты
для повседневки огород,
где содержалось  всё в порядке,
пусть был участок  с пятачок…
Росли на невысоких грядках
редиска, репка и лучок,
а также свёкла и морковка,
укроп, капуста, чесночок…
Для огурцов был сделан  ловко
навозный, тёплый парничок.
Мать управлялась с этим ловко,
всё заготавливая впрок.
А  чтоб хранились заготовки,
сварганил папа погребок.
Мы всё выращивали это
среди житейской  кутерьмы 
и ели овощи всё лето,
припрятав много для зимы.
Мы с мамой отдыха не знали
в огне коротких летних дней…
Отходы, кстати, отдавали
корове, курам и свинье.
И я мальчишка-семилетка
пахал, аж ныло всё нутро…
Увы, забыли наши детки
лопату, грабли и ведро.
Они лишь знают только ложку.
И не известно им о том,
что каждый клубенек картошки
мы нянчили своим горбом.
Да, тратили мы много силы…
Усталость нас сбивала с ног.
Как хочется, чтоб не пришлось им
хлебнуть, как нам. Спаси их Бог!

Милка

Дни убегали в крепкой сцепке
и растворялись вдалеке…
Я подрастал мальчишкой крепким,
воспитанном на молоке.
Поэтому скажу два слова
я о кормилице-корове…
…………………………….
Была корова, как корова-
с простой натурой женскою.
Умна не очень, но здорова,
как баба деревенская…
От стада тучей пыль клубится...
При оклике по имени,
шла… вперевалку… подоиться
под тяжким гнётом  вымени.
Мать из ведра её поила
картофельной болтушкою…
А молоко в подойник било...
И мы стояли с кружками.
Корова глубоко вздыхала,
прикрыв глазища волглые,
и жвачку медленно жевала
и днём, и в ночи долгие...
Умчалось детство, скрылось, в дали,
во времена вселенские...
А мы корову Милкой звали,
как бабу деревенскую.

Прошка

Жил у нас кабанчик - чушка…
Он любил, когда за ушком
(что порою и бывало)
с мамой мы ему чесали,
пусть немножечко, недолго.
Поросёнок от восторга
прикрывал глаза, и вмиг
на бок, словно чурка – брык!,
издавая тихо звуки…
Он дремал, чуть слышно хрюкал.
Но всегда я видеть мог:
хряк был чуток, как курок.
Кабана мы звали Прошкой...
Пёстрый, ласковый, как кошка.
 В день морозный и в жару
он носился двору.
Я скучал…
И раз за разом,
знай, придумывал проказы.
И решил в один из дней…
прокатиться на свинье...
Доверяли мы друг другу…
Резво бегали по кругу
будто - бы наперегонки...
Он за мною хрюком громким…
Чтобы   хлеба корку сцапать,
мог ходить на задних лапах,
и не зря  был удостоен,
прозвища  «Весёлый клоун».

Я напрасно лез из кожи:
видел – поросячья рожа
вряд ли станет скакуном.
Хоть искал подход умело,
трудным оказалось дело:
мог ругаться, злиться, выть,
корчить рожи, как макака,
но упрямство  Прошки-хряка
мне  не удалось сломить.

Вырос он огромным, грузным
с толстым, словно бочка,  пузом.
Глядя на него, любой
видел: Прошку на забой.
Средь событий самых разных
так и вышло.
И на праздник
нам пришлось его забить…
…………………..
Время поедало годы…
И пройдя огонь и воду,
дожил я до этих дней,
сожалея в подсознанье,
что  не выполнил желанье –
прокатиться на свинье. 

Котяра Васька

Жил у нас в семье большой котяра,
Кот сибирский. Был, как пёс здоров.
Хлеб свой ел по делу, а не даром –
по природе был он крысолов.
Яркой рыже-огненной окраски,
отличался нравом непростым…
А носил простое имя – Васька,
как другие местные коты.
Ловок и проворен,  полон силы.
С кем угодно был подраться рад.
И соседки-кошки приносили
регулярно рыженьких котят.

К ласкам относился очень строго…
Службу нёс и по ночам, и днём.
Крыс убитых клал перед порогом:
дескать, кое-что и мы могём!
Но однажды правило нарушил:
несмотря на то, что был он сыт,
задавил двух сереньких несушек,
и за это был нещадно бит.
Мать лупила Ваську, словно вора.
Очень он обиделся тогда,
и не в силах перенесть позора,
кот в тайгу убрался. Навсегда!

Отец

Он в Революцию сражался, как и те,
кто жизни за химеру положили…
А позже, в предвоенной колготе
мы жили так, как и другие жили…
Красив, контактен, только молчалив.
Болтать о прошлом просто не привык.
Судьба, ему всё сердце опалив,
велела спрятать глубоко язык…
Промчались годы, скрылись, как в дыму,
неясным слабым контуром в тумане.
… А было ровно сорок два ему,
когда мы появились в Абакане.
Простой  полуеврей, полуцыган,
мужик чудеснейшего обаянья,
он жил, как птица. Но любил…стакан.
И выпивал. Но был всегда в сознанье...
Вся жизнь - из переездов круговерть:
то там, то здесь, как перекати-поле.
… Он в восемьдесят три попал под Смерть,
поскольку был уже неизлечимо болен.
Не  знаю, как он в молодости жил –
остались все вопросы без ответа.
Мне стыдно: я его не хоронил.
…Могу себя я укорять за это…
Сейчас его могила далеко:
она в стране Киргизии, под Ошью.
Придти  к его могиле нелегко…
И след его песками запорошен…
Таким обычным был его конец,
о чём в живых, конечно, не гадают.
Каким бы ни был он, он мой отец,
один из тех, кого не выбирают.

Мама

Я продолжаю вспоминать…
……………………………..
Хозяйствовала в доме  мать.
Как истинная одесситка,
была весёлой, доброй, швыдкой.*
И удивлялся я порой:
вокруг неё клубился рой
подружек из соседок местных…
По вечерам, собравшись вместе,
забыв про горе, боли, беды,
между собой толкли беседы…
На сходку мамины подружки
несли: та – мед, а та–ватрушки,
а эта, хоть с мукою трудно,
являлась с пирогом на блюде…
Мать,  о своих забыв  печалях,
поила всех душистым чаем.
И шел неспешный разговор,
порой переходящий в спор.
Мне было подлинно известно,
что мама родилась в Одессе,
и я с пелёнок слышать мог
её певучий говорок…
Война… Плохие вести… Жутко!
Мать всех  подбадривала шуткой
или порой снимала стружку,
коль глупость делала подружка.
За наши  «штучки» без конца
меня бранила и отца,
Я помню жуткий выплеск стресса: 
фашисты заняли Одессу
и, ярость, испытав при этом,
евреев заключили  в гетто…
Чуть позже всех в глубоком рву
их выкосили, как траву.
Так бабушки моей не стало…
От горя мама чуть держалась,
хоть впору было волком выть…
Сумела горе пережить…
Меняли город мы на город.
Терзали нас нужда и голод.
Как много ей тогда пришлось
пролить солёно- горьких  слёз…
Считали каждую копейку…
Чуть позже наша вся семейка
рассыпалась по белу свету
(я вспоминаю время это)…
Их трое: папа, мама, дочь...
А я ничем не мог помочь…
Чуть позже младшая сестрёнка
без мужа родила ребёнка,
и, как в затылке не чеши,
зарплата – жалкие гроши…
У мамы множество болезней…
Лечить их  было бесполезно:
лекарства нет и денег нет.
К тому же ей немало лет.
И зимней ночкою смурн;й
ушла неслышно в мир иной.
 ------------------------------------------
*) Швыдкий (укр.)- быстрый, подвижный


Сейчас мне не найти могилы:
кладбище беспощадно срыли –
оно исчезло без следа.
Всё сотворили, как всегда.
………………………………..
Себя ругаю: ни на малость
не обеспечил маме старость,
не сделал лучше, хоть немного…

Таким предстану перед Богом.
               
                Пироги

Какие жарила нам мама пироги!
С начинкой разною и очень вкусной.
Начинки выбор – это, как торги:
с картошкой, мясом или же с капустой.
Я помню: тесто с запахом хмельным
в тазу пыхтело, шумно отдувалось.
От запаха казался я больным,
но не по - настоящему, а малость.
В пылающей, как страсть, сковороде
кипело масло, обдавая жаром.
В нём пироги купались, как в воде,
и покрывались солнечным загаром.

Готово всё. Семья сидит ладком
перед огромным, как поляна блюдом,
и, запивая теплым молоком,
мы наслаждались ароматным чудом.
…………………………………………
Фрагменты детства! Как вы дороги!
И от воспоминаний стало грустно...
Какие жарила нам мама пироги!
С картошкой, с мясом или же с капустой.

Картошка

Рудн;к  всем  выделил деляну,
лесную вырубку - поляну,
чтоб посадить на ней картошку...
Был нужен плуг.
Сошла б и сошка,
чтоб эту целину поднять.
А нам пришлось перекопать
всю землю штыковой лопатой...
Кто стройным был, мог стать горбатым
и даже заработать грыжу
(С тех пор лопату ненавижу).
Потом посадка и прополка
(последняя совсем без толку -
рядок картошки за рядком
вмиг покрывался сорняком)…
С утра до поздней до поры
нас поедали комары –
не прячась, нагло и открыто
бросались с рёвом «Мессершмидтов».
Армада! Аж, в глазах пестро!
Им не страшны дымы костров.
Укусы, как пастуший кнут!
И кровь сосут, сосут, сосут!

Настала осень.
Как всегда
пришла уборочной страда.
Мы  всей семьёю спозаранку
на эту чёртову делянку...
Любого доведут до точки
картошки дряхлые кусточки
и перепачканные лица,
и боль тупая в пояснице,
хоть всё бросай и ниц ложись...
(Об этом помню я всю жизнь.
И хоть прошли за годом год,
я ненавижу огород).
И так до радуги в глазах.…
Но вот, картошка на возах.
Смотался кто - то за водой.
Простою, грубою едой
стол незатейливо накрыт...
Тот брагу пьёт, а этот спирт,
и под танцующий костёр
ведут старш;е разговор...

Я вспоминаю снова, снова
те персонажи от Шишкова,
что будут жить ещё века...
Суровая Угрюм - река...
На небе звёздочки, как мошки...
Тайга, костёр и Громов Прошка...
А о Синильге древний сказ
в деревне слышал много раз.
Мне после книги стал он ближе.
(Его перескажу чуть ниже).
Но всё ж прочитанный роман –
обычный авторский обман.
А здесь, в лесу, речушка - явь.
Одежду, сбросив, можно вплавь,
прогнувшись рыбкою в дугу...
А на соседнем берегу
сначала голубой ложок,
поляна, а на ней стожок
спокойно спит до зимних вьюг...
За лесом скрылся солнца круг...
И вскоре испеклись в костре
картофелины в кожуре.
И вот уже ласкает нюх
картошки пряный, сладкий дух!..
Краюха, лук, стакан воды
И… наслажденье от еды.
……………………………….
Остались в памяти моей
те отблески прошедших дней...
А тот священный ритуал
я позже часто повторял.
И вспоминались понемножку
костёр, и   речка , и картошка.
            
 Синильга

В горах высоких и, как лось, горбатых,
в снегах, морозом раскалённых добела,
среди огромных кедров бородатых
колдунья - раскрасавица  жила.
О ней слагали разные преданья
охотники, бродяги и ворьё.
И не было страшнее наказанья
в тайге однажды повстречать её.
Как будто - бы без видимой причины,
совсем обычно, словно невзначай,
в лес уходили гордые мужчины,
чтобы её... случайно... повстречать.
Но возвратясь, судьбе своей не рады,
так, словно груз повис на кистях рук,
без разухабистой своей бравады
они не видели ничто вокруг.
Но отмечали те, кто были рядом,
на лицах их тяжелую печать.
И под суровым, полупьяным взглядом
спокойней было просто помолчать.
Не чувствуя, что близким душу травят,
что из тайги зав;хрила беда,
они живут, сердца в тайге оставив
красавице - колдунье навсегда…

Висело солнце желтоватой биркой.
Пурга рычала, кедры раскачав...
То хохотала хитрая Синильга,
очередную жертву повстречав.

Грибы

Любил ходить с друзьями по грибы
в ближайший бор, могучий и кудлатый.
Он начинался здесь, у  городьбы,
и прятался вдали средь туч лохматых.
В сентябрьский с испаринкой денёк
бродили мы, аукая друг друга...
Семья опят укутала пенёк
пупырчатою рыцарской кольчугой.
Деревьев шепот, птицы резкий крик...
И вдруг ты видишь, если не растяпа:
стоит, как князь престольный, боровик... 
Во – о - н подберёзовик в красивой шляпе.
Там мухомора наглые глаза
и разноцветье хрупких сыроежек...
Средь юных ёлок, тонких, как лоза,
хороший гриб встречается  пореже.
Грибы не любят адовой жары.
Их век существованья мал и труден...
Грибы уходят в дальние миры
и исчезают… Ну, совсем, как люди.

 Пекарня

Огромный, деревянный дом...
И над трубой дымок угарный...
А разместилась в доме том
наша рудн;чная пекарня...
Грунтовка пыльная вилась
змеёй, в леске скрываясь дальнем...
А мать «хозяйкою» была,
заведующей той пекарней...
В пекарне комната, как зал.
В стене глазницами окошки.
Как всё похоже на вокзал!..
Вдоль стенок лавки, две дорожки,
с водою кадка и бадья,
рядном застиранным прикрыты,
и, словно Ермака ладья,
стоит огромное корыто,
«шедевр» столярного труда.
Склочено надёжно, крепко.
(Я влезть в него не мог тогда -
мой рост всего «полметра с кепкой»).
И этажерки - стеллажи
для свежевынутого хлеба...
Большие, как мечи, ножи...
Лопаткой согнутые скребы*.
Как увлекателен процесс
( Я гимн пропою хвалебный!),
когда готовили замес
духмяного, ржаного хлеба.
Ядрёны бабы и крепки!
(Сибирских женщин образ чуден!
Синь глаз, как в поле васильки,
как яблоки, литые груди,
коса закручена пучком,
изящных ног тугие икры)...
Знать ныло сердце мужиков,
поймав их взгляд.
Не взгляд, а… искры!
… В корыте смешаны с мукой
вода и пряная закваска.
Пот вытерт белою рукой.
Лицо, как у паяца маска.

Уселись бабы вкруг стола
(у всех своё на лавках место),
забросив на момент дела...
В корыте дышит, пухнет тесто...
И вот, немного закусив,
помыли ноги и... в корыто.
И топчут тесто, что есть сил,
спокойно, без  ненужной прыти,
под незатейливый  напев
(такое разве позабудешь:
 у тех, обычных, русских дев
в такт пляски колыхались груди).
И вот уже  замес готов...
Вздохнули бабоньки устало:
пролито сотни две потов -
«сил;в» затрачено не мало.
И вновь на лицах женщин пот.
И споро, в вихре рук мелькая,
пошли на раскалённый под,
как шайбы, хлеба караваи...
Мать тихо про себя ворчит...
А я вдыхал, вдыхал духмянный,
волной плывущий из печи,
тот запах хлеба, пьяный, пряный.
Все снова сели вкруг стола,
когда закончилась запарка...
Краюху хлеба мне дала
Аксинья, добрая пекарка.
Хлеб русской печкою дышал...
Суют головку лука в руку...
Вкуснее блюда не едал,
чем тёплый хлеб вприкуску с луком.

Конечно, завтра поутру
всё это повторится снова...
Быть хлебопёком тяжкий труд.
Он доброго достоин слова...
И вот, я стар, как пень облез,
но где б ни жил и где б я не был,
мне не забыть деликатес -
лук репчатый с горячим хлебом.
* Скребы - специальные деревянные скребки   
 для очистки, соскабливания  стенок корыта от остатков теста.   

О табаке

В посёлке нашем у закрайка света
(Те годы вспоминать обычно рад)
в саянское урезанное лето
старик табак посеял. Самосад.

В Саянах вёдро пробегает быстро.
Но в августовский жаркий день косьбы
дед рвал большие, как ладони, листья
и вешал под застрехами избы,
чтобы табак сушился. Под навесом...
Потом сушнину складывал ладком,
все  пачки сдавливал тяжелым прессом
и поливал разжиженным медком.
Чудесный запах исходил при этом...
Потом все щёлкали в восторге языком.
И знаменитейший табак, душистый «Кэптэн»,
курильщикам казался кизяком.
Сухие стебли табака лежали горкой.
Секиру точат. Вж-жик! Вперёд, назад!
Так дед готовится рубить махорку,
что попросту завётся «Самосад»...
Вот самокрутки скручены умело.
В глазах восторг! Нет, нет, скорее шок.
Дым от махры голубовато - белый
куряку пробирает до кишок.

Года ушли, растаяли, как зорьки.
Я, в прошлое, свой обращая взгляд,
посёлок вспомнил, деда и ... махорку,
ту, что зовут в народе «Самосад».

Память о войне

Я не видел войну воочию.
Я не видел, как падают бомбы.
Но в бессонницах чёрной ночи
представлял себе призмы гроба
и окон незрячих глазницы,
скорлупу простреленной каски
и застывшие в страхе лица,
рта раскрытого в крике маску...
Не страдал от угарного газа
с трупным запахом вперемешку…
В  эти годы    война-зараза
знай играла в «Орёл и в решку».
.
Да, мы жили в Саянах диких,
а война пожирала  запад.
Горе впрямь не пришлось нам мыкать
и считать обувкою лапоть,
не валяться в грязище липкой,
не носить одежды обноски,
хоть на деле всё было хлипко,
ненадёжно и просто скользко.
О боях мы из  сводок слыхали
среди дней, то морозных, то знойных,
и  войну мы тогда представляли
лишь по кадрам лихих кинохроник

Я не видел войну воочию…

*   *   *

В далёком  таёжном домишке,
где в окна лишь кедры видны,
я, маленький, глупый мальчишка,
узнал о начале войны.
Все, жившие в избах и клунях,
на митинг сбежались тогда…
Так двадцать второго июня
на мир навалилась беда.
Негромко звенели стаканы,
и дым самокруток вставал,
и голосам И. Левитана
всех рупор на фронт призывал.
Под плач, как под звуки жалейки,
на старый  паром у реки
кто в куртках, а кто в телогрейках
пошли воевать мужики.
Я помню: бредя тихо к лесу,
забыв про стесненье и стыд,
узнав, что мы сдали Одессу,*
мать плакала горько, навзрыд.
По почте пришли похоронки…
То в том, а то в этом углу:
неслись причитания тонко
под судороги на полу…
Потом были счастья минуты,
хоть сердце сжимала беда...
И где - то взлетали салюты
отбитым назад городам -
.
Расскажут и фильмы, и книжки,
что мир в неоплатном долгу,
что я, постаревший мальчишка,
войну позабыть не могу.
Унесшая тысячи жизней,
давно захлебнулась война.
Но смотрит с немой укоризной
бойца - ветерана спина.
Беда каждой хаты коснулась,
ушла за иконную тень...
А тех, кто с войны не вернулись,
всё ждут и по нынешний день.

*   *   *
Война в тайгу глухую постучалась.
 ----------------------------------------------
*Моя мать родилась и выросла в Одессе

Как защититься? Как её прогнать?
Теплился в избах свет: нигде не спали.
Как можно спать, когда пришла беда!
Три раза в день вещал нам репродуктор
последние известия с войны.
Я видел: как же маме было трудно
в Одессы героические дни.
И постоянно голос Левитана
внушал нам, что фашистов разобьют,
что им урон наносим   постоянно,
что  немцы о своих победах врут.
Мы жили, как и все вокруг, в тревоге,
глушили горе из последних сил.
А кто хотел, в тиши молился Богу,
чтоб он отца иль сына  охранил.
Молитвы часто слушал я об этом,
хотя не понимал в чём их резон…
Несли мы в школу варежки, кисеты,
чтоб их отправили бойцам на фронт.

Мы многого ещё не понимали
о том, что делается по фронтам.
Но  мы, мальчишки , тоже воевали
и старились, увы, не по годам.

Болезнь

Сорок первый. Всё видится точно,
словно на протяженье руки...
Я схватил воспаление почек,
злой подарок от горной реки…
На потеху рудничному люду,
под подначки весёлых парней,
как бобры, мы лепили запруду
из обкатанных, круглых камней.
А на  утро, под грома раскаты,
средь кошмаров в безрадостном сне,
я распух, как волдырь беловатый,
и горел, как бревёшко в огне.
Видя, что не становится лучше,
запрягли бедолагу- коня
и в рудн;чной телеге скрипучей
оттартали * в больницу меня.
Я метался, стреноженный болью,
и менял лихорадку на жар,
и давясь пшенной кашей без соли,
по утрам опухал, словно шар.
Всё терпел, словно инок - посл;шник,
хоть плясали в глазах сотни лун.
И ко мне, как воришка - домушник,
втихаря подползал карачун.
Но судьбу пересилив, поверьте,
поборов все сомненья и страх,
меня вырвала мама у Смерти,
что стояла с косою в дверях.
И я выжил, как дышло упрямый,
не боясь передряги любой...
Ну, а мама всегда будет мамой,
озабоченной нашей судьбой.

Жизнь меня не брала на поруки,
но дожив до седой бороды,
вспоминаю, как мамины руки
охранили меня от беды.
-----------------------------------------------------
*) Оттартали (диалект) - утащили, отнесли


Лётчик Василий Грицай

В месяц раз, а может чаще,
прилетал на рудник к нам
из клеёнки, дребезжащий
маленький «У- 2», биплан.
На площадке приземлялся...
В коже, рослый, полный сил,
из кабины выбирался
друг отца, Грицай Василь.
Здесь всегда Грицая ждали…
Обнимал  пилот отца...
«Кукурузник» привязали
 к скобам, словно жеребца.
Вечерком на кухне тесной
разговор под спирт вели.
Пересказывались вести,
что привёз с «Большой земли»:
вызван был в обком начальник,
и погиб Петров, прораб...
А потом всю ночь из спальни
доносился васькин храп...
Несмотря на время года,
мыться в речке он любил.
Струйкой ледяную воду
я ковшом на Васю лил.
По спине вода стекала,
попадая в галифе...
А в награду получал я
штуки две иль три конфет.
Быстро завтракал Василий–
в  Абакан спешил пилот.
Ящик с золотом, посылку,
погрузили в самолёт.
Всё проверено, как надо.
Винт крутнули раза два…
Затрещал мотор цикадой.
Собрался домой «У -2».

Поплясав на мелких кочках,
оторвался от земли,
растворился чёрной точкой
в голубеющей дали.

С Васей разошлись дороги,
разбежались навсегда,
точно так, как судьбы многих,
тех, кто воевал тогда.
Он ушел на фронт, я знаю –
был очередной призыв.
Какова судьба Грицая?
Он погиб? А может жив?

 Калмыки

Январь сорок второго года…
Устав, нахальная метель,
заснула… 
К нашим огородам,
сминая снежную постель,
вползал обоз змеёю гибкой...
Ни смех, ни говор, ни улыбки –
какой - то траурный обоз.
Он от усталости чуть полз.
Солдаты в полушубках грубых...
А на санях в пальто и  шубах
сидели люди, как грачи.
Передний ездовой кричит:               
– Ну, наконец, добрались, други!..
У лошадей, спустив подпруги
и на ногах держась нетвёрдо,
овёс  насыпали по торбам
и, потрепав лошажьи морды,
на шеи им надели торбы,
и не спеша, опять молчком,
достав кисеты с табачком,
все закрутили «козьи ножки»
после тяжелой той дорожки...

Наш Александровский рудник
такое видеть не привык.
Он видел ссоры, свадьбы, драки.
Но чтоб в такую морозяку
под задремавшую пургу
сидели люди на снегу?
Сначала шепот. Позже крики:
– К нам привезли врагов - калмыков!
Тех, кто в тяжелую пору
с восторгом ждали немчуру!..
Молчали все, не понимая,
кто в чём приезжих обвиняет.
Здесь, на поляне у реки,
детишки, бабы, старики:
тот слеп, а этот без ноги.
Какие к чёрту, здесь враги!
Но я, мальчишка - оголец,
Почувствовал – им всем конец...
А председатель Поссовета,
узрев столпотворенье это,
готов был выть голодным волком.
Но вой, не вой – в том мало толку.
И можно хоть всю ночь кричать,
приезжих надо размещать.
И в этом главная беда.
Куда их распихать? Куда?
Всех скопом или же подушно?..
Недалеко была конюшня.
И разместили всех людей
там, где держали лошадей.
Меж брёвен щёлки, дыры, щели...
Заделали их, как сумели.
Прибили к стенкам старый войлок...
И стали комнатами стойла...
В конюшне не было печей...
Нашли полтыщи кирпичей
и вскоре, побросав окурки,
слепили кое - как печурки...
А на дворе лишь... минус тридцать –
не постирать и не помыться:
так беспощаден был мороз...
Из глаз ледяшки вместо слёз…
Спустилась на посёлок ночь.
Все поплелись устало прочь,
тихонько матом чертыхаясь...
Калмыки, вёдра взяв для чая
и для какой - нибудь болтушки,
пробили прорубь на речушке,
что подо льдом ворчала глухо
(названье речки - Громотуха)...

Шло время...
Сменялся день на ночь...
Весна…
Снега исчезли прочь...
Под солнца радужные блики
болели, мучаясь, калмыки:
не лица, а сплошные маски
какой - то мертвенной окраски...
Под тяжестью лихих годин
из них не выжил ни один.

Дорога на Абакан

Шел сорок третий год суровый.
Вовсю гремел войны вулкан.
Морозною зимой по - новой
мы возвращались в Абакан.
Отъезд был, в общем, долгожданным,
для папы с мамой и для нас...
Три сундука, два чемодана,
И, мы укутавшись до глаз
в огромный, словно степь, тулуп,
уселись в розвальней ладонях
невидимы для посторонних...
Коня заиндевелый круп...

Вилась дорога под тайгою
по зеркалу замёрзшей Томи.
Обоз тащился сам собою -
видать дорогу знали кони.
Стоял прекрасный зимний день…
Искрился снег – алмазов россыпь.
Тайга отбрасывала тень.
Холмились снежные заносы.
А лишь вчера буран - казак
подвыпивший, буянил грозно...
Дремали мы, прикрыв глаза,
под равнодушный скрип полозьев.

Тянулся так за часом час
обоз, как связанный верёвкой.
Лишь обгоняли нас подчас
лихих начальников кошовки.
Уже пора бы отдохнуть–
изрядно лошади устали:
извился за спиною  путь
без остановок, без  привалов.
И солнышко, устав слепить,
легло  за горизонтом снежным...
Скалою вырос на пути
огромный холм избы заезжей.
Пространство,– хоть играй в футбол...
Вдоль стен широкой лентой нары...
Массивный деревянный стол
с пятиведёрным самоваром.
Приспела отдыха пора...
Неторопливо, но без лени
на стол сложили кучера
кто спирт, кто сало, кто пельмени...
Храп, как гармошки перебор...
Под дым махорки - самосада
идёт негромкий разговор
о том, что гонят немцев - гадов,
что стал калекой Федькин брат,
что сахар выдали и мыло,
что бьётся насмерть Ленинград,
что Борьку Петровых убило,
что стало пусто на селе -
одни деды да лишь бабули...
А мы, разнежившись в тепле,
на нарах, как сурки, уснули...
Глядит в окно рассвета муть...
Все мельтешат, как тараканы...
И снова длинный санный путь.
Теперь уже до Абакана.

В хакасской степи

Недалеко от Абакана,
там, где двух рек  водораздел,
уснули древние курганы,
старинных воинов удел.

Бродили под хакасским солнцем
стада овец и лошадей.
У юрт со слюдяным оконцем
шаманил местный чародей.
Безжалостно терзали ветры
степей седые ковыли...
За километром километры
скакали конники в пыли.
Между собой сражались ханы
за пяди выжженной земли...
Теперь остались лишь курганы,
ветра и чудо - ковыли.
В пустыне, широченной,  белой,
подспудный вызывая страх,
Ззстыли каменные стелы,
как часовые на постах.

Абакан

Хоть значился он центром областным,
по сути,  был уездным городишкой.
Из досок сбитый тротуар - настил
да старые облезлые домишки.
Обком, пединститут,  кинотеатр...
Вдоль главной улицы забор дощатый...
И площадь с Лениным, похожа на квадрат,
усыпанная галькой, как прыщами.
А за  окраиной текла река.
В ней островки, прорезаны прораной.
Не широка, но очень глубока,
плыла в обнимку с Обью к океану.
Весною, в буйство таянья снегов,
спокойствие, сменив на нетерпенье,
она рвалась из древних берегов,
захлёстывая город наводненьем,
как полк солдат, пришедших на постой...
Потом вдоль улицы в разгаре лета,
всех, поражая дикой красотой,
играли ирисы чернильным фиолетом.
Единственная улица с асфальтом
была не для людей, а для машин.
Грязь на обочинах. Падений сальто.
И только изредка шуршанье шин.
Привычные  советские бараки…
В квартире тараканья суета…
Что хорошо мы жили – это враки:
и голод, и болезни неспроста.
Хоть город неказист и грязен был,
он мне казался сказочно прекрасным...
А в нашем доме  только кто  ни жил!
Евреи, немцы, русские, хакасы.

С тех пор я много прошагал дорог.
Не раз был с Абаканом по соседству.
Но, к сожаленью, навестить не смог
мой старый город канувшего детства.

          Мой абаканский двор

Забитый хламом абаканский двор…
Бревенчатый барак с торчащей паклей.
В  нём к нашей келье тёмный коридор...
Могу ли позабыть я это? Вряд - ли.
Мальчишек - сверстников десятка два –
хорошая футбольная команда...
Справлялись с нами матери едва
то плача, то, лупцуя беспощадно.
Коряги, ящики и мусора гора
(обычный двор - обычная глубинка...).
Тяжелая, военная пора.
В бараке семьи, семьи - половинки:
отцы на фронте.
Мы  весь день  одни,
без матерей.
Их целый день не видно...
Сквозь дым махорочный сосед бубнит,
(что возвратился с фронта инвалидом).
Он без ноги. Один не видит глаз.
День каждый – беспробудной пьянки вьюга.
Сидеть на брёвнышке выходит всякий раз.
Под мышкой костыли - два верных друга.
Ему лишь тридцать, но похож на старика.
А пьёт он потому, что стал обузой.
Война судьбу сломала мужика
рукою, беспощадной, заскорузлой...
А рупор, что на клотике столба,
вещает всем хрипящим полубасом,
что где - то там решается судьба -
под Белгородом, Минском иль в Донбассе...
Усталая, придя с работы, мать
тайком ревела, вытирая слёзы.
А нам, мальчишкам, было наплевать
на все нюансы тех событий грозных:
у нас с соседями свои бои
от понедельника и до субботы.
Не помню, чтоб  хоть кто - то зло таил,
чтоб кто - то подло предавал кого - то...
Да,  день наш был воистину горяч:
разбитые носы, колени, локти...
Из кауч;ка вырезанный мяч–
его пинали, в кровь, сбивая ногти.
У всех пестрят заплатами штаны,
как наши подмосковные дороги.
Но, чем гордились наши пацаны? –
беда, и каждый мчится на подмогу.
Хоть жизнь не раз брала нас на излом,
не знали, что такое тунеядство.
Чтоб  выжить, помогало, чем могло,
неуправляемое дворовое братство.
……………………………………….
Как много лет прошло с тех давних пор,
но  памяти своей, разрушив тромбы,
я вспоминаю абаканский двор
и хлипких сараюшек катакомбы.
Жизнь разбросала всех своей рукой -
все судьбы мраком скрыла неизвестность.
Подхваченные жизненной рекой,
какую каждый допевает песню?

Игры тех дней

Наш старый абаканский двор!
Тебя я помню до сих пор...
Лари с углём, в заборах дыры
и уж, конечно, наши игры...

Игра была подвижной, хлёсткой
и называлась странно - «Зоска».
Не лёгкая игра, поверьте...
Кусочек кожи с длиной шерстью.
А чтобы вес ему придать,
на кожу стали подшивать   
свинец размером в пятачок...
Любили зоску  горячо!
Во всех дворах в неё играли...
Беднягу - зоску подбивали
стопой ноги за разом раз,
не позволяя ей упасть.
Заядлая была игра!
И находились мастера,
кто, на одном  танцуя месте,
бил зоску разиков по двести.
Летала зоска ниже, выше.
С мальчишек пот катил, как с мыши,
и всё же на пределе сил
всяк зоску  непрерывно бил...
Как всё меняется на свете!
Совсем не знают наши дети
о той игре, простой, неброской,
с названьем непонятным «Зоска».

Не знает наша мелкота,
что значит  «Русская лапта».
А я запомнил до сих пор,
как мы сражались двор на двор...
Игру вели в таком порядке…
Большая, ровная площадка…
Играют все: и стар, и молод…
В одном конце площадки город,
А на другом (таков закон)
черта, что отделяет кон.
И вот уже сразиться рады
друзей-противников команды.
Игра до ужаса проста.
Есть мяч и для подач лапта.
Напомнить правила хочу…
Лаптою лупят по мячу.
А игрокам необходимо знать:
тот мячик следует поймать.
И надо помнить неуклонно,
что бьющий мчит галопом к кону
от города. И будет рад
вернуться в город свой.  Назад.
Но мяч поймать, конечно, мало–
противника им надо салить.
И  сделав так, команды сами
в игре меняются местами.
И, наконец, придёт пора,
когда закончится игра. 
Воды  с тех пор ушло немало…
Игра в Америку попала,
где многих юношей увёл
известный всем сейчас бейсбол.

И помнят лишь деды и бабки
игру, что называлась «Бабки».
(В неё играл ещё Суворов)...
Ах, сколько было драк и споров,
когда какой - то паренёк
кидал раскрашенный панок
и сразу выбивал пол - кона,
чем вызывал восторг и стоны...

Во время школьных переменок
играли пацаны в «Пристенок »,
с восторгом, выиграв при этом
пять - шесть копеечных монеток...
Играли в «Жмурки», в «Третий лишний»...
Мы прыгали с сарая крыши...
Но время шло, и нас увёл
Его Величество Футбол!

Футбол моего детства

Жизнь ярко памятью подсвечена...
Я чётко вижу, как вчера:
отстаивали днём ли, вечером
мы честь любимого двора.

Как мы, мальчишки полуголые,
гоняли на поляне мяч.
Воспоминания невольные:
я был, как стригунок, горяч,
Сцеплялись мы в сраженье яростном ––
была победа дорога.
И били, как кнутом, безжалостно
не по мячу, а по ногам.

Тяжелый мяч  из шины пушечной
меня дубасил в плечи, в грудь...
Ах, сколько мной голов пропущено!
Подумаешь, так просто жуть!
Упрёки, вопли многогласные
в моменте гола роковом...
Мы вытирали сопли красные
и пот дырявым рукавом.

Не раз себя героем чувствовал,
дав точный пас своей братве...
А позже мячик каучуковый
грустил о детстве, о траве.
…………………………….
Наверное, найдёшь едва ли
названья игр, во что играли
мальчишки нашего двора –
они ушли в «позавчера»,
и, как наносами прикрыты,
сегодня всеми позабыты,
Я их с трудом «нарыл» на днях,
кротом копаясь в словарях

Строчки из дневника
 
Родная Сибирь, дорогая страна!
Немало ты вынесла лиха…
На западе где-то гремела война,
но  в нашем тылу было тихо.

Мы  так  затянули себе поясок,
что стали похожи на мошек.
Казались нам лакомством хлеба кусок
и пара «в мундирах» картошек.
Случалось,  нам суслики были едой,
рыбёшку ловили из  стариц…
И шли похоронки одна за одной,
и плакали малый и старец.
Сосед мой вернулся с войны с               
                посошком,
с лицом, исхудавшим и бледным.

С войны той годов  шесть десятков               
                прошло,
с дней  первых салютов победных.               

Как мало, солдат, вас сегодня уже.
оставила жизнь, словно память,
заросший окоп на седом рубеже
и синий рубец старой раны.
А также добавила лет шестьдесят
вам, бывшим солдатам-героям
и вашим  невестам…
И снова грустят
под ветром берёзки на взгорье.
            
            *    *   *
Вспомнил недоигранное детство…
Сколько лет промчалось, просто жуть…
В медицине нет такого средства,
чтоб былое, хоть на миг вернуть.
Хилое мальчишеское счастье…
Валенки-топтыги на ногах…
Долгие сибирские ненастья
и, как вата, пышные снега.
Лето смело обнажало горы…
Лес пластала зверская жара…
Грызла нас безжалостная свора,
словно волки, злая мошкара.
Не имели мы тогда игрушек…
Не до буйного веселья было всем.
Хоть не слышали мы залпов пушек,
страх тяжелым пологом висел.
Часто приходили похоронки
на потёртом желтеньком листке…
А тайга звенела песней звонкой
в недалёком кедровом леске.

Незаметно  пролетело детство…
Напрочь в прошлое закрылась дверь…
Жизнь мне подарила, как наследство
то, чем обладаю я теперь…

Жалко недоигранное детство…

 Канун прощания с Абаканом

Отец, кочевник от природы –
цыганская шальная кровь...
Прожили в городе три года,
и бурно выплеснулись вновь
его цыганские привычки -
всё ездит, ездит без конца...
Куда - то, к чёрту на кулички
вновь уезжаем.
Без отца...

Вокзал моего детства

Зал, словно «бич» полураздетый…
Пригорок мусора в углу…
Клочки разорванной газеты…
Следы, как кляксы, на полу.
Сортиры с запахом обычным
(Точней, не запах - просто смрад)
и рупор, что хрипел привычно
под пассажиров нервный мат.

Я вспоминаю почему-то
(А может, кто мне подсказал)
прощанья тусклые минуты
с тобою, старенький вокзал
с большим титаном заржавелым
и кружкой - псиной на цепи…
Ту дверь, побеленную мелом,
теперь наверно не найти.

Гранитный памятника камень…
Зелёной лентой поезда…
Я всё, как в ящик, спрятал в память,
убрав на долгие года.

Вокзал! Исчез твой образ…Скрылся
в моём водовороте дел…
Наверно ты омолодился,
а я, к несчастью, постарел.

 Прощанье

Сибирским железнодорожным трактом
под метрономный стук колёс
перед войны последним актом
вагон обшарпанный нас вёз
из Абакана в Украину...
Кружил, пуржил сибирский снег.
Отскакивали  прочь годины
под межкупейный детский смех...
Постанывали рельсы звонко.
Сгибался наш состав в дугу...
А мы, мальчишки и девчонки,
как жеребята на лугу.
Печальные глаза у мамы...
Краюха хлеба на столе...
Дым колыхался словно знамя,
стелился низко по земле.
Составов встречных громыханье...
Огни проплывшего села...
Под паровозное дыханье
судьба куда - то нас везла.
Под полом ныло, скрежетало -
колёс и рельсов вечный спор...
Мальчишье детство уезжало
далёко от Саянских гор.

Шаги памяти

Мои дороги  в детстве пролегали
по пёстрой бахроме Саянских круч,
где ветры, словно пастухи мотались,
безжалостно сгоняя стадо туч.
Гористых кряжей угловые вышки
нависли над посёлком рудника
Карабкались по склонам ветры вышие,
Головкой подпирая облака.
А у подножья бормотала глухо,
тропинку между гордых скал пробив,
речушка тоненькая «Громматуха»,
бегущая к красавице Томи
И , постарев, я ощущаю кожей
жару и снег, тайги огромной ширь,
твоих  дорог слепое бездорожье,
тех, что  сейчас я позабыл, Сибирь.

А в памяти осталось, как наследство,
как книги старые, мои года…
Отдал бы всё, чтобы вернуться в
                детство,
то самое, что скрылось навсегда. 
.

Прости, Сибирь!

Моя Сибирь, широкая, безбрежная.
Твои хребты – богатыри былинные.
Тайга мохнатая, сугробы снежные
и синь небес, и пляски тетервиные.

Моя Сибирь, исхлёстанная ветрами,
весной умытая ручьями талыми,
ты наклоняла кедры сотнелетние
над тропками, что вились между скалами.

Твоя судьба не раз бедою венчана.
И выстрелы в горах  ударом молота.
Ты прятала на годы вековечные
останки тех, кому дарила золото.

Усыновлён я был тобой мальчишкою,
а вспомнил о тебе лишь только в старости.
Посёлок тот, что чешуился крышами,
давно забыт мной без стыда и жалости.

Жизнь, как река с искрящимся течением,
размыла память суетой мещанскою...
Меня простите, горы высоченные!
Прости меня, моя Сибирь Саянская. 


Осень
 (эпилог)

Усталой лампы сонный свет
ложится на листок бумаги.
Хоть дома я, меня здесь нет -
я далеко. Там, где овраги,
как шрамы портят берега.
А на лугу, стернёй покрытом,
стоят, нахохлившись, стога,
те, что до зимних стуж забыты.
И тишь покоя вороша,
крик птицы, словно плач жалейки…
В комок скукожилась душа
в подбитой ветром телогрейке.
Стою на берегу крутом,
забыв житейские невзгоды…
Осенняя седая Томь
лениво катит свои воды…

Ткёт ручка ровных строчек шов.
Сна нет. Он где-то по соседству.
А я в который раз ушел
бродить в воспоминаньях детства.
Жизнь отплясала свой канкан:
я постарел, здоровье тает.
Но вижу: в небе облака
плывут, как прежде, в Абакан
кричащей журавлиной стаей.


Москва - с. Перхушково - с. Трубино - Москва
                Апрель 2000г. –февраль 2013 г.

               

    Справка об авторе

Владимир Григорьевич Гальперин родился 20.01.34 г. в г. Ташкенте. Детство и юность прошли в глубокой Сибири. Окончил Сталиногорский горный техникум и Московский горный институт, канд. техн. наук, доцент.
        Работал на горных предприятиях  страны, преподавал, занимался научной деятельностью.
       Литературой занимается с 1960 года. Опубликовал 17 авторских сборников стихов, прозы и сатиры, печатается во многих альманахах и сборниках страны и зарубежья. Соавтор  крупного биографического романа «Лазарь Шерешевский. Жизнь и творчество» и первой книги автобиографических очерков «Тысячи, тысячи, тысячи дней». Пятнадцать лет руководит старейшим в Москве литературным объединением им. А. Недогонова. Ведет спор-клуб «Мелодия стиха» при Центральном Доме литераторов Москвы.


Рецензии