О художнике слова в посмертной и мизерной славе...
Закончил инженерно-физический факультет Национального технического университета "ХПИ" и аспирантуру. Кандидат технических наук (1980), доцент этого университета, автор научных публикаций в области прикладной математики и механики.
Автор более 20 книг стихотворений и прозы, вышедших в свет в Москве, Киеве, Харькове, в том числе книг "Певчий"(2005), "Эон"(2007), "Июнь-июль"(2008), "Небесная механика"(2009), "Кровь, молоко"(2010), "Парусник"(2011), "На улице Пушкинской..."(2011), "Аве, август"(2012), "Данас" ("Днесь") - на сербском и русском языках (2013)..
Лауреат литературных премий им. Б. Слуцкого (2000), им. Н. Ушакова (2001), международной премии им. Ю.Долгорукого (2007) и ряда других литературных наград.
Член Союза писателей СССР и Украины (1989) и Международной ассоциации писателей и публицистов (2006).
Стихи и проза С.Шелкового публиковались в Украине, России, Беларуси, Бельгии, Болгарии, Германии, Великобритании, Дании, Израиле, Латвии, Молдове, США, на Кипре и переводились на украинский, болгарский, сербский, грузинский, немецкий, французский и английский языки.
В 2007 году награждён Международным орденом Святого Станислава "за вклад в литературу и культуру".
Вышли в свет книги "Сергей Константинович Шелковый. Биобиблиографический указатель"(2007) и (2012) со статьями писателей и филологов ряда стран о литературном творчестве С Шелкового.
На стихи из книг С.Шелкового написано более 60 песен, выпущены два компакт-диска с авторскими песнями: "Янгол огня. 22 песни из десяти книг"(2005) и "В родном гиперборее" (2007).
Произведения С. Шелкового размещены на сайтах Поэзия.ру, Рифма.ру, Стихи.ру, Проза.ру и на других ресурсах.
Авторский сайт: http://seshel.ucoz.ru/
Живёт в Харькове.
СТИХИ О ФЕОДОСИИ
* * *
Итак, добираться мне до Феодосии -
лишь ночь, лишь чуток золотистого дня.
Там кровная мысль о двоюродном Осипе
так бодро под рёбра бодает меня!
Там облик египетский брезжит и слышится
непойманный цокот худых башмаков.
Развеяна гневная Максова ижица,
и свеж голубеющий плюш ишаков.
Привольно вдыхается нищее диво
земли загорелой, зелёной воды.
Овечьих холмов травяные наплывы
вдоль моря текут, вдоль солёной слюды.
Лоскутная известняковая Каффа!
Как щедро – всего-то полсуток пути,
чтоб в складках пиратского красного шарфа
листок со взъерошенной рифмой найти!
С щепоткою тмина, с корицею в мокко,
с угаданным клювом средь гущи на дне,
с такой молодою – не знающей срока -
пузырчатой радостью в жёлтом вине,
с рыбацкою лодкой, что, еле белея,
спешит, обгоняя кефаль и макрель, -
в край ладана, смирны, тоски и елея,
туда, где Эллада, Ливан, Галилея -
озёра и смоквы Заветных земель...
* * *
Кафа, оливы, ракушечник, полдень.
Ртутная зелень, упорная желчь.
Горькой маслины аттический корень
зноем не высушить, не пережечь.
Кафа – олив серебрёные ветки,
лепка облупленных особняков.
В этом июле – знакомые редки
здесь, на кайме киммерийских песков.
В августе этом, на выдохе лета,
вязче дожди и шершавей жара.
Стал уязвимей зрачок амулета,
зыбче и злее навылет игра.
Лишь на веранде в затишье негордом
под деревянным, в сучках, потолком
ласточки с красно-коричневым горлом
сладили клювами глиняный дом...
Ночь в Феодосии
Дозревает лоза во дворе на холме Карантин.
Итальянского угля-зубца не предаст цитадель.
Золотятся и тают наплывы закатных картин,
и по жилам кружит и пружинит пожизненный хмель.
Хорошо мне во тьме ничего для себя не хотеть,
доверяясь нездешнему пульсу полночных минут.
Там, где гавань с холмом океану сосватали твердь,
растворяются в вечности зыбкие "ныне" и "тут"...
И уместится в верности тысяча жалких измен,
и звездою уколет - меж датами жизни дефис.
Тени гроздьев исчёркали мел голубеющих стен,
и вдоль глин Карантина хромают репейники вниз.
Хорошо мне с хозяйкою лоз полчаса разделить.
Не беда, что не пьёт, не глотнёт ни слезы "Пино-гри".
Столь полна эта тишь, что пуста говорения прыть.
Я и сам не сболтну, вот и ты промолчи, мон шерри!
Я числом не совру, разве нотой пугну петуха.
Недозрелою ягодой поздний глоток закушу.
Оттого моя повесть о жизни - не то чтоб плоха,
но всё сносится мутью теченья ко лжедележу.
У подножья холма лижет синюю глину волна.
Деревянные рыбы баркасов увязли в песке.
Ну, а здесь, наверху, над репьями парит тишина.
И под ногтем заноза ни мне, ни тебе не слышна,
и зубец цитадели не пискнет у ночи в виске...
* * *
Айвазовский проспект Галерейная пересекает.
Протянувшись вдоль моря, нагрелся под Цельсием рельс.
Привокзальное радио снова "Славянку" играет,
чтоб в слезе расставанья чистейший блеснул эдельвейс.
Снова сутки свиданья с портовой фартовою Кафой
отлетают, подобно отрывку из ретро-кино.
Каплет в рюмку мою "Пино-гри" виноградников графа -
становясь, словно прошлое, правдой, густеет вино.
Словно плюсквамперфект, навсегда загустевшее время, -
эти минус три четверти века... Со снимка глядят
дед Иван и отец. В Феодосии, в здешнем эдеме, -
так же свеж их зубов рафинад, как загар-шоколад.
Не осталось уже никого с августовского фото,
где на лицах цыганских лучились весельем зрачки...
Веет вечер над Кафой две тыщи десятого года -
карусели приморской дрожат золотые жучки.
Окликаю и По, и печальника-странника Грина,
Александра - вослед Македонцу, Арапу вослед.
Я ведь сам - иноходец Ивана и сын Константина,
коих в Малом Стамбуле со мною как будто и нет,
но которые живы и набраны чётким петитом
в каждой строчке моей, в каждой рифме - один на один...
Полнолуние - над Феодосией. Свет - над реликтом
звероватого, в сетке столетий, холма Карантин.
* * *
Двор, полночь, юг. Цветок стихотворенья -
табак, горчащий нежностью нежданно...
В султанах, от луны и лампы тени,
на мел лачуги брошенные странно,
сплетаются причерноморской страстью
в любовные обманы-чародейства.
А лоз июльских пальцы и запястья
всё тянутся к белёным стенам детства,
где ничего - не поздно, не зазорно,
ни в брызги, ни в осколки не разбито,
где золотятся виноградин зёрна
сквозь мякоть, как зеницы неофита...
Уснула в доме Оля-оленёнок,
дитя-тинэйджер с Грузией в ресницах.
Слой кафкианской ночи Кафы тонок,
где - бархатцы, где сам я, байстрючонок,
пью пай свой меж хозяек лунолицых...
* * *
С окрасом зебры, с тонкостью жирафа,
с павлиньим оком понизу крыла,
мой парусник летит, и август Кафы
колышет у посудин вымпела.
Здесь на отшибе, у дворца Стамболи,
у минаретов и узорных стен,
тихи сады, от моря веет солью,
и зной времён течёт без перемен.
Ну, разве что торгаш, хозяин-барин,
не уберёг под феской головы. –
На то и век – не больно лучезарен,
бесстыж, разбоен, мерзостен, увы...
Жар неподвижен. Время – густо-медно.
От кофия слипаются глаза.
Но, суре вслед, орнаменты заветны,
и не повсюду сбита бирюза.
Снуёт мой махаон, цветок летучий,
легчайший геральдический зверёк.
Когда б не падший взор звезды падучей,
и я б летал... Хотя бы между строк.
Треугольник Киммерии
Крымского яблока плоть на разлом духовита,
плодоношения тайна невидима и велика.
Не замутняя пронзительной сини зенита,
длятся вдоль берега перистые облака.
Вот он внизу - раскалённый июлями Сурож,
пленнник и страж генуэзских своих крепостей.
В маковой феске, турецкую трубку раскуришь,
выждав у моря коричнево-смуглых гостей -
выждав маслинных, кофейных купцов да лимонных,
торсов моряцких, наколок чернила и соль...
Встретишь корабль в фиолетовых мидиях донных,
пёстрого ары хрипуче-надсадный пароль.
В Старом Крыму прошлогодняя снедь магазина
дышит черствей, чем Гирея ременный аркан,
и лишь над глиной сухой, над могилою Грина
всё поливает свой розовый куст Зурбаган.
Мягче холмы Феодосии-Кафы - Стамболи
брызнул на купол лазурью. Барышник-торгаш
всласть покурил, да шайтаны штыком прикололи:
чин-чинарём, то биш - баш, понимаешь, на баш.
Эхо слоится - от Кафы до Старого Крыма,
до крутобровой Согдайи, владычицы скал.
Сколько бы щепки бортов ни несли тебя мимо,
ты во спасение к этим излукам припал.
Вынь из-за пазухи тёпло-заветную птицу -
два полумесяца перистые у стрижа.
Дышит простор, киммерийский закат золотится,
и всё нежней, всё призывней троится межа.
В сумерках шатки огни нереального порта:
рой светляков - штрих-пунктирный, но подлинный план.
Старая карта до ссадин на сгибах истёрта:
синяя Генуя, ало-зелёная Порта
и криворукого корня цветок, Зурбаган...
За Феодосией
Кузнечики – хитиновый надкус
полынной жилы, мускус-мускулинум
собранья сочленений... Шорох муз
в бессмертнике – цветке первопричинном.
И охрою, и переспелой хной
холмы окрасит кафкианство полдня.
Всю Кафу, все кофейни за спиной
оставлю, вместе с будкой – в сутки сотня...
И вновь холмов, что Осип величал
овечьими, касается мой посох
и прочь ведёт от черномазых шпал
туда, где синевой сияет воздух.
В побег ведёт – в реликтовый распах
пространства, где – ни лающей собаки,
ни сапиенса с ложью на губах,
где море – сокровенно... После драки
ни шуйцей, ни правицей не машу.
Грядой бугристой жизнь брела сквозь годы –
без всяких шансов одолеть межу
враждебных чисел, внешней несвободы.
Но вот – кто есть, не мавр, не бедуин,
не кафр, лишь Кафы родич загорелый,
спешу опять, – в мальчишестве седин, –
по мергелю, по здешней глине белой
с зеленоватой примесью. Трещат
кузнечики, хранители аскезы
степного мира. Дышит, – непочат,
и некой свежиной богаче Креза, –
искатель-дух, неутолимый свет
за слоганом футболки, за грудиной...
Душа, на нас земной управы нет!
На сорок здешних бед – один ответ:
размах небес и Батько Всеединый.
Снова в Кафе
За слепцами, за Фанни Каплан -
очи чёрные, По или Грина.
Освежи мне, кабатчик, стакан!
Вот тебе насовсем моя гривна.
За эсэрами в линзах-очках -
агитатор от жеста и танца...
На железных базарных крючках
розовеет свежатина агнца.
Перламутром мерцает баран,
на рассвете ободранной тушей.
Возвращённою Кафою пьян,
чую cуть я - меж морем и сушей.
Саперави, как избранный труд,
настоялось и терпко, и густо.
В виноградных корзинках несут
молодильное мясо искусства.
Феодосия, Малый Стамбул!
На двадцатое лето разлуки
я опять нашей дружбе вернул
синих гроздей иллюзии-глюки.
Вдоль понтийских портов бандюки
катафалками катят в премьеры.
Но с холма Карантин будяки
вдаль алеют - за хлорку холеры.
И, как ветер с Босфора, хорош
первый день новых, Кафа, каникул,
где начхать мне на нищенства грош
и на притчи порочных Калигул.
Всё бродить бы по склонам твоим -
до утра, до рассветного дыма,
целя дальше - в Эски Кыырым,
в захолустие Старого Крыма....
Эски Кыырым
13-й век, Золотая Орда,
осколок майолики, дзынь-ерунда
из почвы Эски Кыырыма...
Но исподволь жёлтые искры-глаза -
Керим ли, Гирей или Кара-Мурза? -
узор прозревают незримо.
До Старого Крыма за сорок минут
автобус дотащится. Здесь меня ждут
средь дрёмы камней дружелюбной
бурьян и тутовник. И грецкий орех,
томительно-терпкий, как гурии грех,
плечистый, как классик Поддубный.
Доверчива тишь малолюдного дня.
Никто про пароль здесь не спросит меня,
про выход мой из окруженья,
про отчество матери, норов отца,
упрямца, "Шахтёрских" цигарок курца,
про цели и средства движенья...
В упорстве молчанья - глубинная речь.
В обломке керамики - прочность невстречь
разбитого вдребезги века.
И молча в безлюдье былых городов
я вкатывать яблоко солнца готов,
дабы отыскать человека.
А глиняный век, Золотую Орду,
осколок тарелки я в плен уведу,
итожа торговлю пятёркой.
Глазурью - не я ли анфас отражён,
с мускатною гроздью возлюбленных жён.
с курительной трубкою горькой?
Кафе над морем
Над башней крепости трофейной,
над морем и над портом – Кафа
возносит пар своей кофейни,
шафраны, кардамоны кафра.
Возьми коричневую пенку
на блёсткий клювик мельхиора.
За ближним столиком спортсменка –
гляди – не против разговора.
И как тут, по привычке старой,
не спеть про галсы парусины,
про «Кохинор» в чалме корсара
и эликсир от Ибн-Сины?
Как не признать, что запах Понта
во сны вторгаются зимою,
как будто тяга горизонта
и соучастье в ней прямое?
Как не добавить чашек пару
от кофевара-котофея?
Преодолеет струйка пара
путь к Эвридике от Орфея...
И с обликом чуть виноватым,
она вздохнёт: «Теперь – едва ли.
А вот в году две тыщи пятом
кофейня славилась мускатом –
здесь «Красный камень» наливали...»
Александру Грину
Ветер занавеси клетчатые треплет
за распахнутою дверью у крыльца.
Трепет утра, молодого солнца лепет
у ключиц, у полусонного лица.
Ветер стенами дощатыми играет –
и, качнувшись корабельной плотью, дом
в полудрёме угловато уплывает
за магнитный каменистый Меганом.
Киммерия, я плыву, твой гость нечастый,
я не плачу об утерянном ключе!
Злюка-ястреб, желтоглазый, голенастый,
точит клюв на капитановом плече.
Киммерия, из лилово-дымной сини
веют свежестью имбирною зюйд-вест…
Итальянские глаза Карассарини,
чёрно-мраморный феодосийский крест…
Хороши арбузы в Кафе на базаре,
но недолго кофе пакостный хлебать –
вислоусый обоюдоострый парий
цепью якорною звякает опять.
Он забросит оспой меченную птицу
на костлявое и твёрдое плечо…
Будет то, что воле Божьей пригодится. –
Полдень! – Ветрено, лазурно, горячо!
Расставание с Кафой
Пили синь, пьянели воздусями,
обретая истину в вине.
Расстаёмся тёплыми друзьями -
наяву и в дрёме-полусне.
Расстаёмся, Кафа, ненадолго,
ибо без холмов твоих никак
не прожить мне, ибо мало толка
в мире без пиитов и бродяг.
К дастархану жёлтого инжира
льнёт лиловой влагой каберне,
чтоб лепёшкой крымского тандыра
пришлеца согрела Эмине...
От бандюжьих ям на Карантине
прочь уносит ветер трупный яд.
А живой рассвет мой - вновь щетине
на упрямом подбородке рад.
В башнях Константина и Климента
генуэзский бычится кирпич.
И вернусь я в Кафу, как в Сорренто,-
на понятный мне лишь, тайный клич,
на призыв-резон семиязыкий,
на исконный первозданный звон,
в коем май-шиповник нежноликий
светится, - вернусь, но не в сезон!
Налетит свежак от Понта резкий,
вырвет из руки стишок-листок.
И, в траве оставив лепет детский,
улетит к Боспору на восток.
Часовой ключа и сторож долга,
за своё втройне плачу налог.
Путь иглы запомнит нитка шёлка.
Расстаёмся, Кафа, ненадолго.
Если не навеки, милуй Бог...
CТИХИ О КЕРЧИ, О Г.ШЕНГЕЛИ
* * *
Георгию Шенгели
1.
Здесь, на склонах Митридата,
всё ещё целы несмело
хаток белые цитаты
из трактата Кампанеллы.
И в черте Пантикапея
в нише четвертьста столетий
сам под нос пою себе я:
"Буки-веди, внуки-дети..."
Говорю:"Белеют мелом
средь орехов и софоры
стены, что душой и телом
входят в отзвук разговора.
Дышат живо - кровь из вены -
средь волохов пьянолистых.
И бурлит вино Камены,
и давильный пресс не высох..."
Здесь, под царскою горою
в вечном мареве Боспора -
вволю мрамора герою
для посмертного декора.
Всклень музейный фонд заполнит
пропылённый археолог.
Но, инкогнито инкогнит,
путь змеится - архидолог.
Вот и снова "Веди-буки,
дети-внуки" говорю я,
чтоб на Черкио излуке
рифму выдохнуть не всуе.
Ибо свеж поэт баллады,
Керчи и Эллады житель,
зодчий сада Митридата,
золотой настройщик лада,
маяка дальнесмотритель...
2.
Тепловозный гудок прокричал, как баран молодой
в окликанье любовной интриги и ласки овечьей.
И вдоль пляжа казённого с инфекционной водой
потянулись железных вагонов квадратные плечи.
На полдня, Феодосия, вновь я сюда заглянул,
ибо склонен к тебе с незапамятно давнего года.
Вдоль холстов айвазовских - всё тот же состав в Барнаул,
и вокруг галереи - всё то же смешенье народа.
Той же кепкой чугунной грозит исполин-истукан,
отпочкованный мифом от нехристя и мизантропа,
у того же вокзала. Июля горячий дурман
застелил лепестковым ковром тротуарные тропы.
Это сыплет софора цветков белинзу, желтизну,
чтоб замедленным мётлам хватило на месяц работы.
На привычную, Кафа, бессмыслицу-бучу взгляну,
на лоточной торговли пчелиные пёстрые соты.
Никого я не встретил из кафских знакомых своих,
наливальщицу разве сухого вина саперави,
но зато прочитал на скрижалях понятный мне стих
о художнике слова в посмертной и мизерной славе.
На избушке музея, на серого камня доске
я прочёл, что Шенгели гостил тут проездом у Грина.
Зурбаган, халабуда поэта стоит на песке,
каждый день его вуду - от гибели на волоске...
Но лишь он - Аладдин, выкликатель огня из рутины!
3. На Боспоре
Не зря пылинку на ноже карманном
кудрявый петербуржец привечал.
Я сам гляжу с пристрастьем неустанным
сквозь зиму на июльский свой причал.
Боспор - полынь, бессмертник киммерийский...
Тому, кто держит Гибралтар в уме,
родней, однако, - Тузла, Понт Эвксинский
и Меотида с факелом во тьме.
Потру орех, из Керчи привезённый,
чтоб отогреть смолистый аромат,
чтоб ожил снова, пряный и зелёный.
июля - во весь рост! - видеоряд.
Потру ореха плод, экзот далёкий,
проросший на Боспорских берегах,
впитавший Митридата кровотоки,
властителя на глиняных ногах.
Всё длит по-царски ностальгии эхо
сей грек из персов, трагик из владык...
Под кроной благовонного ореха
вздремнул его усталой славы бык.
Но сеятель идёт за бычьим плугом
и веер проса сыплет-веет впрок...
И кружит явь моя волшебным кругом,
и память лепит пазлы друг за другом,
чтоб ожил мозаичный завиток.
В Керчи с Георгием Шенгели
Следы умершего поэта,
сполна живущего в стихах,
искал я два последних лета
на жёлтых керченских холмах.
Искал - и в тутошней Боспорской
Элладе, в мареве царей,
и средь засилья бутафорской
туфты завравшихся идей,
средь догм, окрасивших бордюры
Керчи в кроваво-бычий цвет...
Бугрятся идолищ фигуры,
но их, пустопорожних, нет
в фактуре, в плотности столетий,
в контексте полновесных снов,
чья суть и форма - волны, сети,
шаров серебряных улов.
Я здесь нашёл следы Шенгели -
как двадцать пять веков назад,
сады сверкали, шелестели
листвой. И деспот Митридат
всё царство завещал поэту -
развалины дворца, Боспор,
Азов и Понт, и речку Лету
в тени орехов и софор.
Здесь два Георгиевых брата
драконьим срублены хвостом.
А ирод, идол Герострата,
всё тычет каменным перстом
туда, куда и днесь, и присно
нас наши худшие ведут,
где над большой больной отчизной
недужен - на безбожье! - труд...
Но к счастью я узнал, на фоне
всё преломляющих зеркал,
его зрачок! В лепном фронтоне
он кодом Морзе промерцал.
Его маяк снесён полвека,
но он, средь сломов и синкоп,
сберёг канон, виолы деку,
хрусталика калейдоскоп.
Он, знавший - умереть не трудно.
Больней, страшнее - умирать...
Копись и серебрись подспудно
для ловчей сети, рыбья рать!
Мы, два ловца, двойною тенью,
пойдём вдоль древних берегов
к сакральности кровосмешенья,
к Еникале, к преображенью
ковыльных, дымчатых веков...
Киммерия
Здесь волны шепчут имя Пифагора,
шуршат "Анаксимандр, аквамарин"...
Здесь нету слов для жалоб и укора,
и круг пространства-времени един.
И этот круг, живая эта сфера,
верней, взаимопроницанье сфер,
искрят то алой альфою Гомера,
то опереньем весельных галер.
Так детородно Понта колыханье,
так страстен стон волнующихся вод!
О, выслушай еще одно признанье
и продолжай свой кесарийский ход,
клочок земли с налетом перламутра,
где целый век в виду волнистых гряд
встречаю я аттическое утро
и провожаю варварский закат!
И если б каплю пурпура для тоги
сумел я здесь добыть, залетный росс,
да видят беломраморные боги -
и я свернул бы с каменной дороги,
и я бы в эту охру с хрустом врос...
Отрывки дискуссии
Когда б зоила-юноши задор
ослаб, равно нервический и дерзкий,
я мог бы с ним продолжить разговор
на языке окраины имперской,
на сиплом «до» простуженных детей, –
не на «ля-ля» бредятины без брода,
плывущей вдоль эфирных новостей, –
на суржике шершавого народа –
большого чада жита и пшениц,
бастарда васильковых беззаконий, –
на сленге склонных к возлиянью лиц,
что после третьей «распрягають кОней»...
Я сам на них, на каждого, похож.
Ведь я сто лет – и нынешний, и местный,
а их молитвой в мою лапу нож
упрятан, оберег мой бессловесный, –
изделие совдеповских времён
с накладкой из пластмассы и латуни, –
зане в проулках жизни призван он
чуть снизить риск от здешних полнолуний...
Когда бы юниор свой сухостой
унял и поумерил выброс желчи,
я, может быть, припомнил бы о той
вечерней бухте на задворках Керчи,
где исполнялось мне 17 лет...
Июльский день кончался двадцать первый,
и ни одна собака слабый след
унюхать не могла. Ничей привет
меня не потревожил. Пикой, червой
бубнили из открытого окна,
где ужин шёл и цокотели вилки...
Я высосал токайского вина
высокую зелёную бутылку
в надменном одиночестве, во тьме
бродя вдоль Киммерийского Боспора,
и закусил сиротством, но в уме
бурлила взвесь с самим собою спора
о вечно ускользающих вещах,
неуловимых, меченных проклятьем...
С их метой возмужал я, не зачах,
лишь пару нот сподобясь подыграть им...
И за полвека я сложить сумел
с враждебностью и скукой обстоятельств
решимость – править путь сквозь хаос дел
вне всех об энтропии доказательств,
вне следствием надерганных улик
о слабостях чувствительной натуры,
вне безвременья низкопробных клик,
вне молодца-штыка и пули-дуры...
«Решимость – всё!» И умница Шекспир
брал на живца, не на актера в драме.
Засим я был готов сквозь странный мир
идти и быть частицей в панораме
уже тогда... Тем более теперь,
когда идти осталось вряд ли долго,
я обниму тебя, пространства зверь,
и поцелую в морду с чувством долга.
Сестрица-жизнь! В ночи твое лицо,
с ухмылкой нотрдамовой химеры,
знакомо, как колумбово яйцо...
Но утро снова дышит чувством меры.
И нет причины дальше не идти
без компаса, по солнцу – до упора,
дабы на самом финише пути
рассыпать той же смуты ассорти –
обрывки фраз с самим собою спора...
А объяснить кому-то, брат-зоил,
что был мне Зов, я, право, не надеюсь.
Канонам дней неверно я служил,
охотно уходя в ночную ересь,
которая казалась мне живей,
раскованней, доподлинней, вольнее...
Я страстных был и двойственных кровей
влюбляясь в плоть, нечасто ладил с нею...
Возьми же, скептик-век, мои слова –
кому еще я их оставить вправе?
Они нужны тебе едва-едва,
но, может быть, молочная трава
сумеет предъявить свои права
как некий корм коню на переправе?
Я до сих пор не выдохнул Боспор,
Камыш-Бурун – ту керченскую полночь,
где навсегда в крови моей раздор
разбередила быль, «краса и сволочь»,
где диковато-ловок был Тарзан,
не тронувший ещё запястья Дженни...
И впрямь, за всем за этим дышит план,
невнятный и простой, как океан:
за вдохом вдох, за валом вал – движенье…
* * *
Вспоминался, как живой, Шенгели
средь горячих стен Ени-Кале.
Над Боспором травы шелестели,
и томилось прошлое в земле -
вычурной монетой султаната,
царскою медалькой храбреца,
флягою германского солдата,
сгрызенной коррозией с торца.
От Ени-Кале до Митридата
тянется зелёном садом Керчь.
В словаре Георгиева лада
по краям дороги - смерть и смерч.
Говорил, что "умереть не страшно",
только вправду "страшно умирать..."
А читалось - время множит брашна
там, где длится моря благодать,
где рождались первою любовью,
верностью до самого конца -
полнозвучье Духа, полнокровье
повести от первого лица,
где всё плавят бронзу с мельхиором
почвы, источающие желчь,
где всё дышит в сини над Боспором
юность, не попорченная мором,
золотистый блик Эллады - Керчь.
Свидетельство о публикации №113042105610