1964. Эссе

Год тысяча девятьсот шестьдесят четвёртый.
Год свержения Никиты Хрущёва…

Талоны и карточки на мыло и спички, на крупу и резинку для трусов. Ночные очереди баушек около хлебного магазина – «а вдруг не достанется»?
Мы веселы и беззаботны. Мы гуляем по ночам, смеёмся, глядя на баушек, и подшучиваем над ними. А в стране происходят странные события, о которых молчит пресса, и мы узнаём о них отрывочно из «забугорных голосов», которые беспощадно глушат. В них полуправда – полуложь, и качественно даже больше ложь, нежели правда, хотя количественно – наоборот. Бормотания эти перемежаются песенками «Битлов», набирающих популярность и записи которых достать в Союзе почти невозможно. 

Разума  тогда было немного, жизненного опыта не было вообще. Не разумом, а кожей, нутром почувствовал я нечто, чего не мог объяснить, но что настораживало и пугало. Я не знал тогда, что это был конец «оттепели». Не знал и не понимал ещё долго, вплоть до начала семидесятых, когда всё стало окончательно ясно. Мог бы догадаться и раньше, но не умел и, пожалуй, даже не хотел.

«Оттепель» сыграла злую шутку: мне казалось, что всё можно исправить, что причиной несправедливости и несвободы была наша общая инертность, наша русская лень.
Блажен, кто верует. Я стал комсомольским вожаком цеха, редактором комсомольского прожектора, закопёрщиком различных субботников  и того, что нынче называют чужим словом «акция». Я пытался расшевелить людей, не догадываясь о том, что, по-прежнему, оставался лишь винтиком в давно отлаженной машине. Винтиком, о котором, задолго до этого и очень точно написал, тогда ещё уважаемый мною, Женя Евтушенко в газете «Правда». А может и в «Известиях» – точно не помню.

И была рекомендация для вступления в партию от комитета комсомола завода. И был день, когда в райкоме партии меня принимали в кандидаты, и где я, в последний момент, уклончиво сказал, что не готов пока. И было требование пояснить мои слова. В молодости почти все мы максималисты, и я пояснил, сказав, что готов к вступлению при условии, что из партии выгонят нашего начальника цеха.

После этого произошла первая встреча с коротко стрижеными мужчинами в чёрных костюмах и такого же цвета галстуках-селёдках. И была хорошая «накачка» без физических, правда, последствий. Даже в комсомоле меня оставили, а в обычной работе понизить меня было, к счастью, некуда.

Урок был не впрок, и на очередном отчётно-перевыборном собрании я, вне регламента, взгомоздился на трибуну и высказал всё, что накопилось, уже нескольким сотням делегатов. Был весьма смущённый президиум, были бурные аплодисменты зала, была и вторая встреча с ребятами в чёрном, но уже в стенах их учреждения.

На этот раз разговор не занял и двух минут. Чёрный человек тихим и совершенно спокойным голосом сказал: «Если ты, гнида, ещё раз где-нибудь, что-нибудь подобное ещё раз вякнешь, – мы тебя как гниду и раздавим. И даже памяти о тебе не останется. Свободен».

Я не поп Лазарь, мой земляк. Во мне, к сожалению, не было той истовой веры, которая бестрепетно ведёт на костёр. В тот момент я кожей почувствовал ужас всех, по кому прокатилась эта безжалостная машина. И простил их слабость. И принял как руководство к действию последнее слово, сказанное чёрным человеком – постарался стать свободным, оставаясь в несвободе, но на свободе.

Как это выглядело – отдельный разговор, но таких как я, было, следует полагать, немало, если в час «икс» мы сумели «профукать» огромную страну…


Рецензии