Морские фигуры
В уютных лапах ночи
посапываю я
ещё не зверь ещё не зван
но шерстью пахнут сны
целуй меня целуй терзай сосцы
оттачивай клыки
о тимос стетос этор френ
прими меня в уют когтистых лап
дивен ты да я не плох
пока я не ослаб
и свеж как майская осока
бери меня бери
о берег мой
заросший вереском
лакай мою растерзанную нежность
я царственный
безбрежен!
1991
Я пришёл к тебе
...Я пришёл к тебе с повинной головой,
стыд мой, срам мой,
что ты делал со мной, что я делал с тобой,
стыд мой, срам мой?
Прижмись ко мне крепче и ближе,
ангел мой, демон мой,
как отважен ты, как тревожен я, как я смел,
стыд мой, срам мой?
Возьми меня с моей повинной головой,
утешь мой стыд,
утешь мои уста...
1994
О временном беспамятстве
Зачем ты, память обо мне, тревожишь меня, уже нездешнего, зачем тревожишься?
Топко, топко здесь, не подходи близко,
и ты гусеница,
и ты пополз,
и ты жужелица,
и ты мокрица…
Брошу Музу, пойду один гулять по железнодорожной насыпи,
по краешку страны,
кромкой моря,
муравьиной стёжкой.
Клюй черешенку,
дрозд, скворец, воробышек!
Зачем ты, память обо мне, меня тревожишь?
Уж лучше бы лежать в постели с книжкой на боку
и ваять тебя вальяжно,
как Зураб Церетели своих зверушек —
лопатки твои широкие,
ключицы твои колючие,
живот твой круглый
грудь твою плоскую
с двумя сосцами,
пупок ковырять пальцем…
Что мне делать с критиками моих снов,
с критиками моих печалей?
Говорят, от моих печалей разит культурой...
Не впадают стихи в отчаяние,
не рвут волосы на теле,
не выдирают буквы из словаря,
не хватают читателя за горло,
не кусают его за пятки,
не сдирают кожу живьём,
а немножечко качают,
баюкают,
баюкают...
2006
Страсть скрывая
Страсть скрывая,
над песнями Ямато корплю —
мячик пинают по первому снегу…
2009
Спросонья
…Вот, Муза, глянь:
здесь бестиарий мой,
творений худосочных хата.
Мой свитер доедает моль —
прожорливая дрянь.
В гламурных красных латах
скользит коровка божья
по обморочному стеклу,
берёза стонет у окна;
сверчок скулит в прихожей
блаженным матом,
будто накололся на иглу,
скучает муха без вина.
Весь бестиарий ожил!
Паучок сосёт у комара…
Ах, паучок сосёт у комара,
заметь, мою кровинку!
Скакал за ним я до утра,
мурлыча под сурдинку:
«Вот, Муза, глянь,
здесь справочки мои,
собрал отчёты и стихи!
В любви к тебе трудясь,
шпынял я блошек между строк,
да все слова мои не впрок,
не заслужил игристого Аи —
не пил такого отродясь.
Умирать с тобой не одиноко,
когда к тебе, суровая, прижмусь
то тем, то этим боком,
и прошепчу: «О Муза,
Мусь…»
2008
Поэтовы дела
Посею алфавит, соберу буковки в горсть,
как маковые зёрна…
Вскопаю поле,
и посею —
что-то вырастит,
что-то съест червяк,
а кому-то будет
маленький
добряк…
2006
Я смотрю на своё тело
Я смотрю на своё тело,
на белое тело,
да вот беда: оно уже не нравится мне,
я смотрю на свое тело
с едва замечаемой усмешкой
и спрашиваю: «Чьё это тело такое белое,
такое волосатое?»
Было оно когда-то нежное, свежее, как хлебная корочка…
Я трогал его руками,
тягал за ушко,
щекотал пятки,
щипал волоски, брил подбородок —
что только я с ним не делал! —
истязал, и жалел, и брал его в охапку,
и целовал, целовал его,
и не чувствовал разницы между собой и телом,
мы были как одно, как брат и сестра,
и не стыдились, и бегали нагишом,
сверкая всеми юркими частями…
…А теперь я живу в чужом теле,
и бродит моя душа в поисках родного тела,
то к тому приноровится, то к другому,
во всяких телах побывало —
и в желтых,
и в черных,
и в красных…
И в мужских, и в женских, и в звериных…
И в камнях,
и в деревьях…
О душа моя, какая ты неприхотливая!
Ах, вы дурни все! Не ищите родственной души,
будьте сами душой в каждом
встречном теле,
в каждом встречном теле
будьте душой…
2010
Разбудили Эвтерпу
Разбудили Эвтерпу,
повели в свинарник
по первому снегу,
в резиновых сапогах.
Где у Родины житница?
Бездомное, беспризорное слово моё, не печалься,
слушай, как хлюпает жижица!
Это тоже музыка.
Счастье глупое, горе мудрое,
бедность хитрая,
стихи непутёвые…
Нет, не складывается речь,
рвётся, рвётся:
привычку умирать на полуслове
мой разум приобрёл отныне,
и гнётся
голос мой к земле,
как прут полыни...
2005
Игра в снежки
1
В открытое окно
залетает мартовский снег
и растворяется в сигаретном дыму.
Ворох живых снежинок
достигает твоего чела,
отраженного в зеркале.
Думать, что ты утираешь тайком
одну из талых слезинок
на смуглой щеке,
значить, выдумать тебя,
тешиться глупой надеждой.
Выправляя дуги бровей,
ты хочешь нравиться не мне.
Я заглядываю в глаза:
твоя мысль скудна,
на зеленой сетчатке
мерцает легкая
изморозь...
2
Каждый звук
за дверью караулю,
как пёс без хозяина.
Поднимаю правую бровь,
утаиваю в груди
гулкие удары сердца.
По тому,
как щенячья тоска
наполняет тяжестью веки
и клонит ко сну,
догадываешься
о существовании времени,
его безмерности,
выдумываешь способы
исчисления...
3
Голая комната,
огневая грива солнца
расплескалась в вечернем окне:
твоя страсть неукротима,
губы вздрагивают в юной мольбе,
глаза полны отвагой,
руки теребят мои запястья.
Отчего же я
такой непобедимый,
затягиваю пояс
туже?..
4
Зачем
позволяешь мне
трогать тебя,
о лист мой кленовый бессонный,
влюбленность?
Нынче
брошен ты,
отчего же так легко --
облетает
снегопадом
бело-бело-
белотелое
бельё?..
5
Коротаю вечер без огня.
Всхлип половиц
не доносит твоих шагов,
вереницей разлук
обернувшихся
в стылое эхо.
Мысль о тебе,
словно снегоцвет на ветвях,
просыпанный
за воротник...
1995
Справка о рыбке о двух концах
«Люблю, люблю, обожаю…»
а спишь с другим,
денег даю, не жалею,
браслет покупаю…
а спишь с другим…
«Люблю, люблю, обожаю…»
а сердцу — хули толку…
хочешь, горе моё, куплю
бусы стеклянные
и наряжу тебя, дуру,
как новогоднюю ёлку
посыплю снегом соляным
вставлю в волосы
серебряную заколку,
приподниму (чуть выше колен) твою культуру,
оттягаю крепко тебя за холку
а хочешь, горе моё, нарву
букет кровохлёбок
в том скользком рву,
а потом… ну а потом
уёбывай от меня,
дорогой уёбок
2004
Шум раковины
Вдоль берега, изогнутого подковой,
выводит своих жеребят бухта Табунная.
Резвятся юные кони, фыркают.
Вдруг налетели стрекозы, заслонили солнце и бухта Табунная,
перепуганная,
ошалело пускается в бег
с храпом и ржаньем,
с пеной у рта, необузданная, ворочая желваками,
несётся со всех копыт прямо на скалы, восставшие грудью,
и разбивает морду кобылью.
То ли молнии всплеск,
то ли искры из глаз -- резануло сосну, что ухватилась, как коршун,
вековыми корнями за скалы,
поросшие влажными мхами.
Раздался треск и вспыхнул огонь!
Крохотный сверчок-певун
стрекотал веками в её густо-хвойных ветвях,
потирая лапками о чёрное брюшко, и так усмирял дикие набеги моря.
Пылай, сосна, пылай, ворованным огнём! И ты, пожар,
на крыльях ветра отлетай над таежным поголовьем,
не смыкай ресниц,
пусть смоль и гарь пробьют слезу,
затвердевшую под шероховатой корой твоих век!
Стрекочи и пой, сверчок, не умолкай,
вплетай в трескучий хор деревьев безутешные ноты,
которые и Гефест ковал!
Подняв над волнами лошадиную морду,
плывёт корабль, пылающий в огне, скрипят, паруса и снасти,
чёрные от ярости.
Так движется звезда над нами, колыша плавниками,
в ту даль, где песнь не умолкает.
Отпусти поводья! Кто ты? конеборец или поэт?
Вкривь и вкось пиши, мачтой своей пиши на облаках,
разорванных молнией, пиши хлыстом на волнах,
до безумного звука, до рёва высеки море, надкуси его вену,
выплесни наружу все его сны, его хаос.
…Слова, как рыбы, залегли на дно,
под камнями прячутся крабы.
И горечь, и гарь, и песок на зубах, скрежещущий,
как смычок на струнах.
Играй, пока скрипка горит в твоих руках!
Море храпит, глаза на выкате, и дичится тебя, заклеймённого
его подковами.
Слова, как улья, выветрены
и чистый звук, утративший свой дом,
бесприютно блуждал над водою.
И если он не находил уста,
то помещался в раковину, выброшенную на берег, и жил там
в известковом лабиринте, где время и пространство
ещё тождественны друг другу
и не томятся замыслом.
1997
Остров Рейнеке
Остров Рейнеке завьюжен --
Длись, не кончайся моё одиночество,
Неоглядное, как отчизна!
1993
Морские фигуры
...То не мысль в виртуальных снах
прошмыгнула в прореху сознанья, а мышь,
пока в самое ухо, уткнувшись в плечо,
сопело моё бессловесное море-малыш,
рифмуя волны и камни,
ветер и солнце.
О, архипелаги неприкаянной мысли,
скалы-отщепенцы, острова Римского-Корсакова,
Рикорда, Рейнеке,
симфония моря без-меня-навсегда для вас!
Я хранитель времени здесь случайный:
чтобы набежали одни сутки,
необходимо одолеть четыре и одну треть
окружности одного из них — в лодке,
вычерпывая вечность веслом.
Говорить о времени, когда живёшь на его границе,
а не на окраине материка
или империи вроде чжурчженей,
ставших твоим бессознательным или воспоминанием,
повергающим то в блаженство, то в детство, —
нет ни малейшего резона.
Хоть какой-нибудь соглядатай, что ли!
Лежи себе нагишом, как выброшенная на берег рыба,
и блести чешуей, потешайся над срамом,
или стихи читай наобум, но так,
чтобы стих-листопад заметал твою мысль;
чтобы мысль, набежавшая на ржавый лист,
словно облако, не оставляло следа и тени;
чтобы никто не знал,
из какой раковины звучит хорал,
и отчего стихотворение
обрастает известковой накипью,
словно коралл.
Ты, рифмующий слова, как старый рыбак,
склоненный над рыболовными снастями,
завязывающий узелки рваной речи,
слушал волны в архетипах моря.
Когда обходишь остров по кругу, подобно часовой стрелке,
выползают на охоту диковинные мысли,
словно крабы-отшельники; но ты,
ещё не распробовав безмолвное слово на вкус,
слышишь, как кто-то Другой
входит в твою речь...
1998
Самоволка в августе
Кукушка бьёт крылами по щекам,
паук, нечаянная радость, забился в угол
и мышь-картезианка
металась между бездной яви и бездной сна,
в сердце была нора,
аорта расширялась, как закат.
В груди притихла жаба; сияя позолотой,
шли московские соборы;
за ними шли старухи с паперти,
переходя из августа
в сентябрь --
так выводят речь за пределы смысла и алфавита,
оставляя междометья бытия -- ахов, вздохов, матов.
Похотливые цикады
в чреслах двух сопок
сотрясали воздух всяко разной оматопоэтикой.
Маршировали буквы
вольным шагом --
ремни отпущены,
потные гимнастёрки расхлябаны.
Сквернословие надвигалось
над городом Славянка,
рожи кисли, как клюквы.
Местность, завоёванная
знаками препинания,
уходила в хляби,
с побережья несло,
как от не стираной портянки.
(Чайки шныряют,
но глотку не рвут, как в Дублине;
наползают туманы, словно средневековые
иезуиты
в чёрном плаще и в капюшоне).
Перо скрипело
на бумаге
или кирзовый сапог
солдата?
Вслед коровы мычали на всю округу,
горсть островов разметал ветер,
рассекая простор парусами.
Орава буквиц, не сдерживая криков,
неслась к заливу,
размахивая трусами, словно стягами.
Из глотки рвались слова
с едва разгадываемой семантикой:
-- ...аааать твоюю,
хвалите рыб
и бездны!
1998
Ты вдыхал хлороформ стиха
Ты вдыхал хлороформ стиха, виноградных лоз венозных
вскрывал ветвистый синтаксис,
в дебрях которого я слышал голос,
испорченный эпохой: по вороньи ворковала ирония,
взвизгивала плеть,
задирались юбки,
осина трепетала от похоти, на болоте крякали утки,
напоминая,
что скоро крякнешь и ты
оттого, что летучая жидкость со сладковатым привкусом
без меры растворена в стихах.
Пока размотаешь витиеватую речь, доплывёшь до сути,
голова начинает медленно скатываться с плеч,
как будто не спал вторые сутки,
потом очнёшься впопыхах, но оглядеться нет сил, невозможно:
так густо, так плотно слетелись роем слова, как пчёлы, в одну жирную черную точку на конце твоей речи…
Не вспомнить ни странствий Одиссея,
ни твоего лица, напуганного тем,
что тишина тревожна
и не слышно в кустах дрозда, --
всё поглотила Талласса!
И слово в плавниках, разбухшее, как «черная звезда»,
которая, не вмещая семантики миров,
вот-вот взорвёт оболочку,
ибо масса тела достигла критической плотности.
Так бывает, что книга,
недочитанная до конца,
выпадет из рук и захлопнется.
Так подспудно готовится новый взрыв стиха,
в котором слово, как Одиссей,
пространством и временем полно,
сжимается от боли или стыда,
раздувается огнем, как Гефеста меха,
пока спишь над книгой, уронив отяжелевшую голову...
1998
Степь
Я не ворон-ворог, а мельница,
раненная копьём
в самое сердце,
не спасла ажурная кольчуга!
Это явился сон-сыч:
налетели с граем
овод-кобыла, комар-бык, ворон-пичуга...
Ковыль в степи стелется
ниц,
затоптали грудь
неподкованные копыта,
ударили под дых —
уф, степь-сычуга!
И кабы не ты,
кобылица-лохань,
закабалили бы степи
младенца,
тпру!
Остепенись, дикая прыть,
остуди моё горло,
дай мне испить
колыбельного пенья-воды.
Видишь, солнца тусклый алтын
закатился за тын,
и ковыль пустился в побег,
став на дыбы:
рвёт узду
уд алый конь,
горечь уст
и мёд испит...
Степь дымит,
Младенец спит...
1987
Всё лучшее
...Всё лучшее,
Что было во мне, растаяло
С первым снегом.
Слякотно на душе,
Мысли чужие, заблудшие,
Как пехота усталая,
Валятся с ног,
И кажется, что это во сне
Деревья бредут
По талому снегу
Тропами дальними...
2010
К Нарциссу
мысли мои,
словно воды,
сами бегут к тебе
образ в них твой отражен
вымысел мой
но губ твоих
не успел я коснуться
выкрасть из сна
отчего же утрата,
если тобой не владел?
только вот
новые раны
от стрел
не замочив рукава,
вынуть сновидение
из сна
1995
Энтропия Пауля Целана
...блаженъ, иже иметъ
и разбiетъ младенцы
твоя о камень.
Пс. 136
1
Подступает к горлу
оплаканное кровью слово
и откатывается вспять,
к излучине пульсирующей аорты:
тихо, венцом артерий,
оплетая слово, стекает свет,
как овцы к водопою,
в прохладу ивы.
Лицом открытый, Иаков,
отвороти же камень от гортани,
отмерзни чрево
и роди мне сына.
И рыдала ива,
но горше всех рыдало слово.
2
О, роза,
чьи гнетут тебя сны,
благоуханные мне?
3
Не отмщенный,
болезненно-бледно-сонный, богами
заклейменный:
твоя моча — чернёхонька,
твой язык — заскорузло-русский,
твоё дерьмо — жиденько.
От тебя
разит непристойной речью —
да и от меня тож;
ты затоптал одних,
на других ты наложил руки,
напялил козью шкуру,
волхвуешь над моим ***м.
4
Ах, как сентябрит!
Отпевают пчёлы твои сады,
не умолкнут соловьи,
распевая натощак так и этак.
От удара под дых
к вольным травам туман приник и затих...
Ты не мыт и небрит,
по-рыбьи разеваешь иудейский рот.
И давишься речью,
словно хлебным куском.
Этот черствый немецкий стих
ты размочил в парижских водах,
впадающих в чёрный Стикс.
Рассвет изодран
в зарослях чертополоха.
И блеют овцы в небесах,
будто роженица при родах.
5
Господь, не ты ль стоптал
мои несносные ботинки?
Их вид понурый, как у пса,
не твою ли мне являл виновность?
О да, созерцая их,
я познавал тебя не в величии творца,
а в простоте творения.
Наивный, ты захотел
владения свои, что вечны и безмерны,
изделием сапожника измерить.
Так, иной философ
примеривает мысль к тебе,
чтоб уловить твой свет
в силки неоспоримых силлогизмов,
но, как рыба на песке,
глотает воздух ртом —
в котором смерть?
И ты примеривал мои одежды,
чтоб испытать всю временность того,
что назовётся Я.
И вот стоишь, как цапля,
одной ногой колышешь вечность,
не отражающей тебя,
а другой ощупываешь в страхе то,
что отзовётся смертью.
6
Душа ещё свежа...
Душа ещё свежа,
как краюшка хлеба.
Она тож зачёрствеет,
если не разломать её
и не раздать птицам,
большим и малым,
большим и малым!
7
Скажи, где твой вечный дом?
Ты словом пригвоздил меня,
но не послал мне смерть,
пока дремал под можжевеловым кустом.
Прибрал бы и меня к рукам,
ибо я чувствую неисчерпаемую благодать
в моем сердце пустом.
Ещё вдыхаю аромат миндаля,
но отчего я не слышу,
как стрекочут кузнечики в каперсах?
Мертвен твой хлеб, Господи!
8
…Истекая речью,
дрейфует слово в полусне, при смерти —
как голова Орфея. В скалах
поют ветры, волны бегут
во мраке
и не убегают.
Снова всхлипнул ветер.
Ты обернулся:
взор не украшен далью
вечности.
Пихты скрипят в небе,
неусыпно, будто перо на бумаге.
Никто никого не окликнул. Ты не узнан,
ты просто узник, на горле
узел безымянной речи.
Кем-то пожитки собраны,
в доме прибрано,
тихо и пусто.
Душа —
как брошенные кости,
равнодушные
к отваге.
Ах, над красными маками
куда, куда
пробежало
черное
облако?
Ты думал:
шепчет, убаюкивает Муза,
а это петля и сеть
Господня!
Волны колышут волосы.
Травы на берегах безголосы.
Грифы клюют мёртвых.
Родниковой речью
бьёт слово, невнятное смыслом.
Росы пьют пчёлы.
8
Ты поджидаешь мою смерть,
ты на страже её:
ох, устрою ж тебе это пиршество,
пока мир отмирает во мне. Ни один рассвет
не спит, и не одним из них ты
не повелеваешь. На что тебе мои мгновенья?
Чтобы залатать прорехи в твоей вечности?
Умываешься ими спросонья?
Нет, протри глаза терновником!
Даже она, пчела, что пятится задом,
выползая из бутона чёрной розы,
из лепестков вселенной,
летит к тебе не с жалостью,
а с жалом. Боль — она такая же, как любовь…
Нет, сравнениями не исчерпать её! Не унять!
Если бы взять её в руки,
вынуть бы — вместе с сердцем, ведь это оно
камнем тянет тебя на дно
всякой реки — Нила, Сены, Мойки…
Всякая метафора стремится стать тождеством:
небытия? или тебя? Кровавая жижа откровения –
житница твоей благодати.
Молчание выжимает слёзы
из камня — о, полон рот мой каменьев!
Правда ли, что молчание твоё — это пустырь,
где произрастают каперсы?
…Говорить. Говорить. Твердить.
Пока не отвердеет речь,
как отвердела слеза под корою сосны,
пока не онемеют слова,
став заскорузлым жестом,
— но не ожесточения на смертных губах,
а жестом отрешения…
Если б не умер ты,
кто бы помнил тебя,
кто бы ронял слёзы,
кто бы любил?..
9
Ещё не свёрстан день,
но кто-то сдвинул гранки.
Мгновение,
ты отмирание меня,
ты весть,
в дремоте влажного луча
ты мною дышишь
без ущерба.
Приюти мою голову на свои колени,
чтобы отхлынули сновидения
желтоликого ясеня,
отяжелевшего
ливнями...
10
irr ging er nun…
F. Hoelderlin
Я нищенствую в небесах,
мне бы речью умыться;
но зарастает русло в тёмном горле,
безмолвно утекает речь,
став воркованьем горлиц.
Ночи вязнут в звёздах,
как караваны в песках;
бессонные караваны скорби.
Пустыня преследует сны,
и горе моим городам,
где найду свой ночлег,
усталый для скорби.
Пригуби моей горечи!
Господи, что станет со мной,
с моей молитвой о тебе,
если откроешь вежды твои,
ибо не сон ли я твой?
При устах твоих меч выжег мой сад.
Дождь нагой, как Исаия,
по пустыне прошёл
по ту сторону речи.
11
Что в длань мою вложил, Господи?
От вечности твоей остались мне одни мгновения,
Обломки дивные твоих творений...
12
Дар жизни и любви,
печальные дары твои, Господь, зачем вручил?
И смерть вручил,
использовав меня, как глиняный кувшин, для твоего вина.
Трепетом и болью ты обжигал
и закалял чужую плоть, сжимая губы, как гончар.
Душа бродила, ты отпивал её скромными глотками.
И что, пьянит тебя моя любовь и ум твой трезвый и суровый?
Ты подносил уста,
касался глиняного края кринки, как всей Вселенной.
И проливалась речь твоя, Господь,
замирало звёзд сиянье, как листья лавра.
Ты говорил, я слушал.
13
Я в рубище стиха бреду.
Поэзия, как Руфь, Ноэмии сноха,
по жнивью бродит,
подоткнув подол, позади жнецов,
подбирая колоски несжатого Господнего слова.
Она склоняется над каждой паданкой,
над каждым зернышком,
и, не смея звать Его,
смиренно спит у Его шатра,
пока не позовут
на пиршество стиха.
1995-1998
И боль живёт...
И боль живёт
отдельно от меня какой-то странной жизнью,
крадет неприхотливые слова,
не ведая,
что червь их гложет
сады глумятся,
и осыпаются спросонья яблони
мимолётными дарами
надежда, как сорняк,
произрастает среди речей
пряно-росными ночами,
и оттого мне кажется,
что глохнет поле
для невозбранных взоров,
и тяжесть век мне для того дана,
чтоб ветер разносил меня по лепестку
окрест недрёмной
боли
1995
Свидетельство о публикации №112121807708