Иван-дурак

Эх, как же здорово с раннего-раннего утречка выйти на речку! Тишина вокруг, и слышно только, как роса с листьев в воду падает. И свежо; так свежо в городе никогда не бывает - это не та свежесть, что бывает тут после дождя или утром - нет. Это будто рассвет на другой земле, с другими солнцами, птицами, туманами… А туманы густые, молочные. Макушки деревьев, ещё несколько часов назад примерявшие нежно-алую дымку заката, теперь утопали в перине, убаюканные её мягкостью, и весь лес окутан сладостной дремотой. Берег реки, супротив которого сидел Ванька, и без того далёкий, теперь казался и вовсе недосягаемым.
В сказку эту он пришёл на рыбалку. Ванька не был рыбаком асом; рыбалку он любил именно за эту красоту. Роса, не успевшая скатиться по набухшим, напоенным листкам травы, омывала его давно огрубевшие, уставшие, разбухшие ноги. То ли от прохлады её, то ли от небывалого, непонятного блаженства, что охватывает тебя в церкви на молитве, либо от этого первозданного единения с природой,  по спине бежали мурашки.
Рыбацкое место его обустроено по-мужицки грубо и по холостятски неопрятно, но   вместе с тем с любовью и по-домашнему уютно: пенёк, переплавленый с того берега,  под рукавами раскидистой ивы сколочена небольшая скамья, между торчащими из земли, сгорбившимися могучими корнями устроено ладное местечко, где в полуденный зной, спрятавшись от палящих лучей в прохладной тени, с соломинкой в зубах и в нахлобученной на лицо кепке, дремал Ванька.
Это был складный, но немного неуклюжий мужичок среднего роста, лет сорока пяти, с густой рыжей борой и беззубой, но по-детски искренней улыбкой. На селе все им брезговали и звали «юродивым». Жил он один на самом отшибе –  в давно заброшенном доме с заколоченными на крест окнами, доски с которых после смерти прежних хозяев так и не удосужились оторвать. Соседи предлагали ему: «Возьми, мол, мебель какую. Нам всё равно выбрасывать, а это в дело пойдёт», но Ванька от всего отказывал, говорил, что, мол, наказывает себя, что мол. Не заслужил. Одёжу несли ему «какую не жалко», «из которой дети выросли», али «которая самим ни к селу» - он и тому был рад. Питался чем Бог пошлёт: то из наловленной рыбы ухи сварит или жарёху сделает, а то дров кому наколет – так и щец наваристых дадут, кашки какой; хоть и открещивались от него, а всё ж по-человечески жалко. Пьяным его видывали редко – то ли потому что мало пил, то ли потому что жил на отшибе, - ну а если и доводилось, то всё же реже односельчан.
На селе Ванька был пришлым, но прижился, примелькался, и стал почти как свой. За то долгое время, что Ванька провёл на «чужбине», никому из местных, кому он помогал по хозяйству, не приходила в голову мысль расспросить кто он и с чем его едят.
В самые жаркие дни Ванька шёл на речку, устраивался поудобнее в привычном для него месте между торчащих из земли корней и думал.
Вот и сейчас, задумавшись, сидит он, закрывши глаза. Поплавок, несколько раз уходивший под воду, стоит недвижим, волнуемый только мелкой рябью. Удочка же постепенно утопала в илистом берегу подобно каравану, попавшему на зыбучие пески.
- Бу! - крикнул высокий, крепкий и красивый парень. Это - Жека. Из местных. На селе он больше всех любил Ваньку. И ещё Жеку от остальных отличало то, что он всегда говорил правду, но не ради того, чтобы обидеть собеседника, нет: от простоты раскрытой, широкой души его. Но когда говорил, то имел свойство закатывать глаза, что, учитывая силу его характера, должно быть ему не свойственно.
- О, здорово! А я чего-то задумался, да и задремал, - хихикнул юродивый.
- Так ты не то, что к обеду, к ужину ни головы не поймаешь! – и он не торопясь стал раскладываться по соседству. Закинул удочку, поставил её на рогатку, достал свой походный стульчик и уселся в тени. Ванька знал, что Жека тот ещё любитель пожевать, и что он обязательно принёс собой чего-нибудь, но спросить об этом прямо не решался.
- Глянь-ка вот, чего я принёс! – Жека был не из глупых и, собираясь, понимал, что Ванька рыбачит, и рыбачит не иначе как здесь, и поэтому еды припас на двоих: тут тебе и яйца варёные, и свежие огурчики, и помидорчики, и - что самым ценным считал Ванька - шмот сала и буханка свежего, тёплого, только что испечённого хлеба.
Ели молча; Ванька занят был только едой, Жека же напротив – почти ничего не ел, только, улегшись на бок возле ивы, глядел, как сосед его не торопясь разламывает свежевыпеченный хлеб, и, прежде чем откусить, закрывши глаза, вдыхает его аромат, расплываясь в улыбке. 
- Как жена спекла…
- Ба, новости! Ты женат что ли был?! – удивился Жека.
- Да, бывал, бывал… - глаза его потускнели, снова устремились вдаль, и сам он стал будто неживой.
Замолчали... Женька выудил несколько неплохих карасей, пару раз дёрнул удочку Ваньки – тот всё так и сидел с застывшим взглядом.
- Ты чего это, Ваньк?
- А?
- Я говорю, ты чего приуныл-то?
- Да это я так… Не клюёт что-то… - жалко улыбнулся Ванька.
Снова замолчали и до полудня не проронили ни слова. Солнце встало уже высоко и начало припекать. Разыгравшийся зной наплывал на них ленью. Рыбаки уже не сидели, а устроились полулёжа, с разных сторон облокотив голову о пенёк. Солнце морило, и когда сон ими овладел безраздельно, было уже к обеду.


Проснулись далеко за полдень. Удочки у обоих увели, что для Ваньки было большим горем.
- Ох, горе рыбаки! – неустанно хлопая себя по коленке, во всю грудь хохотал Жека. – Ох, горе рыбаки!
- Охохох, - причитал Ванька, - ничего не попишешь, - ходил подле берега в надежде, что удилище его зацепилось за какую корягу.
- Да не сокрушайся ты так. Завтра пойдём тебе новую состряпаем. Глянь-ка вот лучше, чего я припас! - И Жека достал из воды прохладную бутылочку беленькой. – Ангельские слёзы!
За стаканами дело не стало; как говаривал Ванька: «Было бы чего выпить, а из чего – найдётся!» Слили припасённую воду, отрезали у бутылок горлышки– вот тебе и стопочки.
Молча выпили первую, закусили… Вторую…
- Эх, Женька, - протянул Иван, - она красивая у меня была…
- Кто? - еле-еле с набитым ртом, удивившись, спросил Жека.
- Жена моя… Мы с ней по парку часто гулять ходили. Эх, мужики на неё заглядывались! Ей вроде как неловко было передо мной, ну, мол, что столько мужиков на неё глазеет, а я и рад тому, горд даже немного! Налюбоваться на неё не мог: и по дому хлопочет, и всё-то у неё получается, и всё-то она успевает: и состряпать, и полы помыть, и пыль протереть, и детишек в ясли собрать, завтраком нас накормить…
- У вас и детишки были?!
- А как же! Всё чин по чину! Сынишка и две дочки… - Ванька снова замолчал, процедил ещё, крякнул, снял кепку и что есть мочи дал ей оземь:
- Эх! - потом наклонился и опёрся руками на колени. – Давай ещё что ли по одной? –  приподняв голову, сказал Ванька, и улыбнулся, но улыбка его насквозь пропиталась горечью.
– Давай.
– Работал я управляющим на ферме в родной деревне, - слово «родной» как-то он особенно выделил. – И дом у меня был хороший, красивый, большой такой, машина. Да, чего греха таить, и деньги водились.
- Так чего же ты…
- А как-то раз день рождения гуляли, так мне на него самый незабываемый подарок сделали. Я пока поздравления принимал, жена делась куда-то. Ну, я значения этому не придал: вышла, может, куда – мало ли. Пока я с гостями-землеками караоке пел да водку жрал, гляжу: нет её и нет.. Я гостей оставил, давай жену искать… В общем стоял я и смотрел, как она с этим фраером развлекается. Закурил… А они как меня увидали – не смутились даже, мол, так и должно быть… - постучал средним пальцем по пачке «Беломора», - Кончились мои… Угостишь?
- А друзья как же? – протягивая сигарету, спросил Жека.
- Друзья… - зло усмехнулся Ванька. – А нет их, друзей. И не было никогда, как оказалось… Ты собирайся, поздно уж. Солнце зашло. 
Закусили. Жека теперь не отводя глаз смотрел на Ваньку: представлял, как юродивый жил с красавицей женой, как нянькался с детьми; слушал и только изредка подёргивал бровями вверх, удивляясь, как ребёнок, всему, что тот говорил. Теперь юродивый ещё больше ему нравился.
К горизонту подкрадывался закат. С реки потянуло холодом; распалившаяся земля ждала этого, как ждёт простывший ребёнок прикосновения прохладной материнской руки или касания её влажных губ. Природа только теперь стала оживать: вылезла попрятавшаяся от палящего солнца, мошкара, бесконечно кружащая над рыбаками, вновь затянули свои заунывные трели сверчки, от ветра вновь закачались уморённые листья.
- А на следующий день собрался я и ушёл… Ушёл молча, без скандалов, без драк. Доверился ей, а она… Оставил ей хозяйство… И не появлялся больше... Всё, исчез, нет меня. Всё бросил и ушёл… куда глаза глядят, - ухмыльнулся. - Окрестил себя в «юродивые»…
- Эх, балда! Тебе б дальше жить, заново, с женой поговорить, может. Придумали бы чего, а ты – «в юродивые». - Жека протянул Ваньке руку, крепким рукопожатием попрощался и добавил: - Дурак ты, Ванька! Дурак, - и посмотрел ему в глаза.
А в них, в которых раньше проскакивали хоть малейшие искры, теперь не выражалось абсолютно ничего. Лицо юродивого снова замерло, и сам он снова стал неживым: сидел молча, застывши в рукопожатии, и не двигаясь смотрел вслед своему собеседнику, а когда тот скрылся охрипшим голосом еле слышно повторил:
- Дурак… Да уж, какой есть – дурак…
Наступившим утром Жека снова пошёл рыбачить и принёс обещанную Ваньке удочку. Прождал весь день, но Ваньку так и не увидел. Не увидел он его и на следующий день.
И не увидит уже, наверно, никогда…


Рецензии