Квенты. Чёрный Ганс. Как беда пришла

Скрылась опушка давно. Где дорога?..
Небо размокло и сеет дождем.
Ты же бормочешь: "Осталось немного..."
Гретхен, вернемся! Куда мы идем?

С дальних болот заунывное эхо
Всхлипнуло, ахнуло: мы тебя ждем!
Как изменилось лицо твое, Гретхен!
Гретхен, ответь мне! Куда мы идем?...
"Гретхен" Йовин


Пара домишек в лесу, если повезет, могут дать начало деревне. Деревня – проплешина земли, скотные дворы наполняют ее вонью навоза, часть леса выжигается для полей, часть уходит на постройку домов, амбаров. И очень много прекрасных, стройных вязов и могучих сосен превращается в груды золы в мазаных печурках с начала осени до самого наступления лета – в пору сырости и холодов древесина горит быстро. Уголь, хорошо обожженный мастером, дает больше тепла, чем влажная древесина, и лучше держит уют в домах. Угольщик в любой деревне ценится наравне с кузнецом и мельником. И пусть товар его не приносит большого барыша, а одежда и тело черны от копоти, такая работа светла и полезна людям.
И дед, и прадед Черного Ганса обжигали уголь весь свой век – дело их спорилось, а что до нрава – в деревне Болотная Жижа, притулившейся на окраине северных лесов, балагуров да весельчаков было немного. Разве что юродивого когда занесет, и то ненадолго. Понятное дело, что в Нижнем Перекрестке, где сходятся две хожих дороги, в ста восьмидесяти верстах к югу, да почва еще высока и суха, у жителей находилось время и поплясать, и позубоскалить, и языки почесать. И жилось им жирнее, и народу чаще заходило торгового, кого нельзя топорной рожей пугать. Оттого крепко озлился отец на Ганса, когда тот, не жениться с выгодой да в лавочке помогать, а нашел себе девку босую – голую, да в шестнадцать лет, года в Нижнем перекрестке не прожив, вернулся в родную Жижку к деду да и остался на его месте угольщиком.
То правда, что одна в Перекрестке девка хмурым Гансом прельстилась, да и о той всякое болтали – мол, недобрым ведает. Однако ж работница она была справная, и не молью сундук набивала. Опять же, ко всякому приезжему нужным боком подойти могла. Так все ему нет, все стороной да по-своему. То Петер, отец Ганса, решил да зацепился, мог и в кости согнуться, и носа поначалу не драть. А сын, как стали его Черным из-за угольной пыли, что в кожу с малых лет, как деду да отцу помогал, въелась, дразнить, так волком зыркал и всякому на шутку в ноги плюнуть мог.
Так и разошлись, и сестру свою, девчонку совсем, от второй молодой жены Петера, Ганс и в лицо не признал, как после беды в одном исподнем, полубезумная, к порогу его прибежала. Да и шутка ли – беленькая вся, кожа чистая, гладкая, грудь высокая так и заходится. Думал было – ведьма какая болотная, да в узелке с собой крест, на рождение дедом подаренный, да уголек кукушкой, что брат еще трехлетке дарил, донесла. Злые б языки сказали – только оттого, что сестрица, на простынях ночуя, а подарок братов сберегла, Ганс Маргариту – Гарой, кукушкой которую звал, – в дом и принял, и злого к ней не подпустил. Да не осталось ни злых языков, ни добрых, ни глаз желтых, слепых, ни младенцев невинных – всех пеплом по болотам да по полям развеяло. И дороги, было хоженые, травой дурной поросли, что в каждом стебле волос покойника хранит.
Так и ушел на юг Ганс, да сын его, Генрих, десяти лет, сестренку двух месяцев от роду неся. Маргарита, молчаливая, но уже при памяти, за ним. А вот жены Ганса, Уве, не было, померла она после родов. И казалось угольщику, что с любой напастью б он справился, любую гнусь поборол, каждый уголок земли очистил, а со смертью жены будто сердце из него вынули. Но на то он и уголь жег, а не булки сладкие пек – не по нему глаза тереть да горькую на бороду проливать. И локон женин, пепельный, он на месте бывшей своей избы, в сгинувшей Жижке, похоронил. И знал оттого – восстановится земля отчая, не через один век, но вырастут на ней крепкие деревья, и новые жители найдут кров на том месте, потому что славной была его Уве, и очистится следом ее любая земля. А пока ушел он на новое место детей поднимать да сестру к доброму мужу пристраивать, на другом месте славным своим ремеслом хлеб добывать.




********

Отец говорил, что пыль – это остатки кожи покойников.
П. Акройд «Дом доктора Ди»


«Гляди, малец, ты идешь по дряхлой плоти моей. Слышишь, сласть сухих губ моих, как хрустят под твоими башмаками желтые бабушкины пальцы?..»
В темноте стук гулок и молчание не на месте. От каждой ветки, каждого ствола эхом ожидание – но стук гулок и нем, и такой сон – тускло-желтая дорога, мощеная мертвыми руками, и старуха с кровоточащими трещинами губ и звериными глазами, поднимающая лицо от земли, и запах сырости и недоброго зверя, и стук молотка, набивающего слепой крест на дверь последнего дома Жижки, крест в стройном ряду крестов – являются, как падает камень – раз и напрочно. Не один рассвет не отменит, не развеет кошмара в яви, янтарным светлым днем далекого, невероятно далекого лета, до какого еще надо будет дожить, не перестать видеть вместо девичьего, живого лица посиневшей маски безумия
грязно-серый куль переваливается через порог, разметав волосы по половицам, дохлой болотной рыбицей плюхается на пол ссиневшаяся девчоночья ручка, упуская замусоленный платок. И, раз стукнув по дереву, основательно ложится на пол оловянный крест, больше отцовского.
Скорыми шагами выбегает за дверь отец, обшаривает околицу дома, смотрит след, тускло блестит в его руке лезвие старого топора, а мать уже тащит на постель упавшую, и сам мальчик, равный по силам ей, не оправившейся от родов, отбирает оказавшуюся увесистой гостью, командует – подстели платка лучше. И надрывается криком разбуженный, может, от такого же кошмара, младенец с печи
по-другому совсем пахнет в лесу, и ветки не хрустят больше под ногами Генриха, знающего каждый закуток здесь, каждую гиблую яму и сухую кочку. Только чвакают противно, будто за ночь сгнили все до одной. Мальчик гуляет по лесу – оттого ли, что не может слушать чужую девушку, страшно бредящую на родительской постели, потому ли, что знает уже – все сбылось, и ему есть дело – охранять зашумевшую после ночного полоха деревеньку, и даже бабку Груху, несущую тот же бред, слышанный якобы от «ндарода», – вынюхивать и высматривать, надеясь сбить на подходе нацелившуюся уже на них беду.
Потому что мужики, шибко пошедшие на проверку до Нижнекрестка – мало ли, вдруг обошлось и на соседей всего лишь шальной люд напал, ограбил да девок раздёргал – воротились с полпути тихие, и сгрудились вместе, и жен с детьми в дома согнали. А отца все нет, и пока один Генрих семье защитник, и – доне Маргарите
вернулись к порогам отцовых домов, и звали, и жалились, но заколочены накрест окна, и забиты изутре двери, и спавшие с лиц мужики кто с чем наперевес. И в своей избе, как крепкие дровосеки, и пахари, и кожевники – мальчик десяти лет стал, что кол в пол вбитый на пути матери, и верещала на постели Маргарита, силясь заглушить Петеров голос, дочку за распутство и ночное бегство стыдящий. А мать, с рукоятью от ухвата, наостро стесанной с края топором, сказала только – «Что ж мы, отцову кровь несхороненной на земле гнить бросим?» – перекрикнув Маргариту с младеницей, велела – «Уйди от хаты, свекор, – сама я к тебе потолковать выйду». И Генрих отступил.
А после рассвета, помогая ему закопать деда, мать слегла. «Не гляди, что щеня, – дождусь Ганса». Генрих знал уже, что есть сила, рвущаяся из-под земли, что уродливый корень, но и нет такой, чтоб заставила мать сказать ложь. В ту ночь из одиннадцати изб не удержались в трех: бабка Груха не осилила невестки, рванувшейся на плачь дочери, год назад выданной замуж в Нижнекресток. Порванное старческое тело Генрих нашел у печи, в остальных двух домах гулко хлопали на ветру двери, словно выкликали имена хозяев. Уцелевшие вышли из деревни на рассвете, понадеявшись обойти соседнюю деревню крюком и пробиться к большой дороге
они вернулись ночью того же дня, пахнувшие, как один, гнилью и тленом, неслышными шагами, тенями под окна. Еще днем Генрих бежал с болот в дом в смертном страхе, так и не упомнив, что видел в лесу, только желтые пятна плясали перед его глазами. За час до заката пришел отец, и мать сама поднялась проверять его, но мальчик уже знал, что Ганс настоящий, хоть и пахло от него, всегда продымленного терпкой хвоей, по-особенному горьким, щемящим глаза дымом погребальных костров. Тогда, первый раз после того, как Генрих не проснулся от кошмара, он услышал робкий треск ветки под крепким отцовским башмаком.



**********

...Видишь, там птица срывается с ветки?
Черною ряской зарос водоем.
Из-под корней смотрят хмурые цверги.
Гретхен, опомнись! Куда мы идем?
О, ты смеешься безжалостным смехом,
О, ты бормочешь: "Теперь мы - вдвоем!"
Я же твой Ганс, моя милая Гретхен!
Гретхен, о Боже, куда мы идем?!
Йовин «Гретхен»


Деревня – она и есть деревня, даже та, что лежит на перекрестке. Вот Город – иное дело, и мечты Маргариты часто-часто перелетали от мирной избушки с добрым, сильным мужем, к высокому светлому дому, окнами на настоящую улицу, под линейку вычерченную архи-тек-торами. Кто в домике живет? Маргарита, простая девушка, которую повстречал в маленькой деревеньке и увез к себе… ну, пусть не граф. Но он должен носить белое и ездить на вороном коне, никогда не бывавшем ни под плугом, ни в оглобле телеги.
«Маргарита, Маргарита,
у окошка неумыта,
непричёсанна, страшна –
Ганса Черного сестра» – пропищал противный голос прямо под окном. Девушка вздрогнула, сильно ударившись локтем о ставень. Поборов желание уйти в глубь комнаты, не выясняя, кто так зло дразнит ее, Маргарита высунулась на улицу. Высокий, светловолосый незнакомец был одет в богатую, но довольно темную дорожную одежду. Бархатная лента, охватывавшая длинные его волосы, казалась траурной своей чернотой, и даже зрачки были едва заметны в его густо-ржавых глазах. Только в этот момент она поняла, как близко стоит к ней мужчина, и резко подалась назад. «Когда мальчишка, так смело дразнивший вас под этим окном, и так быстро удравший при виде меня, станет способен разбираться в женской прелести, он съест свой сапог на этом же месте, что стою я, чтобы заслужить ваше прощение. Маргарита…»
Голос мужчины, глубокий и вкрадчивый, отчего-то испугал ее. Минуту назад ушибленный локоть заболел так сильно и остро, будто в него воткнулся кусочек стекла.
«За что ему просить прощения? Гара, распустившая здесь перышки, дочь угольщика и сестра угольщика. И тень ее брата также черна, как бела кожа ее груди»
Маргарита прикрыла ладонью глубокий вырез нарядного, подаренного ей к шестнадцатилетию Петером платья. Она давно поняла, что ни цвет ее кожи, ни нескромность наряда – что-то другое, непонятное, заставляло их соседку, дону Хану, говорить с ней так зло и смотреть так страшно. Когда-то мать объяснила ей, что женщина злится на нее из-за брата Ганса, к которому дона, будто бы, была особенно неравнодушна и получила резкий отказ. Исполняя совет матери, она не отвечала на неприязнь женщины. Но незнакомец отвернулся от девушки так быстро, и улыбнулся доне Хане так любезно, что лицо Маргариты покрылось яркими пятнами обиды.
«Кукушки нынче рябы», хихикнула женщина и, взяв незнакомца под руку, повела прочь от окна к своему дому. Что-то в походке женщины, в том, как она прильнула к высокому блондину, в том, как черные ее волосы от взмаха головой разлетелись широким веером и приникли к его одежде, даже смешались с белокурыми волосами мужчины – показалось Маргарите особенно откровенным, до пошлости, что девушка резко захлопнула ставни и закричала от вернувшейся боли в локте…
…Кошмар пришел и ушел, и боль в руке постепенно затихала. Маргарита крепче обняла маленькую Уве, стараясь не показать дыханием, что проснулась. Генрих, сменив на посту Ганса, сидел за кольцом света от костра, охраняя их сон. Он так чутко прислушивался к предрассветным звукам, что мог понять – она снова проснулась от кошмара. Но Маргарита знала – днем или ночью, в крепости или в лесу у дороги, со своей семьей, той, которая пришла к ней на помощь и вывела из кошмара наяву, она в безопасности. Локоть больше не болел, оловянный крест доброй тяжестью лежал на груди. Маргарита сладко зевнула и снова закрыла глаза.


Рецензии