ХХ век

Уж так ведётся средь зимы, что умирающего года нисколько не жалеем мы, и даже радуемся вроде, когда последние часы считает мудрая природа, когда ложится на весы груз нами прожитого года, а юный отрок – новый год – всё опрокинет для потехи,  перевернёт наоборот и на укор ответит смехом. Как будто этот самый груз – не долг, не дан нам изначале, и краснощекий карапуз избавит нас от всех печалей.
…Декабрь был тёплым и сырым. Водою мёртвой реки стыли, и низких туч белесый дым знобил и сеял дождь постылый. Застыв, моя страна легла почти на пол земного шара. Страна, которая была. Которой более не стало.
На протяжении таком непросто описать погоду, и отнесутся с холодком к писаниям такого рода… Терпи, отечество моё! Снеси насмешки и придирки. Бывает грязное бельё засунуто в сундук до стирки.
Но я люблю твою траву и ветер, под которым гнётся весною лес… Я здесь живу и буду жить, пока  живётся.
Так вот. Погода в той стране ухватки разные имела, и у Сибири на спине шерсть от мороза индевела. По северам мела пурга, поселки прокаляя стужей, а те, так жданные снега, южней Москвы стекали в лужи, лились дождями на людей, ложились грязью под колёса, и блеск рождественских огней был странно ярок без мороза.
Я новый век встречал в селе.  Хорош был север Украины – без снега, но зато в тепле… Теперь массандровские вина в диковинку для остальных: смешно, но всё же заграница! Но я предпочитаю их, и постарался закупиться: и повод чудо как хорош – жена, глядишь, ворчать не будет – и вообще, едрёна вошь, сегодня кто меня осудит?!
Густился сумрак за окном, стихал вдали собачьим лаем.  Я сырость прогонял вином и ждал… Чего? И сам не знаю. И посреди своей страны, со странным ощущеньем края, глядел как бы со стороны, себя и время наблюдая.  И тот, кто в сердце обитал,  средь мира и покоя ночи беззвучно в уши мне шептал и что-то вещее пророчил.
Не Бог! Я знаю:  Бога глас несётся громом над толпою, а шёпот – был один из нас, моё второе «я» больное.
Как неотвязно! Как порой болезненно или докучно! Чем это было? Сном? Игрой? Или потребностью насущной? Висели в воздухе слова, и врач, узнав симптомы злые, имел бы полные права подозревать шизофрению…
Нет, эскулап! Диагноз вот: поэт имеет право чуда!
«Аз воплощаю сей живот...»
И всё.
И более не буду.
Вот так. Над праздничным столом, неощутимо, невесомо витал… не джинн, не черт, не гном, а лично я второй персоной:
– Привет, дружок! Ну, наконец! Ну, разразился ты поступком! Подумать только – Бог-творец! Или лукавому уступка – гомункул? Вроде неплохой… А впрочем, бросим эти драмы! Давай-ка лучше мы с тобой за новый год по двадцать граммов!..
Я наблюдал его повадку. А, впрочем, не его – свою! Со стороны довольно гадко. Привыкнуть надо. Признаю. А он – мой брат, мой ближе брата, блаженно жмурился, как кот, и я ответил виновато:
– Ну что ж, давай за новый год…
Но что-то вдруг пошло неверно, на всё как бы легла печать. Мы разводили водкой вермут, чтоб фальши той не замечать. И разговор пошёл не сразу, но всё-таки пошёл. И он, косясь сквозь рюмку хитрым глазом, мне выдвинул такой резон:
– Братишка! Правду говоря, хотел я выпить за другое… На свет мы появились зря, двадцатый век того не стоил. Рожденье – это как лото: судьба в какое время втиснет. Меня поймёшь ты, как никто: я – ты. Я мысль твоя от мысли. Навечно суждена нам близь, ведь мы – сиамские калеки. Сообрази, мы родились ¬– подумать страшно ¬– в прошлом веке! Теперь отправят нас в музей. Представь: вот мы, вот Ленин, Сталин...
Шучу, шучу! Поступок сей ни для кого не актуален. Кто к нам проявит интерес? Нам в завтра просто нету места. Ну да – развитие, прогресс… Но мы-то из другого теста! Мы – бывшие. И кто виной? И чем наш век помянут внуки – литературою? Войной? Или вершинами науки?
Смешно! Не станут поминать – нужна им память, как болячка! Куда идём, едрёна мать?! Залечь бы лет на триста в спячку – и дай нам боже, хоть тогда увидеть то, что мы хотели: повымирает сволота, как в бане вши на чистом теле, как… Впрочем, это всё мечты! Неистребима в нас паскуда. И согласишься с этим ты: такой исход – конечно, чудо…
Я усмехнулся. Эк его! Все эти мысли – лишь осадок. Докучно и знакомо. Но – неужто я настолько падок на резонёрство, критицизм, на словопрение кривое?  Пора ему наставить клизм, а то, гляди, заест зудою!..
Как трудно самому себе очистить память от обиды! Я словно в зеркало глядел – и словно ничего не видел:
– Ох, сколько развелось зануд, что прошлое хулят и хают!.. А жизнь была не только блуд, а в общем даже неплохая. Не всё так мерзко было – вкрай. Ты загляни-ка в свою душу. Послушай. Не перебивай. Не поломай настрой. Послушай.
Ты помнишь север? И мороз, когда солярка – как сметана? И обморозить щёки-нос так запросто, что даже странно. Ты помнишь запах той тайги – без края вправо или влево, где даже думать не моги о чём-то кроме обогрева? Ненарушимой, без распутья…
Мы жгли отчаянно костры, и хлеб, зажаренный на прутьях, не брали даже топоры.
И – ночь.
Зимою, между прочим, период темноты немал.  Я вспоминал другие ночи… Да ты их тоже вспоминал!
Ночами думается много. Укрывшись (зябко!) с головой и подобрав в коленках ноги, я в мир откатывался свой, и в нём особенною тенью вдруг подступал со всех сторон  тот образ дальний, наслоенье – то полуявь, то полусон…
Мороз всегда крепчает к ночи. Короткий отпылал закат. Усталый день покоя хочет, и темнотой забыться рад. Вот гаснут звуки. Редко-редко в костре стреляет уголёк. Застыло всё. Не дрогнет ветка. Стих ветер. А рассвет далёк.
Весь мир – огромный, вдохновенный, перед тобой раскрыла ночь, а ты стоишь перед Вселенной, себя не в силах превозмочь: пушистый от лучей, мохнатый, мерцает в небе звезд покров, и всё звучит, и сердцу надо лишь слушать музыку миров – ту, мерным шорохом галактик пронизанную благодать, которую учёный-практик порой не в силах осознать. И нужно принимать решенье – пред нами приоткрыта суть, и завершило путь движенье, и время завершило путь, и дух захватывает – это вдруг прикасается душа к судьбе неведомой планеты, покоем вечности дыша…
– Романтик! – отозвался братец. – Сейчас, сейчас пущу слезу! Твой строй небесных каракатиц подобен бабе на возу, без каковой кобыле легче… Одним полезен сей товар: заклей его в стишок покрепче, чтоб снять покруче гонорар. Студентки писались бы чтобы –  ты этого всю жизнь хотел. А впрочем, говорю без злобы – ты на стихах разбогател?
Запомни – мир стальному зверю подобен в панцире своём! Вот я в романтику не верю. Литературный есть приём – и точка. Есть её не станешь. Нельзя её одеть-обуть. Когда ж ты, дурень, перестанешь мечтать и верить в эту муть?! На самом деле это бездна! Все голубые города – для дураков. Оно полезно – пристроить к делу иногда и молодёжь: пущай займутся, построят на досуге БАМ… Да им хоть десять революций – не прошибёшь! Не по мозгам.
Ну, что «держава»? Что «держава»? Ты сам, братишка, погляди: вот свалка слева, свалка справа, а нам дорожка посреди…
– Послушай, брат, не надо грязи! Плесни-ка лучше мне вина. И я от жизни не в экстазе, да уж не так она черна! А ты знай мажешь чёрной краской… Она нам мать – как ни крути. Неужто ты ни капли ласки не видел от неё? Прости, но я не верю! Есть пределы, есть благодарность, наконец! Неужто ты на самом деле такой зануда и слепец?
Одно лишь ты подметил верно: вернуть тот век я не хочу – плакатный, выспренный, манерный, оплот рабу и палачу. Я о другом справляю тризну – о том, дарившем нам мечты и гордость за свою отчизну, где жизнь прожили я и ты…
Брат начал закипать и злиться:
– Да мне обидно, чёрт возьми! Я рад бы всей душой гордиться, да чем гордиться-то?!
– Людьми.
– Которыми? Которых вечно никто в расчёт не принимал? Наш человек, с душой калечной, давно всю гордость обломал.
– Но среди этих всех ущербных всегда найдётся тот один, кто, и не думая о жертве, возьмёт на грудь вину из вин, и вытянет, сдирая кожу, страну из всякого говна – и по-другому он не может, поскольку…
– Брат! А на хрена?! Ведь не добьёшься результата! Я это чётко осознал. Один тянул-тянул когда-то – распяли! Вот такой финал. Кого тянуть? К каким вершинам? Оно им надо? Я бы рад – да прямо в морду матерщина… И верно – сам же виноват.
Нет! Дураками вплоть до гроба нас обложили… Эка мразь!  И эта, знаешь, Азиопа в нас просто намертво впеклась!..
Я встал и отошёл к окошку. Вот заморочил, чёртов вождь! Глотнуть бы холоду немножко, да за стеклом – всё тот же дождь, да под дождём – всё те же хаты сквозь морось окнами желтят… Поди найди здесь виноватых! Иль виноваты все подряд?
А время к полночи летело, и ветер в форточке свистел, и где-то глухо сосны пели, невидимые в темноте. И поднималось что-то к горлу. Вот-вот – и хлынет через край. И я нашёл средь всех глаголов спасительное:
– Наливай…
Да что за ночь сегодня, право?! Сейчас бы сесть, да закусить, да крепко выпить – за державу, за всех за нас. И вновь налить. И разомлеть бы на диване, у телевизора в плену – топя проблемы все в стакане, приобняв тёплую жену…
Так нет! Долдонит в уши, дьявол: и то не так, и сё не так; и жизнь-то прожита коряво; и в общем – круглый я дурак.
Ну что мне в этом веке прошлом? Вот дался! Кто его просил?! И отмахнуться невозможно, и думать дальше нету сил.
Что оставляет век России – разбитый вдребезги режим? Была и  боль – невыносима, была и радость – без межи. Двадцатый век был веком ратным, и память наша нелегка; и войны собирали жатву – как, впрочем, и во все века. Нас к счастью гнал уклад кровавый, и в напряженьи братских уз в слезах, дерьме, крови и славе платил, платил, платил Союз…
Теперь-то бесполезно злиться. Избытых судеб не вернуть. Но как легко забыть и сбиться – а хоть и нет, так толку чуть. И скорбно поправляют ленты атласной траурную гладь у обелиска президенты – которым, в общем, наплевать.
Нет! Надо вспомнить про другое, чтоб охладела голова. И я, как будто сам с собою, тихонько стал плести слова:
– Ночь коротка в разгаре лета, и вот зажглись вершины гор оранжево-багряным светом, и облака – ночной дозор – за горизонт идут клубами; заря, влюблённа и легка, целует свежими губами предутреннего ветерка дома – чуть розовый от света, чуть ноздреватый известняк, ещё минувшим днём нагретый. Пьёт воду старый Аю-Даг. Прибой волной ласкает берег – его касания мягки; и на открытие Америк выходят в лодках рыбаки.
А днём, когда от зноя глохнет земля, когда жару клянут, когда медуза, тая, сохнет на берегу за пять минут – в тебе полно огня и света, и бликами слепит прибой, и щедрое смеётся лето над достижимою мечтой. И если это вам не счастье – ну что ж, тогда простите, сэр!.. А я своей доволен частью, что выдал мне СССР.
Но брат сверлил меня глазами, дрожал губой, огнём горел:
– Скажи, в какой помойной яме ты это время просидел?! Так вспомни про ГУЛАГ уж кстати! Куда его велишь списать? Хвалённейшая из компартий тут отличилась, гроб их мать! А твой отец и дед, подлюка, за что попали? Ну, труба – хорошего сынка и внука в награду им дала судьба!
Ты скажешь: все тогда терпели, период был глухонемой. А я обижен – да, на деле! – проклятой пятьдесят восьмой…
– Но если их призвать к ответу – тех, кто творил молчанья грех, то выбрали бы время это они как лучшее из всех. За это мы несем расплату. Мы заслужили беспредел, – так я ответил сухо брату. – Народ достиг, чего хотел. Правители лихие эти случились на моей земле, и я с народом всем в ответе – и за верхушку в том числе. И как ни горько за молчанье, но мне не вырвать из нутра сознания со-одичанья с толпой, горланящей «Ура!», которую зовут народом лишь на газетной полосе; сознанья – я оттуда родом, и я такой же, как и все – ничуть не лучше и не хуже; что я не отличаюсь. Не! А если поумней к тому же, то это  даже в минус мне.
А что касается обиды – ну что же, мы переживём… Не подобает индивиду судить отечество своё. Какое я имею право дерзать возвысить голос тут, где суд вершится над державой – но не людской, а Божий суд! И если мне Судья дозволит – Господь, которому служу – я лепты радости и боли на чаши тоже положу.
– Ну хорошо! Не будем спорить. Ты в чём-то прав. Но не спеши – ведь ты в упор не видишь горя, а только праздники души, – брат ухмыльнулся. – А сейчас-то? Намного стало краше жить? Да что ж мы за народ несчастный,  что нас ничем не прошибить?! Партийный съезд? И преотлично! Развал Союза? Наплевать! Как мы дошли до безразличья, оскотинели, твою мать?!
Я не ханжа и не философ. Мне крайне важен результат исконно русского вопроса – а кто же в этом виноват? Его в троллейбусах мусолят, жуют в очередях на злость – как чёрный хлеб, сдобрённый солью: хоть и наелся, да не брось…
Что нам искать пути иного? Нам в рассужденьях толку нет, хоть повторяй ты через слово – «особый путь», «менталитет»…
Мы раздавали, что имели – бесцельнее, чем на пропой; теперь на деле, на пределе расплачиваемся с собой! Кому же счёт подать? Народу? Ему хоть кол в очко вопри! Ведь только та и есть свобода, что не снаружи, а внутри! А мы рабы. И свежий ветер увяз в отечества дыму. Мы шли сквозь тьму тысячелетий, не научившись ничему. И вот пришли. Смешно и грустно! Да он у нас в костях, в крови – наш рабский дух: угодный, гнусный, хоть кислотой его трави! С какой теперь досадой чуешь тот русский дух и стержень тот – а не возьмёшь, не нарисуешь и ложкой не потянешь в рот!
Мне стыдно русским называться: есть, есть у нации изъян, когда в упор американцы осмеивают россиян; когда, считай, по всему миру пренебрегаем сын Руси, и наши же с тобой ОВИРы – лакейский мазохизм еси!
Да что у нас за наважденье всё делать через дурь и кровь?! Так не заслужишь уваженья, не говоря уж про любовь…
Я не хотел всё это слышать. Мой ум заполнен был иным – и голос становился тише, и как бы некий лёгкий дым окутывал вокруг предметы, и проступало всё ясней вокруг оставленное лето – пора былой мечты моей. У каждого в заветных далях есть заповедный уголок, куда сторонних не пускают, куда уходят от тревог. Дар этот, бережно душою хранимый в чуткой тишине – и есть то главное, большое, что старый век оставил мне.
Я помню ветер над рекою, восхода лёгкие следы – где солнце, кажется, такое, что можно зачерпнуть с воды. И тут же – запах диких ягод, осенних клёнов листопад, и вкус вина из старой фляги, и – не прикалывайся, брат! – той самой робкой, самой первой любви из самых детских лет – полузабытой, светлой, верной – далёкий ласковый привет. Здесь всё смешалось: с лунным светом здесь перемешан месяц май; цветы, планеты и сонеты – коль есть охота, выбирай; осенний дождь над Ленинградом, гроза, деревня, ночь вдвоём, смех, слёзы, ангелы и гады, и паутина над жнивьём, стрекозы, ландыши, снежинки, костры, дороги и пути, и те безвестные тропинки, что только раз и смог пройти.
Я помню росные рассветы, садов весенних сладкий яд… В какую ж дьявольскую смету мне это всё вписать велят?! Я не желаю экзальтаций, я не хочу вмещать всю боль!..
И брат всё призрачней казался, и помогал мне алкоголь его загнать назад, в бутылку; и я, боясь взглянуть назад, почти что чувствовал затылком его сверлящий, тяжкий взгляд.
Я сделал выбор. Чище, шире, чем полагает получесть. Я там живу – в том лучшем мире, который подлинный и есть. О вседержитель милосердный! Простри на ны любовь и власть! Вот я стою на грани света и тьмы. Не дай же мне упасть! Прости толпу, помилуй брата – творят не ведая они. А Русь ни в чём не виновата. Спаси её и сохрани! Я не прошу тебя о многом, лишь огради нас от войны, и на пройдённую дорогу дай поглядеть со стороны…
И, видно, был угоден Богу такой неведомый приём, что расступался понемногу декабрь, пронизанный дождём. Исчезла ночь, похитив брата. Я видел всю свою страну – и Петропавловск, и Карпаты – сквозь временн;ю пелену.
Москва. Весна и ветер вольный. И ширь отчаянно мала: так яростно на колокольнях горят златые купола!
А за кремлёвскою стеною, где падает от башни тень, опять, разбужена весною, цветёт персидская сирень. Проходят времена и сроки, но времена не властны тут – хоть вновь минутные пророки вперёд куда-то нас ведут. Но что-то главное незримо, не облечённое в слова; и остаётся только имя: Россия, Русь, моя Москва.
Там осенью пестрят аллеи, и снег кружится над рекой, и стяг державы гордо реет над вечною моей страной, а звон курантов Спасской башни  торжествен; и – что есть, то есть – вчерашний век и день вчерашний средь остальных имеют честь.
Там время не спешит в раздумье, не слыша мелкой суеты. Там средоточье некой суммы, там начинались я и ты…
Но бьют часы – истёк последний, неощутимый, хрупкий срок! Летучий звон, победный, медный – как завершение дорог. И мне осталось в новом веке извечный разрешать вопрос. И называться человеком…
Надеюсь, я уже дорос.


Рецензии