Цветы

В сумерках покинувший город Ласьоль, поезд мчал ночными окраинами N, почти пустой, чёрный и совсем крошечный оттуда, откуда на него падал дождь.
Если бы вы только вдохнули тот воздух вечернего вокзала! В нём плыл отчётливый запах коричневого картона и коричных стёкол — почти кристаллизованной пыли. Такие минералы были вставлены во входные двери всех вагонов. Шпалы пахли креозотом из-под ржавых с боков рельсов. Потом начинался дождь, и кругом суетились люди в накидках, бегали с тележками к багажно-почтовым вагонам и пили что-то кофейного цвета пополам с дождевой водой.
Потом - стук колёсных пар.
В купе под пыльной электрической лампой ехали два пассажира.
– Простите, - улыбнулся джентльмен из тёмного угла купе — вы ведь любуетесь городскими огнями? В дождь, пожалуй, они особенно пронзительны. Будь рядом какой нибудь средневековый клирик, он бы обязательно произнёс: esse luminosum! В тёмные века люди, как мотыльки, летели на свет.
Молодой человек с досадой оторвал взгляд от россыпи огней за стеклом. От окна тянуло холодом, и он гладил рукой прохладную влагу, собирал капли и упивался тусклым светом города через воду и ночь.
– Александр Монк, - протянул незнакомец руку из темноты, - вы понимаете, сегодня, как на той картине: дождь, пар и скорость... Художнику нужно вдохновение момента, мгновенный проблеск гения рождает прекрасные произведения. Но иногда гений играет с человеком злую шутку. Вдоховение светом ясно, но темнота — сложнейший, непроходимый лабиринт.
Молодой человек удивлённо поднял брови: «К чему он клонит, неужели ещё один свидетель моего провала на выставке?»
– Слушайте — Монк тихо стукнул ладонью о столик — тук... тук... в такт колёсам нашего с вами поезда...
Состав стал набирать скорость:
– тук-тук... тук-тук... бьётся ваше сердце. Чаще, чаще... Вы встревожены?
Необыкновенно ясно заворожённый голосом Монка, глубоким и глухим,  с каменным отзвуком, Леони услышал взволнованный стук в висках.
– Систолы и диастолы вашего сердца — продолжил его спутник — часть вечного, тайного процесса... У вас покраснело лицо — Монк улыбнулся из полумрака.
«Подозрительный человек. Психопат?» - подумал Леони и, утвердившись в этом предположении, хмуро и сморщившись, бросил:
– Вы страдаете бессонницей?
– Нет, но она, верно, мучает вас. Вам крепко досталось на выставке.
Монк наклонился к столику. Стало видно его бледное лицо и серые, каменные глаза античных статуй. Тонкие линии вен у глаз казались прожилками отполированного мрамора. Леони вновь охватило волнение. Отвернувшись к окну, Монк заговорил:
– Мы с вами, оба, едем в N. Вы, я думаю, писать. Сперва станете пить, переживая позор, но скоро снова возьмётесь за кисть. Это ваше призвание. А меня ждёт моя возлюбленная. Знаете, я везу ей давно обещанный подарок.
Монк прищурился:
– Вам кажется, я слишком стар, чтобы влюбляться? Давайте сперва закажем кофе.
Он выглянул в коридор, а Леони посмотрел за окно и усмехнулся:  «Какими странными делает людей ночь! Сижу и, как заворожённый, слушаю этого чудака. Впрочем, он достоин выделяться среди других. В нём есть какая-то тайна».
– Итак — продолжил Монк — меня ждёт моя судьба, а вы не верите в судьбу. Вы считаете, что сами рисуете свою жизнь, как рисуете свои пейзажи, несомненно, талантливые. Вы — максималист, я — фаталист. Но я проник дальше вас, потому что я — Монк вновь прищурился — ближе к своей любимой. Я, кстати, заказал кофе  с сахаром. Вы не против?
Леони молча кивнул.
– Несколько месяцев назад я услышал о художнике, грезившем написать пейзаж: ночные цветы. Цветы в беззвёздную, безлунную ночь!
Монк провёл рукой по стеклу — отсвет электрической лампы расплылся в воде.
– И конечно, это были вы, мой друг. Вы тогда только оправлялись от страшной болезни. Наверное, незадолго до этого, вы были в бреду, в лихорадке, видели неясные, пугающие силуэты, говорили с призраками у кровати...
Перед Леони вставали его прошлые кошмары. Осенью он упал прямо у мольберта, схваченный осенней сыростью города — воспалением лёгких. За две недели метаний на постели он видел тысячи галлюцинаций: высокие люди хватали его длинными чёрными руками, тянули его, бросали, кричали над ним ночным криком филина.
– Вы очнулись с идеей, ставшей навязчивой: вы хотели нарисовать цветы. Зачем?
И вдруг, провалившись в совершенный мрамор, мрамор из гротов Греции, где на лицах богов и героев плясала медь огня, Монк начал рассказ.
– Я работал врачом на северном фронте. Бои под Инсол-лейком, слышали? Я не видел тогда блиндажей и окопов, не видел, как, увязая в грязи озёрной земли, наш батальон по дюйму разменивал свою жизнь. У них были ненадёжные винтовки. Иногда они взрывались прямо в руках... Я видел только тусклый свет операционной, кровь и отнятые у людей руки и ноги. А потом я свалился с тифом. В аду тифозной лихорадки я понимал иногда, что мне приходят письма от жены, а я не могу ни ответить на них, ни даже прижать к губам конверт, подписанный знакомой рукой. Это было тяжелее всего, и я вновь впадал в беспамятство и кричал, чтобы все бросали винтовки, потому что они взорвутся, и мы умрём. А за шатром палатки, на равнине, колыхалось недоброе море: солдаты шли в атаку волнами, но волны разбивались о пулемётные очереди. Нас поливали снарядами дальней артиллерии, ближе к последним кругам ада — травили газами.
А потом я вновь и вновь взлетал и видел сверху, как медленно, вращаясь, к палатке летел снаряд. Я ловил медный отблеск, экструзию тягучего воздуха, затаив дыхание, ждал удара. И вновь ржала лошадь, лопались оси палатки, летели лотки и каски и — плавились на лету. Медленно, медленно жизнь отдавалась аду...
Когда уже неделю дожди наполняли воронку грязной водой, а у убитой лошади, тревожимой вороньём, обнажился череп, я очнулся в холодной тёмной комнате. Я был слишком слаб, чтобы встать, и поэтому лежал и смотрел, как по стенам бродят тени. Справа от меня было окно с потрескавшейся, трухлявой рамой. Я сделал, помню, невероятное усилие, чтобы дотянуться до его ручки, подтянуть бессильное тело к стеклу и прильнуть к нему. Я увидел огни. Такие же, как теперь за окном. И я тогда только понял — жив. Упав обратно в кровать, я заплакал и — уснул. Мне показалось, что луна погасла, но что-то продолжало освещать комнату. На стенах раскрывались силуэты цветов: кивали растроённые ирисы, изящно склонялись лилии к изголовью, каплями роняя на меня молочный свет. Слёзы катились у меня из глаз, брызгая по полу россыпью незабудок. Шпажники склоняли ко мне качающиеся бубенцы бутонов, смыкая полог над кроватью...
Я проснулся посвежевшим и почувствовал довольно сил, чтобы сесть. Я словно прошёл ночью таинство исповеди и ступил в день очищенным от грехов.
С тех пор прошло двадцать лет. И вот я услышал о художнике, помешавшемся на ночных цветах. Вы долго работали?
Леони показалось, что фразы вырывались помимо его воли, в ночь, под проливной дождь, тянулись за поездом, становились частью вечного, таинственного процесса. Он начинал что-то понимать: смутные, сомнамбулические обрывки мыслей.
– Да, я заперся в мастерской и писал год.
– Год? Поразительно. И после всего этого вы показали на выставке лишь покрашенный чёрным холст?
– Чёрный, с единственной точкой света... Но клянусь — в голосе Леони зазвучала надежда — я видел цветы, когда рисовал картину. Видел маргаритки на лугу, видел ярко-жёлтые головки одуванчиков...
– Вы были в бреду, под тяжёлым, металлическим отравлением ночей вашей агонии. Поверьте мне: я врач и знаю, что есть много странных, выходящих за рамки любых медицинских книг, помешательств рассудка.
Леони опустил голову. Ему стало холодно, он грел дыханием дрожащие руки с длинными, тонкими пальцами. Резким, нервическим движением он вскинул голову и посмотрел в окно: Огни пропали. Лишь на горизонте, на лугах за городом, где в юности писал он свои первые этюды, горел и двигался огонёк, похожий на светлячка.
Он посмотрел в лицо мраморного человека: тот же непроницаемый взгляд. Но нос не такой уж и правильной формы. Зато какая тень легла под бровями, как она... расцветила его глаза!
Монк продолжил:
– Не трудитесь больше рисовать цветы в безлунную ночь. Оставьте мне, фаталисту, верить, что их судьба связана только с моей. Двадцать лет назад я нарисовал свою единственную картину: ночные цветы. Она у меня с собой, и я дарю её вам.
Монк достал откуда-то из темноты свёрнутый в трубку холст и протянул его Леони.
– Они вышли красивые — мраморное лицо озарилось вдруг детской улыбкой — только не смотрите сейчас: разверните холст дома. А нам наконец-то принесли кофе.

Молодой художник разрезал ремешки, стянувшие холст. Он был в своей мастерской, в своём настоящем доме. «Подумать только, ремешки от солдатского обмундирования!» - он медленно разворачивал картину.
Леони покачнулся на ногах. Перед ним был чёрный прямоугольник холста, чёрный, с яркой маленькой точкой, мерцавшей, как светлячок.
Нервно глотнув, бросился он к телефону, схватил адресную книгу и стал листать страницы. Наконец, вот телефон клиники Александра Монка в N. Он попытался набрать номер, но палец соскочил с диска. Он набирал снова, он трепетал. Наконец, на другом конце провода подняли трубку:
– Мистера Монка, - выпалил он.
В трубке молчали.
– Позовите Александра Монка! - настойчиво повторил он.
– Александр Монк умер сегодня ночью. Извините.
Леони отошёл от аппарата и посмотрел вверх, где, наверное, врач и художник, Александр Монк уже принёс возлюбленной свои цветы.


Рецензии
Необычно хорошая проза для поэтического сайта. Насколько я могу судить.
С уважением,
Сергей Галкин.

Серый Квадрат   19.05.2012 07:21     Заявить о нарушении
Спасибо. Я написал это во время длинной-длинной болезни, на листах бумаги для электрокардиографа. Лучшее место для слов - бумага. Самая лучшая бумага - для шестиканального кардиографа. С уважением, Георгий.

Георгий Берегов   19.05.2012 15:38   Заявить о нарушении