Имаджиру
То был человек нежного, обходительного нрава и
притягательной, утончённой наружности. Будучи
происхождением из семьи чиновных аристократов,
приближённых к властителям и императору, к высшим самурайским
кланам и сёгунату, он впитал с измальства
изысканность: как в утаивании, так и в изъяснении
особо упритонченных чувств. Имя его означало
"покладистый", но, озвучаясь по-иному - в ритме,
интонации, и в звуковых диалогах, в одном лишь
иероглифе переменяясь само с собою в иную сущность,
вдруг, неожиданно, приобретало значение "непримиримый".
Я узнал об Имаджиру только сегодня. Во сне. По прошествии лет, прожитых в укромном
домике этого тихого тела, пробираясь по горным тропкам своего инакобытия, во время той ещё, теплынной, прежней, золотой и пряной - как её иногда ещё именуют, осени; днями, наполненными уходящими лучами угасающего, тлеющего, прощального солнца года с тёплыми, добрыми, как бабушкино пуховое перо в подушке, с лучащимся кракилюрами иной, прожитой помимо меня жизни; днями, в чьих глубоких морщинках мягких, состоявшихся в прежде несказанных ещё,но в оговоренных давеча свечою действа словах; днями, где в одуманных камертонами мыслях, в отзвучавших одуванчиками чувствах, в запахах предысторий усталого прелого леса, в особливо пролегших возле износившихся от времени губ осени, среди складчатых оттисков прошедшей, улетевшей на трепетных крыльях птицы теней и забвения, в трещинах уже начинающей жухнуть, но несмолкающей правды существа, превращаясь в Акутогавову Паутинку, но, с пока ещё весьма с виду вполне крепкой, трепетной, стойкой, неподатливой, на пригреве травы, кожей иссушённой и роговеющей уже земли, среди сандаловых, нутряных прикосновений и огловушивающих разум сладковатым запахом старости, в приносимых движением воздуха выдохах увядающей действительности, становилось ясно: его ожидает нелёгкая участь.
В переплетениях самостностей, плутая в тенётных слухах, в озвучиях бытия, он, становясь то тем, то этим, разным, блуждает, будучи, среди собственных золочёных рыбок перерождений иным, изначальным ребёнком, обретает забывчивость мальчика сегодняшнего дня, среди родственной, роскошной, разноцветной души природы. Его облегчённая поступь, едва уловимая среди мшистых камней, среди разнотравья пахучестей и разноцветья угасающей, и, потому пирующей на собственной тризне природы была осыпью озвучаний песка на обрыве, хлынью наката воды, кваком лягушек, треском осенённого осенью сверчка, дуновением вечернего ветра, упитавшего в себя трели и прели прелестных, умирающих запахов дерев, их палых листьев, напоённых глухими ароматами водорослевых, кувшиночных, камышовых, скрытых от взгляда побегов, побежалостей времени, влагою тающих, пропадающих, словно сами духи воды, прудов, рек и озёр, в сумерках, готовых (в который раз!) окунуться целиком, с головою, в неисчислимый омут года, одного из тех, мириадно прошедших по надмирной дороге темнеющего неба, остывая, касаясь, клонясь, уклонясь, уходя под спуд, на запад, западая в последних прощальных касаниях к этой ещё тёплой пока, открытой влаге и ветру земле, где искали пристанища сущности всех желанствующих быть...
О чём же звучит их простой, незамысловатый с виду, язык? Скажи мне, прежний мой я - мальчик Имаджиру! Ты слишком любил добро и красоту и потому тебе перерезали горло.
Ты был слишком хорош, но и отвёрстно уязвим для сути этого мира, мира людей - с их страстями, ненасытностью, завистью и желанием обладать и убивать, среди всей несуразной мелочности их междоусобных склок, раздоров и жалких, ничтожных интриг, плетущихся ради наживы, власти, шёпота подобострастий и сладострастия уничижений, ради продажи врассрочку того, что зовётся исконной сущностью человека. Того, что невозможно потрогать, чем нельзя торговать, а только лишь - хранить, знать, любить и лелеять, неся в себе её младенчески-чистую нить, незамутнённую сокровенность, как свой единственный истинно самурайский меч! Сверкающий даже сквозь ножны, сквозь непогоду и мрак оголтелого, кровожадного, зверски-дикого людского пламени Смерти. Но теперь ведь и это не важно. Чему я смогу научить тебя в твоей безысходной неизвестности? Тебя, незнаемого, зарождающегося, ещё не оформленного?
Мальчик мой! Загасить ли пламень твоих устремлений, дзенскою мантрою ли убаюкать твой
слух и дух, закамлать, одурманить дремотою вечереющей тишины, убаюкать ли тело и разум на качелях высокой, размашистой волны в лодке омытых, уже бездыханных смыслов безразличием колебаний всего - живого и неживого, в их сростности и нераздельности, среди вечносущного беглого мира?
Достичь ли дна этой бездны, прикоснуться ли к брызжущим всполохам прежнего чувства - ныне укрытого плотною пеленою туманов, под алмазной пятою звёздного неба в нашествии ночи?
О чём же речь, спросит иной, как не об истинном вопрошании? Не создавая привычки ни к доброму, ни ко злому (ведь, именно так истлевает лучина привязанности), истлеваешь и ты.
Увлекаясь вязью добродели увязаешь в себе самом, в патоке дел, будучи дебелым, загустеваешь смоляным янтарём и безвозвратно теряешь себя, свою осторожность, имя, подвижность, надёжность живого движения, зрение, слух, осязание, речь - оружие жизни.
Медлительность твоего благополучия - в ослаблении жил по всем твоим членам и ты, не в силах противиться страстной нахрапистости бытия, вдруг, нежданно навалившегося всею мощью неодолимого вала зла, обретёшь гнетущую несвободу отчаянного бессилия... Не будучи же на стороже, не предуготовлен, ты пропустишь его страшный, сокрушающий удар и будешь погребён под обломками своей собственной прекраснодушной слабости.
Потом, становясь ничтожным приверженцем изнаночности недоброты и, на пути напрасных стенаний и сожалений о безвозвратно ушедшем - омертвеешь, всё ещё сохраняя качество: "внешне жив". Так жизнь твоя превратится в тихий, бесчувственный, безумный ад - без настоящего, без будущего, без прошедшего. Пребывая в скорбной юдоли бездыханного отчаяния - становишься сам - злом. Когда же изначально изберёшь именуемое смертью, то и там не найдёшь жизни для чувств.
Оборотясь, с насупленною и недоверчивою, гневливою душою к лику жизни, подозревая себя в подвохе и предательстве, не сможешь напитать и себя. Минут мимолётные запахи... И не услышать более шелест ивствянных кружев, ни поять её удивительные ароматы... Кокон закатан! Их уже нет для тебя более, дорогой мой мальчик. Ссуропленная, скукоженная, душа твоя не подскажет пути, пребывая в плену недоверия, в обиде и скаредности нутряных обездушенных взмахов.
Ввержен в путину обездвиженья, лишишься прозрения всех тех чудных, переливающихся,
перламутровых гармоний, чаянных смыслов, тепла и уюта - прикровенной полноты покоя. Так низойдёшь в жуть, в сурьмяную тьму...
Потому избегай того и другого. Предуготовляют тебе безысходность.
Единственное спасение - в приятии: без недостатка и без избытка, в полноте, когда пугающая иных беспечная бесконечность спокойно и беспрепятственно восприимется, и, чудом, воскреснет, пройдёт внутрь, в грудь, становясь твоею непомерною неотъемлемостью, как страдою, частью, и превзойдёт, обращаясь в ничто, Неназываемое. Так, что и это никто не сможет наполнить или опустошить...
Колеблемый ветром... Здесь всегда - ветер. Ты теперь среди нас, вместе, о, Имаджиру! Среди мёртвых и живых. А за окном теперь славно - дождь наконец-то пошёл. Плюёт вразмашку на землю, желея её, впрочем, как и всегда... И, значит, нам - хорошо. На голове звезда, так, беспричинно... Мягкость - беспочвенна. Жёсткость - всегда жестока. Не пленяйся ни тем, ни другим. Ведь я - это ты - мой сынок Имаджиру. Как и прежде - любим...
Свидетельство о публикации №112051800407
Таисья Сахнова 25.06.2012 08:10 Заявить о нарушении
Сергей Рар 19.07.2012 10:50 Заявить о нарушении