Антония Поцци. К столетию со дня рождения
ВОСПЛАМЕНЕННАЯ ХРУПКОСТЬ
100 лет назад, 13 февраля 1912 года, родилась Антония Поцци – «может быть, единственная подлинная женщина-поэт, которую видела Италия в двадцатом веке» (Эудженио Монтале).
Монтале написал эти слова, когда ХХ век еще не перевалил за половину. Уже в следующем десятилетии тот же Милан, где родилась и прожила всю недолгую жизнь Антония Поцци, открыл миру Альду Мерини (1931–2009), чья слава в сегодняшней Италии кажется беспрецедентной для нашего, как любят говорить, непоэтического века. В честь Антонии Поцци трубы славы не трубят; и юбилейный год навряд ли что-то сильно изменит. Отдельные ее стихи довольно известны. Сочувственное внимание привлекает ее трагическая судьба. Но Поцци – из тех поэтов, о которых нельзя составить впечатление по отдельным стихам и из общих биографических сведений. Из тех, кого нельзя пробегать глазами наскоро. Из тех, относительно которых легкие и скорые выводы бесполезны. Ее поэзию лучше совсем не открывать, чем скользить лишь по поверхности слова и смысла. Так считала она сама, и никогда не отдавала стихов в печать, хотя имела для этого все возможности.
В 1945 году, в предисловии к посмертному сборнику стихов Антонии Поцци Монтале писал: «Есть два способа понимания этой книги: ее можно читать как дневник души, а можно читать как книгу поэзии. Во втором случае она перестает быть простой и очевидной». В те годы Монтале знал о жизни души поэтессы совсем немного, и из стихов ему была известна только часть. С 1970-80-х годов, когда стали доступны ее дневники, немалая часть переписки и те стихи, что прежде не издавались по воле родных, картина выглядит иначе. Дневник души Антонии оказывается не проще, чем поэзия; одно и другое связаны неразрывно, поэтическая глубина Антонии соответствует дерзости и упорству дальних плаваний ее души. Сегодня ее поэзия читается еще и как дневник экзистенциального и религиозного поиска – что роднит его с творчеством уже упомянутой Альды Мерини – и вписывается в тысячелетнюю традицию европейской женской мистики, вслед за длинным рядом имен – от Хильдегарды Бингенской до Симоны Вейль.
НАЧАЛО
Вспоминаю сентябрьский день
на Монтелло. Я – ребенок еще,
с тощей косичкой и зудом
от дикого лазанья на коленках.
Отец, забравшись в окоп,
вырытый в каменистом пригорке,
рукой мне показывал вдаль, сквозь расщелину,
на Пьяве, на те холмы, говоря
о войне, о себе, о своих солдатах.
В тени холод остролистой травы
ощущали икры; в глубинах земли
корни еще, может быть, тянули
крови последние капельки. Но я горела
желанием выпрыгнуть вон,
в наглое солнце, чтобы сорвать
горсточку ежевики.
(«Легкомыслие», 1929)
Если бы мне пришлось снимать художественный фильм о жизни Антонии Поцци, я начал бы с этой сцены: отец и дочь на высокой горе. Сорокалетний рослый мужчина с суровым и сосредоточенным лицом с утра до ночи водит за руку маленькую, лет восьми, девочку по холмам и долинам в предгорьях Альп, показывает ей выдолбленные в каменистом грунте окопы, пулеметные гнезда, артиллерийские каверны. Воспоминания пережитого еще так свежи. Кажется, ходить по этим местам, где несколько лет назад тут и там лежали гниющие, истерзанные тела товарищей и врагов, должно быть сплошной пыткой. Но Роберто Поцци водит по этой измученной, напитанной кровью и металлом, земле маленькую дочку и рассказывает, рассказывает… Для нее слова отца звучат как легенда, а не как реальность вчерашнего дня, какие-то из них пролетают мимо ее внимания и слуха. Сквозь усталость она пытается любоваться синими цветами горечавки, белыми эдельвейсами; ей утолить бы жажду кислой ягодой ежевики… Что-то таинственное, помимо слов, отпечатывается навсегда в ее душе. Что двигало отцом в тот день: желание выговориться, сбросить с души груз пережитого? Передать наследнице память об эпических страницах истории? Душа Антонии с детства восприняла безмерную, непоколебимую, свободную красоту гор как свидетельницу человеческой трагедии. Горы для нее – это те, кто способен выслушать любую исповедь, все понять, все горе и зло закрыть, стереть своими снегами и туманами. Это образ божественного величия, вечности – и, в то же время, место, где душа доверчиво открывает небу и земле все самое затаенное. «Горы – мамы мои» – будет говорить Антония спустя годы.
Может быть, еще с этих дней останется в ее душе мысль о человеческой жизни как жертве. Чем больше тебе дано, тем большим должен ты пожертвовать. В конечном счете, пожертвуешь самим собой. Для тех, кто воевал с 1915 по 1918 в предальпийских областях – на Изонцо и Пьяве, при Капоретто – та война и была человеческим жертвоприношением, необозримой многомесячной гекатомбой на глазах горных вершин – этих алтарей безмерного молчания. Война была преимущественно позиционная, атаки захлебывались, линия фронта менялась мало; сменялись лишь сотни тысяч людей, которые изо дня в день кормили своей плотью австро-венгерские пулеметы.
Уже 25-летней, Антония напишет о своей судьбе так:
Родилась я невестой солдата.
Привыкла, что в походах да войнах
длинные месяцы тебя разлучают со мною.
Над очагом склонившись, отчищаю с одежды грязь;
вот, флаг застелила сверху твоей кровати.
А как о тебе думаю посереди двора –
дождь над телом моим осенним
льет, как над порубленной рощей.
Когда в сентябре заблистает небо,
и огромным оружьем прогремит над горами –
распустится красный шалфей цветами над сердцем.
Ты просто меня позови,
ты просто пользуйся мной
с доверьем, какое ты даришь обычным вещам –
воде, что себе на руки плещешь,
шерсти, чем от холода грудь прикрываешь…
(«Голос женщины», 1937)
В собственной биографии Антонии не было вовсе ничего военного. Само слово «солдат» в ее стихах появляется реже любого иного. Тем не менее, «невеста солдата» – образ ее души. Безнадежная любовь. Безоглядная верность. Постоянная готовность к потере самого дорогого – безвозвратной, невосполнимой.
…И весь тот фильм я выстроил бы вокруг взаимоотношений отца и дочери. Практически все, кто пишет о судьбе поэтессы, возлагают на Роберто Поцци главную вину в трагедии Антонии: сломал тотальной опекой, разбил любовь и, наконец, уже после смерти цензурировал ее письма и стихи… Но и без такого отца, как Роберто Поцци, и Антония не стала бы той самой Антонией Поцци, какой она была – в жизни и в стихах. С Антонией, родившейся очень слабой, отец, чуть стала она подрастать, возился так, как стоило бы заниматься с мальчиком: велосипед, верховая езда, лыжи… К регулярным спортивным занятиям прибавились летние и зимние походы в Доломитовые Альпы, которые со временем сменились настоящими восхождениями в компании альпинистов. Здесь, кажется, проявилось желание развить в единственном ребенке те качества, которые самому Роберто Поцци пришлось приобретать с немалым трудом. Опыт войны, куда он попал уже 35-летним, заставил его задуматься об уроках смелости, упорства, выносливости, которые должен получить человек ХХ столетия. Роберто происходил из небогатой, но уважаемой и талантливой учительской семьи. Он обладал развитым чувством прекрасного и активно интересовался культурой. Можно представить, что его немало тяготил труд адвоката и обязанности в миланском городском самоуправлении. Получив, в силу женитьбы на аристократке, роскошный дом и графское поместье, он должен был постоянно собственным трудом доказывать самому себе и людской молве, что по праву обладает тем, что ему досталось. Эти обстоятельства не могли не развить в Роберто Поцци сильную амбициозность, главным объектом которой стало самое дорогое для него существо. Занятиями спортом и туризмом дело, конечно, не ограничивалось: мать Антонии, прекрасно играя на фортепьяно и скрипке, владея несколькими иностранными языками, передала все это и дочери. В воспитании Антонии немалое значение придавалось памяти прадеда по матери – известного в начале ХIХ века поэта и писателя Томмазо Гросси, статуя которого и по сей день стоит в Милане, у здания пинакотеки Брера. По мысли родителей, Антонии предстояло стать не просто завидной невестой, но лучшей девушкой на свете – с кристально-чистыми нравственными понятиями, умом, развитой чувствительностью и ворохом талантов, которые трудолюбие должно было довести до совершенства. С детства усвоенная установка только на лучшее, подлинное – и, прежде всего, на моральную цельность, на верность идеалу – ясно звучит во всех дневниках и письмах Антонии. Соглашательство, посредственность, фальшь всегда будут для нее запретны. Лучше мучительная мечта о недосягаемом совершенстве, чем банальность, чем размен на мелочи. С этим девизом Антония Поцци пройдет свой недлинный жизненный путь.
Помню, жила я в доме
мамином, среди равнины,
и окошко мое смотрело в луга;
дальше – запруда, поросшая лесом,
скрывала Тичино, а в самой дали –
тянулись темной грядою холмы.
В детские годы я лишь однажды
видела море, и, будто влюбленная,
скучала по нему непрестанно.
До вечера наглядевшись на горизонт,
я прикрывала глаза – и ласкала
между ресниц очертанья и краски;
и расплывалась цепочка холмов,
зыбкая, голубая – я видела море, и оно мне казалось
еще лучше, чем настоящее.
(«Любовь на расстоянии», 1929)
ЛЮБОВЬ
Мои мысли сегодня похожи
на эту девочку-воду,
что бежит серебристым шажком
за каждою лодкой.
Тень мыса
над белым морем
– низкая, грубая нота
в обольщенном закате –
с темным оттенком упрека;
а на самом краю,
ясном, словно колокол корабельный –
взволнованной грудью маяк
вздыхает по открытому морю.
(«Картинка», весна 1929)
В предпоследнем классе лицея шестнадцатилетняя Антония влюбляется – первый и последний раз в своей жизни. Она вкладывает в любовь все свои представления о человеческом идеале. Ее возлюбленным, конечно, может стать лишь совершенно особый человек, в котором она увидит средоточие самых главных достоинств из тех, о которых она когда-либо читала и размышляла. Этот прекрасный образ она обнаруживает в своем учителе греческого и латыни. Антонио Мария Черви, холостяк в 34 года, уроженец Сардинии, глубокий знаток античной философии, поэзии и религии, при этом ревностный католик, был увлеченным педагогом и, не имея своих детей, охотно отдавал ученикам душевные силы и время. Биографы Антонии Поцци пишут, что мечтательная и своенравная девушка первая влюбилась в своего преподавателя и разожгла в его душе ответное чувство. Так представляла дело и сама Антония. Однако из ее сохранившихся писем и дневников мы узнаем, что Черви оказывал девочке знаки внимания, которые навряд ли мог оказывать каждому из своих учеников. Во время летних каникул он напоминал о себе посылкой интересных книг, а иногда и навещал любимую ученицу – не в ее миланском доме, а на летней вилле в Пастуро (50 км от Милана), не жалея потратить целый день на дорогу. Человек взрослый, он мог скорее осознать в себе чувства, которые вызывает у него девушка, и сделать первые шаги, способные пробудить в ней ответное тепло. Тем не менее, сам он смотрел на происходящее между ними особыми глазами. По своему складу Черви был мистиком. Предметом его особого интереса была неоплатоническая философия (Плотин, Порфирий, Ямвлих), с ее известными идеями «жизни как сна». Похоже, что у него не было мечты обрести любовь ради создания семьи; его учительство представлялось ему служением монаха в миру. Он довольно долго убеждал себя в том, что его отношения с ученицей есть лишь интеллектуальная дружба, оправданная высокой целью – развить ее душу. Может быть, он приводил себе на память невоплотимую любовь Данте к Беатриче, Петрарки – к Лауре, томя свое сердце сладкой мукой – видеться и говорить с девушкой, которая была ему недоступна – и эта мука давала ему в избытке молитвенные слезы… Практически вся история этой любви известна со слов Антонии. Черви, переживший возлюбленную на тридцать лет, не оставил дневников; из множества его писем к ней не сохранилось ни одно.
Вопросы веры и подлинного смысла жизни составляли главное содержание бесед. Антония пылко заявляла, что считает Христа лишь прекрасным человеком, что Бог для нее есть сама красота мира. Ее учителя влекли мистические образы Божьей Премудрости, Невесты Христовой – Церкви, страдания мучеников христианства и созерцания великих мистиков; ученица горячо спорила с учителем, своим упорством только поддерживая горячий накал бесед. Наверное, оба не лгали, но искренне хотели разобраться с самым главным в жизни: один – поделиться обретенными убеждениями, другая – сама обрести твердую почву под ногами. Но происходило при этом, конечно, совсем другое – то, в чем до поры каждый не признавался ни себе, ни другому.
Однажды, когда Антония спросила учителя, почему у него в глазах такая глубокая грусть, Черви сказал в ответ, что многие годы не может утешиться о потере горячо любимого брата, Аннунцио, погибшего осенью 1918 года, в последние дни войны – там, в Доломитовых Альпах, в дорогих для Антонии местах, где воевал и ее отец. Это ли было подлинной причиной грусти Антонио, или что-то другое, но тема брата еще больше сблизила обоих. Аннунцио Черви был талантливым поэтом, оставившим после себя три изданных сборника стихов. От вопросов религии разговоры учителя и ученицы легко перетекли в поэтическую область: Антония призналась, что и сама сочиняет стихи, показывая их разве что двум самым близким подругам. Любимый учитель вызывал у нее теперь не только глубокое почтение и интерес, но и сострадание в его потере. Его безбрачие представилось ей знаком вечного траура. «А представьте себе, что найдется однажды та, которая, полюбив вас и став вашей женой, родит вам сына и назовет его – Аннунцио… Не утолило бы это боль вашей утраты?»
Черви начинает понимать, что развитие их отношений выходит из-под контроля. Он просит начальство о переводе из Милана. В конце 1928 года он уезжает в Рим, оставив Антонию в скорби и смятении. Чувства поднимаются в ней как вскипающее молоко. Стать женой любимого, родить для него сына и воскресить в его лице погибшего поэта – становится для нее предметом размышлений и снов. С апреля 1929 года она начинает ежедневно записывать стихи. Записывать в стихах свою, как сама выражалась, vita sognata, жизнь в мечте. Однако, на итальянском эта фраза имеет и другое значение – жизнь, увиденная во сне.
Общаясь в письмах, Антонио и Антония продолжают прежние темы, и она еще ведет себя, как упрямый подросток, впрочем, с большой долей кокетства. Голос влюбленной женщины кричит в каждой строчке:
«Да, я люблю вас; ну и что? Да, вы моя жизнь: мысль о вас ласкает мою душу уже давно. Но что все это может значить для вас, если я даже не знаю вашего Бога; если я даже не умею помолиться за вашего павшего брата? Лучше, если вы меня оставите идти моим путем, с моей несознательностью. Я плыву как кусок пробкового дерева; я не могу опуститься даже на самую малую глубину… Я = сон + взбалмошность. Оставьте меня. Я даже не умею попросить прощения за то, что делаю. Даже не плачу; мне даже не грустно…» (май 1929).
«За этим столом в прошлом году я ни разу не думала о Боге. В этом году я о нем думаю. (…) А еще я теперь достаточно добрая. Перед тем как сесть за письмо вам, я играла «Римские фонтаны», чтобы облегчить душу. Ужасно быть женщиной и иметь семнадцать лет. Внутри одно только безумное желание отдать себя. Хотя Вы правы, говоря, что женщины ничего не стоят» (июль 1929).
Стихи того же времени передают всю гамму полыхавших в душе девушки чувств с полной наглядностью:
Под солнечным зноем
в тесной лодке
озноб –
чувствовать против моих коленок
мальчика чистую наготу,
упоение мукой – носить в крови
то, о чем он не знает.
(«Невинность»)
Слышишь: как близко – колокола!
Гляди: в аллее вытянулись тополя,
желая обняться со звуком. Каждый удар –
глубокая ласка, бархатистая
мантия, что на плечи набросила ночь,
укрыв этот дом и мою жизнь.
И каждый в округе предмет стал огромным и смутным,
как детские воспоминанья.
Дай мне руку: знаю, сколько страдала она
от моих поцелуев, эта твоя рука. Ну, дай же.
В этот вечер не горят мои губы.
Будем просто гулять: улица так длинна.
На большом расстоянье я читаю в будущем,
как на листе, то, что мне предстоит;
и потом – видение рушится вдруг
во тьму неизвестности, словно эта
страница белая, чистая – рвется
на темной ткани стола.
Но ты приходи; погуляем. Ведь неизвестность –
даже она не пугает, когда я рядом с тобой.
Ты меня делаешь всю хорошей и белой, как девочку,
что шепчет молитву и – засыпает.
(«Покой»)
Не горы, а души гор –
эти пики неясные, что застыли
в единственной воле – ввысь. Ползем
стеной неизвестной твердыни: в ладони ладонь,
сомкнуты пальцы горящей дугой,
трением страстно напрягшихся членов
одолеваем скалу. С голодом
хищников встаскивая на камни
наше влажное тело, опьяняясь безмерным,
водружаем на острой вершине
нашу воспламененную хрупкость….
(«Доломитовые Альпы»)
И среди мечтаний – вдруг – громом средь ясного неба:
…А мне бы кануть вниз головой
в текучесть безумную камня,
а мне бы рухнуть на твердый валун,
и, выбив его из земли, расколоть
худыми моими руками;
я б вырвала, как у распятья
на кладбище, у него одно только слово,
что мне света подаст. И стала бы пить
свою кровь глотками веселыми…
(«Наваждение»)
Что это? Откуда?
Дед Антонии по отцу, школьный инспектор, добровольно ушел из жизни, оставив жену с тремя детьми на руках. Одна из его дочерей кончила жизнь самоубийством, будучи семнадцати лет от роду. В душе Антонии бред о самоубийстве тоже возникает в семнадцать. Доверяя стихам каждое сильное переживание, она и об этом объявляет предельно ясно. Потом она научится жить в хронической готовности к смерти, уже не крича о желании «кануть вниз головой», но тихо и смиренно оговариваясь: «если случится, что однажды мне придется уйти». А пока болезнь еще в острой форме; организм еще сопротивляется:
(…) Удержи меня в жизни,
мужчина. Туман проползает,
слизывая, растворяет бред мой безумный.
Немного еще, и увидим, как тает
над долами; а мы – на вершине оба.
Удержи меня в жизни. О, как нежны
твои глаза нерешительные,
твои глаза – из стекла чистого, голубого!
(«Наваждение»)
В стихах Антония всегда зорче и правдивее, чем в других формах своего существования. Только что приведенные строки отвечают сами себе: этот мужчина, с глазами из чистого голубого стекла – не удержит ее в жизни.
В течение всего 1929 года влюбленным удалось встретиться лишь однажды. Прошел еще целый год разлуки, Антония закончила школу. Антонио Черви, собравшись с духом, как честный человек, приехал в Милан для официального визита в дом Поцци.
«Знай, что он очень добрый, – морально готовила друга Антония. – даже если он живет не так, как ты, даже если жизнь заставила его заниматься не тем, для чего он рожден. Это душа несказанно сильная, вдохновенная, честная, бесконечно справедливая. Я так перед ним виновата: я никогда его не любила достаточно; я только всегда его до дрожи боялась…»
Синьор Роберто, выслушав суть дела, выставил претендента из дому, пригрозив, что в случае чего найдет способ охладить его любовный пыл.
…Антонию, проглотившую горсть таблеток, насилу спасли медики. Ее отчаянный поступок не смягчил отца. Черви, подавленный, оскорбленный, ушел в себя. Впоследствии ни один из претендентов на руку Антонии не встретит в ее родительском доме такого жестокого отпора. Поверх веяний времени и классовых барьеров, Роберто Поцци попытается найти общий язык и с красавцем Ремо Кантони, евреем по матери (и это в середине 30-х, на пороге принятия «расовых законов»!), и с ершистым студентом из рабочих, Дино Формаджьо. Оба эти парня впоследствии станут виднейшими итальянскими философами. Только профессор Черви, благочестивый католик, человек с безупречной репутацией, умный и тонкий, еще молодой (всего-то 35 лет) – и единственный по-настоящему любимый Антонией – в качестве предполагаемого зятя вызвал у синьора Роберто абсолютное отторжение.
ЖИЗНЬ, ПРОЖИТАЯ В МЕЧТЕ
В том же 1930 году Антония поступает на филологический факультет Королевского университета Милана, заинтересованно учится, активно общаясь с самыми разными людьми. Постоянно посещает семинар по эстетике Антонио Банфи – один из маленьких очагов свободной мысли, пока уцелевших от фашистской цензуры; многие студенты Банфи, друзья Антонии, после войны войдут в число ведущих гуманитарных деятелей страны. Антония занимается исследованием творчества Флобера, переводит современную немецкую прозу. Но главная, в ее собственных глазах, часть ее жизни – это продолжающаяся жизнь в мечте. Любовь к Черви по-прежнему горит в ней: впереди еще четыре года борений, несколько встреч украдкой, которые принесут обоим только новые муки, горячая переписка и – может быть, главное – полторы сотни стихотворений. Кажется, больше всего сил – не только душевных, но и физических – вложено именно в стихи. И не столько сам этот поэтический дневник нуждается для понимания в фактах биографии, сколько биография Антонии зависит от ее стихов и объясняется ими.
(…) Мама сегодня пришла, и у двери
возьмет тебя за руку,
и мы вместе вернемся домой,
тихонько,
чтоб не устали
маленькие твои коленки.
Видишь, маленький,
нам с тобою еще подниматься
по этой улице длинной,
и как будем там, наверху,
войдем в этот сад старинный,
где темные-темные дерева,
пройдем по нему до конца,
откроем маленькую калитку;
а как выйдем из последней аллеи;
на лужайке, под небом открытым,
там наш дом.
Малыш, а когда доберемся
до нашего дома,
я после такого пути
тебя подниму над землею
и вложу в самые руки
Того, кто ожидает свыше.
Скажу Ему: «Видишь?
Видишь, кого я Тебе принесла?»
И душа, дар свой отдав последний,
станет нагой и нищей,
как колос опустошенный.
Но ты, ты, созданье мое,
поднимешь в маленьких ручках
жертвы моей цветок –
сокровище каждого, кто человечен,
единую надежду Добра.
(«Завтра», 1931)
История воображаемого «материнства-жертвы», много раз рассказанная Антонией в десятках стихов, жутковата. В ней Антония излила из себя – с кровью, будто погибший плод – весь свой жизненный запас. И эта же история стала, вероятно, критическим моментом ее религиозного поиска. Повинуясь выбору любимого, она, подобно мученикам или аскетам, готовится принести в жертву Богу любовь и тот главный плод, которого она ждет от любви. Связанная верностью Антонио, она отказывается иметь ребенка от какого-либо другого мужчины и, значит, как сама убеждена, жертвует главным смыслом своего земного существования...
После окончательной разлуки с любимым его образ навсегда сохранится в душе Антонии. Она попытается полюбить еще не раз, будет посвящать стихи и другим мужчинам… Но то, что пережито однажды – как самая настоящая реальность, причем высшего порядка – не вернется уже никогда.
(…) когда по улицам – прежде,
чем настанет вечер, брожу я,
снова хочу
быть окном, что гуляет,
открытое, с краешком
неба, что наполняет его.
Снова хочу,
чтоб звучало птичьею стаей
биенье сердца моего
в вышине,
словно гнездо колоколов.
Чтобы темные вещи земли
власти на мне
не имели – иной,
разве как легкие молоточки,
чеканящие
на обнаженной лазури души
одно лишь
имя твое.
(«Небо во мне», 1933)
"ЭТО ЗНАЧИТ - ВЕРНУТЬСЯ"
Теперь заглянем в самый конец. В сентябре 1938 года правительство Муссолини, следуя примеру «большого брата», издало «законы о чистоте расы». По университетам покатилась расовая чистка. Семинар Банфи, а вместе с ним, круг друзей Антонии быстро поредел. Вскоре из Германии принеслись сообщения о «хрустальной ночи»; итальянские евреи – те из них, кто имел такую возможность – заторопились в эмиграцию. Ремо Кантони был вынужден скрываться. После австрийского аншлюса и Мюнхена в воздухе отчетливо запахло войной. Жизнь становилась все более нервной и зыбкой. Дино Формаджьо, три года ходивший на правах жениха, молодой человек с характером, внезапно объявил, что зависеть от денег богача, связанного с режимом (т. е. синьора Роберто), считает низким, а значит, «останемся просто друзьями».
Утром 2 декабря Антония, придя на работу в лицей, где преподавала литературу, закончила урок словами: «Будьте, пожалуйста, хорошими». Вышла из здания, села на велосипед. Вечером случайный прохожий нашел ее за городом, на заснеженном лугу близ стен древнего монастыря. Она лежала без чувств. В больнице определили отравление барбитуровой кислотой и пневмонию от переохлаждения. Через сутки Антония умерла.
Это не – умереть,
это значит: вернуться
к очагу своему, к колыбели;
тот день будет ясен,
словно улыбка матери,
что заждалась.
Поля, покрытые инеем, посеребренные дерева, хризантемы
белые; девочки,
одетые в белое,
в фате, точно иней,
журчливые, как вода,
еще живая, льдом не закрытая,
меж глинистых берегов…
(«Похороны без скорби», 3 декабря 1934)
Антонию похоронили в селении Пастуро, близ реки Тичино, напротив ее любимых гор. Вскоре в Милане вышло первое – частное, на деньги родителей – издание стихов. До самой смерти дочери синьор Роберто не знал, что главным делом ее жизни была поэзия. Он разослал несколько экземпляров книг известным поэтам и критикам. Едва ли не первым откликнулся сочувственным письмом из далекой Англии Томас С. Элиот. На пороге войны, о которой неумолчно твердила государственная пропаганда, послать стихи во враждебную Англию… Нет, Роберто Поцци явно не был узким человеком, мыслящим по чужим шаблонам. В числе прочего, он не усомнился напечатать стихи дочери с горьким упреком и вызовом Богу. Но стихи с посвящениями «А. М. Ч.» в сборник не были включены, а все письма Черви из архива Антонии навсегда исчезли.
Интеллектуалы, друзья по университету, не приняли стихов Антонии – далеких от крупных тем и новых образов, чувственных, «чисто женских». Первой ее посмертной аудиторией стали приальпийские крестьяне. В течение сороковых годов ее стихи неоднократно печатались в мелких газетах провинции Лекко – там, где она похоронена. В них вложено столько преданности и любви к местным вершинам, ледникам, травам, что, кажется, другого подобного певца в письменной литературе эта горная окраина Ломбардии никогда не имела: только народной песне, наверное, и вверяли такие чувства.
Ты – трава, и земля, и такое чувство,
словно кто-то ступает ногами босыми
по свежей пахоте поля.
Для тебя я надела мой красный передник
и вот, наклоняюсь над этим ручьем,
беззвучно затерянным в пазухе горной;
знаю: мгновенье
– полдень заплещет
зябликов трелью –
и прольется твое лицо
в светлое зеркало, вместе с моим.
(«Решимость», 1938)
Как будто приняв наследство от седых веков, стихи этой девушки, дочери большого города, напоминали своими интонациями старинные песни, причитания, плачи. Можно представить, как они – с постоянным присутствием тем материнства, разлуки и смерти – читались в годы войны в итальянской деревне.
______________________________
В настоящее время предпринят первый русский перевод стихов Антонии Поцци. Его выход из печати возможен уже в течение этого, юбилейного для памяти поэтессы, года. Открывая российскому читателю редкие по искренности стихи, надеемся, что они станут и для нас – народа Цветаевой и Есенина – новым уроком любви к прекрасному: к человеку, природе, к малой родине каждого из нас и, наконец, ко всей нашей общей большой родине – планете Земля.
Если какое из бедных моих слов
придется тебе по сердцу,
и ты мне об этом скажешь
хотя бы только глазами,
я распахнусь перед тобой
в смехе счастливом,
но все-таки буду дрожать,
словно маленькая юная мама,
что краснеет,
когда от прохожего слышит,
как младенец ее прекрасен.
(«Стыдливость», 1933)
(перепечатано с небольшими сокращениями с сайта "Частный корреспондент", 13 февраля 2012 г.)
Свидетельство о публикации №112021700602