Ходить по земле. Александр Ревич
Опубликовано в журнале:
«Дружба Народов» 2005, №10
Валерий Липневич
Александр Ревич. Дарованные дни. Стихи, поэмы, переводы. М.: Время, 2004.
Перелистывая новую книгу Александра Ревича, невольно обращаешь внимание на
даты. Видимо, не случайно в сборник не вошли стихи, написанные ранее
37-летнего возраста. Подчеркнуто постпушкинские, ни в коей мере не
соотносящиеся с его типом ранней художественной реализации, стихи тем не менее
продолжают традицию поздней пушкинской лирики — ничего суетного, ради красного
словца, для шума и пиротехнического блеска. Все это приличествует пижонам и
канатоходцам духа. Ревич — не из их числа. Дабы не возникло и малейшего
сомнения на этот счет, поэт документально — то есть стихотворно —
открещивается от возможного подозрения:
Я не желаю быть канатоходцем…
Предпочитаю ходить по земле,
по траве и суглинку.
Желаю как собрат и ученик
идти к деревьям, людям и пернатым.
Возможно, именно для того, чтобы ритмически выделить, подчеркнуть важность этой декларации, использует и не характерный для себя верлибр. Его стихия — классический стих, “ямб четвероногий”, который “строфу копытит не спеша”.
Просматривая даты далее, обнаруживаешь, что поэт пробегает пятидесятые,
шестидесятые, семидесятые и даже восьмидесятые годы прошлого века, отмечаясь
часто всего лишь несколькими стихотворениями. Собственно стихи, составившие
основной массив книги, написаны на подходе к третьему тысячелетию. А последняя
дата под текстом — 19 января 2004 года, поэту 82. В таком возрасте стихов
обычно не пишут. Но это именно тот случай, когда, вспоминая Твардовского,
“молодость с годами приходит”. Только без его же горьковато-трезвой добавки:
“То-то и оно!”
Вот что замечает по этому поводу сам Александр Ревич:
Я смыслы образов и звуков множил,
так семь десятков лет на свете прожил
и только на восьмом заговорил.
Видимо, без этого трезвого и требовательного взгляда на себя
невозможно никакое движение. Древние категорично утверждали, что поэтами
рождаются. Но опыт, в том числе и Александра Ревича, свидетельствует, что
поэтами также и становятся. В одном случае родник дарования сразу являет себя
миру, а в другом поэт медленно, преодолевая сопротивление твердых пород, идет
к своему водоносному слою. В случае Александра Ревича мы имеем второй, более
трудный вариант. На этом пути редко у кого хватает веры в самого себя. Но еще
реже обнаруживается талант строгого зрения, не дающего довольствоваться уже
достигнутым и отвергающего компромиссные и щадящие результаты. Так
нравственные параметры личности становятся и основой ее творческих свершений.
Хотя, если бы не мучительно-болезненное возвращение нашей жизни в историю, в
стихию обновления и перерождения, Ревич остался бы, пожалуй, только
стихотворцем, старательно блюдущим законы ремесла. Не было бы, вероятно, и его
больших переводческих удач, прежде всего “Трагических поэм” Теодора Агриппы
д”Обинье. Невозможно быть большим поэтом только в переводах или только в
собственных стихах. Поэт — это система постоянно сообщающихся сосудов.
Произошел, в сущности, спасительный резонанс: частота вынужденных колебаний
совпала с частотой собственных. Поэту повезло — как повезло в начале жизни
человеку, оставшемуся живым. Хотя и лишенному молодости. Но ампутация
молодости не казалась поначалу такой уж страшной — дарована жизнь, телесные,
ничем не заменимые радости. Счастье дышать, видеть, понимать.
Знакомясь со стихами, понемногу проникаешься мыслью, что главным для человека
по имени Александр Ревич и стало это неукротимое желание вернуть себе отнятую
молодость, ту “Страну Девятнадцати Лет”, гражданства в которой его грубо и
неожиданно лишили. А после войны ее уже не было на карте жизни — напоминала о
ней только боль утраты, которая с годами становилась все острее. Так мучают
искалеченных людей фантомные боли. Но сам-то молодой человек, в отличие от
многих ровесников, остался жив. Пусть и без молодости — не до жиру.
Видимо, тот факт, что ему удалось остаться в живых, стал для Ревича мощным
двигателем духовного роста.
В ночь, когда нас бросили в прорыв,
был я ранен, но остался жив,
чтоб сказать хотя бы о немногом.
Я лежал на четырех ветрах,
молодой, безбожный вертопрах,
почему-то береженный Богом.
Возможно, на фундаменте именно этого переживания и выросло позднее религиозное сознание.
Духовные преображения — самые важные для Александра Ревича. Поэтому он и
позволяет себе обронить по другому поводу: “Что стихи! Бог с ними со стихами”.
То есть главное все же то, что возникает в душе — иногда и не без воздействия
поэтического слова. Но упорные усилия поэта оказались не совсем бесполезными:
“Юность, боль моя, что ж ты со мною до седых не простишься волос?”
Так утраченное оказывается обретенным снова и навсегда. Как замечает поэт: “Сила — когда ты себя одолел,/ все остальное насилье”.
Здесь уместно вспомнить слова Поля Клоделя о том, что религия дает поэзии:
“Первое благо состоит в том, что вера в Бога делает возможной хвалу. Хвала,
быть может, наиболее мощный двигатель поэзии, потому что она выражает
глубочайшую потребность души — она голос радости и жизни, долг всего творения,
влекущий каждую тварь ко всем остальным. Великая поэзия прошлого, от
ведических гимнов и до Песни Солнцу святого Франциска, — это хвала”.
Присутствие религии в поэтическом мире гарантирует, как отмечал тот же
Клодель, и наличие смысла в происходящем. Вероятно, именно поэтому мы не
найдем в стихотворениях Александра Ревича не только явной хулы на божий мир,
на все, что из века в век происходит в нем, но и брезгливого недовольства
происходящим в человеческом измерении все того же божьего мира. Объективная
реальность не подвергается партизанским атакам субъективизма. Нет новизны ни в
чистом мире природы, ни в суетном человеческом общежитии.
Предела нет у горестей и бед,
В любом столетии все те же боли,
Обиды и утраты, те же роли
Палач играет и законовед…
Или:
…когда не тонем — то в огне горим,
когда не проклинаем — славим хором,
и тот, кто на коне, и кто гоним,
живут себе, привычные к раздорам.
Да, всегда тот, “кто жил по чести, попадал впросак”. Тем и выделялся. Но
вспомним Пастернака: “Как много вносит честь в общедраматический замысел
человеческого существования”.
Думаю, элемент квиетизма, пассивного подчинения
Божьей воле присутствует в мировоззрении поэта как следствие тотального
подавления личности, которым отмечена наша эпоха. Но все же Александр Ревич
видит свою роль в том, чтобы предоставить максимально объективные, внешне
бесстрастные свидетельства очевидца. А это уже ближе к стоицизму. Поэт дает
своего рода отчет о присутствии на Земле — ведь в той или иной степени все
поэты инопланетяне. В будничной суете человек часто забывает о том, что жизнь
— прежде всего подарок. Любование миром — первая заповедь живущего. Я бы
сказал, что именно это любование миром, взволнованно-сдержанное, не напоказ,
любование его беззащитной бренностью и составляет стержень поэтического мира
Александра Ревича.
Образом вечно текущей и ускользающей жизни стали для поэта прежде всего
облака. Возможно, благодаря им он и ощутил потребность в слове — чтобы
зафиксировать необычно волнующее переживание:
Все дальше, выше, все вольней,
то парус, то волнистый змей,
всегда как сон, всегда впервые,
в просторах неба без границ
осенними путями птиц
плывут небесные, земные.
Они плывут издалека,
плывут, плывут, и нет им дела
до наших войн, до наших бед…
Облака становятся и символом поэзии, которая также соединяет в себе и
земное, и небесное. Впрочем, все явления, отмеченные бренностью, роднящей их с
нами, вызывают импульсы человеческого сочувствия и поэтического внимания. Будь
то “ласточки летящая стрела” или мотылек-однодневка, который удостоился чести
— “страшное дело” — “воочию увидеть конец света”. Небытие — это прежде всего
та виртуальная реальность, “где ни листвы, ни облаков, ни рек”. Тот
единственный и настоящий ожидающий всех нас конец света. Но ведь дарованные
дни — они есть в каждой жизни. “Мог бы совсем не родиться, мог бы… Спасибо
творцу!” Отношение к миру как к незаслуженному подарку выдает подлинную
мудрость, которая позволяет не только быть счастливым самому, но и делиться
счастьем с другими. Этой атмосферой счастья, обретенной гармонией — пусть
только для себя — привлекают стихи Александра Ревича. Их хочется читать и
перечитывать, проникаясь светлой грустью начальной осенней поры, ощущая, как
говорит поэт, что все остается — потому что “из мига в вечность перешло”. А
“все, что вечностью казалось, вдруг оказалось — миг один”. Хотя сам этот
неизбежный переход наполняет щемящей печалью и жалостью ко всему живому.
“Когда нет жалости, какие там стихи!”
…Что делать — время старит,
ни мига лишнего не даст нам этот скаред,
уходит день за днем, мелькнет, махнет: прощай,
но все, что кануло, приходит невзначай,
и поднят занавес, как перед темной ложей,
и оживает мир, такой забытый, Божий,
в дрожащем мареве и утренних лучах,
скользнувших по реке и дальше — в глубь,в бочаг,
где пряжу облаков полощет день погожий.
Облака, конечно, не могут быть без реки. Поэтому река детства также навечно
впечатана в сердце:
Во мне течет река по перекатам,
она, совсем как в детстве, широка,
никто не знал в разливы, где река там,
где небосклон, несущий облака.
Пусть у поэта не было юности, но у него, несмотря на время, было детство,
неподвластное “суете и страху”, с присутствием всех первородных и насущно
необходимых человеку стихий.
У детства были солнце и луна,
и облако, и крыша с голубятней,
и двор в прямоугольнике окна,
и ветви клена, небо необъятней…
Тогда возможен некий прочный мост между первыми годами и зрелостью — над
бездонным провалом молодости.
Говоря о поэмах Александра Ревича, надо заметить, что именно в них он
полностью реализует свою установку на хождение по земле. Это неторопливые
поэмы-прогулки по жизни, где естественно звучащая речь, без уплотнения,
характерного для стиха, создает эффект присутствия в той давней реальности,
избыть которую никак не удается. “Все остается: радость и утрата,/ и ничего
забыть нам не дано”. Поэмы Александра Ревича соотносятся с поэмами Владимира
Луговского, возможно самостоятельное и более узкое исследование, посвященное
их внешним и более глубоким пересечениям. Во всяком случае, в поэмах поэт
“заговорил” раньше, чем в стихах, что, вероятно, связано с их большей
погруженностью в непридуманную и переполняющую впечатлениями реальность. Что
создает больший напор высказывания — мир словно говорит сам за себя, еще не
ограниченный — не ограненный — познающим и взыскующим смысла разумом. То есть
эпос всегда рождается раньше лирики. Если лирика Александра Ревича
возвышенно-бытийна, то поэмы подводят под нее прозаично-бытовой фундамент.
Хотя случаются чисто лирические и афористичные прорывы:
Я снова мальчик, снова трушу,
хотя все знаю наперед,
когда Россия прямо в душу
в дымину пьяная бредет.
Большую часть книги составили стихи переводные. 52 поэта — от Петрарки до
Янниса Рицоса — представлены нам Александром Ревичем в разных пропорциях, но в
максимально академическом переводе — максимально возможно академическом для
поэта. Наиболее полно представлен Верлен. В какой-то мере это незнакомый поэт
— особенно для тех, кто читал его в переводах Пастернака. “На сердце растрава
и дождик с утра” — это, конечно, перевод вольный. “Слезы в сердце моем, как
над городом дождик”, — безусловно ближе к тексту оригинала, но запоминаться не
хочет. Я думаю, что правы и Пастернак, и Ревич. Потому что любой подстрочник
неисчерпаем. Смысл любого перевода — взаимодействие культур, а сам переводчик
есть именно то, что в результате этого взаимодействия возникает. Сами же
переводы можно рассматривать и как горы шлака ради нескольких светлых и свежих
голов. Хотя, быть может, самое лакомое остается самим переводчикам — некое
дуновение смысла, ускользающее от воплощения, но как-то отзывающееся в
дальнейшем. Хотя бы тем, что переводчики, в отличие от чистых поэтов, живут
намного дольше. Очевидно, что Бог их любит. Не за то ли смирение, с которым
они отдают себя другим? Обретая в итоге самих себя.
Во всяком случае, именно в переводе очевидно, что культура — это прежде всего
труд, некие долговременные и сознательные усилия в определенном направлении.
Так река упорно разрушает — переводит в ничто — даже самые твердые породы,
если они оказываются на ее пути к другой реке или к морю. Безусловно, есть и в
Александре Ревиче это властное и неукротимое начало, способное подчинять, по
видимости подчиняясь.
Свидетельство о публикации №112020708774
Любаша Паламарчук 17.07.2013 23:38 Заявить о нарушении