Terror antiquus

TERROR  ANTIQUUS

стихи и поэмы





НАКАНУНЕ

…И вот уже дрожит за кромкой
весёлый — висельный — простор,
и прокурор скороговоркой
выносит скорый приговор.
И вот уже ползут по коже
химеры страха и трухи…
И спотыкается прохожий
о придорожные грехи;
и грезит за спиной оставить
былой уклад, жену и дом,
забыть о сане и о славе,
и выйти в поле босиком;
и распластаться на просторе,
и оторваться от корней, —
ведь ради выстраданной воли
не жаль уже сгоревших дней…
И ночь рассветом обернётся,
распутав прежние узлы…
И новоро;жденное солнце
опять взойдёт из-под земли.
1980




МЛАДЕНЦА КРИК

Кричит младенец истово
в слезливом упоении:
о, как оно немыслимо,
земное притяжение!
Земли круговращение
так досаждает скоростью,
и головокружением…
Кричит младенец горестно.
К нему уже взросление
взывает с нетерпением —
и лёгкое парение
над будущим мгновением.
Так облака летучие
легки, что и немыслимо…
Но не парить, а мучиться
им на роду написано.
Никак нельзя без мужества
подняться над Обыденным, —
они живут в содружестве
с Великим и Невидимым…
О, облака летучие!
Ручонками к вам тянется
земной великомученик, —
устал, рыдает, мается.
И мы бы так заплакали
над солнечными пятнами,
но мы забиты клятыми
заплатами и кляпами…
Кричит дитя в забвении,
в слезливом упоении:
в глазёнках — отражение
небесного движения.
1981




 * * *
Тяжко жить на свете этом,
но полегше, чем на том:
здесь найдёшь хоть каплю света,
там — не сыщешь днём с огнём…
Вроде просто до смешного —
лёд и пламень, тьма и свет…
Но в сознанье где-то снова
промелькнёт вдруг тайный след
неземного адресата,
след сомнения души,
тайны, что к тебе когда-то
снизойдёт в ночной тиши…
Ты подумаешь — как жутко
жить в неведенье таком…
Может, мы объяты в шутку
настоящим бытиём?..
Может, всё вокруг другое,
может, вовсе нет меня,
а над сонною рекою —
только звёзды и луна?..
Коли так, то лапа смерти
не достанет нас нигде…
Заклинаю: верьте, верьте
этой скрытой простоте.
Да, мы были, есть и будем,
да, навечно вплетены
мы в узоры звёздных судеб
и в печальный свет луны…
1981




 * * *
Вдруг ночью в автобусе
огни, пролетающие за окном,
показались мне огнями
совсем незнакомого города,
а потом… мирным стадом
дрессированных комет,
а потом… огоньками фантастических
фосфоресцирующих рыб
на дне океана,
под немыслимой толщей воды…
Эти, пролетающие в темноте, огни
могли быть чем угодно —
и тем,
и другим,
и третьим —
в совершенно равной степени.
Я был здесь — не при чём.
Я был в стороне.
И вдруг закралось подозренье —
а есть ли я вообще?..
1982




МОЛЧАНЬЕ

Молчанье сладостно, когда
поймёшь его значенье,
когда в немых зрачках взойдёт
подспудное свеченье.
И хлопья белой суеты
под взглядом распадутся,
и света зимнего лучи
безжизненно прольются.
И станут проще и бледней
слепых предметов лица.
Вздохнёт задумчиво душа,
и утро совершится.
И веки вздрогнут. Скрипнет дверь.
И закричит синица.
1982




МЕТАМОРФОЗЫ

Спит кошечка — пушистый эмбрион,
дождь за окном уютненько мурлычет…
Но из нутра безветренного стон
тебе уже не будет безразличен.
Как сладко дремлют кресло и кровать —
беспомощные идолы покоя…
Захочешь ты себя расшифровать,
а разгадаешь что-нибудь другое…
Но вновь нахлынет опыт вековой,
опустошит рассудочностью лихо…
Проснётся кошка, выгнется дугой,
и дождик неожиданно затихнет…
1982




 * * *
Ночным одиночеством к дому гоним,
я шёл, озираясь по снегу,
по белому, белому, длинному снегу
я шёл переулком глухим.
Взлетал обескровленный пар изо рта
и следом за мыслью клубился,
и следом за мною, за мною, а мысли —
они прозябали…
С утра
я с бытом в причудливой битве разбит,
стенали мои арабески…
И только кошачьи и звёздные взблески
 меня окликали навзрыд.
1984




ЯНВАРСКАЯ ИКЕБАНА

венок пятистрочных сонетов

Как хороши, как свежи были розы!
Иван Мятлев


I
Январским утром я сонет изобретаю:
парит к строке строка, снежинки как слова.
Кто знает — до весны растают, не растают?
Кристалликов души история простая:
метаморфозы роз — потом, снегов — сперва…

II
Снежинка — атом льда: на запад и восток,
на север и на юг лучами проникает.
Любой порыв и пыл хлад остудить готов
и трезвым серебром, как розою ветров,
цветенье роз обнять холодными руками.

III
На север и на юг ладони простирая,
превозмоги недуг, полдневный жар забот
и с телом, докрасна распаренным, расстанься,
распятьем на снегу с шипеньем распластайся.
И сердца уголёк растопит — слева — лёд.

IV
Холо;дна, холоста, она летит, не та;я
и не тая; нисколь раскованность и боль.
Снежинка — не вольна она вздыхать устало.
Святая немота парит её устами.
Святая белизна пребудет в ней доколь?..

V
Но лишь падёт — родит надежду на венок,
на стрекотанье тех рискованнейших звуков,
зачнёт разгульный тот, раскованнейший срок,
что разбивает в прах и впрок любой упрёк
и ломится, вопя, в любую дверь без стука…


VI (магистрал)
Январским утром я сонет изобретаю…
Снежинка — атом льда: на запад и восток,
на север и на юг ладони простирая,
холо;дна, холоста, она летит, не та;я…
Но лишь падёт — родит надежду на венок.

1. 01. 1985





КОТ-ПОЛИГЛОТ

У меня поселился и славно живёт,
грациознее лани и льва самого,
обаятельный бешено кот-полиглот —
уморительный раб живота своего.
Он ленивей ленивца, не прочь подремать,
и лукавей лисицы бывает подчас.
Отобедав, он прыгает на кровать —
ляжет и смотрит сквозь щёлочки глаз.
От ушей до подушечек лап, от хвоста до усов,
всем своим естеством он — великий актёр:
он плетёт пантомиму, он играет без слов,
им владеет минор, им владеет мажор,
то Нерон и Сенека, а то — Гумилёв.
Он — исчадие ада, — вздох притаив,
в нём пружиною сжатой заснул Азраил…
То он горд — а то льстив, то ленив — то ретив,
то шкодлив — то велик, то несносен — то мил.
Он, капризный изгиб, Клеопатры овал
повторяя, проснулся и выгнулся в рост,
и опять растянулся в истоме — пропал…
И чуткою змейкой подрагивал хвост…
1986




ЗОЛОТОЕ СЕЧЕНЬЕ

Для ловли зайчиков ничейных
удобный случай нам назначен:
лучей прозрачное свеченье
зеркально мы переиначим.
Мы с детства отданы в ученье:
плетёмся в солнечной уздечке…
Но, преломив лучей стеченье,
слепит осколочек сердечка…
Солёный привкус отреченья
воздаст за беды и обиды,
за предвкушение мученья
и погруженье Атлантиды.
Бликуя в плоскости сеченья,
горят сухие старожилы…
Но в преломлении свеченья
нас возрожденье сторожило.
1987




 * * *
Я по-детски мечтал о собрате…
В тесноте гомонящих дворов
я смеялся, обиды растратив,
и слонялся меж уличных псов.
В их глаза — стародавнее счастье! —
я смотрел как в раскрытый сезам,
день клонился… И я доверялся
этим — самым последним — глазам.
Но в кривых переулках окраин,
искушая пустоты свои,
я искал, как сюжета в романе,
позабытые было следы.
И былые красоты, несмело,
пустотело в закате звеня,
излучая свечение с неба,
забытьём задевали меня…
1987




 * * *
Брожение подпольных,
издревле тайных сил
по крутизне подобно
скольжению светил.
От мерзости до выси
их Мастер возносил:
он издавна постился
в мистерии светил.
Не сотвори кумира
из копоти кадил…
Но покорил Марию
искомый ход светил.
Ребёнок тайным оком
внимательно следил
за бликами востока
пред ликами светил.
А после в утлой зыбке
завыл, заголосил,
раскачиваясь шибко
в мерцании светил.
И скрючило Марию
в горбатую каргу.
И больше о кумире
Мария ни гу-гу.
О воссиявшем духе
младенец возвестил…
И задушил старуху
молчанием светил.
1988




РАЗДВОЕНИЕ

Я копал могилу руками
голыми,
сквозь глину, песок и камень
продираясь когтями, долгими
века;ми
и душными, с тошной тухлинкой…
Правый мой глаз тяжелел, соринка
его раздражала, слезой наливался; боками
острыми камешек в левом ботинке
впивался в ступню. Закат, над затылком
моим багровея, — жив, курилка! —
обо мне говорил, по старинке
беседуя с муторной тучей. Я вроде
и сам над собой воспарял уродом,
скрюченным и летучим. Разводы
благодатно смрадного пота
на рубахе, спине рисовали работу
мышечных жгутов. Охота
была разглядеть поподробней,
как этот, внизу, подобно
земляной крысе, с упорством наркота
или кладоискателя, если угодно,
разгребает грубую землю, руки
кровавя, ломая ногти, звуки
стонов нутром исторгая, муки
верша скорпионовой жизни…
Но сумрак, над ним совершающий тризну,
обугливал это, театру Кабуки
подобное, действо. И укоризна
раздвоенного организма длилась
меж нами в пространстве, и гнилость
кладби;ща дарила последнюю милость
издёрганным мышцам… Когда упало
нижнее «я» в яму,
верхнее «я» земляным одеялом
принакрыло того, кого могильная сырость
блаженной прохладой объяла…
1988




АЗРАИЛ

И. Д.

Чёрной копотью кадил
небо ясное коптил,
по ночной земле бродил
ангел смерти Азраил.
А над ним луна парила:
сенью звёздного клавира
солнце бледное затмила…
Азраила сон сморил…
Ассирийская царица
пролетала красной птицей,
и огнём на колеснице
ярко вспыхивали спицы —
в чёрной копоти кадил…
Пролетала над горами,
над ночными деревами,
и прохладными крылами
обессмертила клавир.
И своей подлунной лирой
Азраила пробудила…
И восстал над спящим миром
ангел смерти — Азраил.
1989




 * * *
Н. Ш.

любовь и смерть
любовь и смерть и солнце
любовь и смерть и солнце и вода
любовь и смерть и солнце и вода и сладкий пот
любовь и смерть и солнце и вода и сладкий пот и долгий
и долгий стон тоски и волчий вой
под круглою луной
под окнами под оком вышним
под пышною стопой июньской ночи
июнь июнь бикфордово горит сгорает
и сгорит любовь и смерть
и длинный длинный долгий стон завьётся
серпантином
под тёплою стопой всевышнего испода
под краешком ухмылки боговой
вот каково оно
сухое дыхание исхода
1993




ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ

Заедает среда четвергом
шелестение белых песчинок:
всё течёт и течёт глубина
сверху — вниз.
1994


ВЕЧЕР ПОЛНОЛУНИЯ 19 ДЕКАБРЯ 2002 ГОДА
На Николу-угодника смотрит Луна,
из которой сочится одна глубина, —
желтизною яичною падает ввысь
на жаровню, откуда мы все родились,
где шкворчит предрождественский холод и мрак
и в безумный порядок укладывается бардак.
19. 12. 2002







TERROR  ANTIQUUS
 
цикл параболических поэм





ПЕВЕЦ


        поэма


          I
ОН шёл много дней и ночей —
измученный, грязный, косматый,
голодный, свободный, ничей,
лишь в том, что ОН есть — виноватый.
И в непроходимых лесах
встречая клыкастого зверя,
душил в себе гибельный страх,
в немую надежду поверяя.
Питался листвой и травой
 и пил из ручьёв прохладных,
и одурманенной головой
Лешим кивал и Наядам.
Природа клубилась вокруг —
мясисто, развратно, безбожно,
маня ЕГО тысячью рук
и тысячью губ тревожа.
Во мраке огнями глаз
посмеивалась и томила…
Теперь изменяла подчас
ЕМУ — ЕГО прежняя сила.
И, прерывая свой путь,
ОН липкие шорохи слушал,
и долго не мог заснуть,
ворочаясь в сумраке душном.
А утром над миром звезда
огромно и дерзко вставала,
и мрак разгоняла заря,
горя беззастенчиво ало.
И вновь, измождённый изгой,
бежал ОН из грешного рая,
безверие, холод и зной
мучительно превозмогая.
… А всё началось с того,
что как-то однажды запел ОН…
С тех пор невзлюбило ЕГО
собратьев безгласое племя.
В каком-то нездешнем порыве
ОН что-то выделывал ртом…
Такое случилось впервые
в затерянном племени том.
Тягучие, жуткие звуки
собратьев бросали в дрожь,
и руки томились в муке…
А дело в чём — не поймёшь.
Язык первобытного жеста
доселе единственным был…
И вождь, услыхав ЕГО песни,
стал недоволен ИМ.
А вождь был жестокого нрава…
И, судя уже по всему,
за дерзкие песни расправа
теперь угрожала ЕМУ.
И в долгий пустившись побег,
ОН разве что чудом не умер, —
неведомый нам человек
в саблезубого тигра шкуре.


II
В ЕГО почерневшем теле
плыли, струились как струги, —
сплетаясь, гортанно пели
тугие нагие звуки.
Но ОН их сдерживал силой
в дремучих своих глубинах.
В молчанье своём носил ОН
предвестье своей судьбины.
ОН знал, что ещё не время,
и шёл исступлённо, глядя
сквозь вековые деревья —
будущей песни ради.
Уже ОН ступал насилу
и слушал себя ревниво,
когда вдруг взору открылась,
под ноги легла — равнина!
И ОН задохнулся и замер
от воздуха и простора,
взмахнул широко руками
и в дымке увидел — горы.
В них он услышал нежность
и, позабыв про усталость,
к ним зашагал с надеждой
на то, что немного осталось…
Теперь ОН ступал расторопней,
не то, что в дремучих дебрях…
А рядом паслись антилопы
и полосатые зебры.
Здесь-то уже природа
лёгкой была и невинной…
И звуки, устав от хворобы,
в НЁМ новой взвились лавиной.
И вновь ОН сдержал их сытую,
глубинную сочную влагу,
и в них заключённую силу
передавал ОН шагу.
Но вдруг в разморённом покое
пронёсся тревожный трепет,
и антилопы толпою
промчались мимо, как ветер.
За ними, крича отчаянно,
зебры прогрохотали следом…
Земля, зарыча, закачалась,
и пыль заслонила небо.
ОН отшатнулся, не веря,
и сквозь эти пыльные тучи
увидел — огромного зверя
подобного горной круче.
ОН не успел и подумать
об опасности смертной,
как с ног ЕГО сбило! сдуло!
ударило душным ветром!..
… ОН очнулся, когда в округе
сумрак вечерний сел.
Оглядел ОН себя в испуге
и удивился — цел.


         III
А, ночь переспавши, наутро
достиг ОН восторженно гор,
что откровенно и мудро
смотрели ЕМУ в упор.
ОН голову запрокинул —
захолонуло нутро всё:
запредельно мерцала вершина —
разве ж доползти до неё?!
Дойду! Ради будущей песни
сомнениям мест нет:
от себя отказаться если,
не мил будет бел свет.
Припомнив с ухмылкой грубой
собратьев своих всех,
кряхтя и рыча сквозь зубы,
пополз ОН туда — вверх!
Забыв своих звуков думы,
отбросив и нежность и гнев,
ОН был осторожнее пумы
и настойчивей, чем лев.
Порой отдыхал на уступах
в тени отвесных теснин —
дышал и смотрел тупо
на неба слепящую синь.
И снова, напрягшись, нацелясь,
змеился кошачьим ползком,
мечты гнал из цепкого тела —
об этом потом, потом!..
Горы сильней, чем боги,
им лучше не прекословь!..
Давно уж босые ноги
и руки разбиты в кровь.
Но вот же уже она — рядом! —
в ослепительнейшем снегу —
вершина!.. Но где ж она, радость?
Нет мочи… устал… не могу…
К сугробу приник ОН вяло,
забылся, ушёл в никуда…
И отдохновением обволакивала
звенящая пустота.
Уже леденело тело,
глаза застилал туман…
Но вдруг издали зазвенело —
на что же мне голос дан?!
И взроптали, заворочались в муке
не сдавшиеся до конца
сокровенные, чуткие звуки —
и — пробудили певца!
И вздрогнул ОН — что же я, что же?!
И ожил, и встал застонав:
неужто уже обезножел,
поправ непокорный нрав?!
И снова, плюя на утраты,
ступал ОН — рыси точней —
измученный, чёрный, косматый,
голодный, свободный, ничей.
А в очах, прищуренных чутко,
парила, посверкивая в лучах,
как в речке полуденной лодка, —
вершина, разъявшая страх!
Теперь уж её настигнет,
раскроет забрала век —
в изодранной шкуре тигра
неведомый нам человек.
Мрак рта от горла отринет! —
звуки упруго рванутся вверх
с рыданьем и смехом на крыльях —
выше всего и всех!

6. – 8. 11. 1985








TERROR ANTIQUUS

поэма

Безраздельно владеет пространством Пространство.
Вольное небо и солнца в зените огромный слепящий венец.
Птица парит высоко, накренясь и вниз преломляя собой пронзительный луч.
Внизу же дикий и вольный — безродный — океан распростёрся могучий:
грузно и страшно вздыхает, в глубинах звериную силу тая.
И над его обманным, всегда готовым вздыбиться разъярённо, покоем
веет вольготно лёгкий, улыбчивый и лукавый — ветер.
Дельфины чудесные вдали — точками из воды выпрыгивают…

I
… Отчуждённо сидит Автолик, о колено руками опершись.
У ног его в жарком солнце плещет, взблескивая, океан…
Вдаль глядит Автолик напряжённо с тоскою безмерной.
И то ль от тоски, то ль от слепящего солнца
слёзы вольготно стекают из глаз его скорбных по распахнутому лицу.
Но о них он не знает, в звёздах искрящихся видит
как из-за горизонта зыбкого неуверенно выплывает
великий и счастливый город среди огромных и величественных статуй
задумчивых и слегка улыбающихся богов.
Город дрожит, расплывается в невольном смущении,
то ясно и отчётливо проявляется над океаном,
то ломается, растекается и тает в прыгающих бликах…
И не может никак Автолик подчинить его своему — уже утомлённому — взору.
И отводит устало глаза он, и в сторону долго глядит —
на холмы прибрежные, что спускались к берегу океана полого…
И вдруг Автолик замечает, как движется что-то к нему
с этих — покорно склонённых перед океаном — холмов…
И вскоре взор его различает отару овец, и средь них — человека…
И когда подошли они ближе, разглядел Автолик — седовласого старца —
в козьей шкуре, с сумой на плече и с посохом длинным в руке.
Старец был хромоног и тщедушен, но в осанке его однако
проступала непринуждённая гордость и величие духа.
Остроносый морщинистый лик его был непригляден,
но глаза! — удивительны были глаза старика —
голубое сияние моря струили они из глубоких глазниц
и покойную мудрость тысячелетий…
Окружённый смиренною паствой, пастух подошёл к Автолику и спросил приветливо,
нельзя ли ему отдохнуть рядом с ним, у воды…
Встрепенувшись, кивнул Автолик, поражённый хрипловатым, но на редкость просветлённым голосом старца…
Уселся, кряхтя, пастух, устроил рядом суму и посох тяжёлый.
У натруженных, со вздутыми жилами, ног его, облачённых в сандалии старые,
большой и лохматый пёс примостился, на передние лапы голову мудрую возложив…
Старец назвался Анхизом и спросил, отдыхая, — как зовут тебя, юноша одинокий?
Автолик негромко ответил, рассеянно в думах своих пребывая…
Скажи мне, о чём печаль твоя? — старец спросил, внимательно глядя
на юношу, сгорбившегося от томленья бессонного духа…
Снова старческий голос в самое сердце проник Автолика…
Снова он обратил измученный взор к океану,
к зыбко мерцавшему в солнечном мареве горизонту
и, на время забыв об Анхизе, снова в себе ощутил
дуновенье блаженное, истому ускользающего видения…
Но когда пёс вдруг протяжно зевнул у старческих ног,
тогда Автолик встрепенулся и, всё так же глядя на океан,
сокрушённо признался, что да — он теперь на грани отчаяния, на грани рыданья…
А дело в том, что ему давно надоела, осточертела уже вконец
собственная оболочка.
Ему тесно в границах, в тяжёлых оковах пространства,
которые не в силах он преодолеть.
И самое горькое в том, что знает он:
та великая и огромная свобода, какой он исступлённо желает овладеть —
недостижима!.. невозможна!..
Там, наверху, живёт он в — даже чрезмерном — достатке,
и множество слуг у него, что любое желанье исполнить готовы…
Любое, да только не то, что уж столько ночей и дней
грызёт его тело, терзает мысль…
И всё чаще спускается он теперь сюда, к океану,
и забывает людей и докучные их притязанья.
Каждый день он в горизонт всматривается до изнеможенья,
и с тоской непонятной во взоре видит он будто —
далёкую неведомую землю… Чудесный, причудливый город
встаёт из глубин океана, и огромные статуи богов ироничных
всеведуще смотрят, и свободные сильные взоры их сталкиваются со взором его изнурённым
и как угодно играют им с лёгкостью неприхотливой,
а наигравшись, взор его отталкивают жестоко…
Но он, Автолик, не сдаётся и снова и снова обращается к горизонту,
взор свой снова и снова бросает в пространство,
оковы его разрывая как будто… как будто…
От этой неравной борьбы уже обессилел, устал он…
Нет, ему не будет уже покоя, не будет…
И умолк Автолик, главу уронив на колено,
отчаянья муку в себе растревожив, разбередив…

II
Отвечал, головою качая, Анхиз — о-о, я понимаю тебя…
Там, наверху, я жил бы тоже в достатке,
старость свою ублажая достойным покоем.
Но жить не могу я средь здешних людей и обычаев здешних,
ибо иных людей и иные обычаи помню ещё…
Здесь Автолик встрепенулся и посмотрел на Анхиза…
А тот уж забыл обо всём, устремив к горизонту иссу;шенный старческий лик, —
я помню… хоть и было это больше ста лет назад…
Я помню… Земля затряслась, океан взбунтовался,
душный мрак с ветром ужасным нагрянули разом…
В изумлении мы с Афродитой выбежали из дворца.
Страшное зрелище нашим предстало глазам —
всё рушилось и горело, с воплями дикими люди, будто слепые, метались…
Снова земля содрогнулась, Афродита упала…
Я подхватил её на руки и побежал, не зная куда.
Но тут гигантская молния ударила с силою страшной
и всё осветила на миг…
Я закричал… Огромная волна летела на нас…
В последний раз на Афродиту взглянул я, и всё…
И всё, уж больше ничего не помню я…
Очнулся я на этом берегу…
Меня, должно быть, вынесли дельфины…

III
… Склонилось к закату устало остылое солнце.
Навстречу ему бледным ликом луна поднималась.
Первые звёзды сверху таинственно замерцали.
Дрожь сотрясала Автолика нетерпеливо.
В сумраке лёгком страшно сверкали старца Анхиза глаза…
… Вдруг поднялся Анхиз, и — куда подевалась его хромота! —
к самой воде подошёл он стремительно и легко,
нежные волны лижут ноги его в сандалиях стёртых…
От закатного красного солнца легла на гладь океана — дорожка! —
за горизонт уходящая в бликах дрожащих…
И вот оно — чудо! — Анхиз вдруг легко и свободно,
руками взмахнув, на эту дорожку ступает…
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

1985











СОБЕСЕДНИК

поэма



Есть немота — то гул набата
Заставил заградить уста.
А. Блок




I

Глаза рукой закрою в маете
от хитрого тепла и злого света
и разгляжу в утробной пустоте
заснеженную Белую Планету.
Наплыв всё ближе, ближе… И уже
графическая скупость очертаний
не в отвлечённом дремлет чертеже,
а немотой топорщится в гортани.
Ни вздоха не привидится с небес…
Но если опуститься ниже,
застуженный, немой проступит лес —
застывший лес — и ни единой крыши…
Деревья, обмороженно сплетясь
ветвями, в слепом снегу стояли
по пояс. Они не знали страсть,
а о тепле — тем более — не знали…
В угрюмых недрах зарождался крик
и навсегда застыл, не воплотившись…
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
… Шёл меж стволов глухонемой Старик,
дыша в седую бороду неслышно…
Который день следил угрюмый лес
за Стариком с готовностью немою,
как он чуть свет — с тоской наперевес —
вышагивал с берданкой за спиною.
Он с каждым днём всё дальше уходил,
но всякий раз, как сумрак опускался,
передвигаясь из последних сил,
Старик ни с чем с охоты возвращался…
Седая смерть ждала его давно,
застыв от ледяного ожиданья…
Но жил он потому лишь, что одно
не застывало в нём воспоминанье…


II

… Когда-то много лет тому назад,
когда теперешняя Белая Планета
была такою тёплой и наивной,
была такой доверчивой и яркой,
такой разноголосой и родной,
когда теперешние мёрзлые деревья
улыбчиво и так неприхотливо
листочками вольготно колыхали
под ласково приветным ветерком,
и небывалых красок изобилье,
и тонких запахов разноголосье,
и щедрых, сочных звуков сочетанья
сплетались там в причудливый узор, —
тогда теперешний Старик глухонемой
ещё был юн и, зная совершенство,
владел богатством этим безраздельно,
как им от роду каждый здесь владел.
Тогда теперешний Старик глухонемой
не был таким усталым и забытым,
не был таким тяжёлым и забитым —
а был свободен, лёгок и упруг.
… И вот однажды утром — солнца око
уже зрачок раскрыло восхищённый —
теперешний Старик глухонемой,
ну а тогда мальчишка синеокий
вприпрыжку по светающей планете
с олешкой кареглазым пробегал.
В сплетенье красок, запахов и звуков
они, смеясь, друг друга догоняли —
то он возьмёт догонит оленёнка,
а то его олешка догонял…
Набегавшись и наигравшись вволю,
они вступили в яблочную рощу,
чтобы в её приветливом покое,
в её прохладе чуть передохнуть.
Но тут они заметили поляну,
которая, сверкая изумрудно,
к себе манила всякого, кто мимо
негаданно-нежданно проходил.
И мальчик с оленёнком, бесшабашно
и как-то озорно переглянувшись,
к поляне этой чу;дной побежали,
толкаясь и брыкаясь на ходу.
Но вот они вбежали и застыли,
как вкопанные, замерли на месте —
поляна упоительно парила,
и воздух удивительно дрожал…
И чудо-солнце взором светоносным
с таким прямолинейным совершенством
вонзалось в это жаркое дрожанье,
рождая преломлений чудеса, —
что счастью непомерного соседства
великого и малого — нисколько
два юных сердца не сопротивлялись,
а безоглядно растворялись в нём…
Вот проскакал гигантский муравей,
слоновьими ногами топоча,
так, что земля невольно задрожала
и загудели эвкалипты трав…
И крохотной букашкой отразился
в глазу его огромном — оленёнок…
Могучий и суставчатый кузнечик
пронёсся вдруг в звенящей высоте:
и ухнула воздушная волна,
и чуть не сбила с ног… Неподалёку
на башне высоченного ствола
покачивалась клеверная крона,
дурманно сладкий запах излучая
упругими и плотными волнами,
которые так разум опьяняли,
что можно было замертво упасть…
Но тут столь непомерное богатство,
взаимопревращений изобилье
затихло вдруг, от перенапряженья
спасая два сердечка молодых,
которые так судорожно бились,
телесные границы разрушая
восторгом недозволенным и гиблым,
себя вконец рискуя надорвать…
То туча серая на солнце набежала,
планету лёгкой тенью заслонила,
игру фантасмагорий прекращая,
всё возвращая на круги своя…
И снова стали травы — по колено,
и крохотной букашкой — муравьишка,
и маленький — теперь уже — кузнечик
вновь затерялся в зелени травы…
И мальчик с оленёнком, возвращаясь
из сказочной страны, переглянулись
и, улыбаясь первым каплям влаги,
упавшим в их объятия с небес,
запрыгали по трепетной поляне,
смеясь, крича дурашливое что-то…
А дождик всё раздольней разливался,
планету омывая ото сна…
Но, наигравшись, наплескавшись вволю
под дождевыми струями литыми,
они устали скоро и затихли,
безмерность мировую ощутив.
И, как бывает, к ним теперь невольно
далёкая грустинка подступила…
Тогда они, скучая, убежали
под яблоню — укрыться от дождя…
Та яблоня вся листьями дрожала
и, как могла, всем телом отражала
весёлых струй отчаянную тяжесть,
падением грозящую плодам,
что — с риском разлучиться — содрогались,
но чудом за родимое держались,
не ведая сиротства повзросленья,
но всем нутром предчувствуя его…
Под яблоней — и это было чудом —
малюсенькая девочка стояла
и яблоко огромное зачем-то
с трудом держала в маленьких руках.
Увидев мокрых мальчика с олешкой,
она им незаметно улыбнулась…
Ей не было печально… Почему же
им так её хотелось пожалеть?
Быть может, оттого, что в полумраке
глаза её чернели как-то жутко,
и зрелость яблока была несоразмерна
с планетой — безрассудно молодой?..


III

В угрюмых недрах зарождался крик,
и навсегда застыл, не воплотившись…
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
Шёл меж стволов глухонемой Старик,
своё уже отживший, мальчик бывший…
Один на всей планете… Обречён…
Зачем ему тогда за жизнь держаться?!
Иль верил он, что кто-нибудь, как он,
сумел-таки ещё в живых остаться?..
Но кто здесь мог бы жить теперь, когда
Старик считал неслыханным везеньем —
кряхтя, отковырять из-подо льда
уже полусъедобные коренья?!
Уже он истощился до того,
что странно было, как в нём жизнь держалась,
тем паче, что для жизни у него
почти уж ничего не оставалось.
Шёл меж стволов глухонемой Старик.
Забытый. Дряхлый. Проклятый. Заклятый…
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
Когда в лесу он встретил пёсий лик,
то застонал от счастья и заплакал.
Прижал к груди беспомощный комок,
продрогший и оглохший на морозе…
Чуть не задохся, и глотнуть не мог…
А в бороде заледенели слёзы…
В чернющие глазищи заглянул
и разглядел не оторопь щенячью,
а гибельную волчью глубину
в ухмылке одичалой, не иначе…
А лес — надежде снежной вопреки —
уже в колючий сумрак погружался,
когда, пригрев волчонка на груди,
Старик в свою землянку возвращался.
… Заиндевели медленные дни.
И всё же — кое-как — прошла неделя…
Но дики были те глаза — они
всё так же зло на Старика глядели.
Волчонок ничего не ел и чах
всё больше, — и Старик не знал, что делать,
хоть и в его измученных очах
гордыня та же — горькая — чернела…
Он по утрам всё так же уходил
в холодный лес… Но голые деревья
уже дышали из последних сил,
уже забыли злое вдохновенье…


IV

Уродливо сплетясь — глухи, безродны —
седые ветви молча угасали…
За что, за что застывшая планета
им вырвала лепечущий язык?!
Но в этом одичанье одиночеств
в ответ на безъязыкое молчанье
нашёлся им безмолвный Собеседник:
и это был — глухонемой Старик.
Корявое сплетение ветвей
к нему настолько было безучастно,
к нему настолько было безответно,
настолько было немо для него,
что, жуткой немотой обезображен,
хрипатой немотою обезножен,
как и они — так страшно одинокий, —
он понял их, как и они его.
Теперь всегда, лишь только обнажался,
к немым ветвям лишь только прикасался,
к ветвям глухим когда приподнимался
его — уже предсмертный, тусклый — взгляд, —
окованные ветви колыхались
в безветрии застывшем и стеклянном,
сквозь невозможность и сквозь предрешённость —
чуть колыхались всё-таки в ответ.
Закованные панцирем морозным
и льду молчанья отданные в рабство,
они ещё не умерли, покуда
жил среди них глухонемой Старик.


V

К чему тянуть — коль бледные слова
всю горечь не дают предать огласке?
Лишь истина покажется едва,
и вот уже — банальная развязка…
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
… Окаменел волчонок в эту ночь…
Старик под утро вышел из укрытья
и, странно усмехнувшись, тут же прочь
поковылял по горькому наитью…
Из недр усталых приближался крик —
то смерть истошно Старика искала…
Уже он смутно помнил волчий лик
в усмешке одичалого оскала…
Старик смотрел вокруг во все глаза.
Был взгляд его теперь на редкость ясен.
Застывший мир томил его и звал,
он — даже полумёртвый — был прекрасен.
Немых ветвей трагический излом
так Старику подсказывал разгадку,
что мука, притаившаяся в нём,
заныла вновь мучительно и сладко.
Глаза хотели обрести покой,
но никогда им не было покоя…
В последний раз кричат они с тоской —
зачем?! откуда?! что это такое?!.
Но белый снег обуглился тотчас,
и небо — вдруг! — упало на колени;
деревья вздрогнули в последний раз,
вздохнули будто и — окаменели!
И вот уже вплотную душный склеп
навис над ним стеною почерневшей…
Старик увидел это и — ослеп! —
став деревом окаменевшим.

Июнь, 1984





ПРОЕКТ «ОМЕГА»

поэма



… В те дни в какой-то трепетной истоме
Лодейников по улицам слонялся
(его жена уже тогда была в роддоме):
ему на месте не сиделось, а тем более
в домашней тягомотной пустоте,
где стены, потолок с лукавым постоянством
его склоняли к душной маете.
Душа же в этом новом положенье
рвалась к каким-то ясным переменам,
томилась, плесневела без движенья…
Лодейников доверился броженью —
и, без конца по городу бродя,
глазел, дивясь, на домики, деревья,
как будто их впервые увидал.
В том тихом городке провинциальном
усталые, трухлявые строенья
далёких предков лица, думы, тайны
хранили в тишине исповедальной…
Сквозь пенье птиц он их услышал голоса
и, так бродя в пустотах предвесенних,
припоминал полёт — осеннего — листа.
Он шёл, а рядом — как Иван Сусанин,
прищурившись — брели печальные собаки,
летали дети, едва земли касаясь,
и прелою трухой вздыхали подворотни,
и перформанс деревьев оголял
грядущего задумчивые знаки:
Лодейников им бережно внимал…

Но спустя годы…
Заложник мерцающей вселенной,
в каркасе утлом корабля, как в клетке,
Лодейников летел — один — в бескрайнем мраке
с чумными, безумно выпученными глазами,
шарахаясь от раскалённых звёзд…


* * *
Непрерывно эволюционирующая вселенная,
беспрестанно пульсирующая спиралями
и блюдечками галактик,
жаждала мудрого вочеловечивания…
* * *
… — Здравствуйте, я ваша тётя…
Из печати…
«… В заключение на брифинге выступил представитель специальной Комиссии при ООН по подготовке Проекта
”Омега” Джон Донн:
— Ко всему сказанному, господа, я могу добавить только то,
что этот Проект есть по существу не что иное, как предсмертный вопль нашей измождённой планеты, само продолжение жизни на которой превратилось уже сегодня в
гипотезу; этот Проект поэтому — наша последняя попытка
выпрыгнуть из губительного для всего человечества болота
тех неестественно диких мерзостей, которые всем вам,
господа, слишком хорошо известны»…

Но спустя годы…
…Эники-бэники ели вареники…

Из печати…
«… аномальное расщепление, распотрошение личностной целостности, полный, невосполнимый крах ренессансной
гармонии, окончательное опошление извечных святынь,
всеобщее духовное и душевное оледенение, — планетарная зябкость стремительно приближается к своему пределу…
Пройдены все круги ада, мир замер на пороге окончательной, последней пропасти»…

Но спустя годы…
… раз-два-три-четыре-пять,
я иду искать!..

Из печати…
«… всё прогрессивное население планеты откликнулось
на призыв ООН — оказать посильное содействие небывалому международному эксперименту… Известный миллиардер,
пожелавший остаться инкогнито, перевёл в фонд Проекта
”Омега” 4,5 млрд долларов»…

Но спустя годы…
… помилуй мя, Господи…

Из печати…
«… но кончилось время домашних страхов: с реальным
хохотом всеобщего безумия в оголённый живот вконец
озябшему человеку воткнут осиновый кол природного
возмездия, — реальные корчи этого человека-жертвы
обволакиваются невольно ирреальной аурой апокалипсического вопля, что становится ныне основополагающим мотивом народившегося поколения,
ступившего в третье тысячелетие»…

Но спустя годы…
… белая курица жмурится…

Из печати…
«… древний ужас замкнулся с будущим ужасом, и середина
гипертрофировалась, вспучилась экзистенциальной
невесомостью»…

Но спустя годы…
… крохотный пухленький Лодейников, не замечая ничего
вокруг, сидел и самозабвенно ковырялся во влажном
песочке — ироничная полуулыбка мерцала на его отрешённом детском личике… Как он не замечал, что утлая квадратная песочница, в которую он был помещён, всё быстрее и быстрее закручиваясь вокруг собственной оси, быстро набирает скорость и уносится в чёрные, мерцающие далёкими галактиками, чумные глубины вселенной?!


* * *
… цоб-цобэ, цоб-цобэ!..


* * *
… белая курица жмурится…


* * *
… мама, мама!..


* * *
… баю, баюшки-баю,
не ложися на краю…


* * *
… а в это время на малюсенькой Земле
протекли столетия…
Крохотный блик от искусственного освещения
на тошнотворном иллюминаторе.
И в блике этом — крохотный Лодейников,
полулежащий в крохотном кресле…
И две крохотных мерцающих точки его глаз —
как две бесконечно удалённых звезды…
Свесившаяся с подлокотника тяжёлая,
с лилово набухшими жилами кисть…


* * *
… Лодейников — дитя Большого Взрыва
и Красного Смещения —
хотел вспомнить Лодейникова,
который пытался вспомнить Лодейникова,
а тот мучился над тем, чтобы вспомнить Лодейникова,
а этот Лодейников не мог никак
припомнить свою память о Лодейникове…


* * *
… у них ничего не получалось,
ничего не связывалось…


* * *
… А тот, да-да, тот, самый-самый дальний,
совсем невспомненный,
а значит почти уже не существующий — чёрный —
Лодейников пытался вспомнить своих тёплых
папу и маму…


* * *
… а теперь, сынок, я расскажу тебе сказку…


* * *
… мама, мама!..


* * *
… жил да был на белом свете…



* * *
… а в это время на малюсенькой Земле
протекли столетия…
Как-то там крохотные человечки?
Живы ли ещё?
Ой,     человечки, ой, человечки,
баюшки-баю, баюшки-баю…


* * *
… Лодейников хотел вспомнить хоть какую-нибудь
махонькую зелёненькую травиночку, чтобы она была
прямо перед глазами, близко-близко, и чтобы дрожала
легонечко от неслышного и невидимого ветерка, —
и не мог вспомнить;
он хотел вспомнить грузно-сладкое жужжание
мохнатых, добродушно насупленных шмелей, —
и не мог вспомнить;
он хотел вспомнить ритмично длинные, роскошно томящие душу пощёлкиванья-пиликанья затерянных в травяных недрах фантастических кузнечиков-цикад, —
и не мог вспомнить;
он хотел вспомнить великолепно прохладные
стволы дерев и свежее колыхание их благодатных
густых крон и вольготные трепыхания каждого
листочка в отдельности, —
и не мог вспомнить;
он хотел вспомнить обволакивающие всё вокруг
и всё его напряжённое холодное тело и окаменевшее лицо
по-детски нежные, мягкие, застенчиво вздрагивающие
разливы земного солнца, —
и не мог вспомнить;
он хотел вспомнить проливной летний дождь
и себя, стоящего под просвеченными солнцем
потоками счастливой и жадной влаги,
свои раскинутые ладонями вверх
руки и своё запрокинутое рыдающе-смеющееся
лицо, —
и не мог вспомнить…


* * *
… обезумевший комочек его тельца, намертво сдавленный тисками чудовищной гримасы,
мог вскорости разорваться
от страшного перенапряжения…


* * *
… седая смерть уж ручкой нежной
ласкала, щурясь хитровато,
седые волосы его,
как он и сам ласкал когда-то
сынишку своего — того,
кого давно и след простыл…
Ну вот и всё… Не стало сил
из кресла даже приподняться
и хоть каким-нибудь заняться
как будто важным делом — всё,
всё отошло… Он спал, как в детстве,
и притулилась по соседству
(то сон ли был или не сон?)
его жены усталая улыбка
в недоуменьи призрачном и зыбком…
А он — бесплотно невесом —
был сыном собственным обратно
в немой песочнице квадратной,
а то — песком в его руках,
что рассыпался без причины
на мириады гибельных песчинок,
на мириады атомов-галактик,
где неизведан смерти страх,
где жизнь и смерть породнены
и по значению равны…

Пролог
… но как же начиналась эта повесть?..
… За кухонным окном лишь грезился восход.
До той поры, как он услышал новость,
он доедал дежурный бутерброд
и запивал его грузинским чаем…
Жена с сынишкой спали до сих пор,
бурчал приёмник… И совсем случайно
он вдруг услышал — конкурсный отбор…

Апрель, 1986






СПИРАЛЬ

поэма



Пролог

Мелькает из-под век несбывшаяся мука…
Искомая тоска сгибается в дугу,
захлопнув на засов безликою разлукой
забытые глаза в улиткином дому.
Вскипая, изнутри натруженной пружиной
коробит закрома спиральная судьба.
На цыпочках застыв, завьюженно вскружила
двужильный зрак нутра — избытая гульба…
Ужель мы тромбы-узелки не расколдуем?!
О, душный воздух, — карусельным свистом вдарь,
ошпарь, скрути дыханье нищим ветродуем!..
Верти рулетку, Кариолиса спираль!



I

Ворон гаркнул nevermore…
Эта магия Эдгара —
всем укоришкам укор,
всем подагришкам подагра.
Ох, голгофные дела
и кукушкины делишки!..
Спиритичного стола
старотухлые страстишки.
Дырка, втиснув голый торс
в гордый тор, отрубит —
не желаю nevermore!
называться бублик;
лучше я сыграю прыть,
как у токомака,
чтоб никто не смог отрыть
дохлую собаку!
Я взлечу из ничего
и в ничто втемяшусь!..
И обплачу всё плечо
горемычной Маши:
наша Маша горько плачет,
уронила в речку Мячик…
Мячик — час, и день, и год —
по течению плывёт…



II

Конец конца начала
уже стучится в дверь…
Отходит от причала
могучий корабе;ль.
Выискивать испода
не стоило труда —
испетая свобода,
испитая вода.
Но так или иначе,
покедова живой,
в толпе шатался Мячик,
мотая головой.
Молчала ли, кричала
отчальная печаль,
но на челе тачала
венчальную печать,
брала его измором,
твердя ему в укор —
не верь ты, дескать, морю,
короче, ne-ver-more…
Отсель мечтальный Мячик
становится понур,
как впрямь ему назначен
треклятый каламбур…



III

Зверушки, мушки, блошки,
людишки (это мы),
все расы — как в окрошке —
от носа до кормы.
Здесь были пиво-воды
и прочая мура;
и кто-то из народа
выкрикивал ура;
толпе оторопелой,
взобравшись на рундук,
читал свою поэму
подвыпивший барсук;
фортуной лихо правил
на мостике баран —
он самых честных правил
и бравый капитан;
парили вдупель чайки,
зеваки и шуты…
Но затрещали гайки,
а следом и кранты;
уже во мраке трюма
забегала братва:
и материлась грубо,
и слышалось — пора…



IV

Но — проплывши сотни вёрст
скрозь мокрейшие химеры, —
Мяч, отмывшийся от слёз,
стал подобием галеры:
гордой мудрою галерой
он себя осознавал…
Он устал, привадил берег
и — ступил на морвокзал.
Ну а там — и гам, и вой,
расставанья и приветы…
Мячик вертит головой
разноцветной…
Над Мячом же летний полдень
воцарил цветную власть —
он Мячу ударил по; лбу
и рассыпался, смеясь…
Всласть рассыпаться арбузу,
ежли сахарный арбуз…
Нет печальнее союза,
чем с разлукою союз.
Где ж ты, Маша-моя-Маша, —
причитал уж Мячик наш…
Нету краше ералаша,
коль печален ералаш…



V

Непорочная ж Мария
свой сварганила ковчег —
вот взяла и воспарила
после дождичка в четверг.
Пелену тысячелетий
разметала, словно прах!..
Нет чудеснее на свете,
чем парить на воздусях, —
как по водам… чудо-пряди
распахнув по небу сплошь…
Сто;ит веру потеряти
на секунду, и — падёшь…
Но Машутка-незабудка
разраздольна и вольна!..
Здесь, ребятки, не до шуток,
здесь — витая крутизна, —
на которую, лихая,
взмыла солнечным лучом,
на тщету легко чихая
через левое плечо…



VI

Впрочем, ежли смущены вы,
не спешите — дом на слом!..
Многолик рукастый Шива
в гулком черепе моём.
Там поэзия витала,
словно гоголевский гроб…
А полемика Шагала,
то — свобода, а не поп!..
Голытьба ассоциаций,
ностальгия вешних воль…
В коммуналках изоляций —
душ и наций — мы доколь?..
Третий крест — не за горами…
Ведь на этих трёх крестах
троекратно распинали
мы себя на риск и страх.
Мячик выпорхнет лукаво
из-под тесных гильотин
и, нагрянув гордой карой,
раструхлявит карантин.
Прыг да скок, чумою мечен,
скачет — долго ль, далеко? —
Мячик, детский человечек,
разукрашенный легко…



VII

За горами, где денница,
где давно тридцатый век,
Маша маленькою жрицей
сле;пит солнцем из-под век.
В травах плавает по пояс,
с удивлением в ладу,
ни о чём не беспокоясь,
в утопическом саду.
Об иудах и неронах
позабыв, держала путь,
и у яблони под кроной
задержалася чуть-чуть.
Тяжело свисали с веток
крутолобые плоды,
и ложились блики света
на сократовские лбы…
… Задрожав и чуть не плача,
Маша вспомнила про Мячик…
Раньше было всё иначе,
раньше было… Но — молчок…
Боль и бред ассоциаций,
голь и грех экстраполяций,
сколок всех инсинуаций, —
где ты, Мячик, — прыг да скок?..



VIII

Ну а Мячик наш в отлучке
тыщу лет назад скакал…
Возле порта на толкучке
джинсы клеевые достал,
прикупил блатное кепи
и футболку адидас:
солнце нас уже не слепит,
и видуха — в самый раз…
Затаивши бесполезный
сон о вольной голытьбе, —
в тусклой, серой и скабрезной
растворился он толпе…



IX

… Маша с яблоком в ладошке
зашагала на вокзал
(Марк Шагал бы заполошный
ей бы крылья прописал)…
Возле здания вокзала,
умиляя белизной,
хронолёты приземлялись
и взмывали над землёй.
Маша грустно посмотрела
в небо — синего синей:
от стерильной атмосферы
стало ей не по себе.
Рядом — стройными рядами,
обезличены дотла,
хронолёт свой ожидали
нормативные тела…
Маша ждать уже устала —
в детской Машиной душе
нетерпенье трепетало
всё душнее и душней…
Но уже через мгновенье
замелькал невдалеке
хронолёт былой модели
с цифрой XX на киле;…
… Наконец-то наша Маша
возвращается домой!
Ей ничто уже не страшно…
Где ж ты, где ж ты, Мячик мой?..


X

Встретил Машу душный смог,
скрежет чёрного металла…
Кто помочь бы Маше смог
в этом веке одичалом?
Ведь не видно — здесь ли, там ли —
маломальского ключа
к хоть какой-нибудь детали
разноцветного Мяча!
И о чём бы ни гадали
из-под век виденья глаз,
бродят скучными рядами
майки фирмы "адидас"…

Июль, 1986










ЭПИЛОГ ЦИКЛА


I

Перегорят в потёмках
чумные словеса…
Но милые потомки
раскроют мне глаза.
Ясны, а не иначе,
им станут напрямик —
волчонок, мячик-мальчик,
и дерево-старик,
и крохотная Маша,
что с яблоком в руке,
и одинокость наша,
сквозящая в строке,
ранимое единство
случайного мазка,
и самостийной мысли
вселенская тоска…


II

На мне случайный мячик
заместо головы…
Но в нём уже маячит
упругость тетивы.
И смыслов перебивка —
не пустота внутри,
а свежая прививка
от той же пустоты.
В цветастом ералаше
моря, материки…
В тоске ушами машут
цари и дураки.
Качают головами
деревья и зверьё,
а дураки лабают
про старое царьё…
О верности и чести
Иуда причитал…
А прокуратор в кресле
устало задремал…
Удушливою ночью
нас весело распнут…
Дарована отсрочка
на несколько минут.


III

Дрожит спиральной плёнкой
и космос и душа…
Всеведущей воронкой
вселенная страшна.
Из осиянной ванны,
урча, уйдёт вода,
и пустота спирально
промолвит — никогда…
Всемирной катарактой
затянутся века,
и в холоде галактик
взорвётся ДНК.
Стремительною спицей
взвинтится полый пуск —
и в космосе родится
один сверхновый… писк…
Кровавую экзему
остудит седина,
на про;клятые земли
опустится луна…
И клёкотом прольются
пустой дыры дары…
И на круги; вернутся
спиральные миры.

Март, 1987


Рецензии