О пьянстве

             
        Я не пьющий. Мои деды, что по отцовской, что по материнской линии, спиртным не увлекались. Отец, родившийся в 1901 году, но живший уже в эпоху социализма, прошедший Великую Отечественную, отсидевший в лагерях за реформу 1947 года, грешил привычкой употребить перед едой сто грамм для аппетита. В зрелом возрасте, случалось, закладывал изрядно, хотя в молодости, рассказывали,  упивался до того, что приносили домой тёпленьким пившие за его денежки друзья: складывали на крыльце избы под материны ноги отдельно его, отдельно гармонь.
      Откуда у меня взялось отвращение к зелёному змею? Может быть,  наперекор пьющей округе из детско-юношеского максимализма до тридцати пяти моих лет я не пробовал вкуса алкоголя. Наоборот, в моём послужном списке было, как я выбросил поллитру водки в речку, оскорбившись, когда постоянно дышащий перегаром зять, муж моей старшей сестры, наянливо потребовал у меня оторваться от дел и распить с ним этот символ убогого гостеприимства. Он был намного старше меня. Было известно, за пьянку в своё время его разжаловали из капитанов в старлеи на базе Порт-калауд, где он служил сверхсрочно и был уверен, убеждён, что водку пьют крепкие мужики, что это их достоинство, что так заведено, наконец. Спорить с ним не стал. Взял тогда из его рук злодейку с наклейкой и, широко взмахнув рукой, зашвырнул её на середину разлившейся по весне реки, которая несла свои воды мимо и безразлично. В другой раз … вылил из горла зелёной бутылки на землю портвейн – была ситуация. Полупьяный мужик, перед которым выливал, скрипел зубами, но был виноват. Были и другие мои выходки, когда душа моя всё более отворачивалась от пьянства. Однако после смерти отца, улаживавшего обязательные спиртоводочные отношения с окружающим миром, пришлось и мне оскоромиться.
        Произошло это буднично и скучно.  После очередного привоза с далёкого лесного сенокоса сена для нашей коровы-кормилицы полагалось выставить трактористу бутылку. Ничего не сказать, если сказать, что лесная дорога была трудная. Траками гусениц трактор буквально рвал под себя землю, крошил лёд, застывших ям, иные из коих были не менее чем пропастью бездонной. Мы с трактористом честно превозмогали всё, а дома обычно  встречавший нас отец обеспечивал положенное застолье… И вот отца не было, а тут требовалось рассчитаться, уважить чужого малознакомого человека, работавшего на меня целый зимний день. Не стал я выкобениваться и демонстрировать свои принципы. Просто к собранному на столе угощению приставил непочатую бутылку с порожним чистым стаканом.   «А себе?- спросил уставшим голосом тракторист. - Ты что, не уважаешь меня? Или тилегент этакий брезгуешь со мной, работягой, выпить?» И никакие уверения в обратном не были приняты. Махнул рукой, поставил стакан себе. Наполнил оба. Чокнулись. Выпили. От повтора я отказался – уважил же, доказал, что не брезгую, ну и пей себе, сколько душа примет.    
       Так и повелось с той поры. Требовалось, сидел с людями за пузырём. Своё отношение к питию не выказывал, скрывал, уважал общество. Но водку не любил и не люблю однозначно. Досужие внимательные глаза это как-то высвечивали, фиксировали, и по этой причине считался я в селе неполноценным, чистоплюем что ли. И хотя по жизни рабочей робы я истрепал немало, и мне было привычнее жить деревенским трудом, нежели изображать из себя интеллигента, односельчане меня сторонились. Вроде я им и свой, но и нетакой какой-то.
         Раз на улице пришло мне в голову задать идиотский вопрос хорошему знакомому: «Что вы все находите в ней сладкого, в водяре проклятой? Ты ж не обижайся, сколько думаю о том, честно, не пойму …» Мужик, хоть и деревенский, был диалектиком. Любил рассуждать и находить истину. Потому у него и спросил. Но он прищурил недобро глаза. Помолчал больше надобного и, перемогшись, выдохнул со вздохом облегчения: «Не ты бы такое спросил, врезал бы промеж глаз.  А ты … ты не кривляйся: все же пьют. Разве мы все глупее тебя?»
 
       Да, говоря на эту тему, глупо вставать в позу и клеймить, клеймить, клеймить. Или … моргнув виноградинами глаз, заявить вдруг модное, что «Россия спилась», что «в менталитете народа пьянство укоренилось и является основой прогрессирующей деградации». Сколько же к таким рассуждениям приклеилось разговоров о тех же французах, что пьют спиртного не меньше, но вот культурно же!.. вида  же человеческого не теряют. Про англичан, про европейцев вообще, про американцев, про африканских дикарей, перед которыми проблемы вырождения  из-за пьянства даже не стоит. А вот мы, русские, по причине неразгаданной загадочной души пьём и вырождаемся! Вырождаемся и точка. Ничего умнее не придумать.
     В семье моей даже по праздничным дням спиртное на стол не выставляют. Может быть, оттого что я не пью. Внуки всё видят. Какими они вырастут? Будут ли вырождаться вместе с народом, когда моё влияние кончится? Или после меня станут размышлять на трезвую голову над темой вырождения народа со стороны? Но пока мои дети не пьют, не вырождаются.
     Это так, к слову. Вообще-то в моём селе, сколько живу, столько и вижу бутылки, бутылки.  Бутылки на столах, за пазухой, под ногами, порожние, всюду, куда не пойдёшь. Особенно почему-то неприятно, что под ногами и везде. Да ладно бы валялись на улицах меж домами и на задворках, в зоне постоянного пребывания человека, а то ведь и в лугах о них спотыкаешься, и на пахоте, в ближних перелесках, на красивых речных бережках … - везде-везде, где ступала нога человеческая поскользнуться о них можно. Как-то так повелось, что любая работа у нас или за бутылку, или после неё - бутылка самим себе в награду ставится. А подняли чарку, да осушили очередной пузырь, и летит он, прежде дорогой и заветный,  за спину в кусты… Вот и шагаешь, задумавшись, к примеру, за последними домами в начинающуюся луговину с леском, приглядываешься к миру, что стал твоим обиталищем и судьбой, и вдруг нога задевает вывернувшийся из-под шапки мха, кочки старой травы  глянцевый бок когда-то здесь допитой и брошенной стеклянной тары, чаще из-под водки, или из-под портвейна, агдама там, дешёвого, каберне за рупь две копейки, другого сивушного пойла. По этим следам жизнедеятельности грустно осознаешь, что люди, добрые мои односельчане, предпочитают смотреть на окружающее земное действо затуманенными спиртягой глазами. И где, и как, и через какие трагедии и комедии льётся в моей жизни  водяра, можно рассказывать без конца. Это будет и смешно и скучно, весело и горько. Я хотел бы разобраться в себе самом: осуждаю я сам этот смертный человеческий грех, пьянство, или ношу в себе что-то иное, чем просто осуждение, какое-то сочувствие что ли, сожаление,  частичку какого-то общего недопонимания  –  почему … зачем?
    
     Просыпаюсь однажды поутру. Кто-то колотится в мою запертую на ночь входную дверь.  Без тревоги с одним неудовольствием, что разбудили, иду открывать. За дверью - мой давний однокашник Геннадий. Сразу бросаются в глаза прыгающие руки, которые их хозяин старается унять, засунуть за спину. А между тем руки не слушаются, тянутся ко мне: «Выпить!.. Дай скорее чего-нибудь выпить …» Губы его тоже не слушаются. Каким-то часом он ещё стыдится, стесняется нашего прежнего близкого знакомства, своей просьбы. Он ещё помнит, что мы с детства были дружны, сидели за одной партой.  И вот…
      Он потому и пришёл сюда, что сегодня ему уже везде отказали. Сегодня?.. Всех, кто ему мог плеснуть водки, он уже обошёл, и ему не налили – его выгнали отовсюду, накричав во след много оскорбительного. А он и не слышал, не воспринимал, что его оскорбляют.  «Володя,- тянул он ко мне свои трясущиеся руки,- дай, дай, дай выпить. Помру…»
     Мне-то как его оскорблять? В памяти свежо, что Генка у нас в классе был первым бегуном по лыжам. Дыхалка у него была на зависть …  А тут сипит горло, булькает, молит бывший одноклассник, заклинило его на «дай выпить».
     «Не дам, Геня. Перемогись, пожалуйста, переболей. Кончай ты это дело … себя гробить». А тот, учуя ленивое сочувствие в голосе, как с цепи сорвался: «Дай! помираю! - и оттирает меня плечом, прорывается в прихожую к зеркалу, где поблескивает парфюм жены, - Дай, дай одеколону…» От заполошного его крика очнулся я совсем от сна, вытолкал  за двери  скрюченные углом плечи: «Разбудишь моих … Постыдись шакалить …» Он ещё долго скрёбся за захлопнувшейся дверью. А мне никак не засыпалось. Белая летняя ночь светила через занавески, и на душе шаткую мою уверенность, что правильно не стал своими руками гробить товарища, ещё больше угнетала какая-то жалость:  ничем помочь не могу, ничем не смогу …
       Ворочался с боку на бок, в голову лезло всякое.
       Отчего-то вспомнилось, как ещё зимой в январские каникулы ездили мы, учителя, с дежурной нуждой планово посетить своих воспитанников в далёкий посёлок лесозаготовителей Ворчанку. За двадцать пять километров по морозному зимнику крытый «ГАЗик» домчал нас, как весёлое приключение проглотил. И немалой гурьбой вывалившись из него, пошли мы из дома в дом, родителей наших учеников искать. Понимали, что ворчанские лесозаготовители, вербованные, как их недобро поминали, – не подарок каждый. Что вербованный, укоренилось  в местном народе, что бывший зек за словом в карман не лезут, и выставить из дому могут свободно. Потому и не дробились, заходили в очередное жильё всей жизнерадостной командой.
      Однако люди, работавшие в лесу каждодневно, трудно, встретили нас тогда с положенным уважением. Учителя! - это, надо признать, воспринималось здесь, как нечто. Сами же когда-то учились, и что-то такое помнили. А тут ещё и об их балбесах беспокоиться приехали. И всё было, как на скучном школьном собрании, какие-то дежурные слова о том, что надо, надо приглядывать за детьми, что родители обязаны…  В мою память из общего калейдоскопа, где уставшие за день люди опускали глаза, соглашались с учительской тягомотиной,  врезался только один дом и один долгий взгляд.
      Изба была такой же серой и скособоченной, как и все другие, в которые мы заходили. Почему-то именно в Ворчанке мне показалось, что дома этих людей, живших на далеком отшибе, небрежно сварганены, какие-то неухоженные снаружи и внутри. Шапки снега на крышах сливали тощий ряд избёнок с подступившим к ним вплотную хмурящимся вечерним лесом. И когда мы открывали эту очередную входную дверь, показалось, что тёмные нетёсаные бревенчатые углы в единственной комнате выморожены. Подле занимавшей полкомнаты потрескавшейся печки стояла кровать с железными никелированными спинками. Металл, поблёскивавший из-под тряпья, был давно тусклым, подъеденным ржавчиной. Человек, что при нашем появлении даже не шелохнулся, лежал, закутавшись в засаленное одеяло, поверх которого были наброшены ещё долгополый тулуп, рабочая фуфайка. Лежал и смотрел на нас.
      Нет, как выяснилось, он не был болен. Спокойно глядел на вошедших в клубах морозного пара с улицы и не порывался здороваться, не торопился быть вежливым.  Молчал. Смотрел с интересом и молчал. Ждал, как мы все вывернемся из его молчания.
      Ну, цыганам, а именно такое ощущение появляется, когда ты прёшь толпой, неслабо было заговорить первыми. И потом, мы же выполняли задание свидеться, познакомиться с родителями учеников, которые, получалось, игнорировали школу. И вот отец моего Володи Марковца лежал передо мной, я и заговорил – начал с представления вошедших.
      Родитель не перебивал, но когда открыл рот, слова его были жёстки и грубы. Неважно о чём мы тогда говорили с человеком, выразившим нам своё лежачее презрение. Не интересно. Я-то говорил про учёбу его сына. Про невеликие его успехи, про желание понять, что ему мешает и может помочь в дальнейшей учёбе. Человек говорил о своём, как о чужом, отстранённо, незаинтересованно, вроде бы и не о сыне. Сказал, что о чепухе говорить не будет.
      Я тогда, не показав вида, оскорбился. Мальчишка его был добрым, длинно-угловатым и каким-то пришибленным. Мой ученик Володя Марковец мне нравился, а его отец представился  деспотом, с умными глазами, но деспотом. Вот почему мой Володя часто уступает другим. Почему отмалчивается даже тогда, когда спрашивают. В чём-то я ещё более понял своего покладистого, отзывчивого на доброе отношение воспитанника, да, как оказалось, понял не всё.
       И конечно, я тогда уехал из Ворчанки и забыл небритое худощавое лицо в ушанке. Отец Володи так и лежал в своей постели, не раздевшись, в шапке, словно посчитал за лишний труд натопить печь для себя, раздеться и лечь на простыни, отдохнуть по-человечески. А уж вставать перед учителями своего сына он и вовсе не собирался. Выпало из головы увиденное тогда глазами и не принятое душой. С его сыном мы жили дальше, ладили, и я помогал ему учиться, становиться человеком и, не смотря ни на что, делить людей на суровых и ласковых.  Вернулось это лесное ворчанское  воспоминание через много времени совершенно неожиданно и, казалось бы, как-то не так, с другой стороны.
      Мне всегда не по себе, когда русский народ  клеймят беспробудным пьяницей. И ведь вижу, что с особой страстью обычно делают это люди поверхностные или недоброжелательно расчётливые, лживые. Легко же повторять истину, что пачкает, к сожалению, да всё же, как это лаять сразу на весь народ? Да, лежал тогда перед ввалившимися ниоткуда учителями измотавшийся за нелёгкий день в лесу работяга. Таил, что был, слегка выпивши, и ему было наплевать на все возможные педагогические нравоучения людей, не знавших, не пробовавших на себе, как изнуряет работа на лесоповале. Он и выпил-то, потому что физически не выдерживает рабского труда в лесу в снегу по пояс человеческое тело. В молодости что … тело – огонь, не рвущаяся сыромять. Крути, терзай, мни его, как телячью кожу, не убудет, не подастся прорехой, не сморщится. Ну а годами работавшие на лесном промысле, те, у которых по вечерам дрожат не только руки, ноги, спина, но и все жилы, жилочки,  вынуждены лечиться водкой. Не так, чтобы  напиваться, но выпить с устатку, значит, на следующий день быть снова в норме. И так изо дня в день … годы и годы. Не даром, когда в пору горбачёвской кадрили Лигачёв подсуетился задавить свободную продажу водки, то первыми встали на дыбы леспромхозовские посёлки. Живая биологическая клетка требовала каждодневного алкогольного допинга – люди не могли обходиться без своего наркотика.
     На этом фоне многое подлежит пересмотрению, оправданию, но не всё.

     В новейшей истории возродившегося капитализма в моём селе пьяная оторопь сделалась  не то что очевиднее - неукротимее. Закрыли совхоз, в котором работал почти что каждый второй мой односельчанин трудоспособного возраста. Сдох леспромхоз, бывший градостроительным предприятием и содержавший на балансе целые лесные посёлки. Совхозные угодья площадью в 5800 гектаров, приносившие в последние годы хозяйству ежегодный убыток в 400 тысяч рублей «за амортизацию земель» стали зарастать леском. Селянину и рабочему лесного промысла, потерявшим работу и  заработки, то есть средства на содержание семьи, оставалось … что? Да, многие и очень многие пили и раньше, а тут стали спускать на водку нажитое до последнего. За недостатком денег, проворили купить дешёвые спиртосодержащие стеклоочистители, ими глушили почём зря заботы и нарастающие обиды. Услужливые бизнесмены быстренько наладили продажу «трои», так стали называть приятные по запаху технические растворители, дурманящие шибче спирта, но прожигающие стенки человеческого желудка насквозь. Обнищавшая в конец лесная деревня даже поделилась, нет, не на новые антагонистические классы, а на старушек, что закупали ту самую «трою» на свою пенсию впрок и бессовестных сынков-вымогателей, которые это пойло под любыми предлогами у стариков-родителей отбирали.
      Старушкам что, они в обезумевшем бытии в коми селах благодаря батюшке Спиридонову (так звали главу региона) регулярно пенсию получали. И как финансово состоятельная сторона  принуждены были вместо не получавших зарплату детей  готовить дрова на зиму, заготовлять сено своей скотине, пахать огород по весне, - словом, выполнять работу, что ранее делали мужики, то есть всю обязательную работу, чтобы не прекратилась жизнь. Своих силёнок уже не было, нанимали рабсилу со стороны. Расчёт за наём тоже производили неизменной «троей». Вот и закупали её, проклятую, впрок взрослым детям своим и как ценящийся эквивалент для расчёта за будущий наём рабочей силы. Сами не пили, нюхали приятный аромат, склонялись к мысли, что даже полезная она, отрава. Чего говорить, «трою» в нашинском краю даже предпочитали некачественной самопальной водке. 
      И вот сидит перед заехавшим в сельсовет совершенно по иному делу газетчиком старушка в серой шали, этакая серенькая, ещё не загубленная морозом мышка. Почему она разглядела в нём начальника, не ведомо. Заговорила сухонькая о горе своём, ибо верила, этот должен ей обязательно помочь: «Как ведь мне пенсию-то принесут, так сразу племянники, двое, приходят. Своих-то детей у меня нет. Живу одна в доме. Скотину никакую не держу.  Не могу. Давай, говорят, тётка, мы тебе дрова расколем, а ты нам за это обязательно выпить поставишь. У меня и колоть-то нечего – дров-от сельсовет не привёз. Сказали, не положено тебе, хоть всю жизнь в колхозе проработала, не льготница ты первой какой-то очереди. А племянники нигде не работают, в дом-то зайдут и не уходят. За стол сядут и ждут. Я им «трою-то» и достану. Сначала одну бутылочку, потом ещё…  Они напьются и на полу спят. Просыпаются – опять давай тётка «трою». И так пока у меня деньги есть. Когда кончатся последние, уходят. Никаких дров-то и не кололи. Я сама нынче черёмуху в палисаднике под окнами на дрова рубила – да не могу: мёрзлая. И «троя-то» у меня кончилась – всю племянники выпили. Картошка в подполе есть, не помру от голода. А вот печь топить нечем. Замёрзну я, и что делать, не знаю. В сельсовете говорят – не льготница».

      Приходит ещё видение. В продымленной копотью кочегарке, в этом убежище всех, кто подзаборно угощается хмельным зельем, за колченогим столом сидит среднего роста худой мосластый человек. Ему здесь роднее, чем дома в квартире, откуда, умело и ухватисто хватая за шиворот, гонит и гонит его жена. От прошлой жизни на нём потёртое чёрное полупальтишко, какие в своё время носили начальники. Строгое лицо человек держит вывеской. Этакой памятью о давних временах, когда он здесь был главным механиком. Сюда в эту же котельную раньше он заглядывал ну разве для контроля или чтобы перекинуться парой слов в указание кочегарам. Теперь он здесь ютится, спасается от мороза и жизни, что чёрным комом обрушились на него, погнули ему хребет. Время от времени заводит длинные поучительные разговоры. Он не может до сих пор оставить свой начальнический тон: спрашивает, словно экзаменует. Спросив, ждёт ответа, как отчёта. Кочегары, чудом оставшиеся при деле, чтобы отапливать уже не производственные цеха, а всего лишь жилые дома, подыгрывают ему, жалеют, и даже случается, угощают, чем богаты … Бывший начальник предпочитает «трою».
        Наставительно, в который уже раз принимается рассказывать секрет очистки резинового клея от составляющих. Ему, дотошному человеку, кажется, что эту остроумную операцию по превращению бесполезного клея в отличное пойло, нынешняя молодёжь не знает …  За столом он, как правило, не один – сюда забегают другие бывшие люди. Кто-то поддакивает, вставляет важные мелочи, упущенные говорящим. Скопом сглатывают слюну, когда говорится о готовой субстанции, которую, конечно, пивали, выручала, чего там. Механик вспоминает только прошедшее время - в сегодняшнем дне он себя не ощущает.
       Сегодня его отовсюду гонят. Гонят, не помня его заслуг, его бывшую необходимость. Лесопункт ликвидировали, осталась только котельная. От случившейся беды его сегодня заслоняет не проходящий, как запашок копоти в котельной, похмельный дурман. Он говорит, говорит, говорит, как бы возвышаясь над остальными, говорит о золотом прошедшем времени.            
       «А помнишь, как в совхозе работали? Да они там, совхозники, сами не работали – балду гоняли. Это мы их работу вместо них делали, нас постоянно в совхоз посылали. Помню, как совхозники, где не соберутся, хвалятся между собой «трудовыми» успехами. У нас-то в лесопункте что?. У нас кубики давай, план по вывозке гони. Попробуй трелёвочник больше недели в ремонте задержать… А эти горе-работнички сойдутся и друг перед другом начинают вспоминать, где с утра и сколько бутылей водяры достали, да ещё похваляются, как лихо за спиной бригадира распивали, бутылочку, потом другую, затем ещё …  Они про работу-то и не говорили никогда. С утра до вечера одна водка на уме. И главное, гордятся, хвастают, как от работы отлынивать умеют».  Странно звучало это осуждение в устах спившегося человека. Наверное, какой-то участок мозга, ещё не поражённый алкоголем, до сего дня функционировал и выдавал мысли образцового инженера, когда-то гордившегося своим лесопунктом. А сегодня над ним тихо смеются: «А сам-то ты чего теперь?»  «Я дурак!- резко вскидывает руку бывший главный. – Ты меня не суди, сопляк. Что ты можешь… понять?»

       Или вот ещё. В корпункт журналиста, которому, так уж повелось, приходили с нуждой, верили даже, что может помочь, как-то влетела запыхавшаяся, растрёпанная женщина. Помещение, где встретил её работник пера, от давно неметеного пола до оконного стекла, за которым дышало лето, как-то испуганно вздрогнуло, когда навстречу терпеливому взгляду грянули и загудели заполошные слова: «Да миленький вы мой! Да что же это делается? Да хоть вы-то не отворачивайтесь, помогите эту гадину в газете опозорить … Чтоб ей, убийце, пусто было».
      Глаза горели откровенным горем, а тема, как профессионально выцелил сразу журналист, была заезжена до немогу, правда, не в его газете, где такого не печатали отродясь, опасаясь потерять приличие, утратить благосклонность вышестоящего начальства. Кому интересно про такое читать? Ну а женщина уже размазывала слёзы по лицу, ярость унять в крике не могла: «Да она давно на пенсии, а «троей» торгует на дому незаконно-о-о. От неё же, от её «трои» вторую родную душу я вчера схоронила. Двоюродную сестру-у-у! Маленькую дочку покойницы, сиротку на руках держала, а то бы в рожу ей вцепилась прямо на кладбище у могилы… Представляете? Эта сволочь прощаться к гробу пришла … Тоже поминальную десятку свою, поганую, сестреннице в гроб сунула, в изголовье положила-а-а…  Хотела ей в волосья вцепиться, да-а-а-а…  девочку испугать не посмела».
     Ранее, как следовало из рассказа пришедшей, похоронили мужа двоюродной сестры – оба родителя на тот свет один за другим ушли, двух маленьких девочек сиротками оставили, и виной всему – «троя» проклятая. Торговала же ею соседка, что не захотела на нищенскую пенсию холодовать, голодать. На барыши от продажи «трои» в сельском магазине - это видели все – покупала старушка то булочку, белую, мягкую, то колбасы громадный крендель, то конфеток в хрустких бумажках. «Не жилось старой, как всем, - лютовала от душившего горя женщина. -  Видишь ты, хлеб без масла ей горло дерёт. А сестрённица  вначале не пила, всё мужа от пьянки оторвать старалась. Да где там. Работы нет, денег нет, так он, покойный, всё из дома тащить начал. Отдавал за «трою». Потом и она рукой махнула, вместе с ним пить стала. Сгорели оба …» Обвисала женщина на своих коленях в отчаяньи, что ножом, видать, в сердце проворачивалось, и не давало дышать, и снова крик, вздорный, путанный, хлестал терпеливого журналиста, заставлял его, привычного ко всему, опускать глаза и ёжиться.
      «Вы участковому вашему на продавщицу «трои» заявляли?- вставил своё сочувствие в нескончаемый крик журналюга, - Незаконно на дому этой отравой торговать… Нельзя …» «Да наш участковый от таких, как она, свою долю имеет. Он их не трогает, покрывает». «А начальнику поселкового отделения милиции не хотели бы обратиться?»  «Так я же от него и пришла!»  «Ну и что он? Уж он-то обязан, - пытался обрести почву законности под ногами работник четвёртой власти. - К нему бы с письменным заявлением обратиться – криком в наше время многого не добьёшься … Сообщили бы и о других продавцах «трои» заодно». Женщина откуда-то из-под горла, из-под узла большого чёрного платка выхватила бумажку и протянула её законнику. Тот пробежал глазами. Список из шести фамилий, которых при всех агентурных возможностях местным милиционерам выявить было бы ой как нелегко, да что там – невозможно, беззубо пялился в лицо закону.  «А ему, начальнику, вы список показывали?» «Да он вернул мне его. Сказал, что списка мало. Что надо обязательно контрольную закупку «трои» на дому делать. Чтобы продавец ничего не заподозрил, бутылочку отдал и деньги взял. Потом в свидетели пойти, если дело заведут. Я его обругала, зачем он мне такое предлагает. Так он меня хотел в кэпэзэ посадить и список мой мне в лицо швырнул».
      Опустил голову работник пера. Был он немолод. Понимал, что взорванная горем женщина осмелела на час, ну самое большее на день похорон, что очень уж задели её сердце. В такие минуты сельский человек становиться безрассуден, бесстрашен и готов о себе не заботиться,  забывает о самой жизни своей, своих детей, своих близких. Потом, как правило, журналист хорошо это знал, видел не раз, приходило отрезвление. Один за другим отступались бунтари от страстного желания правду сыскать, брали верх всякие опасения в одночасье разрушить нажитое годами. Трусость обнимала загорячившееся, было, правдой сердце, наливала его до краёв холодком привычки к несправедливости и унижению. Человек, только что требовавший громов праведных, сникал и, опустив глаза, просил его, человека на должности, никого не тревожить. И журналист, ненавидя себя, уже дежурно бубнил: «Хотел бы предупредить вас.  «Троя» - это не только ваша пенсионерка, не только вот эти шестеро. Тут замешаны большие деньги, большие выгоды для очень серьёзных людей, которых мы с вами не знаем и не узнаем. Потому и боится ваш участковый. И начальник милиции боится, чего уж скрывать. А вы сами не боитесь? Ведь если я буду делать статью в газету, то мне обязательно потребуется сослаться на вас, как на свидетеля, очевидца. Последствий для себя, своих родных не боитесь?»
      Противно было от необходимости предупреждать, говорить такое. Чего не понять, была она на виду, эта горькая, но такая притягательная истина, правда задетого бедой человека. Тут бы  уверенным словом, как оружием, бряцануть, защитить, чёрт возьми, устои…  Ан, нет. Стыдно.
     Женщина, ещё не остыв, не желая угомониться, заспорила: «Да у меня свой-то мужик за ту «трою» задолжал много. Они же, змеи, в долг её продают. А приходит срок, и расплатиться-то нечем. Так мой тайком шифоньер за долги из дома уволок. Главное, за гроши, за бесценок хороший ещё шифоньер-то отдал. Лишь бы только рассчитаться, да чтобы снова её, проклятую, в долг давали». Спорила. И ещё не брала список со стола, а уже что-то и менялось в её словах.
      Пряча глаза друг от друга, кончали трудный разговор человек из народа и служитель истины. Она уже не кричала. И словно сговорившись, и не словами даже, а каким-то взаимным пониманием, заговорили тише. И ещё сквозила доверительность в словах, ещё вроде и сговаривались, надеялись решить, выправить, но оба уже, каждый по-своему, признали: нелегко, неправедно живётся на Руси. Чего там. И от такого понимания, что вот не стали же правдолюбцами, сплоховали, впору было или от стыда поперхнуться или принять что-нибудь на грудь, чтобы думать и корить себя расхотелось.
     Ведь во все времена «хочу да не могу», правда с ложью, смелость с трусостью непонятно сцеплялись,  роднились даже под хмельком. Вот уж во истину, как бы оно ни звалось, а только бы разом, да и заглушило совесть.

     Тут двое говорили …  а, к примеру, на свадьбе?
     Была она для кого-то весёлая, а кому и не очень. Девчонка выходила замуж, потому что долго училась в институте, начала работать в деревенской школе, а в деревнях какой спрос на невест?  Жених - приехавший из-под Карабаха  в отпуск солдатик. О нём почему-то забыли в военкомате, и он, в своё время отпущенный в отпуск на десять дней, гулял-отдыхал вот уже третий месяц, ожидая отправки к месту службы – и догулялся … Будущая тёща радовалась: у дочери семья теперь будет – всё, как у людей. Тесть среди веселья улыбался, смеялся, шутил, но на душе у него было холодно от свадебной кутерьмы, и ещё он видел, понимал: поторопилась дочь, не по себе мужа выбрала.
      Но свадебный поезд тронулся, оставалось обычаи соблюдать. После загса сначала в доме невесты крашеные полы ободрали каблуками в диком плясе подвыпившей толпой, потом отправились к жениху в новую жизнь невесту вколачивать. Вино рекой текло. В посёлке жениха, где после войны года два лагерь с заключенными жизнь налаживал, гуляли уже с остервенением. Умели… работать так не выходило, как гуляли. Орали тосты. А то и без всяких тостов под  богатую закусь опрокидывали в себя стакан за стаканом, и … снова, снова рвалась гармошка пополам, гудели заполошным говором столы, выходили в круг, тряся грудями по-блатному, танцоры. Белёсая старуха с немецким именем Ельза цепко правила обрядом. Устало согласно щурила глаза, когда кому-ни-то приходило в голову заорать «горько», и потом придумывала, вспоминала откуда-то из старины очередную обрядовую каверзу, испытание, да всё не жениху - невесте.
      То перед невестой вдруг рассыпали по полу горох и, сунув ей в руку веник, заставляли его, раскатившегося под пьяными гостями, подмести. А когда, приподняв свои белые кримплены, та, смущаясь, да не смея отодвинуть помеху рукой, принялась выметать горошины из-под норовящих помешать пьяных ног, руководительница обрядов подскочила и принялась стегать невесту по рукам вичкою, приговаривая: «Терпи, терпи всё … от мужа своего». То вдруг вопреки оглядке заставляли невесту прямо посреди застолья распутывать клубок кудели узел на узле. То… Конечно, творили такое в отсутствии отца, когда тот отлучался, заботясь об общем веселии. Не дал бы тот, ни за что не позволил жестокой дури, вытащенной на потеху из мрака прошлого. Мать жениха (тот был безотцовщина) Ельзу боготворила, словом ей не перечила, наоборот, верила: так и надо. А гостям изуверские забавы под хорошую выпивку были по сердцу. Молодой свою молодую не защищал. Молод был умом, незрел: Обычай же!..  И потом, разве не понимал, что говориться: «терпи мужа своего …», такое ему нравилось.
      И будто сглаживал все огрехи большим утюгом пьяный гомон за свадебным столом. И всхлипы невесты, и пьяный гогот гостей, и злые слова Ельзы, недовольной строптивостью молодой, что забросила веник куда ни попадя. В море выпитого топили несуразицу, хмелем открещивались от зла, в пьяном задоре видели только лад да веселие. Ведь оставляет ум пьяного человека, и всё ему ни по чём? И почему-то человек снова и снова бежит от трезвого взгляда на самого себя? Выпил, и ведь верно, море по колено. По свадьбе оно так и назначено, чтобы было всё весело да безоглядно. Пьянка радость организует, в пьянке горя не разглядеть.
 
      А вот как-то решились слетать в баню помыться два оглоеда, то есть тракторист с напарником-чокеровщиком. Дом с баней от делянки, лесоповальной, далеко, а работать и жить в лесу целую-то вахту приходится, не раздеваясь. Тут и у костра закоптишься и по нелёгкой лесоповальной работе употеешь не раз.  За неделю на деляне да в бараке так-то угваздаешься.
     Дело было на субботе к вечеру. Поехали, на чём приехали, на мотоцикле в два колеса. Дорогу к дому знали, промелькнула, как и не было. Тракторист, что рулил мотоциклом, ещё на деляне, как трелёвочник заглушил, так сразу и принял на грудь специально для субботы хранимые победные полбутылки, что, кстати, ещё в среду привезли по случаю перевыполнения месячного плана парторг с кассиром. Остальное допивал чокеровщик. Так что с деляны на мотоцикле ломились напропалую, а и по выезде на широкую колею лесовозного волока  уж луж-то во всяком случае не объезжали.
     Перед деревней, где мост ремонтировали уже с самой весны, надо было переехать речку по наплавной боне шириной меньше метра. Для удобства пешей ходьбы по серёдке боны был настелен трапик всего-то в две досочки, этакие тротуары, там доска прибита, там болтается. Пешеходы переходили с большой осторожностью, с оглядкой, кто и палку для поддержки равновесия с берега прихватывал. А тут двое …  да на двухколёсном мотоцикле … и метров в тридцать пять длины по чему ехать не понять, с ходу, ни секунды не задумываясь, и перемахнули с берега на берег. Торопились же. К тому же и подустали: чего там присматриваться, шлагбаума-то нет. Съезжая с крутого берега, тракторист, и не тормозил, ровненько вырулил на бону, да и рванул через реку.
       Дома после баньки, естественно, добавили - и было всё распрекрасно и хорошо.
       На следующий день надо было возвращаться на делянку. Рекорды, они же из простоев да опозданий не складываются, легко не даются и без готовки не получаются. А большую зарплату с премией кому придёт в голову в другую бригаду отдавать. В воскресенье заторопились после обеда два товарища на делянку трактор подготовить, рваные там чокеря заменить, ну и так по мелочи, и опять на  свой двухколёсный драндулет взгромоздились, только уж на трезвую голову.
      Подъехав к речке, те же самые тридцать пять метров, только с другой стороны, тракторист, сидевший за рулём, отчего-то затормозил, задумчиво так сбросил газ и остановился на въезде на бону. Сидевший сзади, как у Бога за пазухой, напарник вдруг судорожно вцепился в друга обоими руками. Чисто клещами зажал. Впереди знакомая бона с дощатым удобством по середине и без перил, и … река, кое-где бону на бок накренившая. Холодные, со стальным отблеском струи воды журчали подозрительно,  ожидающе.  Манили, так и манили …  в себя.
       Вчера по темноте и съезд с того берега на бону показался удобным, и вымахнули на этот  берег лихо – нате вам.  Сегодня… спешились. Закурили. Постояли. Вчерашнее вспомнили с недоверием, и чего-то застыдившись, суетливо косолапя и оступаясь на неровных кругляках хлыстов, то и дело оглядываясь на призывную стремнину холодной воды, перевели технику осторожно, держа за руль спереди и поручень, приваренный к крылу мотоцикла сзади. Так и одолевали водную преграду: тракторист, держа руль, пятился задом, а напарник удерживал технику за скобу сзади: кому ж это хочется в глыби у бонов мотоцикл топить? Да ведь это ещё, если равновесия не удержать, получится ли отскочить вовремя? Узко. Скользко. Боязно. Рисковать не то, что не хотелось, не моглось, не представлялось возможным. Дураки что ли?

      «Пьяных,- говорит пословица,- Бог любит и бережёт». Вот и сам Бог водке заступником оказался. Пьянка в нашей жизни занимает слишком много места неспроста. Она и лекарство, и отрава, и облегченье, и образ жизни, и её ускоренный конец. И не хмельные меда виноваты, не спирт, что гонят ныне из отходов дерева … Тянется рука к стакану, спасается душа в туман, и происходит испытание хмелем человека на прочность. Почему за столом без выпивки ни разговора, ни веселья не получается? И царь Пётр рвёт камзол на груди, чтобы душа его выше двух метров вымахнуть, подскочить, распрямиться могла. Да что душа царёва – душа самоё России-матушки. И тогда Анна Монс становится податливей, а в ушах шумит ветер исполнившейся прихоти. А со шведами под Полтавой «за учителей» всех живых пить заставил?.. Хмель вил победные знамёна, усмирял и гнал в разнос горе, пережитое народом. Чувство победы, что встало на его сторону уверенностью завтрашнего дня без хмеля просто не умещалось в дерзкой царёвой груди. Ах, сколько обещала выпитая водка, сколько отняла.
 
       Вот и у этого человека был двоюродный брат … Родная тётка понесла его от третьего мужа, молчаливого финна-коммуниста, сосланного в северные края по кагебешной каверзе. Сынок у них  был последышем, седьмым в семье. Родился-то на радость, вот только зачат был по пьяни. Уже с детских лет ловили его за тем, что со взрослого стола рюмки допивает, хмельное с дна стакана долизывает. И ведь не особенно пили в семье. Разве что в заведённых обычаем случаях: ну там по праздникам, после трудной работы.            
     Раз завершали картошку возле дома копать. В преддверии окончания отобедали  за собранным столом, как водится, выпили для бодрости. Зная слабость сынишки, пошли докапывать оставшийся клин,  заперев дом на замок. Недопитое на столе, конечно. Но кто и подумать  мог, что парнишка, улучшив момент, обойдёт запоры и влезет в дом через невообразимо узкую дыру в стене, через которую выкопанный картофель подпол засыпали. Обнаружив потом пустые полбутылки, головами качали, смеялись, удивляясь мальчишке: опять пострел все рюмки вылизал… Смеялись и родители, о будущем горе не догадывались.
      Парень вырос худым, долговязым в отца-финна, и, пока были живы отец с матерью, с ним нянчились, пить особенно не давали. Но только проводил он их на погост, так сразу жена, вышедшая замуж не за него, скорее, за крепкий дом с хозяйством, повела себя странно. С пьянкой мужа вроде бы боролась, но, что ни делала, все оборачивалось не поддержкой, не помощью, а толчком ему в спину на тот свет. Напоследок, чего беду в подробностях пересказывать, оставила она его, безработного, спившегося, не способного даже печку истопить, в том самом родительском доме на зиму одного - вымерзать, как таракана. Сама нашла квартиру на время, пока с мужем всё образуется.
     Как жил, что ел брошенный всеми человек, не известно. Он уже давно опустился без меры. Не мылся, ходил в затрапезе. Еды себе не готовил. И дрова-то приворовывал, а вот нормально, чтобы в доме тепло было, топить печь не мог. Разморозил отопительную систему в доме, а потом и вовсе печку топить перестал. Запаршивел окончательно. Дух от него, немытого, шёл такой, что в полуметре от него голова кружилась. Голодал, потому что денег ему родня не давала: всё одно пропьёт. Ну, он-то обходил всех, кого знал, своего, вроде, требовал. Однако сунут ему буханку хлеба, сахарного песку в кулёчке – надолго ли того, а хватило бы. Только он  с милостыней прямиком в котельную к «друзьям», что в складчину тут же и наливали ему капельку под закусь принесённую.
    Однажды, озлобившись на его бесполезность да попрошайничество, забили бедолагу в одной из котельных насмерть. Патологоанатом при вскрытии трупа чертыхался – никак не мог скальпелем кожу надрезать - как панцирем, была покрыта она сплошной коростой из гнид … 
     Хоронили бедолагу отмытого. Жена постаралась, одела в чистую рубашку. Сидела у гроба у всех на виду и то ли радовалась, молча, то ли просила прощения. Кстати, в дом после сообщения из морга вернулась сразу же. И главное, родные её не осуждали. Ну-ка, попробуй на её месте выдержи!  Вскоре заметили, правда, что и она к спиртному неуёмно припадать стала,  так, что вскоре поняли, кому это было интересно: мужик её к себе с того света зовёт.

     Водка, водка. Сколько миллиардов жизней изуродовала, исковеркала ты? Мудрый ислам запрещает пить спиртное. Однако нынче и мусульмане пьянствуют, скоромятся правоверные дети пророка вровень с неверными, хоть и по вере не положено. Пьют верующие, пьют неверующие. Народ великой страны шатнуло в капитализм из передового-то социализма. Там за человека было принято думать райкомам с райисполкомами. Теперь того же, отвыкшего решения самостоятельно принимать человека бросили, словно на показ безжалостно и как в пустоту. Глобальные потрясения или мышиная возня происходят где-то там, на вершинах власти. А на грешной земле рука, всё равно что за спасением, тянется к бутылке. Лучше зажить хочется, а не можется  – плеснул в стакан, и захорошело. Любимый ли человек обманул, показалось, жизнь кончена, всё прахом пошло – снова зелёный змей, хоть на время, а тушит задыхающееся в огне боли сердце. Дни жизни идут, серость донимает дыхание, перекрывает открытием собственной никчёмности ничтожество всяких усилий – опять она, родимая, тут как тут, выручает. Всё она, которую ругают и клянут, но к которой тянутся за умиротворением, за спасением от бед, от самого себя, и за прощением тоже, только кто же кого прощать должен?
     И спасается народ юморком, непобедимого змея дёргая за усы, лихо опрокидывая стопку в самое горло. И безропотно многие и многие гибнут со стаканом в руке. И нельзя их огульно хаять. Нельзя весь народ пьяницей называть. Народ – это всё-таки такая бездна людей, душ человеческих, в которой жизненная  сила ворочается несокрушимая. А пьянство, пусть и большого числа людей, всё-таки характерной чертой целого народа являться не может. И если нынче политологам наказано россиян приучать к мысли, что их место восемнадцатое, где-то под забором великой Европы, что они все сплошь пьяницы и проходимцы, в лучшем случае бандиты, в худшем – ни на что не способные бичи, бомжы, прозябающие, то это делается со сквозящей в веках выгодой для хитрозадой Европы, это, следует признать, действием преднамеренным, явлением вовсе не историческим - политическим.
        Во все века русских  старались унизить. Святослав прибивал щиты на воротах Царьграда, а  пухлозадые евнухи подкупом да обманом сводили на нет все его победы, кровью добытые,  все его мечты о новом великом государстве. Пётр рвал ноздри каторжному народу, вздымал его на дыбы, аки дикого коня, а всевозможные «бироны» топили начатое великим царём в прозябании державы. Петушиный Париж с гниловатой Веной, хромой кайзер, дядюшка Буль с туманных островов наперебой подтачивали достоинство русского имени… И словно навсегда людям одной со мной русской крови было заказано встать вровень со всем прочим человечеством. Щит держать между жестоким Востоком и трусливым Западом – это, пожалуйста, а признать за русскими настоящую цену великих побед и свершений, умом, трудом и страданиями великими, вырванных из пасти текущего времени – это только чуть ли не через европейский труп. Легче объявить на весь свет, что русский –  пьяница, что судьба его в поколениях быть пропойцею. 
      Нет! Не понять им русской души. Не понять, где в мучительных описаниях Достоевского тугой пружиной зажата мощь духа русского. Казалось, завсегда от горя дышать было нечем, не то что чужие – свои, могутные, над русской душой изгалялись и измываются сегодня, а нет, рождается сила духа народа, в бедах и в горе крепнет. Самое трудное бедствие низвергает, но и силу же родит в обездоленном русском человеке. И как поверить в себя, как унижение и боль, невыносимые, перенести, перебороть как не с чаркой заводящего душу и отшибающего все страхи и мозги зелья? Это вам не киношный Ван Дам, которому прежде, чем он подвиг совершит, надо морду начистить, как курок взвести. У русских всё по-честному: Иван Тёркин, когда немца на исходе последних сил, чем ни попадя, по каске гвоздил, не знал, что вражину осилит – просто надо было убить его, нельзя было самому костьми лечь. Вот и живём мы, до конца не сознавая, сколько в нас силы и что такое водка для нас. Не знаем, осилим мы её, или она нас утопит в бездне слабостей да злорадства. Но и то верно, что угрозу спиться народу называют сегодня бедой неотвратимой. И конечно, не добра желают доброхоты-теоретики, твердящие, что все мы,  русские – пьяницы беспробудные? Водка - всего лишь инструмент, катализатор, лекарство нашей души. И давно известно, что любая передозировка большинства лекарственных средств вредна человеку?  Меру в вине теряют русские, потому как не способны рассмотреть меру горя, потому что дозированной радости не признают.
     Так что ругают водку заслуженно, но иногда бывает, как в непридуманной жизни. 

     Мать хоронить трудно. Врагу не пожелаешь такого. Сам глаза ей закрыл, сам обмыл, хотя соседка, заглянувшая помогать, очень удивилась, как это сын мать покойницу обмывает. Потом нужен был заказ столяру, требовалось найти мужиков могилу копать…– похоронные заботы отвлекли от матери, кто-то её обрядил в приготовленное. Я не плакал, как сестра, вывшая в голос, я был сосредоточен и работоспособен, как машина. В последний раз старался для матери, понимая, что всё равно всё поздно, что вывернись я теперь наизнанку, это её не воскресит.
      О людях не думал, хотя помнил, что они не должны видеть моей слабости и командовать вместо меня у дорогого гроба. Все попытки, какой-нибудь старухи сделаться распорядительницей на похоронном пиру, пресекал резко и безоговорочно. И не пёр на толпу, но передо мной как-то расступались. Я был уверен, что для моей мамы сам догадаюсь, как сделать всё должным образом и хорошо.
       За три долгих дня поспал, как сознание потерял, может быть, пару часов. В остальное время ощущал себя механизмом, делающим правильные поступки, или, скорее, ничего не ощущал, ходил, как полуавтомат. Усталости не чувствовал. Иногда вдруг от жалости срывалась внутри какая-то заслонка, и становилось обвально горько, и я не знал, не мог понять, кого больше жалею: мою маму или себя, без неё сироту. Срывы эти скрывал и снова ясно понимал: от меня маме не мои сопли нужны, а работа по проведению достойных проводов. Я и работал.
       И когда всё закончилось, в памяти застряло ощущение мертвенного холода маминого лба, когда в последний, а, может быть, и в первый раз целовал её … И стук мёрзлого комка земли о крышку гроба … И наступившее после всего этого безразличие ко всему и всем.
      Отвечал на вопросы, что-то ещё был должен делать, кстати, поехал провожать родных на поезд. На прощанье мне что-то говорили (они считали, что важное), полуобнимали, советовали держаться. А я смотрел на них всех, и мне было ни тепло ни холодно – всё равно.
      На квартиру двоюродного брата Толи, что на железнодорожной станции, после недолгих проводов зашли обождать отправки рейсового автобуса восвояси. Анатолий был до странности хорошим человеком. К тому времени его уже бросила жена, и он как-то обвыкся в новом своём положении, говорили, собирался снова сойтись с другой женщиной, давней одноклассницей.
       Не говоря ни слова, он как-то уверенно усадил меня за стол, почему-то одного, и попутчики мои куда-то рассосались. Ни о чём не спросив, на голую клеёнку стола вдруг выставил бутылку столичной. Я-то же не пьющий, на похоронах ни разу к рюмочке не приложился. Сказал ему об этом. Зачем?.. Не надо. Не отвечая, он просто налил полный гранёный стакан и тихо, не споря, подтолкнул: «Выпей. Надо выпить».
      За три прошедших дня я столько всего вытерпел - и смог, а тут брат пристаёт с чепухой – ну и махнул стакан залпом. Что мне стакан после такого океана беды – выпил, как воду.
      И вот тут что-то случилось. Сами собой полились слёзы. Словно плотина, удерживаемая какой-то неведомой силой, рухнула сама. Мне было стыдно перед братом. Я закрыл лицо руками, кусал губы, просил не смотреть на меня, простить за слабость, отворачивался – и не мог, не мог остановиться. А он ушёл от меня за дощатую стенку в другую комнату. Не пытался  как-то утешить. Он знал по себе, как бывает, когда хоронят самого дорогого человека.
      Водка, водка, будь же ты проклята во веки веков за все твои злодеяния и да святится имя твоё за всё хорошее, что ты смогла сделать.
                2010
          


Рецензии
Уважаемый,Владимир!Всё знакомо от А до Я.Всколыхнуло,разбередило память.Тоже что-только не выливала в раковину, даже коньяк.Детство-отец!
Да что греха таить, он очень рано начал пить,
и жизнь пропил до вдоха отходного,
а был потенциал, и он бы, грешный, мог творить,
но стал рабом пути совсем другого. Потом замужество и опять столкновение с этой бедой.Победа.Но это дремлющий вулкан...

Неужели же нету управы на смертельное это пристрастье?
Начинают ради забавы и пускают по миру счастье.
Лишь сквозь призму стакана полного начинает искриться мир.
Дьявол! Вот она, кара чёрная!Вот он - гибельный эликсир.

Водка,водка, будь же ты проклята во веки веков!

Валентина Тен   09.01.2012 19:45     Заявить о нарушении
Благодарю за такой отзыв.
Я понимал, что не смогу всесторонне затронуть этот порок, но то, что он неоднозначен... от этого никуда не уйдёшь.
И потом, как-нибудь вашему дремлющему вулкану дайте прочитать "О пьянстве" и передайте от меня, что никогда меня к нему, этому " эликсиру" не тянет, потому что я знаю, что придётся стать дерьмом и невольно отойти, спрятаться за спину тех, кого сегодня заслоняю. А это не моё, это стыдно.
С уважением,

Владимир Логунов   10.01.2012 09:58   Заявить о нарушении
Спасибо,Владимир! Уже вчера предлагала почитать,но пока отложили.Прочтёт обязательно.А я буду дальше поэзию читать.Вчера кончила пьянством.Всего самого хорошего!С глубоким уважением!

Валентина Тен   10.01.2012 15:15   Заявить о нарушении
Спасибо,Владимир, и от моего мужа.Прочёл.Очень впечатлило.Он уже в таком возрасте, что я думаю, пока я рядом "извергаться вулкан" не начнёт, но вот если вдруг меня не станет... Всегда об этом думаю.

Валентина Тен   10.01.2012 19:25   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.