довольно! иди отдохни

                Никакой уже памяти не осталось только море.
                Aucun n'a mеmoire est а gauche que la mer.
                Nulli memoria relicta tantum maris.


                красный цвет презренья на руке земли –
                в шаге от рожденья танго без любви,
                никакой калины не было и нет - веточкой рябины осени ответ

    Смотрю на темную улицу в темное стекло окна. За окном ночь индиго. Индиго - это виртуальный цвет. Камуфляж. Он так замаскирован под сознание, что никогда почти не различим. Вне спектра видимости. Вот разве что для кошек, под "кошачий глаз", в стекле что-то виднеется. Странно осознавать, что есть еще где-то стёкла в которых живо мое отражение. Пусть только глаза, точнее отблески с уличных фонарей – но тем не менее. Что-то в виде сухого выхода. Остаток.
    Глаза в глаза.
    Только те парные — проблескивают через скеклораздел. По ту сторону — по ту….
    Ниспосланные оттуда. Стеклярус. Кажется у меня по щекам бегут слёзы — но  по ту сторону их не видно. Не отражаются. Из стеклянных глаз — слезинки не выжмешь.
    Не умеет  плакать мир за окном…. "Мне нравится смотреть на город из твоего окна" — незамысловато кружится легкий припев, что же ты видел из этого окна? Мне не дано увидеть твой мир, только осколки; знаешь, если ударить по зеркалу куском железа оно разлетается на такие острые игольчатого вида кусочки, вероятно, в них можно что-то рассмотреть, если взять размером побольше, но края этих штучек непременно обрежут тебе пальцы. Стоит ли твоя кровь вида, открывающегося в этих осколках?
    В палате пахнет лекарствами и хлоркой. Камфарой. Здесь всё какое-то резкое. Звуки, запахи, боль, безнадёжность. Конвейер. Место сборки. Горя с отчаяньем. Знаешь, думаю у нас нет и не может быть родины. Только такие вот места сборки и разборки; хочется самой разбить это стеклянное препятствие, но там не лучше. На той стороне ночь и зима.   Декабрь — не самое подходящее время для экспериментов.
    Отворачиваюсь от настойчивого взгляда из-за окна.
    Узенькая комнатка. Считай, камера. Вдоль стен две кровати. На одной умирает мама, вторая — моя. Глянец стальных спинок режет глаз. Статистика безгрешна — только констатация: на первом месте у женщин в городе смертность от онкологии.
    Мне разрешили проводить здесь ночи, так как нянечек не хватает. Да, многие ищут работу, но в обслугу идти не кому. Собственно, ищут скорее место. Вот с местами как раз и проблема. Поэтому если хочешь находиться в человеческих условиях - думай сам.
    Мы здесь уже почти месяц.
    Мама растаяла просто на глазах. Ей пятьдесят. Красота, которой восхищались многие наши знакомые, обратилась в бесформенное тело. Собственно тела как такового нет: кожа, висящая складками. Под кожу можно складывать, как в карманы в плоть.
    — Доктор, я понимаю, что всё серьёзно — но насколько.
    Доктор приятная сорокалетняя дама. Очень внимательная, то есть на сколько это вообще возможно, когда перед тобой безнадежно больные люди. Лечить их собственно кроме химиотерапии нечем. А эффект столь удручающ, что понимаешь, что только присутствуешь при смертельном оброке, приносимом больными небесам.
    — Знаете. У рака есть четыре стадии. Простая арифметика: у каждой стадии свои симптомы. Они описаны в соответствующих учебниках для студентов. Но есть одна стадия, которая практически не встречается на практике. Четвёртая — она так же существует во всех пособиях, то есть возможна в теории. Но на практике у меня только второй случай… До этого просто не доходит дело… Обычно…
    Я у твоей постели глажу руку. Рука искажена страшно.
    — Он не может меня забрать, ведь я в него так верила. (Разумеется  это ты как всегда о Боге, как-то так вышло, что в твоей душе он уже давно на первом и единственном месте).
    Ты плачешь — то есть это нужно понимать как слезы — потому что плакать не чем, ибо влаги уже не осталось — сушь — и мне просто не чего тебе ответить. Кому она нужна эта четвёртая стадия, возможная только теоретически.
    — Я поправлюсь, — в голосе скользит давно потерянная уверенность, интенсивная терапия несколько улучшила твоё состояние – и поеду в Киево-Печёрскую лавру.
    Мы все паломниками в этом мире, только у каждого свои святые места. И видимо, нет мест более  или менее близких к богу. По-моему, Бог либо есть, либо нет. Очень легко определить людей у которых бог стоит за спиной. Быстрее, и не за спиной, а гораздо ближе. Но ты меня всё равно слушать не станешь. Между нашими мнениями  — его мнение превыше. И, паломничество для тебя свято.
     Ночи стоят длинные. Конец декабря. Мы успеваем о многом поговорить, многое вспомнить. Когда это потом повторится? Никто из нас двоих не знает сроков. А те что знают — не скажут. Город засыпан снегом как саваном. Добрый путь…. Я думаю о своём, и не слышу, что ты уже что-то снова завела разговор за Киев. Он был нашим с тобой много лет любимым городом.  Мать городов русских. Почему не отец? Я помню площадь перед Софией:  залитую золотом, отраженным с солнечных куполов на троллейбусных проводах окольцованной медью площади. Киев в проводах и куполах — в сиянии Софии. Мать…
  ...... а поволока под небом поёт и поёт смерть.
    Здесь,  в этой безнадёге, многие молятся богу. У каждой обреченной в палате, как в келье, лампадка. День и ночь освещается твой путь сюда Господи. День и ночь твои глаза со всех икон глядят на эти палаты и коридоры, обходы, капельницы…..Ещё на подступах к больнице — чувствуется просто вихревой поток энергии. Но очень тёмной. Тяжёлая карма. Музыка Кармина Бурана. Летит в небеса односторонним потоком.
    Сшибает с ног. Возможно, потому, что это старая больница, и здание и земля напитавшиеся неизбежностью и неотвратимостью. Здесь уже  не место, а территория,  кто услышит — даже если ты крикнешь…
    Улица Циолковского… Нарицательное имя у горожан…. Как приговор судьбы.
    Сегодня больница именуется старым корпусом. Другой построен на юго-западе в медгородке. На новом месте уже нет этой наседающей немилости. Всё чисто и благородно. Клумбы, дорожки, ажурный заборчик. Окна моей квартиры как раз смотрят на раковый корпус. В ночи там горят окна… За стенами шумит сосновый бор.   Сосновый…
    — Скоро Новый год — нас выпишут… — вспоминаешь ты о чём-то хорошем.
    Мама так привыкла, что мы здесь вдвоём. Вышло, и в правду, что - нас...
    — Там у меня есть рукопись…. Не моя…
    У неё действительно много всякой странной литературы
    — В простой серой картонной папке, с большими буквами ДЕЛО. Сожги её.
    — ?
    — Не нужно читать: просто выйди на перекресток  и сожги.
    Брат после смерти мамы так и поступил: сжег всю эту макулатуру. Всю! Если рукописи и не горят, то книги полыхают за милую душу. Говорят от самовознесения очень помогает самоирония. Казуистика. Лучшее противоядие — смерть. От рака в том числе.
    В конце  концов, действительно наступает новый год — 2002. Тридцать первое.
    Мы уже  дома. Мама в страшных болях корчится на кровати под своими иконами. И иконы-то у нас с ней  разные. Тоже своего рода нонсенс. Но мне  некогда думать о возвышенном.
    Скорая делает уколы, только пять раз в сутки. На сегодня лимит исчерпан.
    Как ты ей объяснишь, что нужно дождаться боя курантов, чтобы начался новый отсчет обезболивающих.
    — Ты бессердечная! – почти кричит мама, — Вызови мне бригаду.
     — Мама, их бесполезно просить…
     Для меня уже нет ни ночи ни дня — от обезболивания до обезболивания. Круг. Кручу диск.  Набираю номер. 103. Мы канатоходцы в цирке. Чем старше, тем сложнее удержаться. Приговором: никому она там не нужна.
    Они всё про нас знают, но в этот раз попадаю на молодых, ещё не утративших человечности, врачей. Приезжают. Новогодняя ночь, когда исполняются чудеса. Дар всевышнего — шестая вне положенного инъекция. Доктора тоже почему-то счастливы, как и я — они почти боги, облегчающие страдания. Не по графику, а от души. Мы с бригадой желаем друг другу счастья в этом году Лошади, возможно она будет более доброжелательной чем Змея, хотя Змея с чашей — это врачебный символ исцеления. Змеиные почитатели яда, как панацеи уходят. Можно немного передохнуть.  Мы можем даже выпить за здоровье, но мама засыпает. Тем более выпить — это и не для нее вовсе. Сон как остановка в лабиринте замкнутого круга при движении к своему Минотавру. И не какому-то философскому образу, а к вполне реальной сущности, отнимающей всё твоё всё..
    Пью в одиночестве. Кагор. Вино причастия. Глядя на лампадку под ликами. Её восковое лицо. Его….Всеприсуствие…
    Эти страшные дни закончатся пятого. Шестого мы похороним маму. А седьмого в мир придёт очередное Рождество….2002.
    Поминальная молитва. Бог — это любовь. Отдохните от любви.
    Я никогда не любила это время – зона зимнего солнцестояния. Но времена меняются. И наши любови то же.
    Причал под Ялтой. Мы задыхаемся от встречного ветра. Громадные волны бьют в берег. Хвали моря Хвалынского. Воды встают стеклянной стеной – миг – и стена крошится на хрустальные осколки. Мыс Хрустальный. Воздух и тот хрустальный. В хрустале хрусталя хрусталики.
    — Стихия,  — говорит мой знакомый.
    — В Ялте — ноябрь.
    — Это самое тёмное время в году.
    — Мы только наблюдатели.
    Теперь я не люблю ещё и ноябри.  Тмутаракань. На запад солнца отсюда Севастополь.
    Мы жили с мамой на Северной стороне в районе Радио-горки. В центр переправлялись на катерах от бухты Инженерная — к причалу у Графской пристани. По правую руку : белая скальная горка со шпилем, венчанным орлом — памятник Затопленным кораблям. В этом году на набережной среди картин на продажу, как и обычно, не редкостью было встретить этот символ города — шпиль в различных ракурсах, но  был один единственный в неестественных тонах: на фоне песочного цвета неба — чёрная игла в небо.
    Мы познакомились с художником. Около срока. Жизнь так себе, с собой у него были фотографии картин, что рисовал лет десять назад, безусловный талант. Но теперешние  работы дорого не стоят. Он и сам это прекрасно понимает. Поэтому в итоге уже не хочет продавать ни одну из картин, а только поясняет, где что не получилось, какие у него неумелые теперь и глаз, и руки. Потеря профессионализма, не то что таланта. Но я сама настаиваю, во-первых ясно, что ему нужны деньги, не милостыню же в конце-то концов просить молодому мужчине, а во-вторых есть картины в которых важна передача не только изюминки, но и мысли. У старообрядцев иконы в первую очередь подразумевают мысль, а не портрет. Млечный путь усеян звёздами. Оттуда всё выглядит по-другому: белое выглядит чёрным. Голубое, как в данном случае — белёсым.  Видишь ли,  это памяти не  затонувших — а затопленных кораблей. Своими руками. Не было другого выхода. Разница — черт её дери.
     Севастополь за прошедшие годы сменил своё лицо. Пустыня вод на месте бывшего порта, где было не протолкнуться от кораблей и лодок. По центру, на моей памяти, всегда стояла — сотка «Слава». И вот, обычный приморский городишка. Так ничего особенного. Тысячи тысяч.
    А за ту  картину сюрреалистического чёрного шпиля из некогда любимого мной города один знаток живописи скажет: «Мазня». Что б ты там понимал. «Новороссийску» они так ничего там и не поставили.
    — Почему ты так жестоко ведёшь себя?
    — Захочешь выжить — ещё не то сделаешь.
    Это ж ещё захотеть надо…. Мёртвые сраму — не имут. Сижу на открытой террасе  итальянского ресторанчика в одной из узеньких припортовых улочек. Со всех сторон  здесь звучит новая современная музыка — курортный сезон. А тогда в закрытом городе очень часто можно было услышать живую музыку духового оркестра:  Севастопольский вальс.
     Почему-то, видя эти все перемены, понимаешь — это конец.  Наши жизни отцвели как цветы. Анютины глазки на клумбах. Фиалки у слепой продавщицы, которую такой же нищий как она сумел осчастливить. Вернув зрение. Мой единственный любимый немой фильм — Чарли Чаплина. Он не смог повторить подвиг Иисуса, его «слепой прозревшей» стала только одна. Всё, что могу.
    У правды всей на поводу. Устав от солнечного перегуда. Спят плавучие базары. Ночь в порту.
     На годовщине по маме вспоминаю разговор. Уже на излёте.
     — Как ты думаешь — почему? – мама никак не хочет смириться с происходящим, хотя как истинной христианке это не подобает ей.
     — Говорят — есть избранницы, - несмело предполагаешь ты, — Понимаешь  почти шесть миллиардов — ну куда столько. Бог ревнив. Если человек не готов к самопожертвованию — то это легко поправимо. Жертвы неизбранниц — во имя ваших избранниц. Она (та настоящая), правда, красивая. Но разве от этого легче…
    Хочу рассказать тебе о смертном дожде. Но тебе уже не нужны слова. Ты и так принесёшь жертву. Пусть сбудется комуежды по словам его. Что бы познать человека — нужно пройти  путь от рожденья до заката во тьме. Да будет вам такая же дорога познания — ливнями.
     В мире есть один  единственный музей  старообрядцев в Ветке. Три этажа.
 Под одной крышей два распятия. Целый Мир под одной крышей. И никому это не мешало.
    — Стой. Кто идёт?
    Триста лет назад отголоском реформы церкви разговор, переданный историком старообрядчества Ф. Мельниковым в его труде «История Русской Церкви со вермен царствования Алексея Михайловича до разгрома Соловецкого монастыря». Царь Алексей Михайлович, до которого дошли, наконец, отсветы пожарищ в скитах старообрядцев, и патриарх Никон, затейник.
    Царь выбранил его:
    — Мужик. Блудуин. (то есть глупый крестьянин – в пояснении Алеппского).
    Патриарх напомнил ему:
    — Я твой духовный отец. Зачем ты оскорбляешь меня?
    На что царь отвечал:
    — Не ты мой отец… Воистину…
    Да, Никоновская реформа, его анафема инакомыслящим как ни странно самому автору не принесла ни славы, ни чести. Он был лишен своих полномочий, удалён из Москвы. Правда, дело его продолжили.
    Верно, что сказкой легко душу обмануть. Только стены больниц пахнут известкой.
    И тогда звучит приговором:
    — Да не будет вам на моей крови… ( Перед второй…. Со-весть.)
    Это не сложно чувствовать себя пылью перед величием. Перемалываются народы, где уж тут… кто услышит тебя — даже если ты крикнешь…. Об этом не скажешь чужими словами.
    Отдохните от любви. Мама — ты переводишь дыхание уже восьмой  год… хроно… синхронно.

2010 май


Рецензии