Она жила всегда
По дну широкого оврага, между островков ольшаника и крушины, прозрачная журчливая тропка петляет, плещет, поет на бегу. Студеная гладь воды то ершится, как кудрявые волосы под расческой, то мерно колеблется в глубоких затонах. Стоя по колени в струях, опустив голову, омывает осока зеленые косы. С бревенчатого мостика прислушиваюсь к пенью ручья; он поет в три голоса, и тихим подголоском подпевает укрытый за стволами ольхи, за травяными зарослями недальний перекат. В сумраке молчаливой заводи лежат на глинистом дне почернелые камни. Вон круглый камень размером с пушечное ядро, но не совсем правильной формы, и как бы с отростком – будто рос на какой-то скале и оторвался. Почему-то эти круглые камни в нашей местности всегда имеют такие отростки. Я помню их с детства: под невзрачной, смуглой оболочкой кремнистое нутро, розоватое, словно мякоть плода, а в самой середине – полость, покрытая мелкими кристаллами кварца. Если удастся расколоть такой камень посередине, можешь проникнуть в недра маленькой таинственной планеты, в подземную страну, где в кристаллических городах, в замках с башнями величиной с булавочную головку, живет невидимый народец, ревниво оберегающий свои богатства и тайны.
Схожу с мостика, наклоняюсь над колеблющимся зеркалом заводи, достаю камень рукой. Вода не так студена, как мне казалось. Прости, друг. Лежал ты, лежал сотни лет в покое и тишине. Никто не догадался стронуть тебя с места: и это во времена, когда в деревнях кипела жизнь, а через ручей гоняли стадо и переезжали телеги… Но теперь, когда все давно заглохло, обезлюдело, и в этих низинах правят лишь осока и крапива, – праздное любопытство одного из людской породы наконец до тебя добралось. Неожиданно мне приходит на ум, что камень напоминает формой головку африканского ребенка. Я делаю усилие, чтобы подавить эту мысль, от которой внутри возникает неприятно саднящее чувство, – и с размаху бросаю камень на плоскую поверхность большого валуна. (Валун сужает русло, образуя в одном только шаге от заводи звонкий порожек.) Неудача. Еще раз… Круглый камень, не разбиваясь, отскакивает и падает в воду, взметая со дна красную муть. Я прекрасно знаю, от чего это случилось: здесь во многих местах выходит на поверхность темно-красная глина, – но поток мрачных ассоциаций уже не остановить. И зачем мне все это было нужно? Ни прибрежный ольшаник, ни кудрявые верхи берез на склонах, ни гаснущее небо – никто не шевельнулся в ответ, лишь только медленно и беззвучно пролетали облака. Ты никого не удивил; только увидел себя как бы их глазами – праздный и своевольный чужак… Не хватало еще, чтобы сейчас на тропинке появилась косуля и посмотрела на тебя смущенно, с болью и с сожалением, как смотрит женщина на подростка, впервые нахлебавшегося водки. Много лет назад встретил я в этом овраге косулю, и взгляд ее до сих пор стоит у меня в глазах.
Краснота, затянувшая заводь, дала мне увидеть нечто новое: в воде, среди листьев осоки, брюшком вверх лежала стрекоза. Я взял ее на ладонь, перевернул: у стрекозы были голубые глаза, зеленое брюшко и черно-голубой хвост. Блестящие, как слюда, в тонких прожилках прекрасные крылья, тяжелые от воды, – одно из четырех было оторвано. Бессильно поникшая головка не двигалась, передние лапки мелко дрожали. Так это я покалечил ее своим дурацким броском? Вероятно, стрекоза сидела на листьях, когда случилась беда. Я мог заметить ее, если бы пригляделся; но до того ли мне было? Понемногу стрекоза стала приходить в себя. Обхватив передними лапками голову, она поворачивала ее туда и сюда, будто вправляя в нужное положение. Хвост жестко напрягся, крылья затрепетали. C какой силой, с каким упорством лапки вцепились в мою ладонь… Раненая сделала несколько шагов по ладони, высоко поднимаясь, выпрямляя колени: казалось, пара секунд, и она чудесно взлетит на трех крыльях… Но нет, чуда не произошло: соскальзывая вдоль по моей склоненной ладони, она добралась до кончиков пальцев и отсюда беспомощно упала в траву, где уже вовсе запуталась. Я поднял ее и дал повторить попытку – и опять безуспешно. Наконец, я отнес ее на тропинку и положил на ровной и гладкой земле. Стрекоза склонила голову и затихла – то ли собираясь с силами, то ли что-то обдумывая, то ли… Может быть, земля – наша общая мать и общая могила – на неведомом людям языке утешила ее перед концом недолгого века? Сказала: отдохни, я приму тебя в свое тело, перемешаю с собою, затворю как тесто. Совсем недолго, и здесь, в нашем общем теле, залягут и вырастут личинки, напитаются нашими соками, и вот уж – смотри, полетят новыми стрекозами, да будет их не одна, а много… И не бойся, никогда не застигнет нас холод и ужас небытия, а за жизнью откроется жизнь, вновь и вновь, вновь и вновь…
Я слегка подул на стрекозу тонкой струйкой. Это на миг обмануло ее. Забывшись, она представила, что воздух несет ее на обновленных крыльях, и вновь стала приподниматься на ножках, затрепетала, вытянула стрелку хвоста… и, обессиленная, уронила голову. Прошло какое-то время. Я стоял на мостике, слушал, и казалось, что звонкий порожек после моего броска звучит уже по-другому. В холодеющем воздухе все слышнее подпевал тот недальний перекат. Но музыка уже не дарила мне, как прежде, покоя. Над головой вспыхивала огоньками листьев крушина. Ручей давно уже разогнал красную муть, прозрачная заводь мерно колыхалась, все больше темнея в сумерках. Круглый камень, похожий на головку негритенка, лежал на дне, будто сто лет его никто не поднимал. И, хотя на валуне белели следы преступления – две свежие выщербины – никто уже не догадался бы, какая драма произошла на берегу полчаса назад. Я вернулся на минуту к стрекозе, которая неподвижно сидела на тропинке, пригнув голову к земле. Она проживет, возможно, еще день-другой, пока, наконец, умрет от голода, или склюет ее птица. Или раздавит прохожий человек, докончив мое дело...
А может… чтоб не мучилась? Нет, нет, упаси Бог. Ты и без того уже натворил беды: уходи, это будет самое лучшее. Пусть останется место для чуда. Вдруг случится что-то такое, чего ты не можешь себе представить, и она будет спасена? Только ни к чему не прикасайся больше, уходи…
Все стремительнее темнеет. Ускоряя шаг, спешу под низкими сводами орешника, будто по дромосу подземного святилища, как бежал посвящаемый в таинства Деметры или Гекаты где-нибудь в Элевсине, в Кумах, в Кротоне – две с половиной тысячи лет назад, еще раньше. И в одном ритме с шагами, с частым дыханием, повторяю мольбу о милости ко всему живому на земле. Не молю даже, а просто безмерно хочу, хочу, хочу этой милости миру – милости, против которой бессчетно грешил сам.
Наконец, своды растворяются, и я выхожу в храм. Коринфскими колоннами вокруг встают сосны. На них лежит кровлею синее небо.
* * *
Вчера позвонили из поселка, где я жил до позапрошлого года. На днях из залитого водою песчаного карьера, где купается весь местный народ, выловили три связанных мертвых тела. Незадолго перед этим в соседнем районе в таком же карьере обнаружили шесть утопленных. Все девять – рабочие-таджики. Где и у кого работали, не сообщают, хотя это, конечно, нетрудно установить. Ясно одно: «наци», скинхеды на этот раз не причем. Рабочих убили, чтобы не платить за работу. Рассказавший мне эту историю заключил: «Да это лишь маленький кончик вылез. Таких бедолаг сто-о-олько еще лежит по карьерам – ой…»
* * *
Вам случалось когда-нибудь по невнимательности наступать на муравьиную тропку? А у меня в детстве, лет девяти, была жестокая игра. Присевши на корточки над потоком снующих муравьев, я представлял себя летчиком, сбрасывающим бомбы на враждебную страну. Кусок кирпича, раз за разом обрушиваясь на асфальт, давил все новые жертвы. Даже пытаясь бежать, муравьи не могли позволить себе бросить свой груз – палочку, щепочку – и так и гибли под своей ношей… Когда я стал немного старше, меня охватывал смертельный стыд при воспоминании об этих убийствах.
Кончились сосны. Отшелестели осины опушек. Нет больше лесного храма. Одно одичалое поле кругом. Синее раздольное небо, от горизонта до горизонта пересеченное проводами. С одного краю – желтая луна на ущербе; с другого – догорает закат.
На закате сомалийские женщины укладывают в мягкие постели барханов детские тельца. «Ля илляха иль-Алла» – тихо поют над ними, вместо колыбельной: дети успокоены, уже никогда не заплачут, не попросят есть. В сердце Нубийской пустыни суданский генерал прибирает с глаз последствия рядовой, обычной войны. Длинные насыпи укрыли под собой целые племена, от стариков до младенцев. Провинция успокоена, пустыня молчит, будто молчала от создания мира, только шакалы вторят завываниям ветра. В сердце России человек, один из тех, кому все позволено, вывозит в крытом кузове тела строителей своего дома, чтобы скрыть их в черной воде ночи. Тяжелый всплеск, второй, третий, шестой – вот и все. Рабочие успокоены, их уже не волнует справедливость расчета, им больше не надо раздумывать, чем прокормить свои семьи. В сердце Памира, в горном кишлаке, женщина, вскрикнув, просыпается от страшного сна.
Вспоминаю один дорожный разговор. Того человека звали Сухроб, он был оттуда, из памирских кишлаков, годами помоложе меня. «Ты христианин, а я мусульманин, а хочешь, скажу, кто мой бог? Россия – вот мой бог. Без России я бы на горах, как баран, траву бы глодал, понимаешь? Она как мать. Она больше, чем мать. Родная мать не поможет, а Россия жить дает. И мне, и детям моим. Пусть бы только она сама жила всегда».
Ложатся в землю ее неоплаканные дети, словно в колыбель. Всходят зелеными острыми побегами, взлетают стрекозами, блестят в утренних лучах их слюдяные крылья, звенят свою песню во славу Великой Матери – Жизни.
…она жила всегда. Пусть бы только она жила всегда…
Свидетельство о публикации №111090800872
Екатерина Лысянская 30.09.2011 00:45 Заявить о нарушении
Виталий Леоненко 30.09.2011 10:52 Заявить о нарушении