Многоточие отсчёта. Книга третья

Книга третья.

 Глава 1

  - …Дед, ты же у меня самый умный и всё на свете знаешь, поэтому скажи, отчего такое снится: будто я маленькая, у меня ещё нет Вероники… Я  ведь её всегда чувствую, даже во сне.  А раз не чувствовала, значит, я её ещё не родила. Словами это объяснить невозможно. Так вот, представь себе: ночь, но уже скоро рассвет, земля – чёрная, небо – тёмно-синее, почти фиолетовое, а на горизонте – малиновая полоска, тоненькая - претоненькая.  Тоньше волоса. И музыка где-то недалеко играет.  «Ноктюрн», но не шопеновский, не тот, который наша бабуля любит исполнять, а другой, с эстрадной пластинки. У меня в детстве была такая пластинка – музыка Арно Бабаджаняна, слова Роберта Рождественского. Сто лет не слышала этой песни, а во сне вдруг ни с того ни с сего приснилась. Теперь, дед, слушай дальше: будто бы мне  по ней надо непременно пройти – по этой тонюсенькой кромке неба. Причём, босыми ногами. И ни в коем случае не порезаться. Если смогу, то всё у меня будет в жизни хорошо. И что ты думаешь?  Я взяла и прошла. Запросто. К чему это? А, дед?

 - К чему? К счастью.

 - Ты это только что придумал, чтобы мне угодить. Я знаю! Дед, ну почему ты такой, а?

 - Какой – такой?

 - Милейшей души человек. Я тебе уже говорила, не помню, как же я вас всех люблю?! Как же я счастлива, что вы у меня есть!..

 - Погоди, не тараторь, а то прямо как пулемёт. Ну, вот видишь! Вот ты и сама призналась, что счастлива. А говоришь, что я выдумываю. Босиком по кромке неба –  путь к счастью, это все знают…

 Пусть так. Допустим, что босиком по кромке неба – это путь к счастью. Но всё равно, как вам это нравится, а? Зубы ей заговаривает. Делает вид, будто не замечает её испытующего взгляда. Потрясающе!

 Пока Лада  взахлёб описывала Вадиму Андреевичу подробности своего осязаемого до жути сна, она ни на секунду не забывала следить за его реакцией.  Она буквально сверлила его глазами. И что вы думаете? Ей даже самой противно стало, противно аж до тошноты или, как говорит её лучший друг Марик Варшавский, так, словно вы, гуманитарий до мозга костей,  сдуру бы начитались таблиц Брадиса, а её деду хоть бы хны. Слушает, как ни в чём не бывало, какую дебильную чепуху она тут ему впаривает, да ещё и всерьёз поддакивает. Просто фантастика!

 Когда Лада Коломенцева вернулась из Англии, влюблённая, сияющая, полная творческих планов и жажды счастья, готовая к новым свершениям, она ни сном ни духом  не могла заподозрить, что её отчётный рассказ о поездке, сколь краткий, столь и невинный,  вызовет у её родных такую непредсказуемую реакцию.  То, что её бабуля Леля  и та самая Лариса Стрельцова, она же - Лара Миллер и она  же – Лара Сеймур,  как-то были связаны между собой, Лада  с самого начала не сомневалась ни капельки, и с каждым днём её уверенность только возрастала.  Потому что, говоря беспристрастно,  врать её бабуля не умеет. Этот очевидный факт стал понятен сразу же по тому, как окаменело её лицо.  Как затряслись руки. Как изменился голос. Ладе даже страшно стало. Напрашивался очевидный вывод, что что-то здесь не так. Дед тоже себя выдал. Разволновался, засуетился, забегал, заюлил, стал наигранно весёлым, заговорил елейным голоском, что ещё больше усугубило Ладины  подозрения и подхлестнуло её любопытство.  Не в обиду будь сказано, конспиратор из него хреновый, и это тем более не понятно. Никогда она не поверит, что её дед замешан в чём-то предосудительном. Он, человек по натуре в высшей степени порядочный, совестливый и  бесхитростный, а в обращении – сама искренность, ведёт себя как  вражеский лазутчик или партизан из белорусского Полесья.  Неслыханная вещь! Забыть о приличиях и донимать их своими приставаниями или напрямик сказать им: «Попались, которые кусались! Давайте, голубчики, колитесь, в чём дело, а то хуже будет», она, по понятным причинам,  не могла; похоже, что из них теперь даже клещами ничего не вытянешь. Не всё так просто.   Позже, у себя в квартире, спокойно поразмыслив  над фактами, она, будучи барышней сообразительной, высказала наиболее приемлемую догадку, что когда-то в прошлом в её семье произошло нечто, что выходило за рамки обыденного и что от неё по какой-то причине утаили и держали в глубокой тайне, тайне за семью печатями, до той поры, пока судьбе не стало угодно впутать в это дело её, Ладу.

   Она догуливала оставшиеся от отпуска благословенные денёчки и  думала, с какого боку ей подойти к этой задаче.  Тщетно. Ничего не придумывалось. Мешали насущные проблемы, то да сё; вдобавок ко всему ни с того ни с сего заболела её горделивая красавица Лолита Четвёртая, и пришлось её, бедняжечку, каждый день возить к ветеринару на капельницу. Как обычно, всё к одному. Никогда её кошка не болела ничем серьёзным, а тут нате вам! Не ест, не пьёт,   лежит целыми днями где-нибудь в укромном уголке и тяжело дышит.  Лада не на шутку встревожилась. А потом она сказала себе: стоп! всё, хватит откладывать. Смелость города берёт.  Будь что будет, но она должна разгадать эту загадку. Хотя бы из чистого упрямства. Закрыть глаза на тот вопиющий факт, что её бабуля с дедом от неё что-то скрывают, положиться на волю Божью и спокойно жить дальше ей в голову не приходило. Как бы не так! Но и расспросами своих стариков она тоже не беспокоила. Напористость могла только  испортить всё дело. Всё равно заартачатся и ни слова не скажут, рассудила она, а может получиться  так, что начнут изворачиваться и напридумывают Бог знает что только, чтобы она от них отстала. Нет уж, спасибо! А потом её осенило: её лучший друг Марик Варшавский  – вот кто ей поможет! Ведь это его стихия – загадки, жгучие тайны, дела давно минувших дней; в этих вещах он большой мастак.  А не разгадает сходу, так, может, подкинет парочку ценных идей. Если, конечно, он возьмётся за это дело.

 Утвердившись в этой мысли, она бросилась ему звонить. Но словно нарочно, Марика буквально накануне отправили со сверхсрочным  заданием в Самарканд, а объясняться с ним по междугородней связи не имело смысла. Тут нужен разговор с глазу на глаз.  Пришлось набраться терпения и ждать, когда он вернётся из командировки.

 Во время её отлучки в редакции никаких крупных событий не произошло. Всё как всегда. Уже несколько дней, выйдя после отпуска на работу, она имела  у общественных масс бешеный успех  (с её точки зрения, вполне ею заслуженный), с утра до вечера выслушивая от сослуживцев бесчисленные  комплименты по поводу её прикида, её загара, её обалденных рыжих кудрей, а разборчивые в нарядах девчонки из её родимого журнала «Альфа и Омега»  от зрелища её  английского белого брючного костюма, как она и предвидела,  разве что только кипятком не писали.  Даже их новенький сотрудник Артём Погосян, или  просто Ара,  паренёк не вполне интеллигентного склада, которому постоянно приходилось «разжёвывать» самые элементарные вещи, потому что он никогда ничего не понимал с первого раза, и которого взяли на работу только потому, что он приходился  племянником бывшему мужу Мамаши Кураж, и тот выразил удовлетворение по поводу её цветущего вида, чего она уж от него ну никак не ожидала. 

 Одна беда, погода в Ташкенте стояла всё такая же нестерпимо жаркая.   Знойное дыхание лета создавало нерабочую обстановку, поэтому, как это всегда бывает в разгар солнечных бесчинств, в редакции никто толком не работал.  Надо заметить, что ругать на чём свет стоит и проклинать «эту жарищу» в Ташкенте едва ли не считалось дурным тоном; все и так понимали, что такова жизнь.  Чтобы не умереть от скуки, самые сознательные, пользуясь моментом, разбирали своё хозяйство, рылись в залежах макулатуры в своём рабочем столе и приводили в порядок библиографию – «ковырялись в жопе», как метко окрестил эти ежегодные коллективные действия Марик Варшавский; иные же манкировали и этой работой или только делали вид, что что-то делают, а в действительности просто валяли дурака и точили лясы.

 Едва дождавшись обеденного перерыва, Лада вызвала Марика в коридор. Не хотелось говорить при всех. Потому что говорить при всех означало бы придать своему личному делу ненужную огласку. Начнут задавать вопросы, давать бесплатные советы или, того хуже, сплетничать и обсуждать за её спиной, себе ж дороже станет. Нет, об этом даже не может быть и речи. Кое-кто и так, пока они в коридоре перекидывались парой слов,  подозрительно косился в их сторону.

 - Что-то мне не хочется в «Тошниловку». Ну  её! Лучше пойдём, от нечего делать пройдёмся по свежему воздуху, а потом посидим в «Дуняше», - сказала она Марику. – Сто лет там не были.

 Он ничего не имел против.

 «Дуняша» было уменьшительно-ласкательным названием забегаловки, официально именуемой «Гамбургерлар дунёси», отнюдь не захудалой, как можно было бы подумать, ведь не случайно  два её зала занимают весь первый этаж торгового комплекса, на крыше которого сутки напролёт бесконечная сверхъяркая бегущая строка  в весьма затейливой форме  расхваливает товар со всего света, а красочные  рекламные щиты, развешенные по периметру здания,  обещают вам массу всяческих кулинарных соблазнов.  Одно плохо, кофе там подавали по-модному в крохотных чашечках из тонкого фарфора – буквально кот наплакал, зато к кофе прилагались очень приличные гамбургеры, да и кроме гамбургеров было что отведать.  Но это не главное. Главное, что с точки зрения спокойствия «Дуняша» - настоящая Аркадская идиллия.  В самом деле,  трудно найти местечко уединённее; для приватных бесед подходит, как ничто другое, хотя, говорят, ближе к полуночи там тоже кипит жизнь.  В «Тошниловке», которая пользуется у публики бешеной популярностью,  даже днём много народу и обязательно торчит кто-нибудь из своих, а Ладе не хотелось, чтобы им мешали. Поэтому, несмотря на жару, они пошли не спеша, держась  тенистой стороны улицы, по-приятельски сцепившись под ручку и вразброд болтая о всяких малозначительных вещах;  они не виделись целый месяц – срок немаленький, и им было что рассказать друг другу, хотя первостепенное, как водится, откладывалось на потом. Небо было блёкло-голубое, почти белое, то тут, то там мелькали ослепительные  блики, отражённые от витрин и проезжающих мимо автомобилей,  под ярким солнцем тени от деревьев резко выделялись на тротуаре, поливочные фонтанчики не работали, и над пыльным газоном клубился зной. В листве, перелетая с ветки на ветку, жужжали клопы-вонючки. Было самое время сиесты, однако, проезжую часть  в шесть рядов заполонили машины; они гудели, визжали тормозами, шуршали шинами.  Улица по случаю приезда какой-то высокопоставленной особы была обильно украшена символикой  иностранного государства, и это создавало иллюзию, будто они не в Ташкенте, а вообще не понятно где. Иногда Лада сама с собой играла в такую игру: она опускала веки, будто бы из-за слепящего солнца, но на самом деле так, чтобы не видеть до чёртиков надоевший ей местный урбанистический пейзаж, а потом начинала фантазировать, словно она где-нибудь в Люксембургском Саду, или  в Булонском лесу, или ещё в каком-нибудь совершенно  сказочном месте. Редкие прохожие, все сплошь французы и француженки,  оборачиваются и смотрят на неё с нездоровым любопытством, и она невольно замедляет ход, чтобы дать себя получше разглядеть.  Очень занимательная игра, в особенности, если вот как сейчас идёшь, задумавшись о своём, а потом поднимаешь глаза, а перед тобой вдруг оказываются чугунные ворота, а за ними – бесконечная аркада, узкая, сырая и мрачная.  Самое важное в этой игре уйти в себя настолько, чтобы забыть про доносящийся с дороги гул.

 В «Дуняше» Ладе первым делом потребовалось  сполоснуть руки. Кафельный пол в комнатушке-келье с одной единственной раковиной  был залит водой, так что запросто можно было поскользнуться и покалечиться. На бортике раковины и на стеклянной полочке под зеркалом – мерзкого вида липучки с увязнувшими на них насекомыми.  Как всегда везде одно и то же, сварливо подумала Лада. Бардак. Она открыла кран,  пустила воду тоненькой струйкой, вымыла с мылом руки,  промокнула лицо и шею гигиенической салфеткой, припудрилась, мельком рассмотрела себя в зеркале, привела в порядок причёску.  Боже, как же сегодня жарко!

 Поискав глазами кого-нибудь из здешнего персонала, они с Мариком сели друг против друга за столик у широченного, во всю стену, окна, которое смотрело на автомобильную стоянку соседнего учреждения. Опирающаяся на хромированные ножки столешница из крапчатого пластика «под камень» как-то уж очень подозрительно сверкала жирным блеском (в  этом заведении скатерти не в ходу), псевдохрустальная пепельница набита окурками, пивными пробками, конфетными обёртками, катышками жвачки и огрызками зубочисток; один окурок медленно дотлевал, отравляя атмосферу парами никотина. Аналогичная картина наблюдалась и на соседних столиках. Обнаружив это безобразие, Лада, которая всегда испытывала отвращение к грязи, брезгливо забрала со стола свою сумку и пристроила её позади себя на стуле. Халтурщики, подумала она об  официантах. Изнывают от безделья, а  заняться своими прямыми обязанностями недосуг. Просторный зал, как и следовало ожидать,  был почти пуст; кроме них в кафе едва ли было ещё человека два-три завсегдатаев да плюс одна залётная семейка: почтенный  папаша - узбек в летах довольно зрелых, молоденькая мамаша - узбечка  в национальном платье из цветастого хан-атласа  и целый выводок шумливых узбечат, среди которых выделялась одна миленькая девчушка лет пяти, в своём  приторно-розовом сарафанчике с топорщащейся юбочкой  похожая на сахарную вату на палочке.  Усевшись за столик, Лада тотчас принялась поедать её глазами. Она просто обожала  маленьких девочек, особенно вот таких сладеньких лапочек, и ничего не могла с собой поделать.  У девочки к тому же были презабавные туфельки с весёленькими бомбошками и косички а ля Пеппи Длинный чулок. Потолочные вентиляторы лениво гоняли с места на место удушливые кухонные запахи. Толку от них – ноль, но без них была бы просто мгновенная смерть.  Посреди зала, так, чтобы сразу бросаться в глаза,  на специальном постаменте  возвышался аквариум, главной достопримечательностью которого служила керамическая глыба, представляющая собой некое подобие поросших растительностью развалин индуистского храма.  Сквозь его открытые проёмы  грациозно скользила неразлучная семейка  Чёрных Молли; зелёная масса скопившейся на поверхности элодеи смотрелась, как ворох новогодних гирлянд; ажурные, словно связанные крючком из тонких ниток, молодые кустики кабомбы  сверху донизу сплошь были облеплены воздушными пузырьками;  горбатые  сомики, возбуждённые поиском пропитания, устроили среди её корешков  весёлую кучу малу. Аквариум был гордостью заведения, вполне заслуженной, и на его содержание не жалели ни сил, ни средств. На подиуме недалеко от аквариума скучало зачехлённое фортепиано. Дальний, неосвещённый, конец зала пустовал, хотя и там на столах были расставлены чистые приборы и разложены свёрнутые гармошкой салфетки.  В глубине мраморная лестница за стеклянными раздвижными дверьми вела на верхние этажи, где располагались торговые залы, также вечно пустующие.

 - От этой кошмарной жары совсем нет аппетита, - плаксивым тоном тихо пожаловалась  Лада. Ей захотелось, чтобы Марик её пожалел.

 - Тебе легче. А у меня прямо кишки свело от голода, - сказал он.

 Вот так. Пожалел, называется. Марик есть Марик.

 Возникнув из ниоткуда, к ним подошла официантка; её наряд – мезальянс ацетатного шёлка и крепдешина, клетки и горошка – поверг Ладу в  шок и трепет.

 - Добрый день, хозяюшка! – весьма вежливо обратился к ней Марик. - Моей спутнице, пожалуйста, кофе… Тебе, дружище, кстати, с сахаром? Не слипнется, нет? А то смотри.  Моё дело предупредить.  Слышали, хозяюшка? С сахаром.  И кукси. Похлебаем корейского супчику. Тебе, Лад, полную или хватит половинку?

 - Ты что – полную?! – ужаснулась Лада. – Естественно, половинку.

 - Так. Теперь мне.

 Марик плотоядно оскалился  и  потёр ладонью  о ладонь,  изобразив волчий  аппетит.

 - Мне, пожалуйста, колу, тоже кукси,  чизбургер потолще  и, с вашего позволения,  всякой всячины побольше:  кетчупа,  майонеза, сыра и чего там ещё полагается. Мне можно. Я и так худой, как дрыщ.

 Марик – не только бессовестный проглот, но к тому же известный водохлёб, без конца хлещет минералку, кока-колу, ядовито-зелёный «Тархун», квас, морс из уличных бочек, вообще, без разбору всё подряд и где ни попадя, а потом ещё имеет наглость жаловаться, что безбожно  потеет.

 - Ну-с, разлюбезная моя кентуха, давай  выкладывай без гнева и пристрастия, что у тебя там стряслось. Между прочим, мадам, пока вы разъезжали по своим Европам, я за вами дико скучал.  Надеюсь, вы тоже?

 - Я тоже.

 Лада рассеянно кивнула.

 - Да? – обрадовался Марик. -  А по твоему виду это не скажешь. Так потрясно выглядишь.

 Комплимент (или что это было) она пропустила мимо ушей. Сказала:

 -  Марик, я гадала, отчего это у меня в голове с самого утра  крутится песня: клён кудрявый да раскудрявый…  Прицепилась, не отцепишься. Только теперь, разглядев тебя как следует, поняла.  Ну,  ты и оброс, Марик! Как тебе только не жарко с такой шевелюрой?

 - Клён, значит. Я всегда знал, что ты, мать, не лишена воображения. Между прочим, я уже неделю, как отращиваю бороду, а ни одна зараза даже не заметила.

 - Я заметила, Марик.

 - Да иди ты!.. Заметила она. Не ври. Заметила бы, так … Ладно.  Хватит обо мне. Давай рассказывай, как съездила?  Как, кстати,  там старушка поживает? Скрипит потихоньку?

 - Кто? – не поняла Лада.

 - Колхоз. Я о Европе. А ты что подумала?

 - Да ну тебя, Марик, честное слово!

 Они перебрасывались ничего не значащими фразами, как бадминтоновым воланчиком,  немного с ленцой, не прилагая особых усилий и не утруждая себя подбором красивых слов. За время их дружбы они изучили друг друга настолько, что могли разговаривать, как пожилая  супружеская чета, которой нет нужды морочиться насчёт формы и содержания сказанного; просто говорили первое, что приходило на ум, тем более что у них не было тайн друг от друга. Они такие, какие они есть на самом деле, ни много ни мало, и это замечательно, хотя они и сами не знали, откуда это у них повелось.

 Лада проворонила момент, когда и каким образом перед её носом появилась касушка с кукси, потому что загляделась на «крутую тачку» антрацитового цвета  (вот бы ей такую!), пришвартованную  на самом солнцепёке как раз напротив   окна. Потом вдруг сказала:

 - Знаешь, Марик, я влюбилась.

 Слова выскочили сами собой.  Они прозвучали как бы между прочим и в то же время  немного вызывающе, как будто не она их произнесла, а человек, совершивший некий смелый поступок и стесняющийся этого поступка.

 - Та-а-ак! Нехило, однако. Вообще-то я к твоим закидонам уже привык и ничему не удивляюсь. Ну и кто же сей кадр будет?

 - Палеоботаник. И он никакой не кадр, - заступилась за возлюбленного Лада.

 Подождав, пока это произведёт на Марика впечатление, она добавила:

 - Он работает в институте ботаники. Его зовут Семён Абрикосов.

 Потом подумала и добавила ещё:

 - А его бабушка была Ниной Заречной. Правда-правда. Он мне сам сказал.

 - А его двоюродный прадедушка случайно не был Стивой Облонским?

 Услышав про Облонского, она только вздохнула.

 - Влюбилась, значит, не трусь. Трус не играет в хоккей. Вот так-то, мадам. Ты это хотела от меня услышать? Разве я когда-нибудь что-нибудь имел против? Только смотри не попадись по второму разу. Этот-то хоть не фраер, как тот твой?.. Как, бишь, его там звали… Ага, вспомнил: Яша - сын КПСС…

 Он  нарисовал в воздухе не совсем  приличный жест, иллюстрирующий, по всей видимости, его личное отношение к «тому фраеру» и куснул два раза от своего чизбургера.

 Лада покраснела до ушей. Может,  кому-то и доставляет удовольствие мучить её, затрагивая неприятную тему её прошлого, однако, лично она не желает, чтобы ей выражали сочувствие, и тем более она отнюдь не расположена выслушивать от кого бы то ни было нотации.  Она прекрасно всё усвоила сама. Так уж ссудила ей судьба, и нечего ей постоянно  напоминать об этом. Она этого не любила, поэтому сделала вид, что по-настоящему возмущена, хотя вряд ли она сколько-нибудь часто сердилась на Марика.

 - А как ты сам думаешь? – как можно холоднее спросила она его.

 Однако, было похоже, что он никак не думал, во всяком случае он ей ничего не ответил. Ну и ладно.

 Ей хотелось ещё поговорить о Семёне, но она не решилась. На первый раз достаточно.

 Залётная семейка: папаша – узбек с сивыми висками, мамаша – узбечка и пятеро узбечат, все разом поднялись и отправились к выходу; девчушка – симпомпончик, размахивая косичками,   прискоком помчалась впереди остальных, отчего бомбошки на её туфельках запрыгали, как шарики от пинг-понга.  Похоже, ей уже давно не сиделось на месте.

 - Вообще-то, я о другом хотела тебе рассказать, - проводив её взглядом, без особого энтузиазма начала  Лада.

 Она собиралась с мыслями.

 - Марик, я куда-то вляпалась. Сама не знаю куда.

 - Могу себе представить.

 Он отставил в сторону высокий стакан с будто бы морозными узорами по периметру, до краёв полный кока-колы,  вместе со стулом отъехал назад и   сосредоточенно посмотрел под стол, сделав вид, что понял её буквально. Она вслед за ним тоже посмотрела под стол и даже  повозила по полу  подошвами своих босоножек с ремешками на «липучках», словно на самом деле хотела их очистить от того, что на них налипло.

 - Дурак ты, - возмутилась она. -  Оставь свои халдейские шуточки для другого случая. Я серьёзно. Вот послушай.

 Она решила начать издалека. Ведь всегда важно, от какой печки танцевать.

 - Марик, ты знаешь, моя бабуля Леля – это мамина мама.  По паспорту она - Клеопатра Викентьевна Стрельцова; Леля – это её домашнее имя. Выйдя замуж за деда, она почему-то оставила свою девичью фамилию, ведь у деда фамилия – Проничек. Когда-то в бабулиной семье их  было трое: она, сестра Ариадна и брат Александр. Они все родились в Петербурге. Я это точно знаю. А потом  их семья переехала в Ташкент. Это было ещё до революции. Ариадна и Александр давным-давно умерли, и, насколько мне известно, других родственников Стрельцовых у бабули не осталось. Я перебрала в памяти всех, о ком когда-либо слышала. По крайней мере, не осталось здесь, в Ташкенте, а то бы я о них наверняка знала. А в Англии одна совершенно случайная знакомая  поведала мне   о своей покойной бабушке Ларисе Стельцовой, примерно той же возрастной категории, что и моя бабуля, и тоже родившейся в  Питере, которая потом переехала в Америку и  назвалась Ларой Миллер. Эта Лара Миллер вышла замуж за англичанина  и стала Ларой Сеймур. Мне о ней ещё много чего было рассказано.  Так вот. Вернувшись домой, я, балда Ивановна, не подумав,  возьми и ляпни сходу: бабуль, а, бабуль,  а не знаешь ли ты некую Ларису Стрельцову? Что там было! Марик, это надо было видеть!  Они её знали, это точно, – и она, и дед тоже, хотя мне было сказано: нет, не знаем, не ведаем, о ком идёт речь, что ты, внученька, Бог с тобой… Что делать, Марик? Помоги разобраться, что к чему, на коленях умоляю. В конце концов, я имею право знать. Так или не так?

 Она просительно сложила руки на груди.

 Пока Лада говорила, Марик, не глядя на неё, сосредоточенно двигал челюстями.   Потом  перестал жевать, вздохнул удручённо, как от тяжкого бремени, и сказал:

 - Эх, ты, чучундра! Лада, учу тебя, учу, как малую детку, всё без толку. Ты помнишь, о чём гласит первая заповедь, увековеченная в великой хартии журналистской братии?  Судя по всему, вряд ли. Однако если ты напряжёшь свою девичью память, то, может быть, вспомнишь: никогда не надо лезть напролом…

 - Марик, ну откуда ж я знала?!

 - Не перебивай, когда с тобой умные люди разговаривают. Слушай дальше: слепая опрометчивость никого ещё до добра не доводила,  и наоборот такие простые вещи, как честность намерений, открытость и искренность, обеспечат вам стопроцентный успех. Надо только знать, как ими пользоваться.  А на чучундру не обижайся. Ты же меня знаешь, это я любя.

 Марик тщательно  вытер руки о салфетку и полез в нагрудный карман рубашки. Лада внимательно за ним следила.   Что ему там понадобилось?

 Он достал  «корочки».

 - Посмотри сюда. Это что?

 - Твоё редакционное удостоверение, - с наивным видом ответила она.

 - Не только.  Вот бедолага! Это же великая волшебная сила, покруче всяких там одолень-травы  или «Сим-сим, откройся». С его помощью можно взломать любой замок, открыть любую двери  и даже, если очень нужно, пройти сквозь стену. Усекла? Вы, сударыня, хоть и именуете себя журналисткой, ни черта в журналистике не смыслите. Почему? Хотя бы потому, что некоторые веские соображения говорят о том, что, выбирая между удочкой и рыбой, ты наверняка предпочтёшь рыбу. Даже не рыбу, а готовую уху. Выбор, кстати, отнюдь не сообразный вашему, мадам, пытливому уму и вашей напористости. Ну, ладно. Давай, выкладывай свои данные, пока я добрый. Явки, адреса, пароли, ФИО, годы рождения. Рекомендации тоже не помешают.  Если, конечно,  таковые имеются.  Если нет – обойдёмся тем, что есть. Вещдоки, кстати, тоже значительно облегчат дело. Эта твоя одна совершенно случайная знакомая случайно не показывала тебе какие-нибудь вещдоки?

 - Какие вещдоки, Марик?

 - Какие, какие…  Ну, письма, фотографии, например…

 Марик раскрыл свой фирменный блокнот с логотипом их родимого журнала «Альфа и Омега», отыскал в нём чистую страничку, не заполненную его бисерным почерком,  забросал Ладу вопросами, выуживая у неё разного рода сведения о её родословной, что-то там записал и  спрятал назад в карман, после чего невозмутимо дожевал свой чизбургер, так и не допив колы, передвинул  стакан на середину стола, залпом опрокинул в себя остатки пряного корейского супчика или как это у них там называется, и отёр покрывшийся капельками пота лоб.  Прядь волос лезла ему в глаза, и он то и дело смахивал её с лица, на щеках и подбородке налипли семечки кунжута, рот блестел то ли от кетчупа, то ли сам по себе, очки вспотели от жары.  Марик – очкарик; как гуль из персидских сказок,  долговязый, в меру сутулый, смуглый, громкоголосый, чернявый, волосатый, бровастый, губастый, зубастый и горбоносый; скуластое лицо густо, как шляпка мухомора, усыпано угольно-чёрными родинками; подбородок щетинится модной лёгкой небритостью, в которой, если сильно постараться, можно угадать очертания будущей бородки – эспаньолки; и хотя костлявые руки вплоть до локтей  просто по варварски покрыты татуировкой, к тому же местами весьма сомнительного содержания, тонкие запястья и длинные пальцы с ухоженными ногтями выдают работника интеллектуального труда.  По комплекции Марик далеко не культурист,  скорее он – из той категории, кого в учебных заведениях дразнят «глиста» или «дистрофик», но ведь не всем же быть спортивными и отличаться особой крепостью сложения, и, кроме всего прочего, по мнению Лады, у Марика полно других добродетелей.

 Они поднялись. Пора и совесть иметь. И так  они засиделись больше, чем дозволено, а до конца работы надо ещё успеть переделать кучу дел. Огромные электронные часы над  входом показывали третий час.  Марик зевнул. Зевая, он всегда становился похожим на  крокодила.

 - Чёрт! Ну и жарища сегодня! К вашему сведению, мадам, у  меня вся задница взопрела, - доверительно сообщил он Ладе.

 - Ах, ты, горюшко моё, - пожалела она его.

 У неё, между прочим, -  тоже, а по шее под волосами пот течёт в три ручья, но не обязательно же  всем об этом докладывать.

 Появилась давешняя официантка, вновь возникнув из ниоткуда; у Лады даже создалось впечатление, что всё это время она пребывала неподалёку и шпионила за ними из засады, как кошка за своей добычей. С отсутствующим видом взяла с них, что причитается, и скрылась. Лада немного замешкалась, пропуская Марика вперёд.  На рубашке и брюках у него темнели три больших влажных пятна, они резко выделялись на общем  фоне, но Марик, как всегда, держится молодцом и даже не думает комплексовать по такому мелочному поводу, а вот Лада на его месте уже бы сгорела со стыда.  Она одёрнула юбку и  невольно оглянулась, чтобы посмотреть, всё ли у неё в порядке сзади. Кажется, да.

 Озадачив Марика, Лада  успокоилась и больше не терзалась, ведь  в его успехе она не сомневалась ни капельки. Но и не торопила его и, тем паче, не теребила расспросами. Сам расскажет, когда будет, что рассказать. У них заранее было обговорено, что, если ему уже будет что рассказать, он  даст ей знать.

 Прошла ещё неделя; и хотя они виделись ежедневно, однако  почти не разговаривали между собой, общались исключительно по служебной необходимости.

 - Сегодня уже не так жарко. Правда же, Марик?

 - Да. «Вот и лето прошло, словно и не бывало…» - чужими стихами ответил он. -  Как, кстати, там твоя кошка? Поправляется?

 - Уже, слава Богу, да. Знаешь, Марик, я так за неё испугалась! Когда Вероника была маленькая и болела, мне кажется, я так не переживала.

 Они вновь, как и тогда, сидели в «Дуняше». Сегодня здесь было относительно чисто и прохладно; в располагавшемся этажом выше зале, судя по табличке, был переучёт; обе стеклянные створки ведущей в соседний зал двери были нараспашку, отчего лёгкий ветерок гулял по ногами и приятно обдувал щёки; вокруг, за соседними столиками,  вообще не наблюдалось ни единой души, зато на столиках появилось новшество -  искусственные цветы с  лепестками из белого шёлка и канареечно – жёлтыми пластмассовыми тычинками, а на вбитых в стену штырях толщиной с большой палец раскачивались какие-то диковинные висюльки – что-то, надо полагать, из разряда тех китайских фэн-шуйских прибамбасов, которыми завалены сувенирные лавки. Эти висюльки не только при малейшем прикосновении, но даже от простого сквозняка заливались соловьиными трелями и долго не могли успокоиться. Ладе тотчас вспомнилось, как, в бытность свою юной пионеркой от звонка до звонка отматывая смену в пионерлагере «Эльбрус», она впервые в жизни услышала соловья.  Сидя на ветке дикой сливы, тот соловей попеременно то пронзительно свистел, как детская свистулька, какие обыкновенно продают у входа в зоопарк вместе с другой шара-барой,  то, как отмороженный,   самозабвенно булькал горлом, причём, булькать у него получалось даже лучше, чем свистеть, и она тогда подумала, что теперь ей понятно, почему он зовётся «буль-буль»; и как это она раньше не догадалась, это же так элементарно, надо только немного за ним понаблюдать. 

 - Ну, ты, мать, даёшь! Хотя по себе знаю. Когда наша псина Дульцинея прихворнёт, мать ночами не спит. С нами - со мной и моей сеструхой Милей - она так не возилась, как со своей ненаглядной манюней. Ладно, перехожу к делу. Тебе ведь, я вижу, не терпится? Кстати, подруга, пока не забыл, с тебя причитается.  Три шоколадки.

 - А у тебя, Марик, не слипнется? От трёх шоколадок.

 - Не слипнется, - уверенно сказал Марик. -  Учти, чувиха, белый и с наполнителем я не признаю. Только классический. Спроси меня: почему три?  Потому что  ровно столько я потратил, чтобы раскрыть твою тайну. Каюсь, пришлось кое-кого подкупить, и я счёл себя вправе сделать это без твоего ведома. Ведь я тебя знаю,  ты, как порядочная девочка, захочешь возместить мне издержки.  Нет, всё-таки, архивы – великая вещь. Ценная и незаменимая. И, слава Всевышнему, что после смены власти нашему новому руководству  не пришло в голову подвергнуть их аутодафе. Однако я отвлёкся. Имею сообщить: твоя задача теоретически решена.  Только сначала ответь, тебе это на самом деле так необходимо – засорять себе мозги всякой хренью? Может, ну его на фиг?  Жила спокойно и живи себе дальше. Ну, вот узнаешь ты правду и что? Что ты будешь с ней делать?

 - Нет уж, Марик, раз начал, давай выкладывай, что ты там нарыл.

 - Как скажешь, - Марик снисходительно повёл плечами. - Твой случай - готовый сюжет для пьесы. Я, может быть, когда-нибудь напишу пьесу и отдам её в «Ильхом» Марку Вайлю.  Пусть поставит. Вот надоест для вас сочинять душещипательные стишки, сяду и напишу. Как вариант, я даже придумал название: «Тени прошлого». Или «Карамболь по-русски».  Тебе какое больше нравится?

 - Никакое мне не нравится. И то, и другое отдают пошлостью. Марик, не валяй дурака, давай говори по делу.

 - А ты не перебивай. Твоё дело слушать. Насчёт названия я, так и быть,  ещё подумаю, раз тебе не понравилось. Так, теперь вкратце -  фабула.  С чего бы мне начать? У каждого повествования имеется своя точка отсчёта. Но бывает, что рассказу предшествует другой рассказ, а тому – свой и так далее до бесконечности. Чтобы тебя не томить, начну вот с чего: в далёкие героические годы становления советского государства жила-была одна девушка. С красивым и необычным именем Клеопатра. Кстати, здравствующая и поныне. И судьба ей выпала тоже необычная. Всё норовила по уши вляпаться в историю. Наподобие тебя. Сопоставляя разрозненные факты из различных источников,  я …

 Марик рассказывал.  Лада слушала, всем телом навалившись на стол и опустив голову на руки. Кажется, она даже закрыла глаза.  Силясь переварить ход его мыслей, она сидела ни жива ни мертва, как если бы внутри у неё всё перевернулось вверх тормашками.  Лицо её пылало, лоб покрылся испариной,  в висках стучало, будто по ним били отбойным молотком, в горле совсем пересохло,  в голове была полная каша, невзирая на то, что она уже давно прекрасно поняла, куда он клонит. Он ещё только собирался это произнести, когда острая, как лезвие ножа, догадка резанула её  по кишкам. То, что он рассказывал,  было настолько непостижимо, что она даже не пыталась возражать ему. 

 - …Улавливаешь связь? Первая – золовка второй. Или наоборот, не очень-то я в этих родственных связях разбираюсь.  Забыл сказать, действие моей пьесы будет происходить в коммуналке. Соответствующий быт.  Соседи. Того дома давно уже нет, рухнул в землетрясение, но записи в домовой книге сохранились. Кстати, записи весьма подробные. Кто, откуда и зачем.  Так вот, слушай дальше: та, вторая,  ноги в руки и бежать. Куда глаза глядят. А глядели они у неё, видимо, строго на восток. Остановилась, пока их не разделяло ровно половина земного шара, то есть точнёхонько в Голливуде. Подвизалась там под именем Лара Миллер, и это не псевдоним, а её девичья фамилия. Потом была Англия, но ты эту часть лучше меня знаешь. Кстати, её имя - довольно известное в США. Если бы не прервала намечающуюся карьеру, далеко бы пошла. Теперь опять про первую девушку…

 Марик говорил долго и сумбурно, часто перескакивая с места на место.  Потом она в свою очередь  долго молчала. Кажется, ей даже стало нехорошо, а потом её вдруг начала бить дрожь, будто в зале разом включили все кондиционеры. Он терпеливо ждал. Курил или просто  смотрел в окно. Понимал её состояние. Спасибо ему за это.

 -  Марик, ты чудовище. Кошмарное чудовище, - наконец сказала она.

 - Лучшего комплимента  трудно придумать.

 Он состроил зверскую гримасу, отчего стал похож на  африканскую маску из чёрного дерева с намалёванными на ней устрашающими загогулинами.

 - Вот что, Марик. Ничего ты не напишешь. Потому что я так хочу и своей волей запрещаю тебе это. Но если ты действительно напишешь эту пьесу, клянусь Богом, я буду вынуждена тебя убить, - небрежно сказала она и так лучезарно ему улыбнулась, что  он даже сконфузился, хотя сконфуженный Марик – явление из области фантастики.

 Щемящее чувство, которое тисками сжимало ей грудь, уже прошло. В голове вертелась запоздалая догадка насчёт того, кем же приходится ей эта её совершенно случайная знакомая  Лара. Кровной родственницей, вот кем.  Теперь эта мысль будет неотступно и неустанно преследовать её всю жизнь. Куда бы она ни пошла и что бы ни делала. Поистине, чудны дела твои, Господи! Но,  Боже мой, что же ей  делать дальше?!  Сможет ли она всю жизнь разыгрывать перед ними всеми неведение?  Просто ужас, как стыдно. Она была готова  сгореть от стыда. Стыдно и страшно. Кто ей дал право рыться в чужом прошлом? А, может быть, всё это неправда, пустые домыслы, фантазии досужего разума? Есть ли у неё хоть малейшая зацепка  не поверить всему тому, что он ей тут наговорил? Чтобы дать себе время, она не спеша, по глоточку, выпила целый стакан ледяной минеральной воды. Пока пила, думала. Потом сказала:

 -  Так. Слушай сюда. Слушай меня внимательно, Марик: забудь обо всём, что ты мне сейчас рассказал. Чтобы никто ничего никогда не узнал. Ни прямо, ни косвенно.

 - А я тебя предупреждал. Ладно, не скандаль, - миролюбиво сказал Марик. - Скандалистка. Не бойся, не будет никакой пьесы. Драматургия – не мой конёк, и вовсе не потому что путь на вершину славы там извилист и усыпан терниями. А будете обижать Марика – всё равно уйду от вас. Переквалифицируюсь в рекламщика, стану кропать рекламные слоганы. Будете потом локти кусать, Марика вспоминать.

 Он закурил сигарету, кажется, четвёртую по счету за то время, пока они тут сидели.

 Она молча смотрела в окно. 

 - Марик, а я замуж выхожу, - избегая встретиться с ним взглядом, внезапно сказала она. – Я подумала, что тебе это будет небезынтересно узнать.

 Ей захотелось зарыть голову в песок.

 - Да ну?  Что ж, счастлив слышать. Как в таких случаях говорят, жениху – мои самые искренние соболезнования. Закадрила таки. – Марик даже присвистнул от восторга. -  Так, так, так!  Люди! Вы только полюбуйтесь на эту дрянную девчонку! Я, как тот малахольный муж из анекдотов, обо всём узнаю последним. Ставит перед фактом. А где смотрины? А умный совет спросить у друга? Совести у вас, сударыня, нету ни на грош.

 Марик изобразил обиду и озабоченность.

 - Марик, ты дурак или прикидываешься?

 - Но, но, но! – Он назидательно поднял указательный палец. - Я вас попрошу, мадам, не обзываться.

 - Я поняла, ты ревнуешь!

 - Конечно, ревную, - удовлетворённо сказал он и посмотрел на неё точь-в-точь, как Кинг-Конг на Джессику Ланж, пылко и с безграничной нежностью. – Сама знаешь: я к тебе пристрастен, и мне, как твоему единственному  другу, далеко не всё равно,  кому такое сокровище достанется.

 - Что ты как хапуга какой-нибудь, ей-богу! Всё себе, ничего – другим. Не бойся, я, как любила тебя, так и буду любить.

 - А чего вдруг так сразу замуж? Я смотрю, ты гонишь на курьерской скорости.

 - Семён хочет… Он говорит, раз мы всё равно живём вместе, так чего тянуть волынку. Тем более что Ермак меня сразу признал. Ермак – это его пёс, немецкая овчарка. В его роду все были пограничники.

 - А он-то тут причём?

 - О! Он причём! Ещё как причём!

 - Исчерпывающий ответ.  Ну а ты, коза-дереза, сама чего хочешь?

 - Честно? Я, Марик, хочу ещё одну дочку. Я даже уже имя ей придумала: Ангелина.  Будет Ангелина Семёновна Абрикосова. Красиво, правда? Знаешь, мне вдруг ужасно захотелось, чтобы дома опять пахло пелёнками и манной кашей, чтобы в ванной на полотенцесушителе висела шеренга ползунков, чтобы не спать всю ночь, а  утром с коляской отправляться  на базар за свежим творожком …

 - А можно задать нескромный вопрос: вы уже того?..

 Он кивнул на её живот.

 - Пока нет, - сказала Лада и  опустила глаза.

 Она вдруг испугалась, что он начнёт уговаривать её подумать хорошенько прежде, чем решиться на этот шаг.  Передумать пока не поздно. На всякий случай она неловко поменяла тему.

 - Марик, я уже надумала: я хочу платье с кринолином.

 - А я в качестве подружки невесты понесу за тобой шлейф, - радостно подхватил он. – Вдвоём с Вероникой.

 - Шлейфа не будет. И фаты тоже. Я же сказала, я хочу платье с кринолином, - с нажимом сказала она и принялась подробно расписывать, какое у неё будет платье, но он её перебил:

 - Она мне будет рассказывать! Можно продумать, я такой спец по свадебным платьям.  Послушай, кстати, одну  историю, тебе полезно знать.  Как раз в тему. Много лет назад моя старшая сестричка Эмилия была невестой и только собиралась замуж за своего Славика. А ты знаешь, что такое  мамочка жениха, если твой жених – еврей? Не знаешь – откуда тебе. У нашей Мили случилась именно такая ситуация. Её Славик –  мужик клёвый, похож на Любшина в «Кин-дза-дзе». Типичный итээровец. Он тогда только-только наш ташкентский политех закончил и протирал штаны в одном «почтовом ящике». Работал почти за «так». Жили они вдвоём с мамочкой.  Что это  за мамочка! Огонь, вода и медные трубы!  Между прочим, на секундочку, зам главного инженера в Госгортехнадзоре. Обожает быть в курсе всего,  влезть во все дыры, за всем проследить и приглядеть, всё проконтролировать и  взять под свою личную опеку. Короче говоря, унтер Пришибеев в юбке.  Имя, кстати, у неё тоже очень говорящее – Дора Арнольдовна Заседатель. Знаешь анекдот про еврейскую мамочку: «О! Обо мне не беспокойтесь. Я прямо сейчас пойду и умру». Это не о ней. Эта будет жить долго. Наша Миля её побаивалась, потому и не торопила событие. Пока не приспичило так, что стало невтерпёж. Короче говоря, пока не залетела. Но она знала, если свекровь до свадьбы достала, то что же будет после! Славик, как порядочный еврей, конечно же, примет мамочкину сторону. А Миле этого никак не хотелось. Она у нас девушка упёртая и, что немаловажно, с мозгами. Это сейчас она – домовитая мышка-норушка, а тогда была хитрюга, каких поискать! Думала она, думала, как отвадить Славикину мамашу раз и навсегда, и придумала. Придумала и стала ждать удобного случая. Случай представился так скоро и так удачно, что она сама не ожидала. Славик сказал, что его мамочка хочет сделать невесте подарок – свадебное платье. Дело было в советские времена, тогда никаких салонов ещё не было и в помине. Шили сами. Так вот, достаёт Дора Арнольдовна   из своего загашника отрез и преподносит его Миле со словами: сшей себе, деточка, шикарный свадебный наряд и пусть все умрут от зависти. Миля глянула и чуть чувств не лишилась. Но сказать «нет», спорить, убеждать - бестолку. Надо знать Дору Арнольдовну. Миля, сама святая простота и невинность, благодарит и клятвенно обещает блистать на свадьбе на зависть всем родственникам. Дома она ещё раз развернула сей подарок и как следует разглядела. Отрез неизвестного происхождения и неизвестно как долго пролежал в сундуке, местами даже пролежни образовались. Короче говоря, страх Божий. Вот тут-то Милю и осенило, правда, какое-то время она ещё сомневалась, хватит ли у неё пороху на то, что она задумала. Хватило.  Она позвонила Славику и прикинулась дурочкой. Она сказала, что ткани в обрезе -  ровно на половину платья, но чтобы не расстраивать его мамочку, она что-нибудь обязательно придумает. Нашьёт много кружева. Пусть он не беспокоится. На другой день она пошла к своей портнихе и рассказала ей свой план. Вдвоём они сварганили это нечто. И вот – день икс. Свадьба.  Жених – в новеньком, с иголочки, костюме с белой гвоздикой в петлице. У Мили  причёсочка -  этакое «тру-ля-ля» из локонов и розочек. А надо сказать, что дело было зимой,  в январе, и поверх платья она надела длинное белое манто. Приезжают они в ресторан, Миля снимает манто, и что все видят? Сверху ещё сносно, зато ниже талии – не поддаётся описанию. Юбка в стиле «ай-нэ-нэ», этакий микс из кружев и оборок, причём, кружево только подчеркнуло убогость ткани, сделав из Мили форменное страшилище. Эффект непередаваемый. Славик – в шоке, ему жутко стыдно и за себя, и за Милю, и за мамочку. Но поздно. Шёпот за спиной. Насмешки. Все обсуждают наряд невесты.  Сама Миля на вершине блаженства – ничего, что облажалась, выставив себя на посмешище; подумаешь, какие-то три часа позора, зато потом всю жизнь свободна! Всё получилось, как она задумала, даже лучше. На другое утро у Славика со своей мамочкой состоялся крупный разговор. Причём, Миля свою свекровь защищала, мол, она хотела как лучше. Стоит ли говорить, что после этого Дора Арнольдовна к ним домой больше ни ногой…

 Они посмеялись вместе, Марик даже поперхнулся дымом, после чего Лада наконец-то соблаговолила попробовать салатик под обещающим названием «Пикантный», который сама наугад выбрала среди двух десятков наименований и который до этого лишь вяло размазывала по тарелке, так как есть ей сегодня ни капельки не хотелось.

 - Как жжёт! Марик, ты пробовал? Прямо «вырви глаз».

 Марик попробовал, сказал что-то в этом же роде, и их разговор плавно перешёл на бытовые темы. 

 Глава 2



 Детская пора Ладе прежде всего запомнилась тем, что она всегда ждала маму.  Это ожидание отложилось у неё как настроение  на уровне подсознания, ведь долгие годы она ощущала его каждой клеткой своего организма. Обида на маму засела в сердце занозой и  оставила на душе странный осадок. Горький и щемящий.  Позднее ощущение потерянности кануло в прошлое, но выплывает из тумана памяти, как светящиеся огоньки,  в мимолётных воспоминаниях, от которых никуда не деться. Слишком они ярки, слишком осязаемы.

 Одно из ярких воспоминаний детства, застывшей мизансценой  навсегда сохранившееся в её голове: она  в детском садике, неловко ссутулившись, сидит вдвоём с воспитательницей Лилией Сабировной  на выкрашенном киноварью деревянном бортике песочницы, руки, как у прилежной девочки, сложены на коленках, кругом – никого, других детей уже разобрали, а Ладина мама  опаздывает. Лилия Сабировна непрестанно, как заведённая,  зевает. Надулась, насупилась и молчит.  Видно, что она не в духе и её лучше не трогать. Лада  не спускает глаз со сторожевой будки у ворот, вплотную к которой  ровной шеренгой выстроились мусорные баки, смотрит туда глазами ничейной дворняги, заискивающими и грустными.  На ужин давали оладушки, и в воздухе до сих пор плавает  запах горелого масла. Вот из одного бака с добычей в зубах вылезает щупленький  бездомный котёнок, со спины – чёрный, снизу – белый; почувствовав, что за ним наблюдают,  делает устрашающую стойку на двух лапах, на всякий случай шипит   и убегает через сквозное отверстие в ограде.  Проснулась собака сторожа. Села попой  в лужу, которая натекла из шланга,  строгим взглядом оглядела свои владения,  вдумчиво поскребла себя за ухом, затем опрокинулась навзничь и, скаля мелкие белые зубы, принялась в упоении кататься по земле, чесать спину. Привлечённые  захватывающим зрелищем мельтешащих собачьих лап, откуда-то с неба  прилетели две сороки и устроили по этому поводу звонкий сорочий  переполох. А вот и мама!  В шёлковом платье цветочной  расцветки, на ногах -   модные тогда колготки в сеточку и  туфли на высоченной «пробке». Размашистая походка. Причёска «сэссон» под Мирей Матье.  Бусы из крупных бусин и в тон им клипсы.  Красная помада. «Стрелки». Мама. Вечно молодая, яркая, красивая, нарядная, пахнущая духами. Духи назывались «Пани Валевская». В её вызывающей красоте было даже что-то неприличное, как будто она долго наводила марафет вместо того, чтобы поторопиться за дочкой, что тем более непростительно. Это, конечно, не так. На самом деле мама «заработалась», но она ни за что не опустится до объяснений  с этой Лилией Сабировной, предъявляющей ей претензии,  всё равно бесполезно, всё равно та останется при своём мнении.  Прежде чем пуститься вскачь ей навстречу, Лада подтягивает вверх сползшие гольфы и оборачивается на воспитательницу. Усталая и растрёпанная, с кривым потным лицом,  некрасивая Лилия Сабировна глазеет на маму хоть и  с укоризной, однако не без должного восхищения.  Видно, что завидует ей, - тому, как эта «родительница» хороша собой.   Наконец Лада со всех ног  бежит к маме. По дороге позорно хлюпает носом. Чувствует, как едкие слёзы слепят ей глаза. Потом слёзы начинают катиться градом, и заканчивается всё тем, что Лада плачет навзрыд.   Пылкие объятия. Поцелуи.  Расспросы. Извинения.  Задержалась на работе. Несмотря на то, что на дворе – поздний апрельский вечер, Ладе  становится  нестерпимо жарко. Не слушая маму, которая пугает, что её сейчас просквозит, разгорячённая, она снимает через голову джемперок – «лапшичку» и повязывает его себе  на шею узлом. Мама за ручку ведёт её домой. Темнеет. Во дворе их дома злющий и кусачий соседский той-терьерчик, которого вывели погулять, завидев их, заходится от заливистого лая.  Лада до сих пор помнит, как  звали эту надоедливую псинку. Джемма, вот как. Это сейчас «Овод» читать стало уже  немодно, а тогда все поголовно зачитывались этой книгой и называли своих новорожденных сыновей Артурами, а собак – Джеммами.

 А годом позже мама заставила себя ждать из Ганы, куда они с отцом уехали по контракту, когда Ладе исполнилось шесть лет. Уезжали «на каких-то полгода», как было честно сказано детям, и прежде, чем всё окончательно решилось, сначала долго «сидели на чемоданах». Это фигуральное выражение Лада  услышала от кого-то из взрослых и  потом недоумевала, зачем надо сидеть на чемоданах, если у них в доме есть и стулья, и кресла, и диван. В последние дни перед их отъездом она не отходила от мамы ни на шаг и не переставая лила слёзы, а в день  отъезда вообще повела себя    некрасиво: буянила, хватала за подол, не хотела отпускать, даже устроила настоящую истерику - как иерихонская труба  подняла такой могучий рёв, что слышно было аж в соседнем доме, правда, доподлинно неизвестно, было ли это так на самом деле, или она помнит это из рассказов бабули. Полгода, как это обычно случается,  плавно перетекли в три года.  Присылались посылки с диковинными африканскими сувенирами, дивно пахнущими древесиной неведомых экзотических  деревьев,  и  красочные открытки, на которых зебры, леопарды, львы и обезьяны были сфотографированы в их естественной среде  обитания; а ещё на тех открытках были небоскрёбы со светящимися окнами, хижины с остроконечными соломенными крышами и какие-то приземистые шалаши, сооружённые  из пальмовых веток, перед которыми на корточках сидели «чистопородные негры».  Авторство последнего, насколько по-детски неизбитого, настолько  же неполиткоректного, как сейчас стало считаться, высказывания  у них в семье приписывается Ладиному  старшему брату Саше, хотя  лично она  всегда подозревала, что он не сам это выдумал, а где-то подслушал и подхватил, скорее всего, у их соседки тёти Лизы Саркисян; об этом не так трудно было  догадаться, ведь эта  тётя Лиза как домашний Шерлок Холмс или как всевидящее око,  внимательное и зоркое, всегда всё видит и знает лучше всех всё, что творится вокруг неё, всё подмечает, всё фиксирует и выносит всему вердикт.   

 Если отец – это сила, спокойствии и уверенность, то мама – это  красота, задор и веселье; про таких, как она, принято говорить: деятельная натура, вся в делах.  Она – прирождённый лидер, поэтому понятно, кто у них в семье главный.  Ей никогда не сиделось на месте. И ждать она тоже никогда не умела,  в очередях никогда не стояла, а если было очень надо, то  с мученическим лицом фланировала туда-сюда и напевала как бы про себя какую-нибудь неприличную  шансонетку.

                Канкан мы танцевали

                С одним нахалом

                В отдельном кабинете

                Под одеялом…

 И ещё:

                Ах, мама, мама, мама!

                Какая драма!

                Вчера была девица,

                Сегодня – дама…

 Когда маленькая Лада, не ведая, что творит, по заданию Деда Мороза со скучным лицом вдохновенно спела на детсадовском новогоднем утреннике  эту «мамину песенку», Дед Мороз сначала сделался оторопелым, как выползший на свет таракан, а следом загоготал, как ненормальный; он буквально помирал со смеху, а потом одарил её самой большой конфетой, какая нашлась в его мешке, - с Гулливером на фантике.  Всем понравилось, как она спела, песенка имела несомненный успех, зато присутствовавшим на утреннике в качестве зрителей бабуле и деду было не до смеха. Они сидели на почётных местах в первом ряду и, судя по их донельзя  сконфуженному виду, готовы были провалиться на месте. А конфету с Гулливером Саша у неё потом выменял. Сказал: давай меняться, ты мне одну, а я тебе за то что много. И дал ей горсть леденцов. Вот такой он зараза. Он всегда её обманывал.

 Если бабуля – это  педантичность  и порядок во всём, это система, где всё разложено по полочкам, всё организовано и всё расставлено по ранжиру, то мама – это «не разбери поймёшь», это переполох, суматоха, кутерьма, чехарда, заваруха,   балаган, разгром, шум-гам, Содом и Гоморра,  фигли-мигли, страсти-мордасти, это шухер и атас вместе взятые.  Где мама, там вечно какие-нибудь мировые сенсации, прожекты, пертурбации, фортели.  Она вечно строит всевозможные грандиозные  планы и сама моментально их с лёгкостью  рушит, ибо  настроение у неё тоже обыкновенно меняется быстрее молнии.  «У нашей Забавы семь пятниц на неделе», - говорит о ней дед, подразумевая, что от её безумных идей не жди никакого прока.

 Маму в семье все поголовно, даже Лада с Сашей, её родные дети, всегда звали Забавой, и это имя ей очень шло.

 Если у бабули всё спорится и ладится, то мама, взявшись  хозяйничать, обязательно или тарелку вдребезги разобьёт, или кастрюлю с водой  на пол уронит. Это было неизбежно. Один раз бабуля даже расплакалась и сказала им с Сашей: «Ваша мама – полкило убытку», потому что это была тарелка от самого Матвея Кузнецова с золотой каёмкой и диковинными цветами. И пусть местами изображение пошло пузырями или даже  полностью стёрлось, а по краю образовались  зазубринки, всё равно жалко.

   После Африки настал черёд пустыни Кызылкум; на приписанном к «Кызылкумгеологии» уазике они с отцом и по сей день мотаются в Мурунтау и обратно. Приезжают, привозят кучу подарков, ведь в тамошних магазинах даже в эпоху повального дефицита всего было всего вдоволь, и запросто продавались качественные импортные товары.  В Ташкенте в ту пору все девочки ходили в китайском ширпотребе под маркой «Дружба», а чуть позднее - в индийской марлёвке из «Ганги», с вышивкой по вороту (был ещё один вариант, так называемый «бабайский», с люрексом и «бусиками»), а у Лады в гардеробе чего только не было! Один раз мама привезла ей из Мурунтау водолазку кремового  цвета, а к ней модную замшевую мини-юбочку, сшитую  из узких клинышков, какую в Ташкенте можно было достать только у спекулянтов и то только за очень приличные деньги,  и такую же сумочку на длинном ремешке. Она эту юбочку  сначала было забраковала, потому что  видела себя в ней каким-то  Робином Гудом, а потом пижонила целых три года подряд, пока окончательно из неё не выросла.   

 Приехав в Ташкент, прежде  чем появиться в каком-нибудь публичном месте, мама всегда начинала с того, что отсыпалась, «отмывалась» и «приводила себя в цивилизованный вид», так это у неё называлось, потому что за те месяцы, что она провела  в довольно тяжёлых полевых условиях среди змей, ящериц и жёлтых среднеазиатских скорпионов, не имея свободного времени на себя, она успевала «одичать», «распуститься» и «опаршиветь».  Садилась на диету, записывалась к косметологу, отбеливала лицо,   в  элитном парикмахерском  салоне делала себе причёску, маникюр, педикюр, обегала ГУМ, ЦУМ, Торговый центр; она говорила, что она это заслужила. Затем семейство Коломенцевых в полном составе шло в зоопарк,  кукольный театр, цирк, ТЮЗ, кафе-мороженое «Буратино».   Это была постоянная программа. Сверх программы случались поездки в Чимган и  на Чарвак, куда без большой охоты не поедешь,  походы в кино,  а один раз был даже чехословацкий Луна-парк, где Саша долго уговаривал отца пострелять в тире, потому что в качестве приза там давали пачку жвачки.

 Но прежде всего они шли в магазин игрушек. Он располагался на первом этаже соседнего дома, носил говорящее и многообещающее название «Радость» и до отказа был забит плюшевыми мишками и зайцами, полосатыми мячами, страусами – марионетками,  надувными плавательными кругами, коробками карандашей «Сакко и Ванцетти», машинками и куклами. Куклы были или советские  коротко стриженые платиновые блондинки Алёнки и Катюши, или гэдээровские длинноволосые шатенки  Эльзы и Габи, все как на подбор кудрявые, с симпатичными круглыми, как луна, мордашками,   одна другой краше.  Были ещё прибалтийские белобрысые Илзе и Ниёле, смуглянки и худышки, с толстыми косами и добродетельными ликами.  Игрушки выбирались долго и с толком; Саша предпочитал машинки, Лада, естественно, - куклы. Выбивались чеки, которым тут же, не отходя от кассы,  распарывали  брюхо.  Лада смотрела, как продавщица один за другим  накалывает чеки на штырь, отточенный, как гарпун китолова, и по телу её бежали мурашки.   Зрелище завораживало своей проникновенной чувственностью, как какого-нибудь страдающего эротоманией  дядечку завораживает стриптиз.

 На то время, пока родители бывали в отъезде, они с Сашей отдавались на «временное содержание с полным пансионом» бабуле с дедом и подолгу жили в их огромном старом доме на Паровозной улице, рассчитанном на несколько семей и построенном с  буржуйским  размахом. Когда его строили, предполагалось, что поселятся в нём люди важные и с соответствующими замашками, поэтому в доме имелись все признаки зажиточности: и высокие потолки, и  толстые кирпичные стены, побелённые извёсткой, и  преисполненные важности окна с двойными рамами, и широченные подоконники, уставленные цветочными горшками, и выкрашенные белой эмалью двустворчатые межкомнатные двери с филёнками – одна, что наверху, поменьше, другая, под ней, побольше.   Со временем дом разжился новыми жильцами, их чадами и домочадцами, которые в свою очередь тоже плодились и размножались. Он оброс и продолжает по сей день по мере возможности  обрастать новыми пристройками хозяйственного назначения, хлипенькими летними кухнями,  баньками, собачьими конурами, сараями, верандами, чуланами. При доме имеется сад необъятных размеров,  в глубине которого, как символ незыблемости и вечности,  растёт старая орешина с раскидистой кроной, а с внешней стороны ворот под чинарами притулилась низенькая лавочка, сколоченная из древней доски, сплошь заполненной мелким восточным орнаментом,  и укрытая для мягкости ковриком с тремя богатырями, - место вечерних посиделок соседей. Весной там всегда собираются коты, рассаживаются в кружок в статуарных позах  и дают бесплатные кошачьи концерты, мерзкими голосами горланя свои любовные серенады, если только их кто-нибудь не прогонит.   Сад, как и весь дом, изначально был поделён на четыре части – по числу проживающих здесь семей, для каждой из которых  предусмотрен отдельный вход через веранду, издавна облюбованную ласточками, где они ежегодно с невероятным постоянством устраивают свои гнёзда.  Летом, когда птенцы подрастают и из-под потолочных  балок слышится их нежное попискивание, когда на  кухне варится варенье и снимаются пенки, а нахальные осы слетаются на их искусительную дармовую  сладость, словно проголодавшаяся детвора спешит на запах сдобных пирогов, когда не надо рано вставать, потому что наступили каникулы, и когда на завтрак тебя ждут блинчики – пышные, жаркие, духовитые, со сметаной или растопленным сливочным маслом (кто как любит), когда разом распускаются розы, флоксы, подсолнухи, золотарник, гибискус, дурман, петушиный гребешок, кремлёвские звёзды, весёлые ребята,  бархатцы,  когда всё это источает нектар и благоухает так, что с ума можно сойти, а сад звенит от пчелиного нашествия, когда нечаянная поросль черноокой бузины, совсем как какая-нибудь молоденькая суфражистка, робко предъявившая своё право на существование наряду с другими цветами, наконец-то перестаёт бояться, что её затопчут или выдернут с корнем, а  кустистые ромашки достигают поистине гигантских размеров – выше человеческого роста, то нету на земле уголка краше и отрадней этого! Ладе это откровение пришло ещё в раннем детстве, и с годами она только всё больше в него уверовала.   

    Была ещё одна – питерская бабушка, бабуля Катя, маленького роста, с маленьким подвижным личиком, уморительно похожая на крольчонка,  несмотря на пожилой возраст и на мучившую её одышку лёгкая на подъём, активная и энергичная,  с густой  копной  коротко остриженных мучнисто-белых волос и просветлённым взглядом удивительных, немного грустных глаз.  Разговаривала она тихим голосом, едва заметно пришёптывая, очень раздражалась, если ей предлагали помощь по хозяйству, обожала рукодельничать – вязать крючком кружевные салфетки или вышивать гладью  диванные подушки, для работы пользовалась  очками без одной дужки на резинке и страсть как не любила что-либо в своей жизни менять. Она была немного со странностями. Например, она  одевалась в одинакового фасона платья с непременными белыми крахмальными  воротничками и кокетливыми бантиками под грудью, а летом, чтобы солнце не ударило ей в голову,  напяливала на свою шевелюру   смешную панамку с отворотом, какие носят детишки на даче, с лица – белую, с изнанки – в мелкую «куриную лапку».  Ещё она иногда заговаривалась, но не то чтобы очень, самую малость, и сама же потом оправдывалась, мол, склероз.

 «Бабуля молодая» и «бабуля старая», так Лада по привычке   различала их про себя.

 К «старой бабуле» они ездили в гости всей семьёй, когда у родителей примерно  раз в два года случался длительный отпуск. Это был ритуальный обычай.  Внуки были обязаны согревать сердце одинокой женщины, потому что после гибели деда она так и не вышла вторично замуж и кроме отца Лады других детей у неё не было.  В коммунальной квартире ей принадлежали две смежные комнаты, тихие и просторные,  со старинным мраморным камином, дубовым  скрипучим паркетом «ёлочкой» и  остановившимися стенными  часами. Там  всегда странно пахло. Сыростью и как будто сухими дикими травами. Для удобства домашнего обихода вся мебель держалась в чехлах, а паркетный пол никогда не мыли водой, только натирали  щёткой.   Там прямо с самолёта усаживали за стол и всегда кормили пресными и безвкусными щами из свежей капусты, потому что Ладин отец эти «мамины щи» помнил с детства, с военной поры, когда продержались «на подножном корму» и выжили только благодаря «мёду и акридам». За столом вспоминали прошлое, в основном, блокаду и эвакуацию. Лада назубок знала эти душераздирающие истории про неутолимый голод и  всепреодолевающую  веру в Победу, сто раз слышала, но приходилось слушать снова и снова. Бабуля Катя разрезала свой фирменный пирог с грибами, большим допотопным половником  разливала по тарелкам щи.   Лада в угоду отцу тоже их ела, потому что «это святое», они затевались специально для отца.   Кроме того, «всякое даяние – благо, да не оскудеет рука дающего…». После щей обычно предлагалось откушать холодец из свиных ножек, который, пока все разговаривали,  таял на глазах и превращался в полужидкую, клейкую и бьющую в нос своеобразным запахом массу. Леля холодец не любила в принципе – никакой, ни свиной, ни говяжий, ни куриный, а отказываться было нельзя. Здесь такой порядок. Это как если бы побывать в Одессе и не отведать тараньей ухи.  Скандал обеспечен. Всякий раз, когда дело доходило до холодца,  из двух равноценных зол она никак не могла выбрать доминанту. После обеда они все вместе на электричке ехали на место гибели деда, который был похоронен в общей могиле под Лугой, и Лада никогда не считала зазорным для себя вместе со всеми  преклонить колено перед его прахом. 

 Несмотря ни на что Ладе там нравилось, потому что, хоть меню и не блистало разнообразием,  там ей жилось, в общем, неплохо, принимали там исключительно внимательно и радушно,  отношение к ней было самое лучшее,  она была там на положении любимой внучки и ей позволялось всё, только чтоб не в ущерб здоровью.  Главное, в отличие от родного дома, с ней там не цацкались,  не возились, не пестовали её и ею  не занимались, как малым дитём. Однако Саша этого не мог допустить и всячески старался утвердиться в своём статус-кво. Как-то раз, когда Лада ещё училась в школе, а Саша – уже в институте, их отправили в Ленинград вдвоём.  Она была категорически против, пробовала возражать родителям, но кто её спрашивал? Ещё в самолёте она поняла, что погибла. Такие каникулы ей даром не нужны. С братом у неё не складывалось, хотя время от времени бывали редкие периоды, когда они в общем и целом  жили с ним дружно.  В основном  же он её третировал, давил своим авторитетом, тормошил идиотскими вопросами, издевался безо всякого повода, как над подопытной морской свинкой,  говорил колкости, а потом ещё  обзывал писклёй и рёвой; он был невыносим, и это её в конце концов достало. Пожаловаться бабуле, чтобы она с ним поговорила? Бестолку.  Ему говори, не говори - как об стенку горох. Две недели Лада терпела, потом сказала: всё. Или, или. Или он прекращает эти издевательства, или она сбежит на край света. И тогда ему очень сильно попадёт от родителей. Он ответил:

 - Страшно, аж жуть! Прямо как гроб на колёсиках.

 Они переговаривались сдавленным шёпотом, чтобы не услышала бабуля. Оба понимали, что незачем её волновать.  Потом, протаранив ему головой живот, она убежала вон из квартиры. Поднялась на два лестничных марша и села на ступеньки. Там в парадной на подоконнике лежала забытая кем-то зачитанная до дыр книга. Она машинально открыла её и стала читать – читать сквозь слёзы, бездумно и не вникая в прочитанное.

 Спустя какое-то время он явился; было похоже, что без неё он скучал, не зная, куда себя деть.  Пристроился сзади и состроил ей рожки. Вот свинтус! Она сделала вид, что не замечает его.

 Тогда он, чтобы обратить на себя внимание,  спросил миролюбиво:

 - Ты что читаешь?

 - «Убить пересмешника».

 - А пересмешник – это кто? – ещё ласковей спросил он опять.

 - Птица.

 - А-а-а. Орнитологией интересуешься?

 - Нет. Скорее юриспруденцией, - огрызнулась она и резко захлопнула книгу.

   Он сказал:

 - Очень оригинальная идея.

 И ещё добавил:

 - Ладно, не психуй. Если больная, лечиться надо.

 Это она-то больная?! Сам он больной! Долбанутый дегенерат! Она  хотела книгой что было сил стукнуть его по тому месту, где у него расположен центр тяжести, но он ловко увернулся.

 - Всё. Свободен, - грубо сказала она ему и отвернулась.

 Ничего, вот она вырастет и  когда-нибудь с ним за всё расквитается.

 Потом всё же сжалилась, сменила гнев на милость и, чтобы они окончательно не перессорились,  пошла за ним.

 На какое-то время он сделался сравнительно сговорчивей, поджал хвост,  а потом опять   принялся за старое - язвить и подкалывать.   

 Школьные годы для Лады пролетели  как один день.  Училось ей легко, едва ли не играючи. Получив на руки аттестат зрелости с круглыми пятёрками и очутившись на перепутье, Лада неожиданно для всех категорически заявила, что едет поступать в КИИГА. Да, вот так: туда и больше никуда. И никакие советы и уговоры на неё всё равно не подействуют, так что нечего и стараться.  Хотя изумлению их не было границ, тем не менее, родители ничего против Киева не имели, тем паче, что  куда им было догадаться об истинной подоплеке её такого в высшей степени неожиданного выбора, а бабуля ещё добавила: «Вся в маму».

 Мальчик Олег Смирнов учился с Ладой в одной школе и был  на год старше; особого интереса он собой не представлял, имел спортивную фигуру и снисходительно-декадентское  выражение довольно смазливой физиономии, вот и всё, однако этого оказалось достаточно, чтобы она влюбилась в него без памяти. Окончив школу, вот он-то как раз по призванию или по какой иной причине  и  уехал учиться в КИИГА, а она по велению сердца  устремилась за ним. Они знали друг друга заочно, однако официально представлены не были. Весь девятый  класс она тайно по нему страдала, мозолила ему глаза на переменах, а в десятом, когда обиняками разузнала, куда он уехал,  принялась лелеять мечту, как тоже через год приедет в Киев, как поступит в тот же институт и как он увидит её, такую повзрослевшую, такую шикарно одетую, такую смелую, такую дерзкую, такую самостоятельную, такую решительную…  Приедет и в первый же день нового учебного года  огорошит его своим появлением. Небрежно бросит:

 - Привет! Какая встреча!  И ты здесь? Вся наша сто десятая здесь!

 - Да уж! Наша сто десятая – светоч разума! - подхватит он.

 Важно ведь только начать. А дальше всё закрутится, завертится и будет у них большая любовь. И будут чудеса в стиле Алисы. Ради этого она готова была пойти на любые жертвы.  Мысленно она уже давно была там, в Киеве, с ним.

 Больших пересуд её отъезд не вызвал. Родные отпустили её с лёгким сердцем, не ропща и не жалуясь. Может, подозревали, что разлука будет недолгой. Всё примерно так и случилось, как она себе намечтала.  Приехала, поселилась в общежитии, подала документы в приёмную комиссию, с лёгкостью сдала все четыре вступительных экзамена. А разве могло быть иначе? И лучшая в Ташкенте школа, и лучшие репетиторы, и невероятное везение, дарованное ей судьбой, сделали своё дело, да и сама она была, несомненно, фигура даровитая.  «Вдумчивая у вас девочка. Золотая головка.  Толк из неё будет», - достопамятные слова, сказанные о ней на одном из родительских собраний учителем математики, наидобрейшим Эдуардом Наумовичем.

 Украина встретила её теплом и солнцем. Была середина лета. Зеленели кроны деревьев, цвели цветы, били фонтаны, пикировали ласточки. В голубой прозрачной вышине белые голуби   молотили крыльями и камнем падали вниз.  В разогретом воздухе стоял отчётливый запах шоколадных конфет.  Она гуляла по Киеву, разинув  рот, как Незнайка по Луне, и едва скрывала свой безудержный восторг.  Этот чудный город, не похожий ни на какой другой,  в первый же день вскружил ей голову, он её буквально пленил и  заворожил. Соборы подавляли её своим величием, звон колоколов – могуществом,  мосты – колоссальными размерами, а еще было бьющее по глазам золото куполов и отчаянная  белизна   церковных стен, бронза памятников и светло-серый гранит постаментов,   бледно-розовый, нежный – пренежный декор зданий старинной архитектуры и благородная чугунная вязь декоративных решёток. Крещатик был, как слегка подвыпивший купец, хлебосольный и благодушный; и днём и ночью он  кишел машинами, которые ехали и ехали беспрерывными потоками.  Набережные Днепра, как какие-нибудь разодетые в богатые одежды, разубранные самоцветами и подпоясанные расписными кушаками боярышни или дочери воеводы,  были  залиты солнцем, словно укутаны в  тончайшую золотистую фату,  а по вечерам переливались праздничными огнями.

 А Лада была влюблена, и этим всё сказано.

 1 сентября Лада увидела его среди студентов у главного входа в здание института. Увидела, потому что искала, а ведь в такой толпе запросто могла не заметить.  На нём были узенькие джинсы и кооперативная куртка – «варёнка», перешитая из нескольких пар старых штанов. Погода стояла уже немного прохладная, особенно с утра. Когда он подошёл к однокурсникам, толпа расступилась, пропуская его в свои ряды. Несколько человек тут же сгруппировались вокруг него, образовав тесный кружок, среди них – две девушки, обе приземистые, крепко сбитые, короче говоря, ничего особенного. Так себе девушки.   Одна из девушек была в макси и мела подолом своей широкой цветастой юбки по асфальту.  «Вырядилась, - укоризненно подумала Лада. - В таком виде ей только на пляже по песочку  шастать». Он поцеловал эту девушку в щёку, вторую обнял за талию, да так и остался стоять в обнимку. Народу всё прибывало, несмотря на то, что и так было не протолкнуться. Подошли ещё несколько девушек, и каждую он встречал игривыми возгласами.  Ну как его окликнуть? Понятно, что Лада не решилась.  По ступенькам она поднялась  в здание. Внутри тоже было многолюдно и шумно.

 Чуть позже они всё-таки столкнулись в коридоре. Он курил возле туалета вдвоём с каким-то худосочным хмырём. Увидев её, ни капельки не удивился.  Пульнул сигаретой в урну, попав как шаром в лузу, и уставился на неё ничего не выражающим взглядом.  В ответ она ему по-идиотски, от уха до уха, улыбнулась. Бешено заколотилось сердце. Сколько раз репетировала эту встречу, а тут всё напрочь  забыла. Хорошо ещё, что не начала, как дурёха,  экать-мэкать. Да, это правда, чуть не облажалась, но вовремя взяла себя в руки.

 Далее всё было по её сценарию. Она была почти у цели.

 - Олег?

 - Лада?

 - Привет!

 - Привет!

 - Ну, надо же! Скажите на милость! Какая встреча! И ты здесь!

 - Вся сто десятая здесь!..

 Даже роман завязался. По крайней мере, она тогда так считала, что это был роман; откровенно говоря,  те отношения, что между ними сложились, только с большой натяжкой можно  назвать малозначительным романчиком. Если уж вести расчёт по гамбургскому счёту, то всё ограничилось парой-тройкой  совместных походов в кино и одной вечеринкой в компании его друзей - приятелей, на которой она чувствовала себя не в своей тарелке.  Ему до неё не было ровно никакого дела. На её месте могла бы быть любая другая. Когда она поняла это, то прямо так ему и сказала в лицо.  Он не стал её переубеждать и тем более уговаривать. Сказал на прощание: «Ахаляй! Махаляй! Вахаляй!» и растопыренной пятернёй провёл у своего рта, пригоршней выудив оттуда кукиш, мол, извини, детка, не впечатлила. Коротко и ясно. Предельно ясно. Яснее некуда.  На этом всё и закончилось.  Банально, но факт. Слава Богу, что глупостей никаких не наделала. Не успела.

 Самостоятельная жизнь в общежитии  по непонятной причине оказалась невероятно дорогой. И начались мучения, голод, нехватка денег, лишения, мытарства. Конечно, из дома её поддерживали материально, но через неделю от перевода обыкновенно не оставалось ни гроша. На обед  ей теперь полагалась ватрушка или «плетёнка» из булочной - кондитерской с кефиром,  на ужин, если водились деньги, знамение того времени - парочка сосисок с консервированным горошком, если нет - шиш с маслом. Но всё это, в конце концов, было если не поправимо, то хотя бы терпимо. Гораздо хуже было другое. Общага кое-как справлялась с наплывом иногородних студентов. В местах общего пользования – свинарник,  душ – один на этаже, утюг – на десять минут и ни минутой больше.  От вида развешенных вдоль коридора плакатов с полуголыми девицами в непристойных позах Ладу мутило. Чуть ли ни каждый божий день устраивались пьяные застолья, что ни ночь, то кровавые драки, балдёж. Чтобы утихомирить особо разбуянившихся, вызывался наряд милиции; это было в порядке вещей.  Она шарахалась от подвыпивших парней, как от огня.  Девушки тоже были хороши. Позаимствовать косметику и не отдать – привычное дело.  Часов в пять утра, когда дико хотелось спать,  какие-то подозрительные личности стучали в дверь и удирали прежде, чем им успевали открыть. Здесь, видите ли,  так шалили.  Кроме того, на них – девочек из общаги или кацапок, которых на факультете было подавляющее большинство, – местные бойкие барышни из числа золотой молодёжи, высокомерные и спесивые, что русские, что хохлушки,   смотрели свысока, как на людей третьего сорта. Сами-то они были «штучный товар», а она, Лада Коломенцева, представьте себе,   как будто  какая-нибудь сто восьмая задрипанная шаромыжка или чурка. 

 Ценой невероятных усилий она, неприспособленная к самостоятельности,  ухитрилась продержаться полгода. Она бы уже давно всё бросила и уехала, если бы не её непробиваемое упрямство. Промучившись семестр, она в один прекрасный день сказала себе: всё, на её долю довольно.  И  в тот же день купила билет на самолёт, чтобы распрощаться с Киевом навсегда.

 В Ташкент Лада вернулась точно в канун Нового года.  Зима здесь ещё не начиналась, скорее, была глубокая мокрая осень. Деревья стояли сплошь голые, чёрные, как головёшки. Дома ей не удивились, будто ждали. Не корили, не порицали, не задавали лишних вопросов, не гневались и не ехидничали, мол, «Мальбрук в поход собрался», однако в глазах читалось: «Ага! Мы так и знали!» Она ничего не стала объяснять. Чего уж тут объяснять. Не прижилась на чужбине и всё.

 Две её подружки Света Солнцева и Света Красовская учились в ТашГУ, первая – на историческом факультете, вторая – на географическом, и, судя по всему, жилось им в Ташкенте припеваючи, причём, обе они уже успели перекраситься в блондинок и активно эксплуатировали свой новый образ.   Когда она по приезду позвала их к себе, они прямо с порога для приличия сочувственно повздыхали и поохали над её бледным видом и принялись наперебой пересказывать ей местные новости.  Было похоже, они тут без неё прекрасно проводили время. Ей же предстояло за предельно короткий срок всё  начать с нуля, забыв Киев как дурной сон, и больше к этой теме никогда не возвращаться.  Полгода она зализывала раны и приходила в себя, а в августе блестяще выдержала  экзамены  на журфак Ташкентского университета и зажила прежней жизнью. Как будто ничего и не было. Для поступления нужны были публикации. Не проблема. Они у неё были, и не где-нибудь в низкопробной и болтливой бульварной прессе, а во вполне себе солидных изданиях:  в «Пионере Востока» и  «Комсомольце Узбекистана», и даже, представьте себе,  в журнале «Звезда востока», так что в дурновкусии её вряд ли можно было обвинить. Пригодился кружок юнкоров во Дворце пионеров, который она в свободное от учёбы время  прилежно посещала на протяжении ряда лет.   

 Факультет оказался сплошь девчачий, у мужского пола – непопулярный, так как не давал отсрочку от армии.  На ораву девушек пришлось всего-навсего  два с половиной парня, из которых один  - инвалид детства, тугодум и вечный студент, второй  - из когорты одарённых  вундеркиндов - малолеток, как выращенный в пробирке гомункулус, мелкий, противный, злобный и необщительный (его единогласно выбрали старостой группы), и ещё один – кореец с именем Трофим. Этот Трофим был  ни то ни сё, ни рыба ни мясо, не парень и даже не человек, а скорее недочеловек - нечто аморфное, бесформенное, рыхлое и тестообразное.  Как у истинного самурая, у него были чёрные брови и чёрные зубы, приплюснутый нос, а  жёсткие корейские волосы грязными сосульками болтались вдоль  толстых обвислых щёк. Губы его были раздуты до такой степени, словно их цапнула оса. Ходил он в мешковатых брюках на подтяжках, мятой рубашке и никогда не пользовался дезодорантом.  Когда он неожиданно для всех через брачное агентство  подыскал себе выгодную невесту из Южной Кореи, ни одна из студенток, включая двух кореянок Элю Цой и Женю Ли, по этому поводу лить срёзы не стала.

 Лада не заметила, как с головой окунулась в студенческую жизнь, разбитную и развесёлую. Примерно тогда же взяла своё начало её наклонность, если не сказать  страсть, к литераторству, ставшая впоследствии главным содержанием её жизни.

 Во внутреннем дворике факультета за сколоченной из деревянных реек решёткой  находилась  «Чучварахона» - дешёвая студенческая столовая. В этой занюханной пельменной происходили все знаковые  университетские события: знакомства, зубрёжка перед  зачётами и экзаменами, обмен шпаргалками, переписывание конспектов и т.д. и т.п. Велись душещипательные разговоры. Обсуждались наряды. Выслушивались советы. Стрелялись друг у друга сигареты. Одалживалась косметика. Занимались деньги под будущую стипендию. Копировались выкройки из «Бурды». Обдумывались планы. Сочинялись отмазки для неугодных кавалеров.  В частных беседах рождались гениальные идеи. Рушились шаткие представления о девичьей чести и достоинстве. Бывало так, что Лада одна садилась за свободный столик и наблюдала. Эти  наблюдения  вылились в её первое серьёзное литературное творение.

 Дома тоже всё обстояло прекрасно.  Лада уговорила отца потрясти их семейную глиняную свинушку и наконец сменить  старенькую громоздкую «Волгу» - результат их с Забавой трёхгодичного пребывания в Африке - на новенькие и демократичные «Жигули». С третьего захода сдала на права. Сначала ездила «по стеночке» внутри квартала, за пределами досягаемости гаишников, огородами до Педагогического института и обратно, вцепившись в руль двумя руками, глядя строго прямо перед собой и невольно замедляя ход возле каждой развилки, потом постепенно осмелела, стала потихонечку выезжать на главную дорогу, но лихачить так и не научилась. По её инициативе в их четырёхкомнатной квартире был сделан шикарный ремонт, поменяли мебель. Саша уже окончил Политехнический институт, женился на однокурснице и отчалил в Москву. Одно время она серьёзно подумывала, а не махнуть ли ей вслед за братом, однако эта невнятная идея за отсутствием должной поддержки очень скоро  приказала долго жить.

 А ещё её  напечатали в «Юности». Она не испугалась выставить себя на посмешище,  набралась храбрости и послала туда свой первый опус. Послала и стала ждать. Вскоре из прекрасного далёка пришёл ответ: её оценили по достоинству! Рассказ назывался «Жжём, девочки!» и повествовал о суровых студенческих  буднях.  Написанная с доброй иронией,  простенькая, бесхитростная, наивная вещица, позднее она насчитала там кучу всяких несуразностей, но она вложила в это творение всю душу.  А они взяли и напечатали! В рубрике «Проба пера». Как она была счастлива! Она произвела впечатление! Она талантлива, она подаёт надежды! Пробил её звёздный час!   Она таскала номер журнала с веткой мимозы на обложке, где была помещена её малюсенькая фотография и было написано: Лада Коломенцева, студентка журфака ТашГУ, с собой в сумке, не расставаясь ни на миг. Она задрала нос. Потому что опубликоваться в «Юности» - это классно, это  клёво, это круто, это высший пилотаж.  С этим соглашались все однокурсницы и все как одна принимались славословить и восхвалять её  талант. Она не  ломалась, не выпендривалась и не лукавила, мол, они преувеличивают. Она соглашалась. Будь её воля, она бы подарил такой мартовский номер со своим автографом всем без исключения своим друзьям и знакомым, но, к сожалению, достать столько номеров «Юности» в Ташкенте – дохлый номер. Она носилась со своим журналом как со списанной торбой и стёрла бы его в пыль, если бы  в один прекрасный день не приехала из Мурунтау Забава и не сказала своего веского материнского слова.

 - От тщеславия у тебя, дорогуша моя, видать,  совсем разум замутился, - сказала она и  отобрала у дочери несчастный журнал, с тем, чтобы  запереть его в ящике письменного  стола, где у неё хранились другие Ладины публикации, которых уже успело накопиться изрядное количество. На протяжении ряда лет она их благоговейно складывала в особую папку. Это у неё называлось «Ладочкино досье».

 На гребне волны успеха Ладу несло из семестра в семестр. Перепархивая как беспечная и беззаботная птичка  с курса на курс, она с лёгкостью сдавала зачёты и экзамены, однако мало замечала окружающую обстановку, особенно то, что её не касалось лично. А между тем курсом старше учился некто Яков Лихо. Они познакомились, когда она была уже на предпоследнем курсе,  и  вот тогда-то вся её беспечность и вся её беззаботность одна за другой  и  полетели в тартарары.

 Глава 3.



 Много позже, прокручивая свою жизнь назад, Лада  через «не хочу» заставляла себя вспоминать – с чего у них началось?  Старалась припомнить, может, были какие симптомы или затаённые сомнения,  указывающие на его преступные намерения, а она, как зашоренная лошадь,  не обратила на них внимание. Нет, ничего такого не было; по крайней мере, из того, что осталось в её памяти. Воистину, когда Бог хочет наказать влюблённого, он  лишает его  зрения и слуха. С ней именно так и произошло. И сердце ни разу тревожно не застучало, предупреждая об опасности. В своём воображении она  заходила настолько далеко, пытаясь вникнуть в ход его мыслей, насколько позволяло её богатая фантазия.  И сама же себя за это ругала – делать ей, что ли, нечего? Выходило, что всё было разыграно как по нотам. И встреть в тот день он не её, а любую другую дурочку, всё было бы с той, другой, а не с ней. Как в детской считалке: Гондурас, Парагвай, кого хочешь, выбирай!  Но, Господи Боже мой, ведь тогда бы у неё  никогда не было Вероники! Это дикое предположение было  настолько ужасно, что  страшно даже об этом подумать. Вся её дальнейшая жизнь сосредоточилась в ней, единственной и неповторимой дочери,  и даже гипотетически  Лада не допускала мысли, что всё могло сложиться иначе,  что Вероника никогда не появилась бы на свет.

 Итак, бойтесь данайцев, дары приносящих, ибо у неё всё так и вышло: знаковая встреча, которую она посчитала подарком  судьбы, как троянский конь,  оказалась с подвохом.

 А началось всё глубокой осенью,  где-то в середине или конце  ноября, когда погода в Ташкенте стояла просто варварская.  Невзирая на то, что накануне дождь, не переставая, сутки стучал по окнам и крышам,  всё равно небо было низкое, грязно-серое, набухшее влагой.  Деревья стояли голые, беспомощные и жалкие, с почерневшими от воды стволами, впитавшие сырость стены домов - в некрасивых потёках. Ветер гонял по асфальту палую  листву, загонял в арыки,  размётывал по обочинам, дождь прибивал её к земле.  Арыки были полны мокрых листьев.  Их давно никто не убирал. Ноябрь в этом году тянулся особенно медленно, откладывая и откладывая приход зимы на неопределённый срок, в такую погоду с утра до вечера было одинаково сумеречно; все это замечали и говорили об этом – все, кому наскучило бесконечное однообразие пасмурных дней.  Со дня на день  ждали снега.  Даже в час пик улицы выглядели  пустынными; город обезлюдел, ведь подавляющее большинство горожан, по крайней мере,  наиболее сознательная его часть,   были на хлопке, и весь городской  транспорт  тоже были там. 

 Журфак  в битве за урожай не участвовал.  Родной деканат, как непобедимая армада, грозная, но бесполезная сила,  каждый год грозился отправить их в полном составе в Джизакскую область, и, тем не менее, каждый год что-нибудь оставляло Ладин  курс в Ташкенте. Хлопок обыкновенно заменяли строительными работами; это красиво и романтично  называлось «стройотряд». Хотя какие из тех девчонок строители? Известное дело: только строят из себя Бог весть что, а практического толку – ноль.

 Вот и в этом году их поделили на группы и отправили по разным незавершённым строительным объектам.  Ладе досталась  знаменитая «высотка» из числа долгостроя, просматривающаяся, как и юнус-абадская телевизионная вышка,  едва ли не  со всех концов города, - большое административное здание, состоящее из двух полукруглых башен, которые внизу соединялись общим вестибюлем.  С её верхотуры  глазам открывалась  панорама Ташкента. Вид – закачаешься!  Впереди – гостиница «Москва», тоже сравнительно недавно отстроенная и возвышающаяся на подиуме, как военачальник  на богатырском коне посреди своего пешего воинства, прямо перед ней – ГУМ и торговые ряды, а чуть правее -  гигантский голубой купол базара «Чорсу». Если посмотреть с  противоположной стороны, видна широкая перспектива  аллеи Парадов, мраморная стела, Вечный огонь,  и несколько в стороне зелёной ковровой дорожкой  растянулись  пологие  берега Анхора. Там между деревьями всё ещё сохранилась трава. Хотя, честно говоря,  Лада всегда старательно избегала  смотреть вниз. Ну, в крайнем случае, она соглашалась посмотреть вдаль, ибо пересилить тот ужас, что она испытывала к высоте, было решительно невозможно.

 С самого первого рабочего дня всех распределили по конкретным участкам, и, как нарочно, ей достался едва ли не последний этаж.  Если внизу в непогоду  ветер подвывал как старый нудный пёс, которому больше нечем заняться и который давно всем надоел хуже горькой редьки,  то здесь, на самом  верху,  он свистел так, что закладывало уши.

 Командовала ими одна прорабша из СУ, разгуливающая по стройке в камуфляжных штанах, заляпанных извёсткой грубых башмаках на шнуровке и  очках – «хамелеонах» в металлической оправе - «капельки».  Звали её Людмила Васильевна Толстопятова. Она была рослая, мужеподобная,   в супертяжёлом весе, с ухватками бой-бабы и стальными нервами, имела буйную кудрявую  шевелюру цвета тусклой меди – предмет её неустанных забот, распоряжения отдавала раскатистым басом. Несмотря на всю свою внешнюю грубость и языкастость, ей так пришёлся образ этакой тициановской  Венеры, пышнотелой и золотоволосой, коей она сама себя воображала, что в неформальной обстановке  всегда одевалась в платья и юбки,   густо красилась и носила тяжёлые  серьги с камнями, оттягивающие ей мочки ушей. Студентам она повелела звать себя   тётей Люсей.

 Приезжать надо было к девяти ноль-ноль, отмечаться у табельщицы Наташи  и ошиваться на стройке до обеда. После обеда студентов  обычно отпускали. Можно было, конечно,  сказаться больной; некоторые девочки именно так и делали, и их без разговоров отпускали. Только Лада считала - обманывать некрасиво. Вынужденное бездельничанье  раздражало, а куда денешься? Потому что, по большому счёту, никому они здесь были не нужны, их безвозмездная помощь рассматривалась исключительно как докука, принудительная  и никчёмная,  и иначе не воспринималась, только как вынужденное зло, спасибо, что непродолжительное. Никто ими не занимался,  не контролировал, не придирался, не «доставал», не «пас» и на мозги не капал, возможно, что их здесь даже за людей-то и не считали.   У работников стройки своей работы было  невпроворот, а с этими  балованными  студенточками и хлюпиками – студентиками только дополнительная  морока; на них  подобающим образом и смотрели -  примерно как на отставной козы  барабанщиц и барабанщиков.

 Ладиной  обязанностью было протирать газеткой  стёкла в межкомнатных дверях, с кафеля  в санузлах лезвием отскабливать ненужные наросты, собирать с пола какой есть мусор и выдворять его  на лестничную площадку.  Из окон  ничего не выкидывать. Об этом было сказано отдельно в ходе вводного инструктажа и  неоднократно повторено позднее.  Ни в коем случае не пользоваться лестничными маршами в качестве  мусоропровода. Само собой, не безобразничать, не баловаться и никакой самодеятельности не устраивать, ведь это им не родной универ,  а зона  повышенной травмоопасности. И не курить, хотя Лада и так не курила.

 В тот день, пока она на седьмом трамвае как обычно ехала на свою стройку, опять заладил дождь. Незначительный, мелкий и  колючий вначале, он вдруг резко усилился. Когда она стала загодя пробираться к выходу, по окнам уже  струились мощные струи; порывы ветра закручивали их в спирали наподобие водоворота.  На остановках люди спешно прятались под козырьки или доставали  зонтики; потоки воды заливали дорогу.

 Лада вышла из трамвая и бегом, под прикрытием зонта и  стараясь не шлёпать по лужам,  помчалась к своей «высотке». В подсобке, где на стенах были вывешены плакаты и инструкции по технике безопасности, а на вешалке висели вывернутые шиворот-навыворот рабочее комбинезоны,  она сняла пальто, разулась, сменив сапоги  на удобные кроссовки. Электричества не было. Соответственно лифт тоже не работал.  Она вздохнула в предчувствии утомительного подъёма.

 Спустя энное  количество времени, когда она пешком, высунув язык, однако, не забывая следить за осанкой,  поднялась на свой этаж, она чувствовала себя  загнанной лошадью.  Она уже довольно свободно ориентировалась во всех секциях этого  грандиозного строения, так как вынужденно пребывала здесь  каждый Божий день на протяжении месяца, за исключением выходных и праздничных дней.  Вдоль всего этажа шёл длинный сквозной коридор, в который открывались двери нескольких десяток комнат. Скудный свет сочился от одной единственной лампочки, питаемой по схеме временного водоснабжения от аккумулятора.   Раскрытые дверные проёмы  отбрасывали на тёмное покрытие пола  светлые прямоугольники, образуя узор, как на шахматной доске, правда, размытый.

 Лада  зашла в полутёмный отсек, считая, что там никого нет, и вдруг услышала голоса, отчего её обдало тревожным жаром, а следом увидела в глубине его на фоне светлого пятна окна  два тёмных силуэта – один крупногабаритный, второй  худощавый. Что за незваные гости к ней пожаловали? Силуэты плавно двигались, как в театре теней. Из боязни напороться на каких-нибудь ублюдков или  забредших на стройку бомжей она  убавила шаг.

 В  крупногабаритной фигуре она почти сразу угадала прорабшу тётю Люсю, узнала её зычный голос и  гомерический хохот.  С ней был незнакомый Ладе парень астенического типа телосложения, показавшийся ей  с виду её ровесником; потом она узнала, что он был на три года её старше. Прорабша стояла в задумчивости, сверкая очками, а он удобно устроился на подоконнике, упёршись подошвами кроссовок в радиатор отопления. На нём, как и на Ладе, были кроссовки, джинсы и чёрная нейлоновая куртка-ветровка на «молнии» поверх толстого свитера с «косичками». Потому что отопление в недостроенном  здании тоже пока не включили, и в пустых помещениях стоял собачий холод.  Ещё она разглядела  скромную причёску, какие обычно носят спортсмены,  короткий нос с тупым кончиком, небольшой рот и красные уши, будто он их отморозил; волосы – русые; под глазами тёмные круги, какие бывают у сердечников. Загорелое лицо было  чисто выбрито, без единого намёка на усики и ничего не выражало.

 Громовым басом прорабша объявила: вот тебе в помощь мужская рабочая сила, пусть  он таскает мусор, а ты делай всё остальное.  Вдвоём, мол,  дело пойдёт быстрее.   Она отдала ещё кое-какие устные установки относительно предстоящей работы и, отфутболив от себя обрывки линолеума, двинулась восвояси, грузно виляя своей обтянутой рабочими штанами пятой точкой. А Лада принялась размышлять, почему помощника дали именно ей, ведь других девчонок тоже полно? Не потому ли, что  она производит впечатление самой большой неумехи? Логично?  Абсолютно, дорогуша моя, на все сто! Ну, вот докатилась, поздравляю…

 Она в нерешительности повернулась к парню, который продолжал праздно  сидеть на подоконнике, и молча воззрилась на него, как на паранормальное явление.  Успела безразлично подумать: на фиг он ей сдался? Ей прекрасно работалось одной.

 - Девушка, а я вас, кажется,  знаю, - сказал он. -  Журфак, верно? А давай сразу на ты. Мы с тобой ведь  с одного факультета.  Ты на каком курсе?

 - На четвёртом.

 - А я на пятом. Последний семестр, сессия, госэкзамены, потом диплом и …

 Он присвистнул.

          Она смутно припоминала, что вроде бы видела его как-то  в «Чучварахоне».

 Он предложил  познакомиться.

 - Лада.

 - Яков.

 - А можно просто Яша? А то Яков – уж очень высокопарно.  Почти что Иаков.

 - Можно Яша, - разрешил он. -  Я тут под твоим началом. Давай командуй, что делать.

 - Да делать-то особенно нечего.

 Она развела руками. Она, дескать, не виновата. Она никого не просила, чтобы ей дали помощника. В общих чертах она обрисовала ему объём работ.

 - А я на другом объекте сначала балду гонял. Потом там закончили, нас сюда перекинули. Вот идиотизм! Вообще-то, конечно, можно было бы и не ходить, никто ведь не убьёт, да мне наш куратор обещал трудодни вместо практики засчитать. А то у меня после летней практики «хвост» остался. Я тогда на родину решил сгонять, повидаться с родичами.

 - Так ты не из Ташкента? А откуда?

 - Из Грузии. Кутаиси. Знаешь такой город?

 Лада призналась, что, если не брать в расчёт ту  однодневную экскурсию из Сочи, где она пару раз в своей жизни  отдыхала,  в Гагру и на озеро Рица, то она в Грузии ни разу не была. Не довелось как-то.

 Он сказал, что она много потеряла.

 Она пообещала наверстать упущенное.

 - А почему к нам, в Ташкент?  Что, в Грузии  негде учиться? А тбилисский университет?

 - Понимаешь, у нас там местный диплом не котируется. Все знают, где и за сколько его можно купить.

 - Ничего себе! И за сколько же?

 - Слава Богу, дорого, а то бы все поголовно покупали. А ты местная?

 - Я – да, - кивком головы подтвердила Лада.

 Ей было приятно узнать, что он приезжий. Раз уже в этом учебном году  заканчивает, значит, сумел продержаться. Молодец, не какой-нибудь маменькин сынок. Взрослый, самостоятельный человек. Она ощутила к нему симпатию и  не смогла сдержать улыбку.  Он как будто услышал её мысли и  в ответ тоже ей  улыбнулся. Их взгляды встретились.   

 За разговорами рабочий день пролетел быстро.  Когда они спустились вниз, он предложил, прежде чем разойтись по домам,  зайти в соседнее учреждение, которому было велено  без ограничений пускать к себе рабочих со стройки, чтобы  что-нибудь перекусить в тамошнем буфете и выпить горячего чаю, дабы согреться. Ладины однокурсницы обычно бегали туда за  сигаретами и за печеньем. Она не возражала.

 Они переоделись в подсобке, разделённой на две половины – мужскую и женскую.  Времени было около двух часов. Дождь уже перестал, хотя с карнизов всё ещё свисали  крупные капли, и землю не было видно под сплошными лужами.   Одна капля упала Ладе на лицо. Она слизнула её языком. Прячась от капели, он пригнул голову, поднял плечи, повыше подтянул бегунок  «молнии»,  сказал о своей короткой, до пояса, супермодной стёганой   куртке – «дутыше»:

 - Мала кольчужка, укрыться негде.

 В сапогах на «шпильках» Лада смотрелась едва ли не выше его.

 Чаю в буфете не оказалось,  они выпили по стакану какого-то фруктового напитка с «пузыриками» и угостили беляшом  куцехвостую  собаку, горемычную  и  тощую, как пресловутая фараонова корова,   которая всегда крутилась во дворе и подхалимничала, заглядывая всем в глаза. Некоторые мягкосердечные девочки из числа Ладиных сокурсниц  её подкармливали, приносили из дома всякие собачьи вкусности.

 - Смешной цуцик, - по-доброму сказал он, и она была ему благодарна за это. Она угадала в нём родственную душу. Она тоже любила  всякую живность.

 Собака, говоря им «спасибо», повиляла мокрым хвостом, оттащила подачку в сторону и принялась с упоением её грызть.   

 На другой день они опять работали вместе. И день прошёл, как вчерашний, только не сырой и слякотный, а морозный и снежный, потому что накануне ночью наконец-то выпал снег, и хотя улицы пока не запорошило и не засыпало, всё равно Лада оделась, как на Северный полюс собралась, - в пуховик и замшевые сапожки с меховыми отворотами. Поскольку никаких других существенных изменений в мире не произошло, в этот день они почти не разговаривали, занятые каждый своей работой.

 А потом была суббота, и он позвал её  в кино на шестичасовой сеанс. В кинотеатр «Панорамный». Там показывали «Маленькую Веру».  Этот фильм Лада уже видела, но всё равно пошла. В то время у неё была точно такая же причёска, как у Натальи Негоды, и с точно такими же «пёрышками».

 У них всё было по твёрдо установленным правилам и канонически выверено: сначала, как обязательная программа,  кино, кафешка возле станции метро «Дружба народов» с кофе и бисквитными пирожными, безалкогольный коктейль  и мороженое в вазочке в «Уголке» на Сквере. Поцелуи в качестве прелюдии. Никаких революций и катаклизмов, всё как у людей, всё укладывалось в известные рамки – «от сих до сих». Она прилежно ждала продолжения, ведь всё шло к одному.

 И продолжение последовало: когда подошёл срок, она беспрекословно отдала себя во власть тому, кому доверяла - доверяла на сто процентов, как, наверное, доверяла родному отцу. Он жил не в общежитии, а снимал однокомнатную  квартиру  в районе Рабочего городка, но первая близость случилась не там, а у Лады дома.

 Через месяц он уже знал о её жизни всё, только про Киев она туманно сказала, что ошиблась в выборе профессии, но вовремя спохватилась и начала с чистого листа. О себе он  рассказывать не любил. Сказал, что Ташкент напоминает ему Кутаиси. Чем? Атмосферой. Сказал, что отец у него военный, не так давно вышел в отставку и теперь «сидит на индивидуальной пенсии», ему, мол, за особые заслуги перед Родиной начислили индивидуальную пенсию, а мать по образованию экономист, но никогда по специальности не   работала.  Лада стеснялась его расспрашивать, хотя вот её бабуля Леля всегда говорит: «За спрос денег не берут».  В основном они  говорили об институте, об общих знакомых, о книгах. Она чувствовала в нём ровню себе, такой умной,  начитанной и всесторонне развитой.   Несомненно, он был очень эрудирован, как и она, много читал, литературу умел подбирать со вкусом. Так, он эталоном для себя считал ставшие уже классикой журналистики африканские и южноамериканские репортажи Зикмунда и Ганзелки и терпеть не мог ядовитый юмор Зощенко и Аверченко. Она ссужала его книгами, ведь у неё дома была огромная библиотека, а он, бедняжка, жил на съёмной квартире. Он был шапочно знаком с некоторыми девочками из её группы, и они все в один голос находили его интересным.

 Неожиданно оказалось, что в студенческих кругах он был даже в некоторой степени популярен. На факультете о нём ходил какой-то непонятный слушок. Распространились нелепые сплетни, что он  то ли фарцовщик, то ли спекулянт, то ли подпольный букмекер. Упоминали какой-то тотализатор. Но Лада собиранием бабских сплетен никогда не занималась. Был в нём и какой-то снобизм, отчего он не совсем вписывался в студенческую среду. Что она знала на самом деле? Что подозревала? Ровным счётом ничего. По правде говоря, Ладе не очень хотелось вникать в подробности, тем более не удобно было спрашивать напрямик у него,  ведь те времена, когда коммерция считалась некрасивым и даже криминальным занятием, уже безвозвратно канули в Лету. Теперь каждый крутился, как мог, зарабатывая на хлеб насущный,  и это всем было прекрасно известно,  и каждый второй студент где-то подрабатывал, что даже вызывало уважение у друзей.  С помощью самовнушения или без оного, но  Лада легко примирилась с этими объяснениями, она приняла их как данность, и не хотела ничего знать. Иными словами, она спала наяву.

 Была ли она в него влюблена? Возможно,  впоследствии, а вначале ей было лестно, что она пробудила интерес к себе.  Среди её сокурсниц существовала теория, что  они, девочки - скромницы, как библиотечные книги, рассчитаны на любителя; стоят себе такие  на полке в ряд и ждут, пока не найдётся некто, кто возьмёт почитать и «зачитает», в основном же подходят, берут в руки, пролистают разок-другой и ставят на место, и больше не вспоминают. Выходило, что на посланную ей свыше любовь она, Лада Коломенцева, вполне себе домашняя девочка, настроенная на самый высокий лад,  набросилась с излишней жадностью, как изголодавшееся  животное набрасывается на приманку; она упивалась своим положением, ведь в отличие от подавляющего большинства её одиноких в плане личной жизни подружек, у неё имелся возлюбленный.

 Утром она на троллейбусе доезжала до станции метро «Площадь Ленина» и пересаживалась там на  девятую маршрутку, что ходила прямиком до Вуз - городка и по утрам была битком набита студентами.  Даже получив права и наловчившись водить, она никогда не ездила в университет на личном авто, потому что однокурсники могли посчитать, что она выпендривается. И ещё она никогда не занимала считающееся привилегированным место в маршрутке справа от  водителя, а исключительно в салоне. На то тоже была причина.  По пути, на перекрёстке  Софийского проспекта и Батумской улицы, если им было к одному часу,  в эту же маршрутку заскакивал он, пристраивал куда-нибудь сбоку свой чёрный кожаный «дипломат» и брал её за руку.

 Здоровались шёпотом:

 - Привет!

 - Привет!

 Каждый раз она загодя предпринимала какую-нибудь хитрую уловку, чтобы они оказались рядом, на соседних местах. Ехали, сплетясь пальцами и до самой своей остановки не проронив больше  ни слова. Её сковывало какое-то смущение, а он смотрел в окно, где сплошной чередой мелькали жилые девятиэтажки, кинотеатр, бульвар, школы и детсады, опять девятиэтажки. Ветер дул в никогда не закрывающиеся окна маршрутки. Если было холодно, и Лада была в перчатках, он указательным пальцем поглаживал её по тыльной стороне запястья, там, где у неё билась маленькая голубая жилка.  У неё были «мушкетёрские», с раструбами, перчатки, купленные в московском «Лейпциге», когда она летом, после окончания второго курса,  ездила в столицу по линии «Спутника», которые оставляли открытыми запястья, и эти потаённые интимные прикосновения, как знак их особой близости,  волновали её и будили новый всплеск чувств.

 У здания факультета они прощались:

 - Пока.

 - Пока.

 - Завтра встретимся?

 - Наверное.

 Он шёл  к своим, она – к своим.

 Так было всю зиму и всю весну. 

 После занятий раза два в неделю он приходил к ней домой, она кормила его обедом, если родители отсутствовали, они в её комнате  занимались любовью, потом опять шли на кухню,  варили кофе, угощались конфетами.  Если было жарко, она приоткрывала дверь на балкон, и тогда их прохватывало резким ветром. По небу мчались белые облака, деревья колыхались своими кронами, парочка трудолюбивых горлиц, наверняка - он и она, как оголтелые, летали туда-сюда, носили в клюве веточки; на узком приступочке с наружной стороны балкона они строили себе гнездо, и  Ладе нравилось за ними наблюдать.

 Они болтали, потом опять валялись на её кровати и слушали магнитофон. Между окном и кроватью  у Лады стоял торшер с малиновым атласным   абажуром, и свет от него падал на его лицо. Всё же она его любила, она тогда так считала, и он её тоже несомненно любил, и всё у них было хорошо.

 Занимался вечер.   

 В 19-00  он вставал и, не глядя ей в глаза,   говорил, что ему пора.

 Не поднимая головы, она шёпотом просила:

 - Не уходи, останься ещё чуть-чуть.

 Она была как в пьяном угаре и ей во что бы то ни стало хотелось отсрочить его уход. Полуоткрыв губы, она смотрела на него снизу вверх, как ей казалось, маняще. Возвращение к действительности действовало на неё сокрушающее или, если так можно выразиться, выбивало почву из-под её ног и каждый раз происходило с неизменной болью и  кровью, как вырывание зуба.

 Он говорил, что  вечером обещала позвонить его мать, и если его не окажется на месте, та начнёт волноваться, накручивать себя и отца, нагнетать панику, и в итоге поставит на уши всю округу, поэтому  ему надо торопиться. Его кутаисская мать звонила ему каждый день, так у них было заведено с самого начала.  Такая у него, мол, тяжкая сыновья обязанность. Он рассказывал об этом без всякой иронии.

 Лада  резко вскакивала, надувала в притворном гневе губы,  с ледяным выражением лица долго причёсывалась у зеркала. Ничего глупее она придумать не могла, ведь легче ей от этого всё равно не делалось.

 За раскрытым окном уже было совсем темно, весенний свежий ветерок надувал шторы. Одной рукой держась за ручку двери, другой он приглаживал свой пружинистый «ёжик», потом всё же возвращался, как бы не решаясь обидеть её, тянул время, разглядывал комнату так, словно впервые вошёл сюда, перебирал на полках журналы, изучал фамилии авторов на  корешках книг, расставленных на  стеллажах, брал в руки и  рассматривал деревянные африканские статуэтки на её письменном столе, которых у неё дома было не счесть числа и которые её мама Забава называла то «племенем берендеев», то «племенем негритосов», то «племенем папуасов».

 Она торопливо закрывала на ключ квартиру и  провожала его до остановки;  там вновь  нежно и вкрадчиво начинала упрашивать его остаться, пустив в ход все свои женские чары и всю ласку, на какую была способна. «Ну, пожалуйста, хотя бы, разочек, - канючила она. -  Никто ведь не узнает.  Мы никому не скажем». Ей безумно хотелось, чтобы он остался у неё, это было для неё очень важно. И, тем не менее, как она ни докучала ему своими приставаниями, он ни разу не остался у неё ночевать, не приводя никакого веского довода, хотя соблазн был велик.

 Он садился в трамвай, а она оставалась стоять у фонарного столба в тёмной тишине догорающего вечера, а потом шла домой.  Прохожих в этот час было уже мало, в основном, те, кто выгуливал перед сном свою собаку.

 Изредка он приглашал её к себе на Софийский.

 Обычно это было в воскресенье. Спешить ей было некуда, поэтому, как следует отоспавшись, никакими домашними заботами не обременённая, она тщательней обычного  занималась собой: мыла голову, с помощью фена сооружала причёску,  накладывала макияж, по-особенному наряжалась. После, уже готовая, бесцельно слонялась по квартире, смотрела в окно, проверяла, брать ли зонтик, или рассматривала себя в зеркале. Этой весной она стала как никогда прежде расточительной,  невзирая на то, что всегда в выборе тряпок была излишне строгой и осмотрительной,  накупила себе много новых нарядов и очень себе в них нравилась.

 Потом она шла в гараж, выводила машину и пускалась в путь. Ехать предстояло долго. Она знала эту дорогу как свои пять пальцев. Сначала по улице Шота Руставели до гостиницы «Россия», затем, миновав ЦУМ, театр оперы и балета имени Навои, фонтаны на площади Ленина и кинотеатр «Искру», она пересекала трамвайную линию, доезжала до монумента «Мужество», далее ехала вдоль набережной Анхора, уступами нисходящей к неторопливому течению воды,  и железной ограды недавно возведённого спорткомплекса, с обеих сторон головных ворот которого  вывешивались афиши предстоящих спортивных событий, выезжала на Софийский проспект, проезжала мимо корпусов института имени Семашко и оказывалась в двух шагах от цели.  Она гордилась собой, ведь с тех пор, как она села за руль, прошло всего ничего, а какие поразительные успехи она делает! Она опускала немного стекло слева от себя, и прохладный весенний ветерок струйкой обдувал ей лицо. В тех местах, где асфальт был неровный, машину подбрасывало как на кочке, и тогда она нараспев шептала: «Ехали, ехали по ровненькой дорожке, по кочкам, по кочкам, в ямку бух».

 Ровно к условленному часу она оказывалась на месте. Она умела правильно рассчитать время.

 Она оставляла свой автомобиль под деревьями во дворе, с противоположного от детской площадки края, и поднималась на четвёртый этаж. Возле дома, по обыкновению, никого не было. Даже на лавочках никто не сидел. На первом этаже располагалась круглосуточная аптека, и сквозь её витрину была видна одинокая фигурка девушки – фармацевта в белом халате и белой шапочке.  Иногда эта девушка от скуки выходила на крыльцо и дышала свежим воздухом. У неё было  приветливое лицо и тяжёлые для её маленького роста  иссиня-чёрные волосы, подобранные на затылке валиком и заколотые, как у японки, длинной деревянной спицей, хотя она была узбечкой.  На дверях аптеки висел рекламный плакат, изображающий мультяшного Айболита в компании с разным лесным зверьём (когда Лада ходила под стол пешком, у неё был точно такой же пластмассовый Айболит с градусником подмышкой, с которым ей так замечательно игралось в «больничку»); эти двери  всегда держались нараспашку, отчего в радиусе десяти метров от аптеки в воздухе  неуловимо  витал  лекарственный дух.  На протянутых поперёк двора  верёвках, полощась  по вольному ветру,  сушилось бельё; между белыми простынями, натянутыми, как хоругвь на древке,   сквозило ярко-голубое небо. Шелестела листва, наволочки надувались, как паруса, и точно также  хлопали по воздуху. Городской шум сюда не долетал.   Если накануне шёл дождь, мокрый тротуар отливал радужными пятнами. Беспорядочно посаженные кусты сирени лезли своими лихими ветками в окна первых и вторых этажей.  Сирень тогда ещё не цвела,  её тугие гроздья  только  наливались цветом, зато уже расцвёл шиповник, и нарциссы, и фиалки, и одуванчики, и сквозь прорехи в кирпичном бордюре на пешеходную дорожку  пробивалась сурепка. Газон тоже вовсю  зеленел, и уже летали пчёлы.

 Квартира была на четвёртом этаже; на последний, пятый этаж, вели ещё два лестничных пролёта, ступеньки были с выбоинами, стены – обшарпаны; было видно, что дом давно не ремонтировали, потому что никому это не было нужно. На площадке было ещё две квартиры, но там, судя по всему, никто не жил.

 Дверной звонок не функционировал, и Лада костяшками пальцев отбивала по деревянной двери условленный такт: тук, тук, тук-тук-тук, тук-тук-тук-тук, тук-тук. Слышались шаги босых ног, и он отворял ей дверь. Было похоже, что он тоже только недавно встал. Они были ещё в том возрасте, когда по воскресеньям спать до полудня считалось вполне обыденным делом.

 Состоящая из одной пятнадцатиметровой комнаты, крошечной прихожей, совмещённого санузла,  навесного балкончика и кухни квартира была типичной малогабаритной  «хрущёвкой».  Декор стен тоже не блистал великолепием – серебряная надувка в виде завитушек  и крапинок по бирюзовому фону. Из обстановки имелись: ковёр на полу, не ахти какая «стенка», диван, обеденный стол – «книжка», овальный, на трёх ножках, журнальный столик с кипой тетрадей, трюмо, бра с гофрированным абажуром.   Трюмо использовалось в качестве тумбочки под телевизор, а сверху плашмя лежал маленький переносной магнитофон «Весна». Диван был раскладной, скрипучий, с двумя стёртыми до дыр подлокотниками; постель укрывалась скользким вьетнамским бордовым  покрывалом, расшитым лотосами. На кухонном подоконнике за занавеской стояло допотопное радио с фанерным корпусом и круглыми отверстиями для прохождения звука, несуразное и пугающее своими чудовищными габаритами, как библейская нечисть  Левиафан.   Ещё имелся той же эпохи, так называемый  «бабушкин» буфет, выкрашенный краской под орех. Дверцы его хозяевами были заперты на замок, но сквозь нарезанные узкими полосками  матовые стёклышки просматривалось его драгоценное  содержимое: фарфоровые безделушки, хрусталь, графинчики и стопочки зелёного пупырчатого  стекла.

 Она разувалась, и они шли в комнату. Ненавязчиво играл магнитофон.  Слушали в основном «Beatles»,  и даже по прошествии восьми лет непреходящая  и вечно юная  музыка битлов будет будить в ней непонятные чувства – жуткий стыд пополам с неизбывной обидой.  Он угощал её кофе, завтракал сам. От бутербродов она обыкновенно отказывалась. «Вольному воля», - говорил он и особо не настаивал. У него была привычка садиться  на ковёр, по-турецки скрестив ноги, поднимать руки и, упёршись ладонями в затылок, долго так неподвижно сидеть. Лада с интересом прохаживалась по комнате, от нечего делать  заглядывала в учебники, листала его конспекты.  Писал он мелким экономным почерком, не оставляя полей и не выделяя абзацев.

 - Просыпайся, – тормошила она его. – Ночью надо спать.

 Ей становилось немножко обидно, что он вот так уходит в себя, будто вовсе её не замечает. 

 За бестолковой праздностью и  ничегонеделанием  не замечали, как проходил день. Когда дневной свет переставал пробиваться сквозь занавеску, а время близилось к вечеру, они прощались, и она уезжала. Он спускался проводить её до машины. Садилось солнце; на облитую вечерним золотистым сиянием дорожку от кустов сирени  ложились длинные косые тени. В машине, пока грелся мотор, они ещё какое-то время целовались. Домой она приезжала, когда уже сгущался сумрак, а небо на западе отливало малиновым.

 Задумывалась ли она когда-нибудь серьёзно об их совместном счастливом будущем, ведь она была уже большая девочка (в феврале ей исполнилось 22 года)? А может, лелея в душе смутные надежды,  умом понимала, что всё в этой жизни бренно, и их любовь в один прекрасный день тоже умрёт ненасильственной смертью, только не подавала виду?  Как знать?..   


 Глава 4

 Была обычная суббота. Вернее, не совсем обычная, потому что в том году впервые в новейшей истории намеченный по поводу 22 апреля субботник - или как его ещё называли на местный  лад «хашар» - не состоялся. В последний момент его из-за грозы взяли и    отменили (подумаешь, какие пустяки – погода немного покуролесила, но видно, не всё уже было ладно в «Датском королевстве», коли посчитали это за  убедительную причину).

 Студенты с первого по последний курс, включая дипломников, укрываясь от дождя, топтались на маленьком пятачке под козырьком  у входа на журфак, Ладина группа - чуть в отдалении  от остальных.  Никому не хотелось так сразу расходиться, поэтому договорились убить как-нибудь час и ради прикола всем скопом сходить в кино на детский сеанс – посмотреть мультики.  Ладу эта затея ни капли не интересовала, но ведь не отрываться же от коллектива. Краем глаза она следила за компанией притягивающих  к себе интерес пятикурсников. Студентам (среди которых был и он), а в особенности студенткам, не стоялось на месте, они громко  перекликались, подзывали друг друга, собирались в стайки и демонстративно не замечали, что являются центром всеобщего внимания. 

 Когда он, не без усилий  продравшись сквозь сборище народа,  подошёл к Ладе, отозвал её в сторонку и сходу предложил ей: «Поехали лучше ко мне, чем здесь стоять»,  - она не раздумывая согласилась, потому что это было слишком заманчиво, чтобы отказаться; не надо забывать, что она всё-таки   была в него влюблена.

 Гуськом, он – впереди, она – за ним, держась за его локоть, под одним зонтом они направились к остановке. На подступах к факультету, как ближних, так и дальних,  толпа студентов  не только нисколько  не редела, но, пожалуй, даже разрасталась.  Самой людной  и самой шумной была орава первокурсников.   

 По случаю внеурочного  свидания  решили устроить небольшое застолье тет-а-тет.  В маршрутке придумали культурную программу и  всё основательно обсудили. Всё-таки в стране праздник, а дома у него как назло пустой холодильник. Не с пустыми же руками идти.   Купили по дороге бутылку красного вина «Мона Лиза», хотя оба почти не пили,  плитку шоколада и всякой весенней зелени для салата «Навруз»; зелень оказалась вчерашняя, оттого успела немного завянуть и имела какой-то «чахоточный» вид, но ничего другого на крошечном базарчике возле гастронома всё равно  не было.

 Дождь всё лил, и они вымокли до нитки, пока  от гастронома, фасад которого смотрел на Софийский проспект,  напрямик  через  школьный двор и волейбольную площадку  добирались до его дома.

 В закупоренной квартире было темно и невыносимо душно, поэтому  прежде, чем сесть за столик  пировать, первым делом, открыв настежь окна, устроили основательный сквозняк. Потом было страстное соитие на их «ложе любви» - разложенном  диване. Свет от случайно оставленной гореть  лампочки в  прихожей падал на малиновое покрывало, и оно «играло».

 Когда у Лады над ухом вдруг зазвонил стоявший в изножье дивана телефон, она даже от неожиданности вздрогнула, потому что ситуация была самая что ни на есть пикантная. Он плашмя лежал на диване, погружённый в самую острую фазу своей эротической фантазии (фантазии, знать о которой Ладе не было никакой необходимости, поскольку на острие атаки её всегда присутствовала некая посторонняя персона - так поразившая когда-то его неискушённое мальчишечье  воображение бесстыжая публичная девка в джинсовой юбке и связанной ажурной вязкой красной кофточке), а она, Лада,  в волнующей позе склонившись к его напряжённой плоти, чёлкой касаясь его бедра, стояла перед диваном на коленях и … Короче говоря, она делала  такие вещи, о которых ей  потом всю жизнь будет стыдно вспоминать. Но что было – то было. Да, она делала это:  нагнетая его мужское  возбуждение,   она ублажала его похоть тем самым способом, о котором редко пишут в качественной литературе и   так любят распространяться в своих гнусных статейках ширпотребовские «жёлтые» издания.   Он протянул через её  голову руку,  потянулся всем телом и взял трубку. Она подумала, что он коротко ответит, и они продолжат, но он послушал,  свободной рукой грубо скинул со своего живота её руку, будто это была и не рука вовсе, а какой-то неодушевлённый  предмет,  показал ей небрежным жестом,  чтобы она  подвинулась и пропустила его, встал и вышел с телефоном на кухню, плотно закрыв за собой дверь. Как был, голый и босиком. «Трусы бы хоть надел. Бесштанная команда», - подумала она ему вдогонку и стыдливо отвела глаза, потому что в голову вдруг пришла странная фраза: «Священников и писак негоже зреть нагими». Чёрт его знает, из какого источника это взялось  и когда  прицепилось к её мозгам; с ней такое часто бывало:  в памяти вдруг всплывала или цитата,  или строчка из стихов, а откуда сие откровение на неё снизошло, она понятия не имела.

 Говорил он долго, монотонно и нудно, не переводя дыхания и не делая длинных пауз, правда, иногда всё же понижал голос до шёпота; по интонации  было понятно, что что-то у кого-то клянчил. Она начала невольно прислушиваться, ведь всегда чертовски интересно узнать, о чём говорят, когда стараются, чтобы ты не услышала; только  это было зря, всё равно она ничего не разобрала. Потом ей надоело целую вечность  лежать  в чужой постели.  Она села спиной к стене, укутавшись в одеяло и подтянув к подбородку колени, но так было тоже не сосем удобно. К тому же от бетонной стены тянуло холодом.  Он что -  собирается вести этот разговор до скончания века? Раз так, то у неё имеется вполне резонный повод обидеться и уйти. Она собрала  свои вещи и пошла в ванную, решив для себя,  что  если он немедленно  не положит трубку, то она так и сделает.

 Когда она спустя пять минут вышла из ванной, он уже не разговаривал по телефону, а  ждал её,  сидя на кухонной табуретке и хмуро уставившись в одну точку. Увидев её, оживился. Сказал:

 - Мне позарез надо кое-куда съездить. По делам. Подожди меня здесь, ладно? Я быстро.

 Она спросила:

 - Что-то случилось?

 Он ответил:

 - Так. Сущие пустяки.

 Она не поверила и поэтому предложила: может, ей лучше поехать с ним? Порываясь немедленно бежать, она схватилась за свою сумку, но он остановил её:

 - Я же уже сказал: не дёргайся.

 Не хочет - не надо,  однако это её задело за живое. Никогда раньше он не был с нею так резок.  Она пожала плечами.

 Он быстро оделся и ушёл, оставив её одну в  квартире. Но прежде, чем уйти,  хлебнул вина прямо из горлышка.

 Она не удержалась и прокомментировала:

 - Сто грамм для храбрости?

 А потом  на всякий случай ещё раз робко спросила:

 - Ты надолго?

 Последовал ответ:

 - Как только, так сразу.

 После чего в прихожей хлопнула дверь.

 Нелепая ситуация. Она никогда ещё не оставалась  здесь   одна. Что ей здесь делать?  Чем заняться? Квартира ей никогда не нравилась.  Всем: убожеством обстановки, посторонними запахами, отсутствием должного уюта, жутким  холодом, исходящим от стен, да мало ли чем ещё, в конце концов! Хотя бы уже тем, что это была абсолютно чужая квартира; его  здесь были только  тетради с конспектами да одежда в шкафу.

 Не то чтобы она собиралась шарить в его вещах, всё же она была воспитанной девочкой, а не из тех нахалюг, которые в чужой квартире вечно всё перетрогают, перещупают,  пересмотрят и перенюхают.  Откровенно говоря, нигде и не надо было шарить, ибо искомый предмет преспокойненько лежал на виду. От скуки, досадуя на себя, что безропотно согласилась, как дурочка,  ждать,  она пощёлкала телевизором, но ничего путёвого  там не нашла, тогда она решила послушать музыку и  нажала на магнитофоне кнопку «пуск», а потом увидела  в «стенке» под стопкой конспектов растрёпанную канцелярскую книгу в дымчатом клеёнчатом переплёте. Не книга, а прямо целый талмуд. Что побудило её сунуть свой нос, куда её не просили, она не знала.  Наверное, какая-то смутная тревога. Она машинально вытащила её и наугад раскрыла примерно посередине.  Исписанные разными шариковыми ручками, а иногда – карандашом  страницы были полны фамилий, имён и каких-то цифр. Она узнала его почерк. То, что это были не просто цифры, а суммы, нетрудно было догадаться, сложив концы с концами. Писанина была испещрена поправками, сносками, зачёркиваниями, незаконченными предложениями, сокращениями, галочками, плюсами, крестиками, стрелочками, аббревиатурами. Было понятно,  что книгой постоянно пользовались, причём, судя по проставленным датам, на протяжении нескольких последних лет.

 Бред какой-то. То, что дело нечистое, она поняла сразу, как только включила мозги.  Когда же она уяснила наконец, что это такое, она заставила себя положить книгу на место и с упавшим сердцем опустилась на диван.

 «Beatles” пели свою «Back in USSR». Музыка  мешала ей сосредоточиться, к тому же она была по-настоящему потрясена, поэтому что-то она додумала позже, а что-то так до конца и не поняла. Не важно. Хватит с неё и того, что она поняла.  Что ей делать, если он сейчас вернётся? Она торопливо застелила постель покрывалом, выключила магнитофон, взяла с вешалки в прихожей свой плащ, сумку, аккуратно захлопнула дверь и крадучись спустилась вниз.

 Во дворе возле аптеки  Лада оглянулась, подняла голову и как потерянная посмотрела на  окна его квартиры. Два окна были на четвёртом этаже, между ними проходила крашеная коричневой краской водосточная труба.  Внизу труба заканчивалась хлипким жёлобом, из которого капало в палисадник. Она пока не подозревала, что больше никогда здесь не будет, и что об этом месте у неё сохранится лишь одно воспоминание: стойкий аптечный запах и хрупкая фигурка девушки – узбечки в белом халате с причёской, как у японки, бездельничающей на пороги своей аптеки; как будто это было очень давно, сто лет назад или вообще в каком-то ином измерении.

 А на улице была такая ослепительная весна, от  которой в любой другой день у неё бы обязательно снесло голову. Было два часа дня, апрельского чудесного дня. Дождь только недавно кончился, и воздух пах мокрой травой и  дождевыми червями. Солнце тоже не заставило себя долго  просить, а было тут как тут.   Кругом  было так светло и так радостно, словно это излился  не обыкновенный дождь, а ниспосланная свыше благодать.  Верещали  скворцы. Цвела сирень. С её лиловых махровых кисточек равномерно, капля за каплей, в глубокую лунку, выкопанную вокруг ствола, словно в клепсидру,  скатывались крупные прозрачные дождинки.  Трёхцветная, пророчащая счастье,  кошка на подоконнике первого этажа вылизывала свою шерсть. На подсыхающем тротуаре всюду валялись сбитые дождевыми струями тополёвые серёжки.  На остановке в ожидании своего транспорта стояли люди – много людей, и на их лицах читалось ощущение праздника.

 Лада вышла на проспект и не помня себя остановила первую попавшуюся  машину, словно спешила по важному делу, – с вмятиной на капоте и криво присобаченным  бампером, но ей было всё равно.

 «Господи, какой ужас! Что же делать?» -  думала она, с пылающим лицом сидя на заднем сидении  убитого жигулёнка, вцепившись обеими руками в ручку на дверце  и бессмысленно глядя в закрытое окно. В голову лезла полная ерунда.

 Сидящий за рулём дядечка с кирпично-красным испитым лицом оказался словоохотливым.

 - Курить охота, - обернувшись к ней вполоборота, сказал он. – Вы не возражаете, девушка?

 Девушка не возражала. Пусть курит. Ей-то какое дело?

 Он ещё что-то говорил, но она не слушала. За стеклом   продолжалась   обычная субботняя суетная жизнь, от которой мельтешило в глазах.  Народ по случаю выходного дня делал набеги на продуктовые магазины, затовариваясь на всю предстоящую неделю; девушки и молодые женщины заодно демонстрировали свои соблазнительные  весенние наряды и парадные причёски. Впереди и немного сбоку  сквозь ветровое стекло на фоне ясного голубого неба   маячила телевышка.  С внутренней стороны по стеклу ползала божья коровка. От толчков и воздушных вихрей её то и дело срывало  на «торпедку», но она упорно всё карабкалась и карабкалась наверх, пока её не сдуло в левую форточку.

   Так, не меняя позы, словно всё в ней оцепенело, Лада доехала до своего дома. Слава Богу, ни во дворе, ни в подъезде ей никто из соседей  не встретился. Дома она закрылась в своей комнате и принялась усиленно думать. Он даёт деньги в долг под проценты. Причём, это вам не гроши до стипендии одалживать. Тут счёт шёл на тысячи. Много тысяч. Откуда у студента такие деньги?  Это дурно пахло. Насчёт денег она, человек строгих  обязательств,  всегда была чистоплотна. Её коробило, если кто-то занимал у неё и долго не отдавал; сама она никогда ни у кого ни копейки не занимала.  Вот тут-то ей и припомнились разговоры о тотализаторе, однако более понятными не стали.

 Сначала она хотела немедленно позвонить ему и напрямик выложить, что она всё знает. Коротко и ясно. И что она по этому поводу думает. Потом всё-таки решила не пороть горячку, а  позволить эмоциям улечься, чтобы всё хорошенько обмозговать, или, иными словами, перебеситься и успокоиться.

 И всё же, если бы он ей в тот день позвонил, она бы дала себе волю. Она чувствовала, что ей с собой не совладать.  Она бы сгоряча, обливаясь горючими слезами,  наговорила  ему чёрт знает что.  Она даже сочинила некую  витиеватую фразу, в которой в один ряд поставила ростовщичество, сутяжничество, махинации с документами, спекуляцию и рэкет. Чтобы навесить ярлык пообиднее, насочиняла  Бог весть что, собрав всё в единую кучу.  Как  выяснится несколько позже, будто в воду глядела.   Он, конечно, станет наотрез от всего отказываться.   Она, в свою очередь, предоставит  убедительные доказательства.  Скажет ему, что нечего из неё делать идиотку, потому что менее всего она похожа на идиотку. У них состоится бурная сцена. Он  возразит, что она всё не так поняла. Что это было давно и неправда. Станет каяться и клясться,  выклянчивая у неё прощение, и в итоге ведь  выклянчит! В конце концов они замнут этот неприятный им обоим эпизод и договорятся больше никогда о нём не вспоминать. И она покорится его воле.

 Она ждала до полуночи, возбуждённая предстоящим ей разговором, и вела нескончаемый внутренний монолог, обращённый к нему.   Он не позвонил.

 Он позвонил назавтра.

 Было воскресенье. С утра опять лил дождь. Она была дома одна.

 - Привет.

 - Привет, - холодно и тихо отозвалась она.

 - Обиделась вчера?

 - Нет.

 - Прости. Так получилось. Неувязочка одна маленькая  вышла. Дурдом какой-то. Это тебя не касается.

 - Что ты имеешь в виду?

 - Я имею в виду ровно то, что сейчас сказал, - с гонором  ответил он. – По крайней мере, это не телефонный разговор.

 Он ждал, что она начнёт расспрашивать, и приготовился грубо её оборвать. Она ничего не спросила. Молчание затягивалось. Вот так. Теперь главное - выдержать паузу. Пусть говорит он, а она будет его вежливо слушать.

 Она едва успела опустить трубку, как почувствовала, что от уголков глаз у неё по щекам потекли слёзы обиды.

 И всё-таки она расплакалась. Крепилась, крепилась и расплакалась.

 Всё же она правильно сделала, что дала себе время остыть. Она ничего про ту тетрадь с его бухгалтерией не сказала.

 Поскольку на этот день у неё не было намечено  никаких планов, она просидела весь день дома, абсолютно не представляя, на что убить время до вечера, томилась от безделья, но от навалившегося вдруг бессилия даже к почтовому ящику за газетами  не спустилась.

 А назавтра рано утром, меньше, чем за полчаса до выхода из дома, когда она собиралась в родной ТашГУ, он позвонил и сказал, что срочно летит в Кутаиси. Мол, есть подходящий рейс, и у него даже не остаётся времени на сборы.  Уже и билет на руках имеется, кстати, билет в один конец, потому что он пока не знает, на сколько там задержится.

 Всё по тому же тёмному делу, догадалась она.

 Он сказал: «Пока» и повесил трубку.

 Он улетел, так и не узнав, что она его «раскусила», а когда прилетел, это уже  настолько потеряло свою актуальность, что осталось лишь противным  послевкусием, как от горькой пилюли,   в то время как всё её существо целиком и полностью заняла другая сногсшибательная новость – новость, перед которой всё прочее нипочём и вообще не имеет смысла: она беременная!

 Как в кино: живёшь-живёшь, учишься-учишься, а потом вдруг – бац! – и вторая смена; примерно так произошло и с ней, Ладой.

 В тот год 31 декабря пришлось на вторник, а Вероника родилась ровно через неделю - 7  января. Ещё через неделю, 14 января, Лада получила своё сокровище на руки, как кокон шелкопряда, туго спелёнутое и прочно ввинченное  в белый кружевной конверт.

 Она вынашивала свою беременность с таким же прилежанием, как прежде всегда готовилась к экзаменам. Вовремя встала на учёт в женской консультации и обошла всех  узких специалистов. Всегда точно в срок сдавала все анализы и снимала параметры увеличивающихся талии и веса тела.  Никогда не пропускала намеченный визит к гинекологу и с увлечением занималась приготовлением детского приданого.  По карманному календарику, совершив немаленький умственный напряг, она высчитала точную дату  своего разрешения от бремени (ошибившись, как выяснится, всего на два дня), и жила в счастливом ожидании развязки.  Причём её родители вплоть до самого Нового года ввиду своего отсутствия в Ташкенте пребывали в абсолютном неведении; конечно, по всем правилам дочернего почитания уж их-то требовалось известить в первую очередь, но она всё откладывала и откладывала по непонятной причине -  слов, что ли, не находила, а когда те приехали домой, то и слов-то никаких не понадобилось. Они всё увидели сами. Узнав, что они со дня на день станут дедушкой с бабушкой, ни отец, ни мама ни словом не попеняли ей, не укоряли и не читали нотаций, как будто всё так и положено. Приняли, как факт.

 С ним она виделась ещё один раз – у неё дома, когда он вернулся спустя два месяца после своего поспешного отъезда - настолько поспешного, что это походило на бегство.  За это время от него не было ни слуху ни духу, и она успела навоображать себе Бог знает что. Она его не узнала, когда он вдруг, не позвонив предварительно по телефону, появился на пороге её квартиры.  Когда она открыла дверь, он всё ещё держал руку на пластмассовой пипочке звонка.  Лицо его было в густо-красном загаре, и от него, как от печки, за версту пыхало жаром. Он показался ей чужим.

 - Проходи, - отведя взгляд в сторону, сказала она ему. – А я уж думала, что никогда тебя больше не увижу.

   Она лукавила - она знала наверное, что раньше или позже им всё равно пришлось бы встретиться.

 Первое, что она у него спросила, когда они прошли в её комнату: зачем он с ней так поступил? Он переспросил: как? Потом сказал, что не хотел обременять её своими заботами, что их бестолковые отношения и так затянулись,  кому нужна эта медленная агония, так что давай расстанемся по-хорошему, с лёгкостью и без сожаления, как взрослые люди. Договорились? Мол, сама знаешь,  колхоз – дело добровольное. Сказал, что с универом у него всё, адью, что он сыт по горло этой долбанной учёбой, пять лет пропахал, как папа Карло, хватит,  а больше в  их сраном    Ташкенте ему делать нечего. Сказал: «вот им» и состроил дулю, правда, она не поняла, кому – «им», а переспрашивать не стала. Ещё сказал, что, как устроится, может быть, даст о себе знать. А пока у него ни кола ни двор, ни обратного адреса. Он ещё много чего сказал, поэтому  ей  показалось, что за всё время их знакомства он столько не наговорил, как в тот день. Он даже кричал на неё. Он был вызывающе груб с ней, и она растерялась, несмотря на то, что разговор происходил на её законной территории. 

 О рождении дочери он не узнал – ни тогда, когда приезжал в июне, а Лада о своей беременности была уже осведомлена  (поскольку Лада всё же была девочкой сообразительной и сообразила не «грузить» его этой сугубо конфиденциальной  информацией), ни тем более «пост фактум». На том история, собственно, и закончилась бы, кабы не последовавшее спустя достаточное  количество  лет продолжение, возведшее её таким образом в ранг  хрестоматийной  «истории с продолжением».

 Примерно в то же время случилось одно малосущественное, однако весьма загадочное   происшествие, которому Лада, чьи мозги были всецело заняты совсем иным, тогда не уделила должного внимания, списав на свою безалаберность.   Для того чтобы   и это   прояснилось, и всё окончательно встало на свои места, потребовалось всё то же достаточное количество лет. 

 Итак, к окончанию университета у неё уже было два неудавшихся романа  (поскольку один был с плотской любовью, а другой – без оной, то не честней ли будет сказать: не два, а полтора?), был незначительный опыт в журналистике, но главное, была дочь - самая чудесная, самая ненаглядная, самая красивая, самая умная, самая – самая распрекрасная! К 23 годам – богатый жизненный опыт, ничего не скажешь!  С прошлым, как Лада полагала, покончено раз и навсегда, впереди – вся жизнь. И она ещё на что-то жалуется? Её, как это называется у современной молодёжи,  «кинули». Ну и что? Кинули - кажется, так звали одну ручную львицу; если она ничего не путает, был такой фильм о равноправной дружбе человека и  львицы, он романтично  назывался «Рождённая свободной».

 Тот год, ознаменовавшийся  рождением Вероники и ставший для Лады в прямом смысле этого слова годом перелома судьбы, начался лично для неё настолько счастливо и  удачно, насколько это вообще можно ожидать от високосного года.  Поскольку её брат Саша к тому времени уже был женат и со своей женой уехал покорять Москву, а родители «зарабатывали пенсию» в Мурунтау и в Ташкенте появлялись набегами, ей, сызмальства приученной к самостоятельности,  было не привыкать прекрасно управляться со всем одной, безусловно, не умаляя тот факт, что буквально в двух шагах от её квартиры, на Паровозной улице, жили её бабуля с дедом, на чью чистосердечную помощь она могла рассчитывать в любое время дня и ночи, когда бы ни возникла сия необходимость.

 Каждое утро начиналось со сладостного   удовольствия: она доставала свою влажную и тёплую со сна   девочку из кроватки, перепеленовывала её в сухие пелёнки и с замиранием сердца ложилась с ней на  широкую кровать, чтобы покормить; полчаса, проведённые с родным – плоть от плоти -  существом  у своей груди, давали ей столько подлинного счастья, что оно не вмещалось в её душе, сочилось наружу и растекалось по комнате, как наверное сочилась из жертвенной чаши  и стекала наземь горячая  кровь какой-нибудь первобытной языческой  жертвы.  Кровь, свежая дымящаяся кровь, одна кровь и больше ничего – вот пища ненасытных доисторических  богов. Чем усладить ей своих богов, за то, что они дали ей изведать такое блаженство? Пока Вероника усердно сосала, Лада   благоговейно разглядывала дочерины тоненькие пальчики с прозрачными ноготками, нежно водя по ним своим мизинцем, или с упоением  принюхивалась к её младенческому, с лёгкой  творожной кислинкой,  дыханию. Тихое и ровное  причмокивание крохотного ротика, подвижный носик, чистый лобик, тонкие виски с бесцветным пушком, мягкие, как пёрышки у воробушка, волосики, тени от ресниц на тугих душистых щёчках – всё вызывало в ней неподдельное восхищение и будило водоворот эмоций. Откуда на неё свалилось такое счастье?

 Правда, сначала она, невзирая на свой уравновешенный характер, тем не менее,  глубоко оскорблённая,  думала отнюдь по-другому.  Да, было мучительно  обидно и больно. Почему она такая кругом невезучая? Как с надрывом в голосе поёт на старенькой и трескучей, ещё отцовской, кассете Высоцкий: «Всё не так, ребята!» Почему в её жизни всё так ужасно, что хуже быть не может? Каждому воздаётся по способностям его.  Что заслужила за своё малодушие и покорность судьбе,  то и изволь получить, или иными словами, привыкай не питать никаких иллюзий, а  принимать жизнь такой, какая она есть. Твой возлюбленный, дорогуша моя, всё это время водил тебя за нос, а ты и не знала или не желала знать, – это раз;  в конечном итоге обвёл вокруг пальца и, воспользовавшись подвернувшимся случаем, исключительно ловко «слинял»  – это два; ну и три: положение твоих теперешних дел таково, что  тебе придётся рассчитывать только на себя, ибо никому ты больше такая не нужна.   Ну что, мало тебе? Но если бы кто-нибудь из посторонних сунулся к ней с подобными нравоучениями или  отпустил в  адрес её гражданского статуса матери-одиночки  хотя бы один грязный намёк, или же, не дай Бог, посмел косо посмотреть на её Веронику, она бы  сказала так: «Вашего мнения, уважаемые,  никто не спрашивает, ибо мне никто не указ, а посему подите-ка вы все  вон», да что там, она бы не моргнув глазом  изничтожила всех и вся, и была бы абсолютно права. 

 Время лечит. Она могла бы добавить от себя: время и ещё любимое дело.

 Вскоре после защиты дипломного задания она устроилась на работу в журнал «Альфа и Омега», конечно, не без протекции влиятельных отцовских знакомых, и в кругу её приятелей все в один голос заговорили, что ей, Ладе Коломенцевой, сказочно повезло. Молодёжный, неформальный, возникший в годы перестройки на новой волне и с тех пор шагнувший  из своего филистёрского окружения далеко вперёд, журнал  выгодно отличался от прочих ташкентских периодических изданий, из номера в номер совершающих жалкие потуги быть интересными,  несмотря на то, что кроме главного редактора, штатных сотрудников в нём числилось всего шесть человек. Лада оказалась седьмой. Выходил журнал раз в месяц, и это являло собой настоящее событие, так как печатался он немыслимо огромным тиражом и был нарасхват.

 Редакция буквально накануне переехала из своей  старой резиденции  в районе Рисового базара на новое место и теперь осваивала позицию в самом центе города  -  напротив Сквера в административном здании с плоским квадратным фронтоном, отделанным по современной моде зеркальными стёклами и блестящим металлом, где занимала несколько смежных комнат на третьем этаже. Здание было  новое, оборудовано и  меблировано с иголочки, а в его пустынных, пока незахламлённых коридорах до сих пор пахло сырой штукатуркой и лаком.  В одной из комнат с высокими офисными стеллажами и выкрашенными светло-зелёной краской несгораемыми шкафами Ладе выделили стол непосредственно возле окна, в которое сквозь прогалину в кроне растущего рядом дерева она имела возможность  созерцать  проложенную  к памятнику прямую аллею, упитанный зад коня и небольшой промежуток его мощного крупа. Все остальные части памятника скрывались за зеленью каштанов и японской сафоры. Дальше вообще ничего не было видно, так как тонированные стёкла скрадывали очертания далей. В противоположном от окна углу, подальше от пагубных солнечных лучей, на  высоком фигурном подиуме  в окружении тенелюбивых комнатных растений, со вкусом подобранных специально приглашённым  дизайнером, помещалась  краса и гордость редакции -  просторная  клетка с попугайчиками, которые, не щадя себя, часами занимались сколь кропотливым, столь и захватывающим  занятием: зацепив лист формата А4 когтями, клювом остервенело  рвали его в клочья, посему поддон клетки сплошь был усеян нарезанной лапшой «снегурочкой»; попугайчики, естественно, гадили и создавали вокруг себя слишком  много шума, но они были личной и  благодаря этому – неприкосновенной  собственностью главного редактора Майи Борисовны Мамочкиной, которую за глаза здесь звали Мамашей Кураж, натуры столь увлекающееся,  что, когда она стала поговаривать, как неплохо было бы тут же, рядом с клеткой,  устроить комнатный водопад и даже уже начала собирать справки, то отговорить её от этой затеи  стоило великих трудов. В остальном же комната была обставлена по-хайтековски строго, если не сказать – сурово.

 Сама Майя Борисовна занимала в редакции едва ли не меньше места, чем её крылатые питомцы, - каморку три на три метра, отгороженную от остального пространства стеклянной перегородкой, - так называемый «аквариум», в котором проводила целые дни и, как шепнул Ладе на ушко один из сотрудников, бывало, что даже ночи. Семь лет назад учредив свой журнал, как было принято  тогда говорить, - «детище перестройки», на пустом месте, она, верная своему делу,  планомерно и «step by step» делала из него, как стало принято  говорить сейчас,  «культовый продукт современности».  Когда-то инициатором  его создания  выступил сам его сиятельство  Горком комсомола, но к Ладиному поступлению на работу  журнал уже  прочно стоял на ногах и  давно вырос из того положения вещей, когда, дабы подстроиться под свою целевую аудиторию, вынужден был удовлетворять чрезвычайный, почти болезненный интерес читающей части населения к «чему-нибудь эдакому».  Так, в угоду  читателям  в рубрике «На подножке даблдеккера», специально придуманной для этих корыстных целей,  журнал не брезговал печатать иностранные детективы – в основном, английские и французские; как не брезговал раскопать под слоем вековой пыли в каком-нибудь забытом дореволюционном издании и перепечатать на своих страницах что-нибудь из эзотерической или метафизической области, разбавляя этими модными веяниями собственные добротные публикации на животрепещущие темы.

    Времена переменились, жёсткая диктатура со стороны курирующих органов постепенно сошла на «нет», в бозе почил его сиятельство, а журнал, как возрождённый феникс, всем смертям назло не просто  живёт и здравствует, а вырвался по тиражу далеко вперед других раскрученных брэндов и уже не беспокоился, что кто-то дышит ему в спину и  наступает на пятки.

 Майя Борисовна была дамой в теле, имела привычку сильно пудриться, отчего всегда ходила с мучнисто-белым лицом, также имела  хитрые зелёные глаза с тяжёлыми, будто приклеенными ресницами, крупный пористый нос и носила на  макушке несколько старообразный шиньон башенкой, который насколько её старил, настолько же невероятно ей шёл. Её вообще нельзя было представить без этой фигурной  башенки, это была её своеобразная визитная карточка. В быту невзыскательная и неприспособленная, она была безнадёжно безалаберна во всём, что не касалось напрямую её журнала, всё теряла, путала и забывала.

 В качестве придворного еврея Зюсса Майя Борисовна  держала при себе одного продвинутого старичка-бухгалтера с насупленными бровями и  противным,  скрипучим и гундосым, как у Карлсона,  голосом - Альберта Анатольевича Ромашина,  которого все сотрудники, включая её саму, запросто  звали дядя Алик. Этот расчётливый и сухой до крайности царедворец единолично отвечал за всю финансовую сферу, причём делал это весьма успешно.   Согласно негласному этикету появляться в редакции ему было позволено нечасто – всего раза два-три в месяц, приходил он обычно сразу после обеденного перерыва, со страдальческим видом закрывался с Мамашей Кураж в её «аквариуме», придвигал к её столу дополнительный стул для себя и сидел там до ночи.   Львиная доля заслуг в том, что журнал занял своё достойное место, реально принадлежала ему; так,  именно ему приписывали то,  что в смутные годы журнал не только не сгинул, но наоборот значительно упрочил свои позиции.

 В первый же рабочий день, а это был пресловутый понедельник, сразу после обязательной  планёрки Майя Борисовна  позвала Ладу к себе  для вводного инструктажа и с ходу устроила ей «работу над ошибками». Церемонно величая её Ладой Кирилловной,  она начала с того, что пожелала ознакомиться в подробностях  со всеми её прежними   публикациями, а, ознакомившись, похвалила её стройную речь, богатый словарный запас, хороший вкус и сквозивший между строк тонкий юмор, отметила её склонность к тихой, ненавязчивой патетике, неожиданным эпитетам и внезапной смене интонаций, после чего взяла и  высказала ей без обиняков, что Лада слишком злоупотребляет лирическими отступлениями, в частности,   «картинками природы», в то время, как  всем известно, что художника от ремесленника отличает именно чувство меры.  Кому, мол, они нужно? Кто их по нынешним временам станет читать? Эдак до сути не доберёшься. Лада и сама знала за собой такой грех, только ничего не могла с собой поделать; они у неё выходили сами собой, как бы в наказание за то, что в детстве, читая книги, она эти самые «картинки природы», как все нормальные детки, без зазрения совести пропускала. Вынудив Ладу признаться, что да, в том, как она подаёт информацию,  действительно присутствует некое  излишество, Майя Борисовна предложила заключить  мировое соглашение, по которому Ладе предписывалось в сухую смесь фактов по чуть-чуть добавлять  личностную окраску, мол, так ей будет легче уследить за тем,  чтобы не было перебора.  Сметливая Лада быстро сориентировалась, чего от неё хотят, и больше за очерченную грань не переступала.

 Кроме вышеупомянутого дяди Алика  в редакции трудились ещё два представителя противоположного пола:  Марик Варшавский и  Миша Сурмин. Марик был поэт-шаржист, Миша – технический редактор. Марик – чернявый, высокий и громогласный, Миша -  маленький, рыжий, анемичный, с прозрачной веснушчатой кожей и вечно красными оттопыренными ушами, а коронной фразой его были слова: «Было бы сказано, забыть недолго». Ещё  он был слегка тронутый на почве своей неудавшейся внешности и постоянно нудил; к тому же он был левша, а ко всем левшам, считая их не от мира сего, Лада относилась предвзято. А ещё оказалось, что она  всегда ошибочно считала мелкий убористый почерк у мужчины  наиглавнейшим признаком занудства и мелочности души, а  неряшливое и размашистое письмо – показателем широты и богатства натуры, поскольку тут всё было как раз наоборот: у Миши был типичный почерк левши, а Марик  ухитрялся писать так мелко, что без лупы его писанину расшифровать  было практически  невозможно; зато вскоре он стал её лучшим другом.

 День в редакции начинался всегда одинаково - с песни. Отворялась дверь, и, если были все свои, с порога доносилось:

 - Бежит по полю Ефросинья,

 Морда синя,

 В больших кирзовых сапогах,

 На босу ногу.

 А за нею Афанасий,

 Семь на восемь, восемь на семь…

 Или:

 - Мадам Анжа, мадам Анжа

 Была чертовски хороша… - пел Марик на манер старинного чопорного менуэта.

 Репертуар у него был своеобразный. Он любил такие песни – незаезженные и немного подзабытые. А Майя Борисовна говорила:

 - Ай да Марик! Посмотрите, девушки: наш Марик - и поэт, и песельник. Елец – молодец и на дуде игрец!

 И девушки смотрели – смотрели так, как  смотрели бы на психа – немного опасливо  и в то же время с нескрываемым интересом. 

 Девушки были студентками-заочницами филфака.  Их было трое: Венера, Мила и Софа; они были неразлучны и дополняли друг друга, как змей – горыныч о трёх головах. Все три подверженные нарциссизму, незакомплексованные, сексуально раскрепощённые и  какие-то обезличенные, так как были почти одного роста, одинаково худосочные, длинноногие, длинноволосые, узколицые, волоокие и  с чем-то неуловимо общим во всём облике,  хотя и отличались  мастью (Венера была брюнетка, Мила – шатенка, а Софа – рыжая, как её тёзка из знаменитого фэнтези – боевика), они напоминали  трёх томных ухоженных кошечек, которые существовали в режиме «нон-стоп», причём, синхронно.   Держались они высокомерно и  отчуждённо,  с наносным претенциозным флером, с которым немного переигрывали; Ладу в свою компанию не то чтобы не звали, просто она сама не вписывалась в их рассчитанный по минутам график, где не только длительные приятельские отношения, даже мимолётный, ни к чему не обязывающий  адюльтер считался потерянным даром временем.    

 Вникая в тонкости дела, первые полгода в редакции Лада чувствовала себя, как пылкий новик на незнакомом  поприще, которому всё впервой и которому ещё только предстоит увериться в правильности выбранной стези.   Она, дотоле ощущавшая свой талант, как нечто незыблемое и вечное, и  считавшая, что к пятому курсу  достигла пика своего мастерства, порой  испытывала настоящее потрясение от своей полнейшей профессиональной несостоятельности. Слава Богу, что скоро это у неё прошло.

 Полностью отдавшись днём работе, а вечером Веронике, Лада отдалилась от своих подружек Светы Солнцевой и Светы Красовской, которые оказались настолько влюбчивыми, что замуж выскочили едва ли не в двадцать лет после пары месяцев знакомства, причём, у Лады сложилось впечатление, что под венец её подружки бежали наперегонки. Кто не успел – тот опоздал. Некогда тесная дружба их теперь свелась к телефонным разговорам и мимолётным встречам в кафе за чашкой кофе воскресным вечером; обе Светы с чувством глубокого понимания отнеслись к Ладиным обстоятельствам и не претендовали на большее. Им вполне хватало друг друга.

 Вероника подросла и стала задавать много вопросов, на которые Лада старалась отвечать коротко и сдержанно, а то иначе от неё не отвяжешься.   

 - А что ты на работе делаешь?

 - Сказки сочиняю.

 - Что ли для других детишек?

 - Да.  И для их мам тоже.

 Она боялась сказать: «пап».

 Но Вероника ничего такого у Лады про своего папу не спрашивала. Только однажды спросила, почему у неё нет мужа. У всех есть, а у неё нет. Вопрос на засыпку. Не всем везёт, выкрутилась Лада.

 Перед сном Вероника просила сказку, так у них было заведено, причём, каждый день – новую.   

 Когда изучали алфавит, она потребовала сказку на букву «в».  Пришлось бедной Ладе потрудиться, самой сочиняя сказку, где все слова начинались на букву «в». Сказка вышла в стиле Мамина – Сибиряка и рассказывала про выводок выдрят. 

 В другой раз она заказала сказку про Веронику.

 Сказка получилась во французском духе и бессовестно отдавала плагиатом, хотя Лада и дала ей оригинальное название «Волосы Вероники».

 -  В далёкие старые  времена, - рассказывала Лада, -  жили-были на свете король с королевой. Родились у них две дочки – двойняшки. Одну родители назвали Аврора. Имя, может, и красивое, только  больше подходит большому военному кораблю, чем маленькой девочке. А вторую принцессу назвали Вероникой.

 - Потому что красивым девочкам дают красивые имена, да?

 - Да. Прошли годы. Девочки выросли, и хотя их старались воспитывать одинаково,  были непохож друг на друга, как день и ночь.

 -  Они же были двойняшки. Все двойняшки похожи.

 - Не все. Так тоже бывает. А ещё бывает, что внешне они похожи, а по характеру – разные. Принцесса Аврора выросла грубой, злой и спесивой. А Вероника выросла доброй, приветливой, нежной, да к тому же – красавица, каких свет не видывал. Самым же главным украшением её  были длинные, до пят, волосы. Когда девочкам исполнилось по шестнадцать лет, король с королевой, как это водится у королей, пригласили на праздник всех фей королевства, чтобы они полюбовались, каких красивых принцесс они выкормили и выпестовали.

 - А почему они раньше их не звали, а только сейчас?

 - Не знаю. Видимо, припекло, а раньше не очень-то и надо было.

 - А кого они позвали? Всех-всех? Или только добрых?

 - Всех добрых, а другие в том королевстве не водились. И каждая фея, как это водится у фей, принесла в дар юным принцессам вместе с корзинкой цветов из своего сада добрые напутствия и пожелания. Одна фея пожелала, чтобы девочки танцевали лучше всех балерин  на свете, другая, - чтобы они пели лучше всех певиц на свете, третья, - чтобы они рисовали лучше всех художников на свете.  И так далее. Каждая что-нибудь пожелала. Когда очередь дошла до самой последней доброй феи, она пожелала Веронике, чтобы у неё выросли самые прекрасные и самые длинные волосы на свете.

 - Так у неё же уже выросли до пяток?

 - Ну, чтобы ещё длиннее и гуще. Как только она произнесла своё заклинание, вдруг где-то вдалеке залаяла собака, а  за ней – целый собачий хор. А, надо сказать, эта фея была страшная трусиха и больше всего на свете она боялась именно собак.

 - А я собак не боюсь.

 - Потому что ты – умница. Правильно, что их бояться? А она боялась. И вот из-за этих собак случилось так, что она совершенно забыла о принцессе Авроре. Она ничего ей не успела  пожелать, только открыла рот, как услышала лай, и сразу же засобиралась домой в лес.

 - Что ли она жила в лесу? Все феи живут в лесу? А они волков не боятся?

 - Она жила в таком лесу, где не было волков.

 - А что там было?

 - Там текла речка. И было маленькое лесное озеро, в котором плавали  дикие  уточки.

 - А как они назывались – эти озеро и речка?

 - Какая тебе разница – как они назывались? Речка Вонючка и озеро Бублик.

 - Как в нашем парке?

 - Да, как в нашем парке.  Хватит перебивать, а то ты меня сбиваешь! На чём я остановилась?

 - Она, та фея,  ушла в лес.

 - Да, она ушла в лес, а у принцессы Вероники с того дня волосы стали расти не по дням, а по часам. И были они нежные, шелковистые и до того блестящие, что днём в них, как в зеркале, отражалось сияние солнца, а ночью они блестели и переливались в лунном свете миллионами маленьких звёздочек. Аврора стала завидовать Веронике, потому что у неё самой была только тощая и куцая косичка, которую она прятала под вуалью.  Она считала это вопиющей несправедливостью, и  с каждым днём её зависть к сестре только усугублялась, пока не стала кошмаром всей её жизни. Ей даже по ночам стали сниться Вероникины волосы. Что она только не делала, чтобы у неё тоже выросли такие же! Мазала касторовым маслом и кислым молоком…

 - Фу-у-у!

 - Вот именно – фу! А она мазала. А ещё втирала в корни настойку из луковой шелухи, жгучего красного перца и мягких зелёных кожурок от грецких орехов, а это уже не просто «фу», а такой  «ай-ай-ай», что словами не описать. Её этому научила одна знакомая ведьма. Ещё ей, бедняжке, приходилось ежедневно терпеть, пока служанка перед сном расчёсывала её  расчёской с частыми зубцами. Представь себе: по тысячу раз! Как ей хотелось плакать! И тем не менее она терпела.  Она даже сама, не доверяя малограмотной служанке, вела счёт. А после, чтобы ночью волосы не спутывались, их следовало заплести в две тугие косы. Она так, с косами, и спала буквально каждую ночь, а это жутко больно и неудобно. А что прикажите  делать? Волосы, конечно, росли, но не так быстро, как у сестры. А ещё она возненавидела собак. Она считала, что всё это из-за них. Из-за них она терпит такие мучения. Наконец ей надоело над собой издеваться. Она придумала коварный план. Вечером за ужином она подлила в Вероникину чашку снотворного зелья. Ей его дала та же самая знакомая ведьма.  Вероника ничего не почувствовала, выпила свой чай и уснула крепким-прекрепким сном. А злодейка Аврора ночью встала со своей кровати, пробралась в спальню к Веронике и ножницами отрезала ей  волосы. Прямо под корень. Она представила себе, как утром все будут смеяться над лысой принцессой. То-то позору будет на весь мир! Отрезанные волосы она решила отнести  к придворному парикмахеру, чтобы он сделал ей из них парик. А, надо сказать, что и король, и королева, и принцессы жили в королевском замке, который с незапамятных времён возвышался на высоком холме среди могучих старых деревьев, окружённый высокими крепостными стенами. Всё королевство уже спало…

 - А стражники у них были?

 - Стражники тоже спали. Прямо стоя, опершись на свои  ружья и пики, поскольку в неурочный час обычно никто на королевство не покушался. Аврора  вышла из ворот и пошла по каменистой тропинке, освещаемой фонарями. Ей было страшно, и она всё время вздрагивала от любого шороха. Ей всюду чудились собаки. Идти ей предстояло долго, так как придворный парикмахер жил в городе, как и все остальные королевские слуги. Город был как раз у подножия холма.  Как назло, начал накрапывать дождичек. Она шла и шла, а конца пути всё не было видно. Вскоре дождь полил стеной. Спускаться по мокрой земле стало скользко и опасно. Вдобавок вдруг потухли все фонари, которые вереницей стояли вдоль дорожки и указывали ей правильный путь. Стало ни зги не видно. Ей оставалось совсем чуть-чуть, когда она вдруг споткнулась о торчащий из земли корень и упала. Падая, она выронила из рук свёрток с Вероникиными волосами. После этого  случилось вот что:  откуда ни возьмись налетел  ветер страшной силы, образовался смерч – чёрный-пречёрный, он устроил такую чудовищную куролесицу, что вырывал с корнем деревья и срывал с домов крыши. А потом с неба спустился столп слепящего света, ветер так же внезапно успокоился, как и начался, его последний порыв подхватил свёрток с Вероникиными волосами, развязал тесёмки и по этому столпу света поднял волосы высоко-высоко в небо. Там они рассыпались и засверкали миллионами блёсток. Стало светло как днём. Люди смотрели в окна и недоумевали: откуда взялось сразу столько звёзд? Наверное, решили они,  слишком занятые своими людскими делами, они прежде невнимательно  смотрели на небо. А зря. Такую красоту пропустили. Проснувшись утром, Вероника так и не узнала, что её сестра ночью украла у неё волосы. Потому что за ночь волшебным образом у неё отрасли новые волосы - такие же длинные, как прежде,  и даже ещё длиннее. Вскоре к ней посватался принц из соседнего королевства. Была свадьба. Вероника в  своём подвенечном платье и под белоснежной фатой была прекрасней всех невест на свете.

 - А другая сестра? Аврора?

 - А Аврора вернулась ни с чем домой. Поскольку, упав, она с ног до головы измазалась в грязи, то явилась в таком виде, в каком на порог приличного дома не пустят.

 - Как натуральный  поросёнок?

 - Хуже.  Даже стражники долго не хотели узнавать в ней свою принцессу.

 - Они что ли уже проснулись?

 -  Она сама их разбудила стуком, так как у неё не было сил открыть ворота.  Кое-как она добрела до своих покоев и злая легла спать. Её так никто и не взял замуж, несмотря на то, что на балах от кавалеров у неё не было отбоя, ведь она красиво танцевала, пела и имела массу других добродетелей.  Родители её, старые король и королева, умерли, и она осталась жить в своём замке одна. Даже все дворовые собаки от неё ушли. Поскольку она была далеко не дура и догадывалась о причине своего изгойства, то  страшно по этому поводу переживала и злилась. Так злилась, что очень скоро от злости у неё вылезли все волосы.  Прядь за прядью. Так она и жила одна -  злая, лысая, страшная. Рисовала свои злые картины, на которых были сплошные огнедышащие  драконы, кровожадные людоеды и прочие чудовища. А в свободное время строила козни и интриги. Но напрасно, потому что  никто её не боялся.

 - А дальше?

 - А дальше – всё.

 - Всё?

 - Всё. Вот и сказки конец…

 - …А кто слушал – молодец.

 - …А кто не слушал, тот – солёный огурец! Послушала сказку? Теперь на бочок и баиньки.

 Засыпала Вероника всегда одинаково - крепко держась своей тёплой ладошкой за Ладин указательный палец, и высвободиться от её цепких пальчиков не было никакой возможности, по крайней мере, первую полночи. Лада  и не пыталась. Потушив свободной рукой ночник и запечатлев на лбу Вероники звонкий поцелуй, она ложилась лицом к её родному личику и больше не двигалась, лишь вслушивалась в мирное посапывание и ртом ловила дочерино дыхание, пока тоже не засыпала.

                Глава пятая

 Забрав Веронику из детского садика и размышляя, как убить остаток вечер, Лада не спеша шла домой. Вероника молча скакала рядом. Лада придерживалась того мнения, что её дочка вообще не умеет  ходить как все нормальные детки, а передвигается исключительно вприпрыжку или бегом. Однако, никаких планов по воспитанию Вероники она никогда не строила, лишь желала видеть её здоровой, радостной и счастливой, а потому потеряла надежду, что из той когда-нибудь получится нечто более или менее путное. Вероника могла сколь угодно долго витать в своих детских грёзах, никто ей этого не запрещал и с хорошими манерами не приставал.
              Вокруг обречённо сыпал и сыпал мелкий осенний дождичек. Город стоял молчаливый и мрачный, как всегда бывает в такую пору. Арыки были переполнены мутной, пузырящейся жижей. Пахло прелой листвой, а набухшая влагой замшелая земля по обочинам тротуара источала свои неповторимые запахи тлена.
                Лада  успела продрогнуть и ощущала дискомфорт из-за того, что в её лёгкие, не по сезону, туфельки просочилась вода; чувство было не из приятных. Всё это вкупе ужасно портило настроение.
            На незнакомого мужчину во дворе ни Лада, ни Вероника в силу своей природной рассеянности не обратили ни малейшего  внимания. Лада толкнула дверь в подъезд и пропустила дочь вперёд. Внутри было темно и сыро; у порога намело охапки листьев.
 Дома, разоблачив Веронику, Лада, как обычно, командирским голосом отдала указание:
 - Руки с мылом!
 После чего стала раздеваться сама. Туфли, естественно, оказались абсолютно мокрыми, хоть выжимай. А ведь завтра с утра опять на работу...
 Она поставила туфли на батарею, и тут от входной двери раздался настойчивый стук. Странно, подумалось ей, ведь звонок прекрасно работает, зачем так тарабанить? Вот что за люди!..
 В какой-то  момент ей даже стало тревожно на сердце. А вдруг это почтальон принёс срочную телеграмму с нехорошей вестью? Нет, ну, в самом деле, мало ли…
 - Кто там? – осторожно спросила она и посмотрела в глазок.
 Не площадке стоял здоровенный бычина в распахнутой куртке и свитере с толстым воротом.
 - Кто!!! Она ещё спрашивает. Открывай, давай!
 Ага, сейчас!..
           - А вам кого? – как можно вежливей продолжила она расспрос.
 С какой стати она станет открывать кому попало дверь?
 - Здесь живёт человек по фамилии  Михайлов?
 - Нет. Вы ошиблись.
 Ну, вот и разъяснилось. Это не её. Наверное, перепутали адрес.
 - Девушка, лучше откройте по-хорошему, а то с милицией приду.
 Незнакомец коротко выругался.
 Эта угроза её рассердила. Тупость какая! Милицией ей ещё никто никогда не угрожал, потому что она никогда никому не давала такого повода.
 - Приходите на здоровье. Бог в помощь, - сказала Лада и отодвинулась на шаг от двери. Голый паркет холодил ноги, ведь она так и не успела надеть тапочки.
 Однако в дверь продолжали стучать всё напористей.
 Этот звук на лестничной площадке разносился далеко вокруг и отдавался слабым эхом по всему подъезду.
 Лада на всякий случай заперла дверь на второй замок и, ещё более недосягаемая для внешнего мира, решила проверить, вымыла ли Вероника руки с мылом или просто сполоснула. А то ведь с этой хитрюги станется!
 Она понюхала дочкины влажные ладошки. Ладошки пахли чем надо – нежным и лёгким ароматом мыла «Dove». Поцеловав хрупкие девчачьи пальчики, Лада велела себе больше не думать о странном происшествии и о прозвучавшей в её адрес угрозе.
 Она услышала, как хлопнула подъездная дверь. Ушёл, что ли?..
 В ванной из незакрытого до конца крана в раковину с противным звуком падали капли; это ужасно действовало на нервы.
 Лада металась по пустой квартире из комнаты в комнату, не зная, что ей делать, и ничего не могла сообразить. Её снова начало трясти от страха; это был какой-то животный, не регулируемый сознанием страх. Всё валилось из рук, вдобавок, возясь на кухне с ужином, она умудрилась обжечь палец. Волдырь вскоре лопнул, из него потекла липкая гадость. Вечно она устраивает себе какие-то сложности! Это вконец доконало Ладу. Она почувствовала себя никому не нужным ребёнком, неприспособленным и никудышным, беззащитным перед любой опасностью, и всё больше погружалась в отчаяние.
 А ещё брошенная на произвол судьбы Вероника хныкала, просила почитать или поиграть с ней. Совершенно растерявшаяся от страха Лада ни за что наорала на неё, а потом, уже совсем не соображая, что делает, села на пол, спиной прислонившись к косяку межкомнатной двери, и расплакалась. Вероника с недоверчивым изумлением посмотрела на маму, уселась рядышком, уткнулась головой Ладе в колени и машинально заплакала тоже.
 Её простодушные слёзы вернули Ладу в действительность.
 Ну, почему в её жизни всё так ужасно, что даже самой верится с трудом? И что им, двум одиноким и бедным особам женского пола,  прикажете теперь делать? А если этот, за дверью, не отстанет? И вообще неизвестно, что этому бугаю было надо? И как назло, отец с мамой опять  в своём Мурунтау; в Ташкенте - бабуля с дедом, но не их же звать на помощь! Достанет ли у неё силы справляться со всем самой, по собственному разумению, как оно должно взрослой, самостоятельной женщине? Видимо, никогда... Потом, на свежую голову, надо будет хорошенько это обдумать.
 А сейчас - стоп! Только без паники!
 Невероятным усилием воли Лада заставила взять себя в руки, всхлипнула в последний раз, потом бессознательным движением утёрла слёзы, встала, отыскала в комнате телефонную трубку и  дрожащими пальцами набрала номер Марика, который сначала никак не могла вспомнить.
 - Марик, не спите ещё с Мариной? Извини. Срочное дело,  – Она всегда переживала, как бы не допустить бестактность. - На меня наехал какой-то подозрительный тип. Не знаю, чего хочет. Короче, Марик, я боюсь.
 - Ты, мать, на время смотришь хоть иногда?  «Не спите…» Я, что, по-твоему, как малолетка, отхожу ко сну в восемь нуль-нуль?
 - Марик, я без понятия, который сейчас час. Мне не до этого.
 Он, видимо, это понял, потому что прикалываться и доводить её своими шуточками не стал, а серьёзным голосом сказал:
 - Скоро буду. А ты, подруга, пока не ной. Потерпи до моего прихода. Мне поноешь.
 Его слова её обнадёжили. У Лады слегка отлегло от сердца.
 В этот момент из прихожей раздался тожественный бой часов – ...шесть, семь, восемь.
 Вероника наплакалась, хотя всё ещё продолжала по-детски хлюпать носом, и теперь её клонило ко сну, но Ладе было не до неё.
 К приходу Марика она умылась, потому что у неё самой тоже нос вспух от слёз, привела себя в порядок, причесалась. Быстро навела уют в квартире, собрав разбросанные Вероникины вещички, потому что эта шалунишка уже успела устроить повсюду свинарник.  Пусть Марик не думает, что она какая-то там размазня, а то потом будет ему над чем всласть повеселиться.
 Глупости. Это, конечно, не так – Марик не такой, чтобы веселиться над чужим горем, - но всё-таки...
 Марик приехал за две минуты до участкового. Было четверть девятого.
 Участкового, его звали Дильшод-ака,  Лада знала в лицо; он изредка ходил по квартирам, проверял паспортный режим. Вошёл один, оставив «этого типа» на площадке и  прикрыв за собой дверь, недоверчиво оглядел Марика, однако, с самой Ладой обошёлся весьма вежливо и зачем-то долго вертел её паспорт в руках. Изучал. Расспрашивал. Не передавала ли кому? Не оставляла ли в залог? Не теряла ли?
 У неё даже успело сложиться  устойчивое впечатление, что интересовала его не она сама, а её паспорт.
 Нет, нет и нет. Не передавала, не оставляла, не теряла,  и вообще… Она ничего не понимала. Что не так-то?
 Держалась она с преувеличенной уверенностью, причём, даже не прилагая к этому особых усилий. Как-никак, рядом всё-таки Марик, тем более что он был абсолютно спокоен; его невозмутимость постепенно передалась и ей.
 Дильшод-ака ушёл, извинившись и у самой двери козырнув Ладе. Лада успела заметить, что, слава Богу, того  бандюгана в свитере он забрал с собой. 
 Едва за ним закрылась дверь, Лада повернулась к Марику и доверительным шёпотом сказала:
 - Марик, я вспомнила! В самом деле, была  с паспортом какая-то чертовщина. Понимаешь, ни с того ни с сего потерялись два листика. Но это было давно, ещё в универе.
 - Правда? – обрадовался он, будто она поведала ему некую жгучую, щекочущую нервы тайну. –  Да что ты говоришь? Давай рассказывай всё по порядку.
 Действительно, было дело. Как-то несколько лет назад Ладе позвонил её бывший одноклассник Толик Морозов и предложил «отовариться клёвыми шмотками». Прямо так и сказал: «Ладка, хочешь отовариться клёвыми шмотками»? «А кто ж не хочет?» - ответила она. Он стал рассказывать. Мол, у него есть одна задумка. Невинная афера, ни к чему не обязывающая. Дел – на копейку. Для этого и надо  всего ничего: пойти с ним в загс и подать заявление на бракосочетание. И тогда им, как впервые брачующимся,  тут же выпишут пропуск в привилегированный  салон для новобрачных, что на проспекте «Дружбы народов», а там – кому ж это не известно? – не шмотки, а загляденье. Все так делают, добавил Толик. А в день свадьбы просто не явиться и всё.
 Они сговорились на субботу. Утром, собираясь с Толиком в загс, Лада достала из ящика стола свой паспорт, машинально перелистала. Что за фигня? В паспорте явно не хватало страничек. Она перелистала ещё раз. Так и есть. После двенадцатой  шла сразу семнадцатая. Она перерыла весь ящик, перетрясла каждую тетрадку, хотя это была форменная глупость.
 С загсом и «клёвыми шмотками» тогда так ничего и не вышло. А ведь мысленно она уже успела скупить весь магазин (она никогда не контролировала себя в расходах), исключая, конечно, наряды для невесты. К чему они ей? Толик пошёл в загс с другой, а Лада без проблем получила новый паспорт и вскоре об этом происшествии напрочь забыла.
 Теперь пришлось вспомнить. И не только вспомнить, но и в красках рассказать об этом Марику.
 Его Ладина история с загсом весьма  позабавила.
 - А если б вас раскусили в загсе? Та ещё хохма была бы.
 Посмеялись вместе.
 Потом он уже серьёзным тоном сказал:
 - Так. Уже теплее, мадам. Кое-что проясняется.
 - Что у тебя проясняется, Марик? У меня ничегошеньки не проясняется.
 - Давай вспоминай дальше. Твои листочки сами по себе оторваться и испариться не могли. Так? Так. Значит, кто-то это сделал.
 - Да, но зачем?
 - Зачем, это уже другой вопрос. Сейчас основной вопрос – кто? Кто мог? Кто вхож в этот дом? Откуда корни растут?
 - Тебе что, всех по-фамильно перечислять?
   - Нет. Фамилия-то как раз известна. Некто Михайлов, - сузил он круг подозреваемых.
 - Не знаю никаких Михайловых. 
 - Допускаю, что не знаешь…
 - И что?
 - И ни хрена.
 Они сидели на кухне. Пока Лада укладывала Веронику, Марик сварил кофе.
 - До утра они больше не придут, - сказал он ей, когда она вошла и аккуратно прикрыла за собой дверь. - Но на всякий случай я у тебя останусь. А завтра я всё устрою, чтобы к тебе никто больше не совался.
 Он позвонил жене, сказал, что ночевать не придёт. Коротко и ясно.
 Пока она пила кофе, Марик наблюдал за ней. Тайком, но жадно. Этот взгляд мешал ей. Какой-то он был неправильный.
 - Марик, а твоя Марина не будет ревновать? – спросила она.
 Он поднял голову, придавив пальцем дужку очков к переносице, медленно, в открытую, оглядел её с ног до головы и ответил:
 - Понятия не имею. А, впрочем, не будет. И знаешь, почему? Я тебе не подхожу. Потому что я – еврей, а ты отнюдь не дщерь Израилева.
 Сказал очень конкретно, как точку поставил.
 - Марик, почему я никогда не понимаю, иронизируешь ты или говоришь правду?
 Вот так: он, видите ли, еврей. А в этом никто и не сомневался. Успокоил, называется. Так ей и надо, нечего спрашивать всякую чепуху.
 - Вы меня с ней, что ли, за юдофобку держите? Ты у нас, значит, еврей, а я, стало быть, гойка. Раз еврей, значит, не мужчина, так? Интересная у вас с ней постановка вопроса.
 Ну, Марик, ну, прохвост!
 - Слушай, гойка, национальный вопрос мы с тобой обсудим в другой раз. Давай думать про паспорт.
 - Не думается у меня что-то, Марик. Никаких версий. Абсолютно глухо.
 - Во-во. У меня пока тоже. Как в танке.
 Ну, надо же! А она надеялась, что ему в голову уже успела прийти какая-нибудь очередная сногсшибательная идея. Как же это Марик так оплошал?
 Сваренный Мариком кофе был с терпкой горчинкой. Интересно, он что-то туда добавил?
 Умиротворённость и спокойствие от присутствия Марика тёплой волной разливались по её телу, однако притихшая было тревога упорно не оставляла Ладу. Что-то ведь от неё хотели?
 Спать она легла не раздеваясь – в купальном махровом халате, сказав себе, что так ей будет удобнее. Всю ночь её не покидало ощущение, будто она каждый час просыпалась; кроме того, она ни на миг не забывала, что в соседней комнате спит Марик, и всё время чувствовала его незримое присутствие. Иногда она прислушивалась, но в квартире было тихо – тихо до напряжённого звона в ушах, и тогда ей в голову прокрадывались омерзительные провокационные мысли, которые, впрочем, она без особых усилий прогоняла от себя.
 Утром он ей подарил плакат – нарисованный чёрным маркером на листе ватмана силуэт лежащей на правом боку обнажённой женщины; надпись внизу гласила:

               Наша Лада спозаранку,
      С ложа пышного восстав,
      Изогнула свой изящный
      Тазобедренный сустав.

 - Вот, получайте, мадемуазель, презент.  Пока вы изволили  почивать, срисовал с натуры, только слегка усовершенствовал.
 - Ну, ты прямо Стасис Красаускас у нас. Это, что ли, я? А что ты усовершенствовал? Что во мне не так?
 Их глаза встретились на мгновение – его карие и её зелёные, после чего зелёные тут же отпрянули, будто споткнулись, и заметались лихорадочно по комнате в поиске спасения.
 Испугавшись неожиданно повисшей паузы, Лада покраснела до кончиков волос и невольно отшатнулась от Марика из боязни какого-нибудь более смелого шага с его стороны. Нельзя же опускаться до общего уровня... Не она ли мнила себя единственной в своём роде благочестивой натурой?
 Но никакого, даже мизерабельного, шага не последовало.
 О Боже!.. Она умерла бы от стыда, если бы  Марик догадался сейчас  о её мыслях.
 Врёт он всё, не мог он с натуры; она точно знает, что, ложась спать, она закрылась на замок. Не то чтобы она думала, что он станет её домогаться... Просто, на всякий случай. От греха…
 Она пожарила Марику яичницу с колбасой и помидорами, как сама любила, сварила кофе.  Потом пошла поднимать Веронику и долго уговаривала её сегодня в виде исключения одеться и причесаться самой: зато, привела она неопровержимый аргумент, на свой вкус.
 За завтраком Марик говорил непринуждённым тоном, как всегда безмятежно шутил и язвил, а она ждала от него чего-нибудь более сердечного, более нежного. Такое Марикино поведение привело Ладу в замешательство, однако, она предпочла  об этом не говорить, хотя ей, собственно, было совершенно незачем что-либо говорить. Как же, дождёшься!.. О вчерашнем происшествии не было сказано ни слова. Его невозмутимость Лелю просто убивала; в голове она представляла себе, что всё должно быть обставлено по-иному. Зато Вероника за своё усердие неожиданно заработала от Марика комплимент:
 - Классный у тебя причесон!
 Сонная Вероника тоскливо грызла причитающееся ей по утрам яблоко, а потом вдруг сказала ни на кого не глядя, хотя с чужими никогда не была словоохотливой:
 - Что ли у дяди Марика  своего дома нет?
 Лада проигнорировала вопрос, а Марик сказал:
 - Подруга, а твой ребёнок-то, оказывается с воображением.
         Лада наспех выпила кофе, потом собрала сумку, подошла к окну, отодвинула слегка занавеску, и с наслаждением прислонилась лбом к прохладному стеклу с водяными разводами, машинально  отметив, что начавшийся накануне вечером  монотонный дождь так и не прекратился, поэтому обычно такой ухоженный двор теперь представлял собой довольно тоскливое зрелище; зато – благодарение Богу! - возле подъезда никто не караулил. Снаружи на подоконнике уныло мокли два флегматичных голубя; заметив её впечатанную в стекло физиономию, они с глухим цоканьем и подрагивая крылышками, засеменили в противоположный угол, а затем спилотировали на соседнее окно.
 Сначала отвели Веронику в садик, где Ладе традиционно пришлось пережить ежедневно повторяющуюся муку отрывания от себя истово цепляющихся детских рук, потом на Марикиной машине поехали в редакцию.
 В машине Марик городил всякую ерунду, к делу не относящуюся, но Лада знала, что всё неспроста. Изолировавшись стеклом от беспорядочной сутолоки улиц, она с отсутствующим видом сидела рядом – очень прямо, крепко сжав губы, как индеец, скрестив на груди руки, и была не способна отвлечься от своих мыслей.
 - Лада, тебе известна загробная тайна Диккенса - «Тайна Эдвина Друда»? – ни с того ни с сего спросил Марик и посмотрел на неё в упор.
 Лада эту вещь Диккенса читала, но помнила смутно, поэтому промолчала. Чего это он вдруг о ней заговорил?
 - В общих чертах так: задумал человек написать детектив, а потом взял да умер не вовремя. И вот уже более ста лет толпы его почитателей гадают: так в чём же тайна? Не помню, я тебе говорил своё мнение на этот счёт?
 - Нет, Марик, ещё не успел, - мотнула она головой.
 - Тогда слушай сейчас. Лада, тебе не кажется, что общепринятая версия, будто бы главный злодей – это дядя, накурившийся опиума, несколько примитивна для Диккенса? Ведь он обещал написать такой ошеломительный детектив в своём духе, от которого мир содрогнётся. А тут с первых же строк ясно, что дядя… Ноль фантазии. Прямо какая-то «миссионерская позиция» в детективе, ты не находишь?
 Поскольку Лада никак не среагировала, Марик продолжил свои рассуждения:
 - Какое золотое правило жанра, знаешь? Преступник тот, на кого меньше всего думают. Если отталкиваться от этого, то напрашивается вывод: убийца – Розовый Бутончик. Конечно, ты можешь сказать: а мотивы? Ну, давай, спроси меня про мотивы.
 - Да, Марик, а мотивы? – послушно спросила Лада, хотя на данный момент жизни это её интересовало меньше всего.
 - О! Мотивов у этой мисс было сколько угодно, - обрадовался Марик. - От возвышенных до самых низменных. Во-первых, ею пренебрегли. Какое гордое женское сердце стерпит такое унижение? Во-вторых, как ты знаешь, пока она жениховалась со своим Эдвином, весь женский состав пансиона упивался этим. И вдруг – всё, конец. Как же низко она должна будет упасть в глазах подруг! Её тщеславие никак не могло этого допустить. Вот тебе и второй мотив. Ты считаешь: гордость – раз, тщеславие – два…
 - Я считаю, Марик.
 - Ну и умница. А теперь пора вспомнить о кольце. Я говорю о том самом  матушкином кольце с рубинами и бриллиантами. И с какой стати оно должно достаться не ей, единственной дочери, а кому-то другому? Ты бы стерпела? 
 - Кто, я?
 - Ты-то, может, да, а вот она – нет. Это – три. Я тебе обещал низменные мотивы? Сейчас будут. А пока вот тебе ещё один из возвышенных: жестокая и изощрённая месть дядюшке. За что, спросишь, она его невзлюбила? Очевидно, было у них в прошлом что-то такое, что пока нам не известно. Таким образом, Роза убила и всё подстроила так, что дядюшка в опиумном бреду решил: убийца – он. Тут уж одним махом двоих убивахом: и племянничек мёртв, и дядюшка в тюрьме. А она  - свободная и независимая, сама себе хозяйка.  Ещё о кольце... Известно, что кольцо золотое, с рубинами и бриллиантами, но ни слова о его стоимости или на крайний случай, о каратах.  Так?
 - Ну, так, - согласилась Лада.
 - А если ему цена – целое состояние? Вдруг она на него питает надежду, а оно уплывает из её рук. Знала ли она о материнском кольце? Думаю, знала. Даже наверняка знала. Не могла не знать. При таком честнейшем и дотошном опекуне. Ведь знала же она об условиях первого завещания, значит, вероятно, знала и о втором. Вот тебе и самые низменные мотивы – кольцо. Диккенс, как мы уже договорились считать, ничего не писал просто так. И не спроста, я думаю, он так детально описал кольцо. Помнишь: розанчик из драгоценных камушков. А что, если розанчик это намёк на Розу – Розовый бутончик? Ещё одно золотое правило детектива: все до единой детали повествования должны служить одной цели - развязке. И ничего лишнего. С какой стати Диккенс стал бы так подробно описывать кольцо?
   - Ну, знаешь, Марик, ты провокатор... – не выдержала Лада его сентенций. - Если послушать тебя, так можно назвать ещё более невероятного кандидата в убийцы. Например, фарфоровая пастушка – матушка того самого… Как его там...   А теперь ты давай, спроси меня о мотивах?
 - Ну-с, мадам, спрашиваю: и какие же были мотивы у фарфоровой пастушки – матушки того самого, как его там... убивать   Эдвина Друда?
 - О! Сколько угодно! Ну, например, эта чокнутая своим материнским умом вычислила, что он может встать на пути её сыночка, и поэтому его следует срочно убрать. Или какая-нибудь история её молодости. Вдруг она каким-нибудь непостижимым образом стала хранительницей тайны Розиной матери, и та ей завещала никоим образом не допустить этого брака, дабы не свершилось кровесмешение, а об их разрыве она не знала. Или знала? Я уже не помню...
 - А вы, знаете, мадам, что-то в этом есть. Надо будет сегодня же перечитать книгу с этой точки зрения... – задумчиво сказал Марик.
 Они ещё поговорили о книге.
 Когда  подъехали  к редакции и парковались, он  сказал Ладе:
 - Тебя подставил кто-то из своих. Вставил твои листочки с пропиской в паспорт взамен оригинала, немного подделал фамилию и всё шито-крыто. Готов новый человек. Что же он успел намухлевать, интересно знать?
 Можно было и не говорить. Она сама уже  обо всём догадалась.
 Фамилия Лихо легко и просто переделывается в фамилию  Михайлов, были бы чёрные чернила; кроме того, других аферистов ей в жизни встречать не приходилось.
 Тут и пришлось ей  Марику во всё признаться.
 - Вот такие пироги, Марик.
 Он долго молчал. Потом сказал:
 - Хотел бы я посмотреть на эту мразь.
 - Почему мразь, Марик?
 - Он своего ребёнка подставил.
 - Он ничего о Веронике не знает.
 - Тем лучше для него.
 - Вот что, Марик, я сама облапошилась, сама и буду расхлёбывать. В редакции чтобы никто ничего не знал.
 Она взяла с него честное слово и даже заставила поклясться здоровьем.
 - Только ты, дружище, не слишком фанфаронь. И так ты у нас – одно сплошное недоразумение. Сама она... Ладно. Спокойствие, только спокойствие.
 Однако сам  Марик не успокоился.
 Прошло два дня.
 -  Я по своим каналам выяснил: в Кутаиси никакие Лихо не значатся. Ни одного. И никогда прежде не значились. Так-то, мать. Хреново.
 - Понимаешь, Марик, я это подозревала раньше. Как-то я говорю ему: у вас там море, пляж и всякое такое, а он меня не поправил. А ещё однажды я оговорилась. Сказала, мол, у вас, в Тбилиси, а он меня опять не поправил. Будто ему до лампочки: Кутаиси, Тбилиси… Я это почему-то запомнила, только всё никак не могла собраться с силами жёстко и трезво оценить ситуацию.
 Ладе подумалось, что хоть её подсознание никогда и не прекращает своей деятельности, однако и не настырничает. А надо бы...
 - Ладно, проехали, - сказал Марик. - Ну что, будем искать твоего Лихо дальше?
 - Как хочешь. Мне самой это не надо. Мне надо, чтобы меня оставили в покое.
 - Ну, тогда мне нужна твоя помощь. Напряги мозги. Вспомни что-нибудь.
 - Он родился в Кушке. Про Кушку он много и подробно  рассказывал. Похоже на правду. А ещё он мне рассказывал, что его отец – военный.
 - Уже что-то.
 Вскоре Марик уехал в творческую командировку. Когда приехал, принёс ей отчёт. А к отчёту были приколоты скрепкой её заветные странички из старого паспорта.
 - Ну, ты, Марик, даёшь! Что мне с ними делать?
   - Сначала порвать, затем сжечь, а пепел спустить в унитаз. Сама справишься или как?
 - Ты его нашёл?! Где? Как? Уму непостижимо! Марик!
 - Подожди. Не терпится ей. Потерпишь, не маленькая. Тем более что это долгая история. Когда-нибудь, когда я стану маститым писателем, я напишу роман и назову его «Под сенью развесистой клюквы». И пусть великий Дюма на меня не обижается, это не есть моветон,  потому что ничего лучше в качестве названия, чем придумал он, я выдумать не могу. Это будет роман о герое нашего времени. Итак, слушай фабулу. Однажды в Кушке в семье бравого военного Сан Саныча  с вечно облупленной на солнце физиономией и его верной жены – не знаю её имени, но думаю, что ей подошло бы зваться Василиса Егоровна – родился сын. Фамилия от родителей ему досталась не какая-нибудь там Иванов, Петров, Сидоров и даже не Михайлов, а Лихо. Очень бравая и  говорящая фамилия…
 Пока Марик говорил, Лада отрешённо думала о своём, хотя суть рассказа краем уха  ей всё же уловить удалось.
 - ...Так что вот, мадам, я с ним провёл толковый разговор, а потом проводил до самолёта и убедился, что оный самолёт благополучно  взлетел и взял курс на Брюссель. Когда мы с ним беседовали за бутылкой – без этого какой разговор? – я ему на память кое-что подарил от себя. Дружеский шарж. Прости, не сдержался. Видела бы ты его. Весь из себя такой деловой, а у самого на лбу аршинными буквами написано: гад. Прилетит в свой Брюссель и повесит на стенку. А это тебе. Авторская копия. Держи.
 Он протянул ей свёрнутый наподобие старинного манускрипта  в трубочку и перевязанный голубой ленточкой лист формата А4.
 - Марик, я твоя должница навек.
 - Да ладно, ты это брось, мать, - Марик изобразил, что смущается. – Я ж любя. Если я буду знать, что ты у меня есть, я всё смогу.
 Вот так: оказывается, это он любя, а она думала, что по-дружески. Вот и понимай как знаешь.
 Ополчившийся вдруг против неё разум приказал ей  сделать вид, что она не расслышала последнюю фразу, потому что это неправда, и послушная Лада, негодуя на своё малодушие, быстро переменила разговор.
 Как Марик обещал, никто больше её не беспокоил.
 Жизнь потянулась своим чередом не спеша, будто экономя силы на будущее, – жизнь, как жизнь, когда каждый следующий день и каждый следующий год похож на предыдущий, и поздно уже на что-то решаться, а она всё больше проникалась уверенностью, что так будет всегда и что, если пустить время вспять, никто и не заметит; не оттого ли как нельзя более кстати пришлась эта неожиданная путёвка в Англию?..
 И только потом ей, Ладе Коломенцевой, дано будет понять, что это её тогдашнее бытие было сродни ожиданию праздника, ожиданию того, что взамен нудного дождя вот-вот начнёт пригревать солнышко, -  почти, как у Фазиля Искандера, «праздник ожидания праздника».

                Глава шестая

 Он родился в Кушке в семье военного, был поздним ребёнком и соответственно познавал этот многоликий и тревожный мир – с точки зрения позднего ребёнка, со всеми следующими отсюда умозрениями.  В честь некоего дальнего родственника по отцовской линии, которого он не застал в живых, родители нарекли его Яковом.
 Своё имя он ненавидел и стеснялся ровно столько, сколько себя помнил. В самом деле, ну, что за имя  - всё равно, что скотская кличка! Впечатление обострялось тем фактом, что в Кушке, в Военном городке, одно время их соседи держали в гараже козла по имени Яшка. Военный городок на окраине города представлял собой два ряда типовых домов, выстроенных бывшими зэками; с торца они были  выкрашены коричневой краской и с высоты птичьего полёта один к одному напоминали поставленные на попа спичечные коробки.
   Позднее, уже в Ташкенте, когда он поступил в университет, стало и того хуже. Из-за этих чёртовых  лозунгов, коими бывает увешен весь город в праздники и не только, к имени прибавилось и закрепилось, видимо, навеки «Яша – сын КПСС»; если задуматься, вполне безобидная студенческая кликуха, ничего из ряда вон выходящего, но ему всегда казалось, что хуже может быть только Эдик - Педик.
 Отец его, Александр Александрович Лихо, почти всё время торчал в части. Это был мужлан, чугунная башка с вечно обветренной физиономией; о таких обычно говорят: рожа сама о себе вопиет, к тому же его хлебом не корми, дай поразглагольствовать на политические темы. Любил он  ругнуть строй в целом, а в частности - кого-нибудь из властей предержащих, любил  вставить в разговор умные фразы, например, «доооновское представление о войне и мире» или  древнеримское высказывание «si vis pacem, para bellum» - «хочешь мира, готовься к войне» и сам над ними похохатывал. О гарнизонном начальстве говорил, как о старом надутом бурбоне и самодуре, себе на уме. И добавлял:
 - Гарниза отъевшаяся. Прямо удивляюсь: на такой нищей ниве и такие высокие помыслы.
 Остальной личный  состав у него были сплошь ничтожество, дуболомы, остолопы и бестолочи, узколобые дегенераты и дебилы. 
 Домой, то есть в Военный городок, где семье была выделена  казенная хрущёвка – «двушка», как архетип военного человека, этакого служаки, он заявлялся только, чтобы переночевать, и почти всегда навеселе, бросал в угол просоленную насквозь фуражку, вешал на «плечики» мундир и с порога начинал недобрым словом поминать всех и вся. «Всяк выпьет, да не всяк крякнет» - таким был постоянный ответ на материны доводы о его беспробудном пьянстве. В еде невзыскательный, за милую душу трескал борщи да голубцы и, натирая горбушку зубчиком чеснока, приговаривал:
 - Батюшке – чесночок, матушке - лучок.
 Отоспавшись и раздав указания, он рано поутру отправлялся в часть, и тогда семья вздыхала с облегчением. 
 Мать Светлана Сергеевна, кость от кости и плоть от плоти своего мужа,  когда-то обучалась почтенной профессии акушерки, но никогда нигде не работала. Ей простительно, оправдывалась она, и так по дому зашивается, от семейных забот пот глаза застит, даже отец говорил:
 - Ты, мать, у нас как ломовая лошадь, в тебя бы гвозди вколачивать.
 Иногда добавлял для острастки:
 - Ты, мать, смотри у меня. Не балуй. Так и знай: гвоздями никто мужика к жене не прибьёт. Разлюблю – брошу.
 Она была толстая и неповоротливая, как породистая свиноматка, любила наряжаться в костюмы-джерси и навешивать на себя пластмассовые побрякушки, носила в сумочке флакончик дешёвеньких польских духов «Быть может», которыми снабжали их «Военторг»  (это был так называемый «гарнизонный» шик).  Видно, в её вкусе сказывалось её плебейское происхождение – её родители были из крестьян,  к тому же она была безнадёжно неряшлива,  а дома не признавала ничего, кроме застиранного байкового халата, которому сносу не было.
 С самого детства Яша невозможно стеснялся её - стеснялся её необъятных форм, её стрижки под «гаврош», её облупленного маникюра, её рук с непомерно большими ладонями и  натруженными, вздувшимися венами, её вечно красных из-за лопнувших сосудов глаз и мясистого, в синих прожилках носа, её слоновьих ног, стеснялся, что она такая пожилая, что она не снимая носила одни и те же грубые, будто ортопедические башмаки, и вообще, что она - «хабалка».
 С ранней весны по позднюю осень Светлана Сергеевна большую часть дня с кетменём и лейкой проводила на огороде.
 Гарнизонная элита – офицерские жёны, все как на подбор капризные и своевольные,  из-за её задрипанного вида на неё смотрели свысока и надменно, при встрече на улице отворачивались или презрительно улыбались, в свой круг принимали неохотно, в гости не звали и к чете Лихо не ходили. Тех, кто был принят у них в доме, можно было перечесть на пальцах одной руки.
 В Кушку, в эту дырень, когда-то по молодости они с мужем ехали ненадолго, лишь поднакопить деньжат, и смотрели  на это соответственно – как на вынужденный компромисс, который сводил на нет все усилия создать в доме мало-мальский уют. Поэтому почти никакой мебелью не обзавелись, спали на кроватях с панцирными сетками, укрытыми вместо покрывал купленными в местном «Военторге» одинаковыми ковриками с оленями. Но, как это обычно случается, временное тихой сапой, крадучись, медленно и постепенно перешло в постоянное.  Так и проторчали весь срок на одном месте.
 Яша с детства привык к площадной брани; разговор на повышенных тонах между родителями в доме считался в порядке вещей. Не редко, схлопотав от мужа оплеуху, Светлана Сергеевна начинала голосить, причитать, рыдать в голос, и тогда маленькому Яше хотелось бежать сломя голову куда глаза глядят. Матери ему совсем не было жалко.
 В семье Лихо ещё числилась Яшина сестра Татьяна, на шестнадцать лет старше его, но она давно вылетела из родительского гнезда, прихватив с собой лейтенантика из части – виновника её «падения», и с тех пор о ней не было ни слуху ни духу. Мать всегда говорила о ней одно и то же: пропащая душа, шалая девка, совсем ополоумела от своей любви.
 Свою обиду на «падшую» дочь, сколь сильную, столь и непреходящую, как водится,  Светлана Сергеевна с лихвой возмещала на сыне.
 Так вышло, что до 16 лет Яша Лихо нигде толком  не был, разве что пару раз отец брал его с собой в Мары, их областной город, и ничего в своей жизни, кроме пустыни с её суходолом, ветром-афганцем и зноем, не видел; в их семье не было принято тратить деньги и время на такую никому не нужную туфту, как путешествия.
 - Тем более что от нас хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь, - любил козырнуть своими литературными познаниями старший Лихо.
 Даже такое пустяковое явление природы, как снегопад, Яша видел пару раз в жизни, а своё вынужденное прозябание посреди среднеазиатской пустыни иначе, как наказание,  не воспринимал. А как ещё его можно воспринимать, если на улице с утра до ночи  вас донимает адское пекло, тело обливается потом, а в лицо бьёт горячий пыльный ветер? Хотя солнца, как такового, на небе не наблюдается - его не видно за тучей из песка, сквозь которую на горизонте тёмными громадами просматриваются невысокие горы. Дома, за панельными стенами и под раскалённой железной крышей, тоже нисколько не лучше.
 Если летом исходишь дерьмом от жары, то зимой в обыкновении были нехилые морозы. В такие дни тяжёлое, будто заспанное или больное, брусничного цвета солнце не поднималось над горизонтом выше трети. Иногда редкой белёсой ночью в воздухе кружились невероятно крупные снежинки и мягко опускались на стылую землю. Над трубами в частном секторе города курился сизый дымок.
 Запасливая мать всегда делала заготовки на зиму, поэтому зима у Якова Лихо ассоциировалась с кислой капустой и консервированными в томатном соке огурцами.
 Весной земля оттаивала, наполняя окрестности запахами лежалого снега  и прелости. Было слышно, как в горах гремит гром, оттуда тянуло прохладным и свежим духом дождя. А где-то далеко-далеко белые облака собирались в тучу, набухали, наливались влагой и со скоростью ветра, который не прекращался здесь ни днём ни ночью, неслись, чтобы изрыгнуть её из себя над этой местностью. Когда наконец первый ливень проливался струящимися потоками, земля намокала, становясь скользкой и мягкой, поглощала воду, выбрасывая взамен ростки и побеги. На глазах оживали губчатой фактуры, изрытые байбачинами холмы. Они покрывались пёстрым ковром из тюльпанов, полыхали маками и, как раны на берёзах по весне исходят соком, неустанно сочились, сочились, сочились вешними водами. Говорливые ручейки бежали, огибая фортификационные сооружения и дамбы, и собирались в узком и извилистом русле высохшей речки. Речка оживала, воскресая из мёртвых.
 Иногда на водопой приходили пугливые, с толстыми крупами  и раздутыми боками  куланы и стремительные джейраны.  Они долго и жадно пили, подрагивая своими холками и колыша куцыми хвостами, а, напившись прозапас, убегали, стуча копытами по такыру и  поднимая пыль столбом.
 В такое время обычным явлением здесь был «дегиш», по-русски подмыв, когда огромные куски берега, не выдержав напора воды, с шумом и грохотом обрушивались в воду и уносились течением.
 Но заканчивались дожди, всё настойчивей и чаще сквозь разрывы бегущих туч  проглядывало солнце, рыжели холмы, уходили под землю мелкие речушки. Всё. Отшумела весна, отпела своё.
 Ровно в середине мая, не позже и не раньше, приходило лето. Ленивая, медленная река с мутной, глинистой водой и ломкими камышами по отлогим берегам сразу пересыхала, небо с кочующими рваными облаками делалось сначала серым, потом желтело.
 Когда короткая летняя ночь растворялась в подкравшемся незаметно рассвете,  можно было наблюдать картину, как белое солнце пустыни, огромное и чистое, горячее и необузданное, гордое своей красотой и мощью, словно тот ахалтекинец, славный туркменский конь, на котором маршал Жуков прогарцевал по брусчатке Красной площади на Параде Победы, неотвратимо и торжественно возникало из-за холмов. Оно поднималось всё выше и выше, обрисовывая тёмными тенями изгибы гор и разливая свой свет по долине.
 Надоевший до чёртиков пустынный и дикий пейзаж разбавляли старая цитадель и заброшенные развалины других оборонительных сооружений.  Ещё попадались остатки брошенных жилищ из сырцового кирпича и редкие глиняные могильники; стены их осели, пообвалились, поросли сорной травой.
 На одном из холмов стоял обелиск, как символ того, что Родина  без боя не отдаст ни пяди своей земли, пусть враг даже не думает. Он неплохо  сохранился ещё с прошлого века, когда царское правительство, заполучив в своё безраздельное пользование и застолбив южные рубежи, заняло сей плацдарм и поспешило всюду оставить об этом знаки.
 Недалеко от обелиска рос старый-престарый тутовник - объект поклонения местной национальной публики. Его узловатые ветви, покрытые резными, клейкими и душистыми, листочками, целиком и полностью были повязаны разноцветными тряпочками, которые полоскались по ветру, словно развязавшиеся ленточки в косах. Дерево давно постарело, рост его замедлился и, видимо, прекратился совсем, теперь только покорёженный ствол разрастался в ширину и зиял трухлявыми дуплами. Кроме того, оно покосилось, наклонившись в одну сторону и обнажив тонкие, длинные и прямые, как плети, корни.
 А в высоком небе кружили падальщики – белоголовые сипы и стервятники, которые гнездились в горах; иногда они садились на обелиск или вразвалочку прохаживались вокруг него,  скрежеща когтями по каменистому грунту, и метили его своим жидким  помётом, совсем как псы метят территорию, мочась на столбик.
 В городе, насквозь пропитанном запахами палёной резины и едкой гари, главенствовали нищета и убожество, а местная малолетняя голытьба дни напролёт с упоением гоняла в футбол на пустыре, который одновременно служил его дальней границей и свалкой мусора. Возле помойки всегда околачивались и устраивали свары из-за добычи стаи бестолковых дворняг - рахитичных, с лапами враскорячку и непропорционально большими мордами. Дальше шло русское кладбище с тесно расположенными друг к другу  изъеденными ржой железными крестами и бумажными розами, а за ним начинались колхозные владения.
 Частенько эти же мальчишки штурмом брали местные фисташковые сады, опустошая и без того скудный урожай, или же втихаря тырили с бахчи дыни.
 Через два года после вторжения наших войск в Афганистан старший Лихо ушёл в отставку, и семья отправилась доживать свой век в российской глубинке. Говорили об этом давно, но когда отец с матерью оживлённо беседовали, сообща строя планы на будущее, сам Яша, который привык к тому, что в его семье всегда царило чемоданное настроение, эти разговоры не поддерживал и большого значения им не придавал.
 Было начало мая, когда они со всем скарбом  наконец снялись с места. Последние две недели перед отъездом отец как-то затих и успокоился, даже мать вздохнула с облегчением. Ехали с пересадкой в  Ташкенте. Там у отца нашлись дела на пару дней, поэтому пришлось просить временное пристанище у какого-то не то приятеля, не то бывшего сослуживца.
 Город поразил его своим размахом, своей бесшабашностью, суетностью и сумасбродностью. Вокруг витало праздничное настроение, девушки все поголовно были красавицы - смелые, раскованные, с умопомрачительными фигурами, в откровенных нарядах. И на мордочки – такие милашки, с яркими пятнами румянца на щёках, тонко выщипанными бровями полумесяцем и белозубыми улыбками. Они ни в какое сравнение не шли с  теми, кого он знал в Кушке, –  по горло укутанными в хламидообразные платья туркменками с намазанными катыком косами или гарнизонными девчонками, вечно пыльными, пропахшими потом и дешёвыми сигаретами.
 Он решил, что отныне у него будут только такие девочки – женственные и утончённые кокетки, с пружинистой походкой и дерзким взглядом, в тугих на попках джинсах, с тоненькими талиями и распущенными по плечам длинными волосами.
 Особенно его поразила одна - в джинсовой юбке с высоким разрезом спереди и сильно декольтированной ярко-красной ажурной маечке. Под маечкой у девушки больше ничего не наблюдалось, только вызывающе торочащие соски на уже вполне сформировавшейся груди, взгляд к которой притягивал крупный кулон в виде деревянного божка.
 Девушка сидела на скамейке в Сквере, закинув ногу на ногу и высоко оголив красивые сильные бёдра, и томно поигрывала туфелькой на кончике ступни. У неё были рыжие кудрявые  волосы, как у «девушки с обложки» Риты Хейворт, звезды прошлых лет. Он  как раз недавно посмотрел этот фильм.  Рыжая – бесстыжая, подумалось ему. У её ног на корточках сидели два патлатых парня. Они курили, сплёвывая наземь, и смотрели на неё снизу вверх, то и дело расплываясь в  пошлых улыбочках. Рядом околачивались ещё двое в джинсах и водолазках, тощие и сутулые, как чмо.  Картина та ещё!
 И тут она подняла глаза, стремительным движением раздвинула ноги, в упор посмотрела на него и что-то невнятно произнесла. Мелькнули белые трусы. Кажется, он почувствовал её запах. Не её духов, а именно её тела – слегка горьковатый и будоражно- острый. Или ему так показалось?  Её ярко подведённые глаза, чуть растянутые к вискам, смотрели сквозь него отчуждённо и в тоже время вызывающе или, как он сказал себе, маняще. Сквозь стук крови в висках он услышал её голос; он у неё оказался слегка хриповатый, с насмешливой и отрывистой интонацией. К кому она обращалась? К нему? Или к тем, другим? Он так об этом никогда не узнал. Он встал с отвислой челюстью и вытаращился на неё, как слабоумный. Желание его было так сильно, что у него пересохли губы, во рту сделалось горько, а в глазах появились пляшущие золотистые точки, как бывает, когда напечёт голову.
 У них в Туркмении, посмей такая появиться на улице или в публичном месте, её бы тотчас освистали и оплевали, да что там, её бы забросали каменьями, забили бы до смерти, и остались бы от бедняжки одни ошмётки, как во времена оны.
 Он плохо помнит, что было потом. Кажется, он пошёл по петляющей дорожке к станции метро «Сквер революции», натыкаясь на прохожих, и его слегка подташнивало, как от сигареты натощак, но, дойдя до вестибюля, почему-то ехать передумал. Сухой красный песок, которым были присыпаны дорожки в Сквере, внятно хрустел под ногами в застывшем, безветренном воздухе. Он ничего не видел, ничего не слышал и не думал, куда идёт, просто шатался по городу, не имея представления о времени. Должно быть, он ходил долго, очень долго, потому что вернулся он затемно.
 Он навсегда запомнил тот неистовый и на редкость ослепительно-солнечный майский день - день с его щедростью и многоликостью, который будто приоткрыл перед ним свою завесу, поманив скрытым обличьем и  посулив нечто доселе неведомое. А для него, как это ни банально звучит, мир раскололся пополам – на «до» и «после», потому что иначе не скажешь. Попался, как добыча в расставленные силки. После этого всё стало окончательно для него ясно. Вот тогда он решил для себя, что хочет жить в Ташкенте и больше нигде, и с этого дня вся его жизнь превратилась в надежду.
 На следующий день семья Лихо села в поезд и поехала в Оренбург, а оттуда тряским пригородным автобусом  в деревню Верхняя Дыра – конечный пункт их путешествия; Верхняя потому что по соседству имелась также  Нижняя Дыра. Деревня, как деревня, ничего особенного в ней не было, кругом – погружённый в тишину низкорослый лиственный лес, испещрённый замшелыми просёлочными дорогами, да топи болотные лягушачьего цвета. Раз в неделю сюда наведывалась автолавка и совсем уж редким исключением  были сеансы кинофильмов. Зато поутру надрывно и жалостно, точно оповещая о горе, чуть ли ни в каждом дворе пронзительно кричали петухи.

                Есть на свете три дыры:
                Термез, Кушка и Мары…

 Оказывается, нашлась четвёртая и даже пятая. Так он оказался жителем Верхней Дыры; он ждал от жизни чего угодно, только не этого, но ему было уже глубоко всё равно. Он-то, в отличие от родителей, которые вбили себе в голову, что служивый люд легко осваивается повсюду, не собирался застревать здесь надолго.
 Сменив военную форму на штатскую, отставной подполковник Александр Александрович Лихо чувствовал себя не вполне уверенно и больше никаких излишеств себе не позволял. Внешне он стал похож на алкаша, который в данный момент находится в завязке, - вечно хмурый, раздражённый и всем недовольный.  В самой невинной фразе ему мерещились обиды. Не привыкший сидеть без дела,  он устроился торговать газетами в киоске «Союзпечать» на ближайшей к деревне станции.
 Положение матери было несравнимо лучше, чем отца. Очутившись в своей стихии, она развела кур и уток,  но главный заработок семьи всё же был от огорода.
 А Яков всё больше тяготился ими обоими. Он уже оканчивал школу, когда ему жадно, неистово стало хотеться уехать  лишь бы куда. Он обдумывал своё будущее с неотступным упорством и сторожил момент, чтобы отчалить отсюда навсегда.
 Но реальность вновь обрушилась на него со всей своей очевидностью, потому что потом была армия, о которой впоследствии он дал себе слова  не вспоминать, и надежду на Ташкент пришлось отложить на целых два года. Служил Яков Лихо в Чите. Отец на полном серьёзе утверждал, что каждый парень должен пройти службу, и настоял на своём, хотя мог бы наоборот придумать для сына уважительную отмазку, тем более что у сына тогда как раз обнаружилась невысокая, но прогрессирующая близорукость.
 Наконец в один прекрасный день всё это стало прошлым. Он уехал, и отец с матерью остались одни. Когда прощались на станции, мать, прямо как Богоматерь Всех Скорбящих, лила слёзы и цеплялась обеими руками за его шею.
 В купе поезда, разворачивая матрац, он нашёл оброненный  паспорт на имя Гурамишвили  Ирмы Георгиевны, 1946 года рождения, жительницы Кутаиси. Закрывшись в туалете, он долго рассматривал фотографию грузинки. Сложная причёска, властный взгляд, тонкий, совсем не грузинский, хрящеватый нос, оседланный очками в металлической оправе, впалые щёки...  Не зная ещё толком зачем, он не стал сдавать паспорт в транспортную милицию, а взял с собой.
 Времени до вступительных экзаменов у него было предостаточно, поэтому в Ташкенте он не спеша, со вкусом выбрал место, где хочет учиться - Университет, журфак, хотя, по большому счёту, ему было всё равно.
 Всё шло прекрасно, он  снял квартиру, подал документы, однако, не давала покоя одна противная мыслишка.  Кто он? Парень из Верхней Дыры, иначе говоря, деревенщина. Да лучше он прослывёт прохиндеем, чем жалким простаком.
 Рассматривая как-то паспорт грузинки, он обратил внимание на штамп с пропиской, который  располагался как раз на средних страничках. Эти странички держались  на честном слове. Он разогнул скобки, распотрошил паспорт, достал  свой, проделал с ним то же самое и вставил вместо своих страничек чужие с  пропиской в городе Кутаиси. Вот и всё. Умно сработано. Технично. Тут же сама собой сочинилась легенда, будто бы в Грузии, что в Кутаиси, что в Тбилиси, всё коррумпировано, куплено и т.д. и т.п., поэтому он, чтобы не замарать своего честного имени,  вынужден получать образование в другом месте.
 Приехав к родителям на каникулы, он «потерял» свой паспорт и без проблем сделал себе другой; с тех пор так и жил с двумя паспортами – один для однокурсников, другой для родителей. Блеск! Его ликованию не было предела. Одно «но»: катастрофически не хватало денег, и в этом он видел вопиющую несправедливость.
 Как-то, роясь в хозяйских вещах на антресолях, он наткнулся на старинный рукописный Коран. Это была крупная удача. Судя по всему, хозяева об истинной ценности книги не подозревали, иначе не сунули бы  её в тюк вместе с керосиновой лампой и старыми кирзачами. Чтобы удостовериться в своей правоте, он пошёл в Институт восточных языков. Там подтвердили: вещь редкостная и стоит по нынешним временам недёшево. Правда, сначала, надо признать, его грыз червь сомнения; потом всё прошло. Через приезжих студентов – мусульман он нашёл щедрого покупателя, сумму назвал «от фонаря». Лишь позже понял, что сглупил. Коран стоил в разы дороже, но тогда и тех денег ему было предостаточно.
 В ту же ночь у него созрел план, который был прост, как всё гениальное.
 План требовал предварительной подготовки и вложения кое-каких средств. Они у него имелись. В ближайшее воскресенье, иначе говоря – базарный день,  он купил на Тезиковке  липовое удостоверение на имя старшего лейтенанта МВД, а для форсу ещё и пистолет-зажигалку, и приготовился долго ждать. Также в его джентльменский набор входил цветастый полиэтиленовый пакет, а в нём среди барахла - спичечный коробок с махоркой, которая вполне могла сойти за анашу. Вот и вся бутафория. Он сам поражался собственной фантазии.
 В самый первый раз было страшно, хотя операцию он провёл блистательно, а потом – ничего...
 Теперь в каникулы, чтобы не вызвать подозрение, он на удачу методом «тыка» выбирал город, всегда разный, ехал туда на поезде и по приезду на вокзале «снимал» местную проститутку (он очень быстро научился их вычислять по одежде, манерам, поведению, по особому рыскающему взгляду) и тут же предъявлял ей свои липовые «корочки». Понятно, что пойманная на крючок девочка была согласна на всё, лишь бы не попасть в «обезьянник». Далее они вдвоём шли в город, она цепляла парня поприличнее и приглашала его «к себе». В заранее оговорённом пустынном месте она как бы невзначай давала жертве подержать пакет с будто бы анашой и, выполнив свою миссию, исчезала. После чего откуда ни возьмись материлизовывался он, Яков Лихо.  Пистолет в бок, «корочки» в морду,  и обалдевший парень получал обвинение в ношении наркотиков. Обычно хватало получаса на скамейке в пустом дворе  для того, чтобы «обработанный» по всем статьям лох  звонил родителям или друзьям и слёзно умолял привезти оговоренную сумму, причём, с  деньгами надо было не продешевить и в то же время не переборщить.
 Вот и все дела. Той же ночью он уезжал домой и больше в этом городе не появлялся.
 Теперь деньги у него водились в избытке, даже, можно сказать, в переизбытке.
 Жизнь круто изменилась. Когда у него появились приличные деньги,  его зауважали и стали брать взаймы, а однажды предложили хорошие проценты. Он не стал отказываться. Понравилось. Затянуло. Дело с ростовщичеством пошло по накатанной дорожке, а спустя ещё  какое-то время его познакомили с влиятельными людьми в подпольном тотализаторе на местном ипподроме. Он оказал им услугу один раз, второй, третий.... Это были товарищи несколько иного рода, не студенты и не аспиранты, и даже не барыги с криминальным уклоном. Волевые, чёрствые, алчные, это были настоящие прожигатели жизни во всех её проявлениях. Между собой они  говорили загадками, с ним были немногословны, зато расплачивались неимоверно щедро и всегда в срок.
 В Ташкенте у него были девочки, много девочек, особенно, когда стали водиться деньжата. Но не свои, не сокурсницы, а «чужие» и ненадолго.  Он раз и навсегда завёл себе такое правило – ни к кому не привязываться.
 Исключение он сделал только для Лады. Хотя и не «чужая», но и не до конца «своя»...  С Ладой у него было всё серьёзно. А с ней по-другому и нельзя, вернее, она по-другому бы не позволила с собой, только серьёзно. И это он в ней втайне уважал. Он же ощущал себя с ней свободным, щедрым, великодушным; без неё, равно как и с другими,  он никогда не думал о себе так. И внешне она была ништяк девочка, чего стоят её колдовские зелёные глаза, когда она преданно и самозабвенно смотрела на него, пока они занимались любовью. 
 По крайней мере, он так о ней тогда думал, пока она не исчезла из пределов его видимости.
 Как-то, будучи у неё в гостях, когда она вышла из комнаты, он от нечего делать крутил в руках её паспорт. Что его заставило проделать ту же операцию с её паспортом, что он проделывал с паспортами других своих подружек,  он не знал. Просто подумалось: а чем она лучше других? И вообще: что такое паспорт? Просто бумажка, которая валяется, как у Лады, в ящике стола среди тетрадок или, как у его матери, лежит на комоде под салфеткой. И всё. Подумаешь, потерялись парочка листиков, ничего особенного, просто пойдут, получат новый.
 Гром грянул посреди ясного неба. В тот день он проснулся в ужасном настроении. Как чувствовал. Кто-то его вычислил и начал шантажировать. Где он облажался, он так и не понял, теряясь в догадках и предположениях, ясно было одно: нужно  срочно делать ноги.
 Он уехал к родителям, правильно рассудив, что там его никто не найдёт.
 Выждав два месяца, он вернулся в Ташкент. Всё было тихо.
 Новость о том, что они расстаются, Лада приняла на удивление  сдержанно, разнесчастную из себя не строила, в истерику не впала. Хотя по тому, что он всё-таки к ней явился, она могла сделать вывод, что она всё ещё для него что-то значила.  Он заметил в ней перемены: за время его отсутствие в ней появились мягкость и пассивность, даже какое-то непонятное старорежимное смирение, а ведь раньше время от времени ему приходилось охлаждать её пыл.
 Разве он виноват, что теперь у него были другие, грандиозные планы, в которые Лада никаким боком не вписывалась? Он собирался уехать в Бельгию. Эмигрировать насовсем, после чего осесть где-нибудь там, в западной Европе.
 Умные люди научили его, как купить путёвку и на месте попросить политическое убежище. Нет причины? Ну, так что ж? Убедительную причину всегда можно сочинить потом. К примеру, ущемление на национальной почве. Все так делают. Надо будет ещё хорошенько обдумать и прорепетировать свою ложь. Но это – потом. Главное сейчас -  попасть в Брюссель, а там – или Франция, или Германия, как повезёт.  Вот там-то он и возместит себе с лихвой всё то, что ему недоставало здесь.
 Но для того, чтобы там безбедно существовать какое-то время, пока он не устроится и не закрепится, нужны деньги, много денег. Афера с наркотиками – масштаб не тот. Нужно было придумать что-то посерьёзнее. Вот тогда-то и пригодились эти листочки с прописками, что он так скрупулёзно собирал все последние пять лет, пока в нём неумолимо и настойчиво зрело решение.
 Сначала он решил просто  купить на блошином рынке чей-нибудь паспорт и вклеить в него свою фотографию. Пока бродил вдоль рядов со старьём, вспоминал, как тут же покупал липовое удостоверение. Потом подумалось: нет, тут такое дело не прокатит. Тут нужен другой подход.
 В тот же день в своём старом  паспорте с чужой пропиской он переправил фамилию Лихо на Михайлов, вытащил средние странички и взамен вставил другие. Так появился новый человек с фамилией Михайлов и пропиской в разных частях города. Как всё оказалось легко и просто! А в голове его уже зрела гениальная мысль об афере с деньгами под залог квартиры. Были в городе серьёзные люди, которые этим промышляли, и, что немаловажно, их было не так уж и мало. Город-то огромный.
 Первая же сделка удалась так замечательно, как он и сам не ожидал. Всё прошло как по маслу. После этого он опять  ненадолго затаился у родителей. Всё было шито – крыто,  и он осмелел. Теперь он появлялся в Ташкенте регулярно. 
 Какую свинью он подкладывал своим бывшим пассиям, его мало беспокоило. Сами виноваты, не надо разбрасывать документы где попало. Женщины вообще, он так думал, любят признаваться в своих ошибках. Поэтому, возможно, считается, что они их чаще совершают.
 Листочки из Ладиного паспорта он по непонятной для себя причине всё откладывал и откладывал на потом. Но однажды пришёл и их черёд. В последний раз, как сказал он себе.  Он чувствовал всё сильней, что надо торопиться.
 После удачно проведённой операции он направился сразу в Москву, чтобы оттуда уже улететь в Брюссель.
 И вот там-то, в Москве, в гостинице, у него произошла  неожиданная встреча с  чернявым очкастым парнем. Парень был долговязый  и мускулистый, с волевым смуглым лицом, назвался Мариком, сказал, что из Ташкента. На вид – около тридцати лет. Как он его нашёл – загадка. Там же, в холле гостиницы между ними произошёл крупный разговор.
 Этот Марик буквально прижал его к стенке и сказал:
 - Полно дурочка-то ломать. Давай, выкладывай, всё, как есть начистоту, а я послушаю. Было бы перед кем разыгрывать комедию. Ты меня не знаешь, я тебя тоже. Что, многим ты напакостил?
 И он выложил; нервы-то были на пределе.
 А взамен услышал:
 - Ты, дорогой мой, прямо по шейку увяз в дерьме. Даже жалко тебя.
 А потом он забрал у него тот липовый паспорт и все причиндалы к нему, все до единой странички.
 Да он в них уже и не нуждался. Он уже был почти что в Бельгии. А там – другая жизнь, с чистого листа, как он себе сказал.
 Они ещё раз встретились на другой день. Этот парень, Марик, вызвался проводить его в аэропорт. Был с ним любезен и корректен, даже ни одним словом не обмолвился о вчерашнем.
 В аэропортовской кафешке они выпили по 100 грамм.
 Марик сказал:
 - Ну, давай! Фронтовые, за победу!
 К чему это, непонятно.
 Перед регистрацией он протянул ему скатанный в трубочку лист бумаги. Сказал: дружеский шарж на память. И пожал на прощание руку, как давнему, доброму приятелю. После чего так посмотрел, словно раздумывал, представляет ли он, Яков Лихо, для него какой-нибудь интерес или уже нет, и отвернулся равнодушно.
 В самолёте он развернул лист. Когда глянул, что там, в первый момент его даже оторопь взяла, но он быстро сориентировался. Надпись над сделанным фломастером грубо натуралистичным рисунком мужского органа, стилизованного под человеческую фигуру, в которой он узнал себя, гласила,  что у Бога много имён: Любовь, Благодать, Истина, Кара небесная – каждый выбирает по себе. И ещё, что, мол, не спрячешься, не скроешься, шатаясь по земной юдоли, длань Божья всё равно настигнет. Короче говоря, фигня сплошная, можно не заморачиваться. Испугал, называется. Его этим не запугаешь. Тоже ещё мазила хренов нашёлся.
 Он прошёл в туалет, с досадой порвал эту мерзость и выбросил в унитаз, после чего  со спокойной душой вернулся в салон. Он умел быстро переключаться на другое. Когда он садился в кресло, его мысли текли уже совершенно по иному руслу.
 Яков Лихо упёрся лбом в иллюминатор, но не увидел там ничего, кроме крахмальных облаков, заслонивших голубизну неба, и блуждающей светотени, потом откинулся в кресле и  закрыл глаза, чтобы ещё раз всё хорошенько обдумать.  У него всё получится, как он загадал. Должно получиться. В своих умственных способностях он не сомневался.
 Когда он, полулёжа, пустой и равнодушный ко всему на свете,  с ясной и холодной головой, открыл глаза, самолёт уже заходил на посадку в аэропорту Брюсселя. Наверное, он провалился в короткий сон. Он внезапно сильно вздрогнул, как от толчка, и постарался принять более вразумительную позу, ведь он вступал в новую жизнь, которая сулила замечательные перспективы, и надо было к ней морально подготовиться.

 Примечание: "Яшасын КПСС" - по-узбекски "Слава КПСС". Был раньше такой лозунг.

                Глава седьмая

 Клеопатра Викентьевна Стрельцова, или попросту Леля, как звали её близкие, скептически осматривала незнакомку, не подающую признаков жизни. Что этой красавице  вздумалось тут в обморок падать? Она была очень молоденькая, просто невозможно молоденькая, почти что подросток. «Я – Лариса Стрельцова, жена Саши Стрельцова». Леля до осязаемости ясно представила себе брата, она словно ощутила его тут, около себя, услышала его голос. На душе её стало тревожно. Жену брата она до сего момента в глаза не видела и, само собой, в гости не ждала. Какие гости, они с Вадимом сами только с поезда? С Сашей они переписывались крайне редко, обычно вести из Ленинграда она получала из писем бабушки Анны Павловны и довольствовалась этим. Родственные отношения поддерживались вяло, о чём Леля нередко сожалела и корила именно себя.
 Судя по её бледному виду, а особенно по фасону её клетчатого сарафана с высокой кокеткой и собранными под грудью складками, эта Лариса - беременная, заключила не лишённая наблюдательности Леля.  Вот такая простая констатация факта.
 Да, дела!.. Затруднительный случай. Пока Леля, глядя на девушку сверху вниз, размышляла, теряясь в догадках и предположениях, та вздрогнула, вскинула голову и  пришла в себя.
 - Я из Ленинграда, - сказала она после непродолжительной паузы и устало взглянула из-под  заслонившей лицо белокурой пряди. -  Я привезла вам письмо.
 Голос у неё был расслабленный и бесцветный, под стать внешности. Под Лелиным строгим, отрешённым взглядом она едва не плакала.
 Чувствовалось, что в голове её шла мучительная работа и что она не в силах более носить в себе эту ношу.
 Она усилием заставила себя встать со скамьи, оправила сзади юбку и опустила безвольно вдоль тела руки с белыми, испещрёнными голубыми жилками запястьями и тонкими, до прозрачности, дрожащими пальчиками с выпуклыми розовыми ногтями. Зябкая, чересчур худенькая шейка в обрамлении  светлых волос, затравленный взгляд непропорционально больших голубых глаз и болезненная бледность измождённого лица девушки так явно бросались в глаза, что Леле даже стало не по себе.
 - Подождите вы с письмом, - стремительно остановила она её. – Давайте сначала в дом пройдём. Не во дворе же разговаривать. Тем более что скоро совсем стемнеет. Давно вы здесь сидите?
 Не хватало ещё, чтобы Сычиха, которая, по обыкновению, слонялась где-то рядом,  подслушала их беседу.
 - Не знаю, у меня нет часов.
 Наверняка она вообще не имела представления о времени.
 Лариса судорожно сглотнула слюну и инстинктивно взялась за чемодан, но Леля ни слова не говоря решительно отобрала его. Вконец измученная девушка жеманиться не стала и беспрекословно подчинилась, лишь невесело улыбнулась, после  чего неуверенным шагом, словно в оцепенении, направилась за Лелей. Было похоже, что ноги её затекли от долгого сидения.
 Они вышли из беседки и по дорожке, обсаженной с двух сторон ромашками, прошли  к веранде. Впереди – Леля с чемоданом, за ней – молча и понуро Лариса, каждая погружённая в течение собственных мыслей.
 Летний вечер, розовый от закатного багрянца, тихо гас. В высокой листве переливчато блестели последние солнечные лучи, а на постепенно тускневшем небе проявилась белёсая, как дымка, луна. В воздухе стоял душный  запах мокрой земли; наверное, Хамза Аюпов, глубокий знаток своего дела,  недавно полил двор, и оттого парило. Запахи земли смешивались с запахами цветов, а безветрие усиливало духоту.
 Когда они проходили под росшей у веранды вишней, капля воды упала Леле на лицо. Она смахнула её свободной рукой.
 Миновав переднюю и коридорчик, они прошли в спальню.
 Едва за ними закрылась дверь, как Лариса прямо с порога, не помня себя и даже не пытаясь сдержать слёз, которые брызнули у неё в три ручья, дрожащим голосом сказала:
 - Сашу арестовали. Вот письмо. Это от Анны Павловны, вашей бабушки.
 И протянула Леле бумажный листочек. Оказывается, она его всё это время тискала в руке. Письмо было не запечатано. Да это было и не письмо вовсе,  а так, маленькая записочка.
 Леля быстро пробежала её глазами и убрала в карман платья. «Надо будет потом показать Вадиму», - успела машинально подумать она,  после чего голова её стала наполняться тяжёлым гулом.
 У неё в сознании словно что-то оборвалось, она никак не могла сообразить, как быть, не знала, что в таких случаях говорят и что делают.
 Потом она подумала: может, не вежливо так стоять и молчать?  Надо бы предложить этой Ларисе умыться с дороги, напоить чаем, что ли, что-то ещё? Она всегда придёрживалась одного твёрдого принципа, что гостя или гостью прежде всего нужно угостить, ведь на то они и гости, а потом уже всё остальное.  Впрочем, какой тут чай, сейчас не до формальностей.
 - Что с Сашей? За что его? – резко спросила она.
 - Арестовали, я же говорю, - произнеся вымученные слова, Лариса теперь говорила быстро, не останавливаясь и не меняя интонации. - За участие в антипартийном заговоре. Его и ещё много кого из его сослуживцев. Но они там быстро разберутся, уверяю вас! Так же не может быть, что кругом предатели и заговорщики! Клеопатра Викентьевна, не гоните меня. Спрячьте меня у себя, пожалуйста, я вас умоляю! Ваша бабушка мне про вас столько хорошего рассказывала. Что вы и добрая, и смелая, и умная, и ... А мне всё равно некуда больше деваться. Если прогоните, я тогда просто умру. Возвращаться мне нельзя. В Ленинграде у меня никого нет, а мне скоро рожать. Куда я в таком состоянии? Ради будущего Сашиного ребёнка помогите...
 Она провела рукой по лицу, поправляя волосы, которые всё время мешали ей, а её глубокие и влажные глаза приняли умоляющее выражение.
 - Хорошо, хорошо, никто вас не гонит, - сказала Леля, слегка покачав головой. -  И, Бога ради, не зовите меня так высокопарно. Зовите просто Лелей. Мы же с вами родственницы, как никак?
 - Простите.
 Ошеломлённая новостью о брате, Леля была в состоянии, граничившем со смятением. Страх, холодный, липкий, вязкий, волной прошёлся по её телу, охватив её всю. В который раз вся её прежняя жизнь разлеталась в прах. Она не видела Сашу уже много лет, и вот нате вам, пожалуйста! Какой-то антипартийный заговор. Эти слова прозвучали для неё, как гром небесный. Что же там произошло? Как это всё понимать? И что теперь будет?
 А Лариса тем временем продолжала монотонно  рассказывать:
 - Когда это случилось, ну, я имею в виду, его увели, мы с вашей бабушкой Анной Павловной сели думать, как нам с ней быть. Это она решила, что мне надо срочно ехать в Ташкент, что, мол, следом могут прийти за мной. Я же жена. Она сказала так: по мою душу. А тут, у вас, меня не найдут. Леля, я у вас поживу немного, мне главное родить, а там, может, всё образуется, уладится. Сашу отпустят, он ведь ни в чём не виноват, это просто какая-то ошибка, и я тогда вернусь в Ленинград...
 Вошёл Вадим выяснить в чём дело, как всегда спокойный, любезный и предупредительный.  Эталон порядочности, душа-человек, да и только; по крайней мере, на всех, кто его знал более или менее близко,  он производил именно такое впечатление.  Он уже успел ополоснуть лицо и переодеться с дороги. Увидев его, Лариса рассеянно пожала протянутую ей лодочкой ладонь и  испуганной мышкой посмотрела на Лелю.
 - Вадим, Сашу в Ленинграде арестовали. За антипартийный заговор, - вкратце сказала Леля мужу. - Это Лариса, его жена.
 И тут ей  сразу вспомнилось о Викентии Павловиче, их с Сашей отце. А он и не знает про Сашу, злорадно подумала она. С тех пор, как он надругался над ней самым мерзким образом, она лишь иногда думала о нём. С годами она всё реже и реже вспоминала ту его гнусную выходку. Она уже давно поняла, что бесполезно гнать эти мысли. Придёт срок, они сами уйдут, надо только потерпеть. Так случается практически со всеми: со временем подробности стираются из памяти, остаётся лишь горький привкус.
 Вадиму всё было ясно и без лишних слов. Ещё один заговор. Это какой-то бред сумасшедшего, не иначе. Что там творится – с поразительным постоянством заговор за заговором, прямо шпиономания какая-то, моровое поветрие, был бы ничтожнейший повод. Он  практически ежедневно читает об этом в газетах. Сначала думалось, мало ли что пишут, газетчики, дескать, пописывают, читатели почитывают. Постепенно стало понятно, насколько всё это серьёзно. Даже выработался общий для всех стереотип восприятия.
 А тут, вообще, Саша, Лелин родной брат и ещё не известно, чем это аукнется...
 Вадим с Ларисой сели друг против друга за круглый столик у окна, которое выходило на веранду. Леля расположилась рядом в кресле.
 - Что Саше вменяется в вину? Вы с его следователем виделись? Сколько ему грозит? Уже известно, когда суд? – взял слово Вадим.
 - А суда никакого не было  и не будет. Уже была «тройка». Ему дали десять лет.
 Значит, «тройка». Исчерпывающее разъяснение.
 Лариса притихла и больше не плакала.
 - Понятно, - сказал Вадим, чтобы что-то сказать. - Так. Когда вам?..
 Он кивнул на её выпяченный животик.
 - Уже скоро. Вот-вот, - потупившись, беспомощно и обречённо ответила Лариса.
 Её  снова начало трясти от страха. Оба умолкли. Это молчание было многозначительнее всяких слов.
 Во избежание лишних переживаний Леля в разговор не вмешивалась, только глядела на Ларису с невысказанным состраданием.  Это у Вадима железные нервы, а ей только что происшедшее казалось диким, невероятным. Как хорошо, что у неё есть невозмутимый и надёжный Вадим! Пусть каждый из них существует в своём измерении, всё равно ей с ним живётся, в общем, неплохо. Она никогда ему об этом не говорит, но думает об этом бесконечно, особенно с тех пор, как потеряла надежду родить ребёнка.  Как бы она хотела пусть немного, пусть чуть-чуть полюбить его! Он хоть и всучил ей бразды правления по дому, однако, само собой разумеющимся являлось то, что вся ответственность за благополучие их семьи лежит исключительно на нём. Она подумала о муже с теплотой и сама удивилась своим несвоевременным мыслям.
 В комнате ощущалось уныние, и явственно чувствовалась  какая-то гулкая пустота, словно она была недовольна долгим отсутствием хозяев. Шум жизни сюда практически никогда не доносился.
 Потом Леля вдруг спохватилась:
 - Всё, Вадим, хватит допрашивать, - она обернулась к Ларисе. - Вы ведь с дороги, да?  Мы тоже. Голодная, наверное. Сначала поужинаем, а всё остальное ещё успеется.
 Но та, сославшись на недомогание, не пожелала ни пить, ни есть, только спросила с болезненным вздохом, где ей можно умыться и полежать.
 Леля отвела Ларису в другую комнату, занесла следом её чемодан и постелила ей на диване постель. Успокоить и приголубить – вот что той сейчас надо, но у неё самой не было сил, к тому же мешал сумбур в голове, словно все её мысли сбились в кучу. Да и, по большому счёту, так ли ей нужны эти утешения? Бывают ситуации, когда любые слова лишни и бессмысленны.
 Потом они вдвоём сходили умыться и привести себя в порядок после дороги.
 Лариса легла и тотчас, изнурённая усталостью и горем, уснула, а Леля вернулась на кухню. И, конечно же, Сычиха тут как тут; было похоже, что их горластая соседка поджидала удобного момента, чтобы, как изголодавший зверь, наброситься на Лелю с вопросами: кто такая их гостья да откуда явилась? да зачем пожаловала? да надолго ли? И в заключение не миновать скандала на пустом месте.
 Леля ничего не стала ей говорить, даже не удостоила её взгляда. Перебьётся – таково было её неизменное мнение. В их редкие встречи на кухне или во дворе Леля не вступала с ней ни в объяснения, ни в житейские конфликты. Пусть хоть лопнет от любопытства, не её это дело и всё. Сычиха, поняв, что ничего от Лели ей не добиться, насупилась, надулась, как тряпичная баба на чайнике, повозилась недолго у плиты и ушла с каменным лицом, разобиженная, к себе.
 Часы в гостиной пробили девять. Этот кошмарный день подходил к концу. Надвигалась ночь.
 Леля и Вадим сели ужинать вдвоём. Ужинали при гробовом молчании. Обсуждать сейчас  что-то – это было выше Лелиных сил, а все суетные мысли отошли на второй план. Леле хотелось побыть наедине с собой, подумать, может быть, поплакать, но деваться было некуда. Вадим её понимал и поэтому не трогал.
 После ужина он перелистал свежие газеты с конца в начало, пробежал глазами заголовки и отложил, не читая.
 А у неё было смутное ощущение, что ещё чуть-чуть и вся эта история благополучно разрешится, потому что была в ней какая-то ирреальность, неправдоподобность. Она думала, что знает про свою дальнейшую жизнь всё. Как потом естественно и закономерно окажется, и как она вообразить себе не могла – ничего подобного. Будущее всегда ходит неизъяснимыми путями.
 Они почти не спали в эту ночь.
 Ночью Леля рассказала Вадиму то немногое, что знала о Ларисе из Сашиных и бабушкиных писем.
 Говорила она спокойно и уверенно.
 Родилась Лариса в семье американского дипломата Уильяма Миллера, женатого на русской подданной Софьи Ильиничны Бережной. Жизнь оказалась к ней жестока едва ли не с рождения. Родителей своих она не знала вовсе. В первых числах января двадцатого года за ними пришли молодчики из ЧК, а спустя какое-то время их выслали из страны. С тех пор никаких вестей от них она не получала; живы, нет – не известно. После их отъезда она оказалась на попечении незамужней тётки Марии Ильиничны Бережной, родной сестры матери. С тёткой у неё были сложные отношения, та была прижимистая и авторитетная, с ухватками матери-командирши, племянницу ни в грош не ставила и по любому поводу устраивала ей нагоняи.  Лариса у неё жила на правах приблудыша со всеми вытекающими отсюда последствиями. Вдвоём они вели размеренную и однообразную жизнь в маленьком покосившемся деревянном домишке с полуразрушенным забором на берегу речки.
 По профессии Лариса – артистка, училась в Москве в школе-студии Немировича-Данченко, потом короткое время выступала там в театре в эпизодических ролях, танцевала в кордебалете.  Когда ей исполнилось двадцать лет, совсем ещё не старая тётка умерла от заражения крови, последовавшего от неудачной операции по удалению грыжи, потом одна за другой навалились другие неприятности. Засим последовал переезд в Ленинград. До этого она никогда никуда не выезжала из Москвы. В Ленинграде у неё, привыкшей прислуживать тётке и во всём ей потакать, впервые открылись глаза на другую жизнь. У неё завелись друзья из богемы и поклонники, она почувствовала себя не сироткой-замарашкой, а привлекательной девушкой, обладающей особой притягательностью для лиц сильного пола, и самое главное - она познакомилась с Сашей. Вот и вся её короткая история. Ничего особенного.
 - Вадим, подумать только, - тихо говорила Леля. - бедная-бедная девочка! Просто сердце заходится от жалости! Что она видела в своей жизни? Толком ничего. С Сашей они прожили меньше года, и тут вдруг разом всё рухнуло. Когда Сашу увели, она говорит, с ней случилась паника. Успокоилась только, когда бабушка предложила ей ехать к нам в Ташкент, дескать, здесь она будет на отшибе, и авось никто её не хватится. Все дни перед отъездом они с бабушкой  жили как на вулкане, практически не спали, боялись, что за ней тоже придут. В поезде её всё время укачивало. Приехала, а  тут новая беда - нас нет. Наш Хамза сжалился,  впускал её, бедняжку, днём в беседку, а на ночь она уходила на вокзал. Прождала нас двое суток. И вот она здесь и делайте с ней что хотите. Больше, мол, ей деваться некуда... Не выгоним же мы её, Вадим, ведь правда?
 - Конечно, родная.
 Потом Леля уснула на его плече, а Вадим так и лежал, не сомкнув глаз, до утра сторожа её сон.
 На другое утро Леле как штык надо было на работу в контору, а Вадиму в АПУ – их отпуск закончился.
 Лариса ещё спала, они не стали её будить, только оставили записку на столе.
 Всё утро Леля непрерывно тревожилась – как там их гостья, а в перерыв, обуянная беспокойством, прибежала её проведать. Оказалось, что та только недавно встала с постели и даже ещё не умывалась.
 - Как спалось? Удобно было на диване? – наигранным тоном спросила Леля.
 - Спасибо, да, - медленно выговорила Лариса.
 Выглядела она ещё хуже, чем накануне. Прежде всего бросались в глаза опухшие веки и затуманенный, словно заволоченный серым мороком, взгляд.
 - Лариса, здесь у нас  вы в безопасности. Вам надо успокоиться, прийти в себя, а не то вы совсем расхвораетесь, а вам этого никак нельзя.
 - Да.
 - Это правда или вы говорите, чтобы только я отстала?
 - Правда.
 - Ну, вот и хорошо. Ешьте досыта, пусть даже через «не хочу», спите вволю, дышите воздухом. Отдыхайте, одним словом.
 Леля выставила на стол всё, что нашлось в доме. Вместе позавтракали, а потом Лариса под влиянием какой-то внезапной решимости изъявила желание, правда, отнюдь не пылкое, немного прогуляться по Ташкенту.
 Леля колебалась, отпускать ли её одну.
 - Только поостерегитесь далеко отходить от дома. На всякий случай.
 - Да.
 - И смотрите не заблудитесь.
 - Ну, что вы! Я же не маленькая.
 Перед тем, как снова уйти на службу, Леля забросала Ларису полезными наставлениями.
 Так пошли день за днём. Потянулся круг привычных забот, к которым прибавились заботы о новом члене семьи. Сентябрь, как обычно, стоял ясный, сухой, абсолютно не осенний, и хотя по ночам всё так же спали с незатворенными окнами, потому что было тепло, деревья начали терять свой убор, а значит близились холода. Обыкновенно Лариса лежала в постели до полудня или проводила время Бог весть как, потом где-то бродила до вечера, за обедом в основном отмалчивалась и смотрела букой. После обеда она опять выходила погулять, доходила до Сквера, шла обратно через Дом Свободы, потом, вернувшись, долго сидела одна в беседке. В дом она входила, когда становилось совсем темно.
 Была ещё и тоска длительных ночей, которую нельзя было одолеть ничем.
 Вадим настаивал, чтобы она показалась врачу, даже предлагал отвести за ручку. Лариса ни в какую не соглашалась. Всюду ей виделись доносчики. Она панически боялась называть кому-либо своё имя и на все уговоры, что всё это её пустые домыслы, отвечала неизменными слезами отчаяния. То, что творилось с ней, было за пределами понимания. Тогда Вадим позвал свою мать Наталью Платоновну, работавшую в Боткинской больнице акушеркой. Наталья Платоновна осмотрела молодую женщину и нашла, что у той всё в порядке, только посетовала на её физическое истощение и прописала калорийное питание.
 Леля неустанно приставала с другим.
 – Как назовёшь ляльку, когда родится? Придумала уже?
 - Не знаю...
 - Ах ты, Боже ж мой! Когда придумаешь-то?
 То же самое было во все последующие дни.
 «Не зна-а-а-а-ю...» Ну, что будешь с такой делать? Вот горюшко! По мнению Лели, выбор имени новорожденного неукоснительно требовал долгих размышлений и серьёзных соображений, и её сокрушало это Ларисино безразличие к собственному ребёнку, пусть пока не родившемуся. А её безалаберное отношение к своему здоровью просто убивало. На тему предстоящих родов она даже разговаривать не хотела. Напрасно Леля призывала её подумать о будущем, все мысли Ларисы упрямо были обращены в прошлое.
 Она вообще была такая вся: апатичная,  бесцветная,  несмотря на выпирающий живот,  щупленькая и худосочная. Нос вспух от бесконечных слёз. Леля недоумевала, как она с такой  инфантильной внешностью и вялым характером умудрилась стать артисткой. Невозможно было представить себе её более живой, подвижной, как невозможно было представить себе рядом с ней Сашу, настолько они являли собой полную противоположность.
 Чтобы отвлечь её от мрачных мыслей Леля, руководствуясь безошибочным женским инстинктом, придумала занять её домашней работой, конечно, посильной. Обычно ничего путного из этого не выходило, одни убытки, потому что очень быстро выяснилось, что она была безнадёжно неприспособленной к жизни.  Всё у неё валилось из рук, всё получалось из ряда вон плохо, за что ни бралась, всё безбожно увечила, а потом смотрела виновато, как побитая собака.  Леля прямо диву давалась, но, само собой,  никогда ей не выговаривала ни за прожжённую утюгом блузку, ни за сбежавшее молоко, ни за испорченное айвовое варенье. Ей простительно, считала она, ведь, брошенная родителями, фактически  она росла сиротой.
 А между тем роды ожидались со дня на день.

                Глава восьмая.


 В воскресенье поздно вечером – обычным, нагоняющим зевоту, ничем не примечательным вечером, - когда все уже разошлись по своим комнатам, и дом погрузился в тишину, Лариса разбудила успевшую уснуть Лелю и смущённым шёпотом сообщила, что у неё «кажется, отошли воды».

 Леля включила ночник.

 - Кажется или отошли? Лариса, а живот болит? – беспокойно переспросила она, садясь в постели.

 - Болит. Но в меру, – еле слышно проговорила та, и глаза её налились слезами.
 На неё страшно было смотреть; вдобавок её знобило.

 Всё ясно, началось,  заключила Леля, слушая, как Лариса вяло, с  запинками, описывает ей своё состояние, и не особенно вникая в смысл. Через пару минут они с Вадимом, у которого было достаточно чуткости притвориться спящим, пока Лариса в общих чертах обрисовывала физиологические подробности своего организма,  были уже на ногах и, не зажигая верхнего света, в бешеном темпе начали собираться.

 Однако вскоре стало ясно, что младенчик во чреве ведёт себя более чем спокойно и наружу отнюдь не торопится, так как схваток, по заверению Ларисы, у неё не наблюдалось, а просто она почувствовала себя не вполне здоровой.

 Втроём, с двух сторон поддерживая Ларису под руки, они вышли за калитку.

 Вдали был слышен ровный гул мотора. Где-то на соседней улице шёл грузовик.

 Вадим пошёл вперёд, чтобы взглянуть, не появится ли какой-нибудь транспорт. Но город давно уже спал, только стрекотали сверчки да  по дворам негромко перелаивались собаки. Сквозь ветви деревьев светила луна.

 Немного в отдалении на Пушкинской  стоял одинокий трамвай, ночующий в неположенном  месте. Вадим попробовал договориться с водителем, но тот заупрямился, кроме того, от него за версту разило спиртным, поэтому до больницы пришлось  идти пешком, благо, она была  в двух шагах от дома. Но всё равно всю дорогу Леле казалось, что Ларисе вот-вот станет совсем худо, и они не дойдут.

 Освещённое окошко в торце здания указывало на приёмный покой. Дежурившая акушерка – средних лет миловидная черноволосая женщина, приветливо расспросив роженицу, сразу провела её в смотровую комнату. На пороге Лариса, ухватившись за перила ведущей на второй этаж лестницы, беспомощно, как ребёнок, оглянулась и умоляюще посмотрела на Лелю. Потом, подавив вздох, на прощание кивнула головой. По щеке её скатилась слеза – одна-единственная. «Как на расстрел повели», - подумала не признававшая никаких сентиментальностей Леля.

 Закончив осмотр, который продолжался не более пяти минут, акушерка вышла к Леле с Вадимом и усталым тоном сказала им:
 - Ну, всё, ждите, граждане, пополнения.

 - А когда? – рискнула уточнить Леля.

 - Ух, вы какая! Когда... На всё воля Божья, - равнодушно ответствовала та.
 После чего увела Ларису наверх.

 Потянулись долгие часы ожидания.

 Перед самым рассветом Вадим уехал – ему обязательно надо было на службу, а Леля осталась.

 В вестибюле стояла торжественная и непроницаемая тишина, казалось, она тоже была взволнована происходящими событиями.

 Леля изнывала от нетерпения. Как же долго нет никаких сведений! Она то присаживалась на узенькую кожаную кушетку, застеленную простынёй,  ёрзая и буквально подскакивая, если открывалась дверь, ведущая в больничные покои, то, когда уже совсем было невмоготу сидеть на одном месте, озабоченно и беспокойно шагала по вестибюлю из конца в конец, нервно поглядывая на часики. Вскоре обыкновенное любопытство сменилось настоящей тревогой.

 Было без четверти десять, когда эта тяжёлая дверь в очередной раз со скрипом  отворилась, и появившаяся в проёме пожилая нянечка, сопровождаемая стойким запахом хлорки, сообщила:
   - Кто спрашивал о Стрельцовой? Вы, гражданка?  Поздравляю! Девочка у неё.

 Потом подошла поближе, тяжело шаркая ногами в мягких растоптанных тапочках без задников (видимо, её мучили боль в ногах) и, наклонившись к самому Лелиному уху, горячо зашептала:
 - Не волнуйтесь, с мамашей всё в порядке.

 Сказала так, будто поверяла щекотливую тайну за семью печатями.

 Она была худая и плоская, как доска, с болезненным перекошенным лицом и седыми, неопрятно выбивающимися из-под косынки волосами. Глаза за толстыми стёклами очков смотрели устало и безучастно.

 Осуществив свою миссию, нянечка тягомотину тянуть не стала и сразу потребовала причитающееся её суюнчи.

 Чувствуя себя до крайности неловко, Леля опустила в карман её халата мелочь, после чего нянечка с достоинством удалилась.

 Подавив искушение захлопать в ладоши и не скрывая довольной улыбки, она смотрела в спину этой женщины и думала: «Девочка! Как хорошо, что родилась именно девочка!» Теперь ей стало казаться, что она так и знала, что это будет девочка, по крайней мере, именно девочку она видела в своём воображении.

 С другой стороны, всё, что случилось в её доме в последние дни, - как же это странно и непонятно! Ведь неожиданно для самой себя она легко примирилась с Сашиным арестом, заставляя себя не думать о плохом, а попросту  сказав себе: значит, так полагается.
 Вдобавок ко всему теперь её всецело занимало другое.

 Выйдя из больницы, первым делом она зашла в кондитерскую  и выбрала для Ларисы на витрине подарочную коробку с конфетами – самую дорогую и нарядную из всех.

 Крупная дождевая капля попала ей за шиворот жакета. Она вздрогнула и поёжилась.

 Начинался дождь. А ведь накануне несколько дней подряд было тепло, даже чересчур тепло для этого времени года. Ей подумалось: как же это она раньше не обращала внимания, что у них в Ташкенте дождь всегда начинается одинаково – с такого знакомого запаха мокрой пыли!
 Упитанный сизый голубь с изумрудного цвета ожерельем вокруг шеи неторопливо и важно перешёл ей дорогу, на ходу склёвывая с тротуара крошки. Она остановилась, пропуская и провожая его глазами.

 Выложенная булыжником мостовая блестела мокрыми бликами. Говорят, дождь – это хороший знак. Хоть бы было так...

 Она шла домой, перебирая в памяти последние события, и прикидывала, что надо в срочном порядке приобрести для Ларисиной девочки. Пелёнки, распашонки, чепчики... Но первым делом – кроватку с верёвочной сеткой! И колясочку, чтобы гулять...  А ещё корыто для купания. И мягкую губку... Сколько же всего надо! Придётся побегать по городу.

 Через неделю Ларису с новорожденной выписали. Встречая её в вестибюле больницы, Леля по-родственному поцеловала её в щёку и приняла у давешней пожилой нянечки туго спелёнутый в одеяло свёрток.

 На дворе уже чернела ранняя ночь, когда пожаловали гости: Лиза с сыном.

 Лиза, с божественным цветом лица и не менее божественным цветом волос, безупречно красивая в новом платье цвета беж с россыпью золотистых пуговок, лёгком  габардиновом плащике и  замшевых туфельках, всегда такая суматошная, сегодня выглядела несколько сконфуженной.  Она уже успела забыть, как обращаются с младенцами, поэтому знакомство с новорожденной ограничилось тем, что Лиза отогнула кружево на чепчике, заглянула девочке в личико, вяло ей улыбнулась и причмокнула губами, после чего на всякий случай шикнула на Валерика:
 - Валерик, не озорничай.

 Валерик  подрос  и  превратился в хулиганистого златокудрого и розовощёкого головастого бутуза со слегка оттопыренными ушами, не по годам развитого и прехорошенького, как девочка.
   
 Его усадили за стол, дали  разрезанную вдоль и намазанную маслом баранку, налили в  чашку чаю, придвинули розетку с вишнёвым вареньем. Он большими глотками пил чай с вареньем, сопровождая сие нехитрое действие громким хлюпаньем, деловито откусывал от баранки и во все уши слушал разговор взрослых, а Леля неожиданно подумала: что это Лиза не научит его красиво себя вести в гостях? Видно, Лизе как всегда ни до чего нет дела! И сама же устыдилась своих мыслей. Господи, какой мелочно-раздражительной она становится! Неужели это из-за последних событий?

 Лариса спросила у Лизы о своей малышке:
 – Лиза, скажите, а почему она всё время спит? Так положено, что ли?

 Лиза одарила её лучезарной улыбкой и ответила:
 - Подождите, ещё наорётся. Пока ваша крохотуля спит, отдыхайте.

 Поскольку больше Лариса не смела задавать никакие вопросы, Лиза, наговорив много приятных вещей, какие обыкновенно говорят в доме, где есть новорожденные,  вскоре откланялась, небрежным жестом поместив себе на голову шляпку с большими полями и уводя за руку осовевшего от горячего чая Валерика.

 Прошло ещё два дня.

 Лариса, родив, стала совсем как ходячий скелет, кожа да кости; про таких говорят: дунешь – улетит. Страх не оставил её, наоборот, с лица не сходило озабоченно-тревожное выражение, а глаза - голубые, огромные, прозрачные, в пол-лица – смотрели отчуждённо, и неизвестно, чего в них было больше, – испуга или обречённости; на заботливую мать, как отметила для себя Леля,  она тоже не была похожа.

 Они были в комнате вдвоём, когда Лариса вдруг быстро, без интонации огорошила Лелю вопросом:
 - Куда нас с ней теперь? Меня в «Алжир», а её в приют?

 И стала приводить один веский аргумент за другим, что так оно и будет, вот увидите!
 Губы её – две бескровные полоски – скривились, она расплакалась и спрятала лицо в ладони. Плакала навзрыд, горько и безутешно, зажимая себе рот рукой, однако, постепенно упокоилась и утихла.

 Леля села рядом, заправляя ей за уши непослушные пряди волос и лёгким поглаживанием по спине утешая её.

 - Не плачь, а то молоко пропадёт. Чем тогда кормить будешь? – чтобы увести разговор в другое русло, сказала она.

 Она  подумала: «Алжир» – печально известный акмолинский лагерь жён изменников родины. Прямо таки сразу в «Алжир»? Смотрите, какая прыткая! Не велика ли честь?  Подумала не без злорадного удовольствия, однако, вслух про «Алжир» ничего не сказала, точно не понимала, о чём идёт речь. Когда тягостное молчание затянулось, она с невинным видом опять начала донимать Ларису вопросом:   
 - Господи, когда же ты выберешь ей имя? Пора малышку регистрировать.

 - Не знаю...

 Снова за своё; уже оскомину на зубах набила этим своим «не знаю...»! Ну, что ты будешь с ней делать? Просто никакого терпения не хватает!

 При её прямо-таки феноменальной пассивности Лариса, вместе с тем, была невозможно упряма. Леля не представляла, как к ней подступиться. Ларисино поведение её сбивало с толку.

 Тогда она придумала подослать к ней Вадима – свою палочку-выручалочку.

 - Лариса, вам надо обязательно, причём, в срочном порядке сходить выписать девочке метрику, - достаточно твёрдо, но вместе с тем ласково, сказал он. - А то непорядок. Из домоуправления придут, поинтересуются: чей ребёнок? Почему без документов? Сами ведь знаете этих крючкотворов. Они же не отвяжутся.

 Лариса спорить с Вадимом не стала. Она смутилась, покраснела, потом, вняв его разумным доводам,  послушно кивнула и сказала, как показалось Леле, нарочито подчёркнутым тоном:
 - Завтра схожу непременно.

 «Завтра схожу...». Леля скептически пожала плечами.

 Если бы она знала, что ждёт их завтра!

 На другой день - это был четверг - Леля чуть свет ушла на службу и Ларису видела мельком.  Та была спокойна как никогда, будто примирилась с собой, и это спокойствие бросалось в глаза. Вернувшись из конторы несколько раньше, чем обыкновенно – она собиралась замесить тесто для пирога – «утопленника», - Леля обнаружила, что Ларисы нет ни в доме, ни во дворе. Это её несколько удивило. Повсюду в беспорядке валялись пелёнки, другие детские вещички. Леля собрала их и аккуратно сложила в корзину для белья. Она не сразу  ощутила тревогу, тем более что девочка мирно спала в колыбельке. Мало ли что, не поднимать же сразу переполох?

 Но время шло, и беспокойство в конце концов одолело её.  Куда это Лариса могла деться в такой час?

 Она даже не погнушалась поинтересоваться у Сычихи, не передавала ли ей их гостья чего-нибудь на словах, а заодно попросила сделать потише радио, которое вот уже битый час орало на оглушительной ноте.  Та в ответ раскатилась пламенной речью о том, что  не нанималась следить за кем попало, что ей дела нет ни до этой девки, которая невесть откуда взялась, ни до её отродья, и вообще, ей некогда за всеми следить, ей надо собираться в дорогу, она к сестре едет, то бишь, на  родину. Леле ничего не оставалось делать, как только, выслушав до конца её тираду, с величественным видом прошествовать к себе в комнату.

 Вскоре девочка проснулась и расхныкалась; её лобик покрыла испарина.

 Встревоженная Леля взяла её на руки, напоила кипячёной водичкой из рожка, вытерла концом пелёнки капельки пота, перевернула подушку сухой стороной наверх, походила по комнате, укачивая и напевая колыбельную, и девочка вскоре затихла. Глаза её слиплись, и она снова уснула.

 В доме было почти тихо, только слышно, как завывало в трубе, да из кухни доносилась возня и топот Сычихиных ног по коридору. Вадим тоже пока не пришёл со службы.
 Девочка, завёрнутая в байковое одеяльце и перевязанная крест-накрест атласной лентой, была совсем лёгонькая, но у Лели с непривычки заломило спину. Она аккуратно, стараясь не потревожить, переложила её в кроватку, потянулась, чувствуя во всём теле истому, и подошла к окну, отодвинув штору и прислушиваясь к звукам во дворе.

 Вечерело. Осеннее солнце уже зашло за крыши, и в той стороне на небе рдело густое малиновое зарево, растекаясь окрест слабым отсветом.

 В дверь позвонили. Леля кинулась открывать, но это оказалась разносчица телеграмм баба Клава, Сычихина приятельница, – неряшливого вида  косматая старуха, к тому же слегка глуховатая, поэтому в разговоре ей всегда приходилось кричать и повторять всё по два раза. Леля поздоровалась и раздосадовано отступила к стене, пропуская её в переднюю. Баба Клава недовольно пошамкала губами, сняла галоши и в одних чулках засеменила по коридору в сторону кухни.

 Леля вернулась к себе и поплотнее прикрыла дверь, положив на порог овчину, чтобы не дуло. Время от времени она устремляла взгляд на часы-куранты, стоящие в углу комнаты.
 Осенний вечер темнеет быстро, оглянуться не успеешь, как на дворе уже ночь.
 Сложенный в несколько раз листок из ученической тетрадки  она заметила не сразу, потому что тот была наполовину спрятана вчерашней газетой.  И даже когда заметила, не придала значения, - мало ли какую бумажку Лариса оставила на комоде. Но что-то толкнуло её, тогда она, взяв записку,  подошла к свету и развернула.

 Гулко заколотилось сердце; по всему телу пробежала долгая дрожь.

 Записка содержала следующее:
 «Дорогие мои Леля и Вадим!
 Простите меня, если сможете. Мне известно, что я поступаю, как последняя трусиха, но больше не хочу, да и не имею права быть для вас обузой. Не знаю пока, куда я еду, не знаю, что ждёт меня. Одного прошу: сохраните мою девочку. Когда-нибудь я заберу её у вас. Тогда, когда всё утрясётся. Не вечно же всё так будет.

 Леля, я всё продумала. Зарегистрируй мою девочку на своё имя, будто это ты её мать, а Вадим – отец. В справке, которую мне выдали в больнице, я значусь, как Стрельцова Л. Ты ведь тоже – Стрельцова Л. Видишь, как всё удачно сошлось? Так что всё должно получиться.
 Ещё одна просьба: назовите её Шурочкой, то есть Александрой, в честь её родного отца, хотя я не имею права настаивать.

 Спасибо, что приняли во мне такое участия. Я прекрасно понимаю, что теперь навеки ваша должница. Пусть так. Но не вижу для себя и для моей доченьки иного выхода и не знаю иного варианта, как спасти её.

 Умоляю, Леля, сбереги мне её, пока я не буду иметь возможность забрать её себе.
 Лариса».

 Леля прочитала несколько раз, пока смысл написанного не дошёл до неё окончательно. Она почувствовала, как её бросило в жар, хотя печи в доме ещё не топили. Что за дела? Абсурд какой-то.

 Первым её инстинктивным побуждением было бежать на вокзал. Никаких чувств, кроме раздражения, по отношению к Ларисе она не испытывала.

 Леля сложила записку вчетверо, сунула её под газету и подошла к кроватке, стоявшей изголовьем к окну. Откинув штору, на подоконнике в бутылочке, прикрытой салфеткой, она увидела сцеженное молоко. Хорошо, она накормит девочку, когда та проснётся, а потом? Что ей делать утром? И что прикажете делать дальше? Хоть бы быстрей вернулся Вадим!
 В голове была сплошная путаница.

 Она один за другим проверила ящики комода, открыла гардероб - Ларисиных вещей не наблюдалось; не было и её чемодана. Справка из больницы лежала на видном месте  поверх стопки журналов. Вот тогда она и ощутила, насколько всё это серьёзно.

 Девочка снова проснулась.

 Чтобы скоротать время до прихода Вадима, Леле пришла мысль просмотреть и проверить все самые тайные уголки её тельца: и шейку, и под мышками, и попку, и ладошки, и пальчики.  Ведь она ещё не видела её голенькой. Стараясь прикосновениями не навредить малютке, она непослушными от волнения руками распеленала её, сняла распашонку, видимо, впопыхах надетую наизнанку, и тотчас её всю охватил прилив острой жалости к этой покинутой матерью бедняжке.

 Какое же у неё всё маленькое и хрупкое! Перед глазами всплыла измождённая фигурка Ларисы в небрежно запахнутом коротком шёлковом халатике, и её до невозможности  худые, физически слабые руки с тоненькими, как церковные свечи, пальцами.

 Соотнося факты, между поведением Ларисы во все предыдущие дни и её сегодняшним поступком даже без натяжки можно было усмотреть связь, но Леля её не усмотрела. Не усмотрела, потому что не хотела или действительно ничего замечала? Не исключено также, что Лариса задумала это уже давно; возможно, она просила позаботиться о своей дочке взглядом, просила всем своим существом, но Леля даже не пыталась разгадать её мысли. А ведь, если всё досконально сопоставить, это буквально бросалось в глаза...

 В её беспорядочные размышления вторгся голос Вадима:
 - Ну, как тут малышка?

 - Эта малышка теперь в нашем с тобой безраздельном пользовании, - доложила ему Леля.

 Она дала ему прочесть записку.

 Вадим нашёл, что ситуация – презабавная, а потом добавил, что этого следовало ожидать.
 Ночь была сплошным мучением.

 Несмотря на все ухищрения со стороны Лели, девочка напрочь отказывалась лежать в кроватке. Леля укачивала её три часа кряду, но она всё равно надрывалась от плача и только после полуночи мало-помалу заснула.

 Наконец-то они с Вадимом смогли обсудить сложившиеся обстоятельства. Леля вновь почувствовала, как много для неё значит Вадим. А ведь раньше такого не было. Раньше она просто спокойно позволяла ему любить себя и нисколько не удивлялась, замечая, что он читает её мысли, считая само собой разумеющимся, что они думают одинаково.

 Они лежали в постели. У Лели уже слипались глаза, когда он приподнялся и, склонившись над ней, чтобы видеть выражение её лица, тихо сказал:
 - Леля, ты сама всё прекрасно понимаешь. Ребёнок – это не каприз. Это - прежде всего зависимость. Постоянная. Ежедневная, ежечасная, даже, если хочешь, ежеминутная. А по поводу Ларисы... Не торопись с выводами. Не всё так просто...

 После последовавшего недолгого молчания напряжённым голосом (напряжённым от усилий сделать вид, что ничего особенного не произошло) Леля отозвалась:
 - Да, Вадим, я всё прекрасно понимаю. Поэтому я сегодня же попрошу в своей конторе расчёт.

 Теперь она и днём, и ночью должна будет неотлучно находиться при девочке.

 А летом, видимо, придётся снять дачу. В городе так душно!..

 Понимала ли она до конца, что все планы на будущее, которые она, невзирая ни на что, всё же строила, рухнули в одночасье? Видимо, понимала.

 Леля прижалась к Вадиму, обвив левой  рукой его торс, а правую подсунув под его тёплую щёку, как делала всегда после интимной близости, и уснула, а он лежал, припав губами к её макушке, всем телом ощущая изгибы её фигуры, и думал. Пусть она не любит его – не любит в том общепринятом понимании страстной до безумия любви, которая может завести куда угодно, и не смотрит на него обожающими глазами, как смотрела когда-то на своего Кирилла, всё равно они друг для друга самые близкие и родные; во всяком случае, у него ближе и роднее никого нет. А она? Правильнее всего то чувство, которое она питает к нему, назвать чувством благодарности, но и это немало, и ничего унизительного для себя он в этом никогда не видел...

 На другое утро огромными пушистыми хлопьями густо повалил снег; резко похолодало, даже пришлось затопить печи.

 Леля любила снег и всегда радовалась ему, тем более что снег в начале октября – для Ташкента это большая редкость. Рано пожаловала зима. К чему бы это?..

 Вадим перед работой пошёл договориться в детскую кухню насчёт питания для девочки.
 А днём в их доме нежданно-негаданно появилась Лиза, по случаю снега разряженная в коричневое тяжёлое двубортное пальто  и такого же цвета боты, с блёстками подтаявшего снега на меховом воротнике. Здороваясь, Леля коснулась губами лица подруги; щёки у той были красные от мороза, и вся она пахла снегом.

 Лиза разделась в передней. Смелый покрой её сильно декольтированного платья в Лелином представлении  никак не вязался с наступившими холодами, но Лиза есть Лиза.

 Предложив для приличия чаю, Леля сразу же с порога ей всё выложила и даже  показала записку.

 Лиза от чая отказалась.

 -  Вот вам здрасьте! – сказала она. - Да, её можно оправдать. Я только одного не могу понять: а при чём здесь ты?

 - А кто при чём?

 Повисла долгая пауза.

 Видимо, проснувшись от голосов, девочка, дотоле мирно посапывающая в кроватке,  зашевелилась и закряхтела.

 Они обе склонились над колыбелькой. Леля развернула одеяльце проверить, не мокрая ли малышка. Пока она доставала из корзины чистую пелёнку, девочка лежала, поджав к животу ножки с неестественно развёрнутыми в разные стороны ступнями.

 - Что-то дохленькая какая-то.

 Лиза состроила разочарованную гримасу.

 - Сама ты дохленькая! Просто щупленькая.

 Леля кинула в подругу короткий яростный взгляд, будто к стенке пригвоздила.

 - И за ушками какая-то короста. Как бы не золотуха оказалась... – как ни в чём не бывало, продолжив осмотр, сказала Лиза. - Так, значит, Шурочка...

 - Она никакая не Шурочка, - возмутилась Леля.

 Назвать девочку именем ненавистной Сычихи! Только этого не хватало. Неужели Лиза сама не понимает?

 - Да? – спокойно удивилась Лиза. - А как ты её назовёшь?

 И с воодушевлением продолжила:
 - Слушай! Карина – модное имя. Сейчас всех называют Каринами, ну, после того случая с челюскинцами... Хорошее имя, со смыслом...

 Лиза отвернулась от девочки, подошла к комоду и принялась вертеть в руках флакончик духов. Потом отвинтила крышечку, поднесла к лицу, понюхала. А Леля подумала: что за манера у её подруги – как придёт, вечно всё перетрогает, перепробует, перенюхает...  Причём, ей всё равно, что это: духи или банка с гуталином...

 - Нет, - сказало она Лизе. -  Карина – тоже не годится. Имя не для девочки, а для куклы. И вообще, не люблю я имён с тайным смыслом.

 - А Антонина? Вот была бы у меня девочка, я бы назвала её Антониной.

 - Ты что? Вот и радуйся, что у тебя Валерик. Антонины все грубые, как мужики, с мужицкими манерами и хрипят прокуренными голосами.

 - Много ты Антонин знаешь!
   
 - В школе знала одну.

 - Тогда как-нибудь по-новому. Сталина, Нинель, Эльмира, Арабелла… В духе времени.

 - Нет, Арабелла – так только кобыл зовут. Я хочу нормальное русское имя. Вот, я уже придумала: Забава.

 - Забава?  - Лиза изменилась в лице. - Леля, совершенно тебя не понимаю. Что это за имя для девочки? Ни уму ни сердцу. Собачья кличка какая-то.

 - А ты много собак по кличке Забава знаешь?

 - Всё равно. Свою дочь ты бы так не назвала.

 У Лели на этот счёт было собственное мнение. Она не собиралась ни убеждать, ни спорить; вопрос ею был решён окончательно.

 - Она и есть моя дочь, - тихо, но твёрдо сказала она - По крайней мере, пока. Всё, Лиза, не спорь, она будет Забавой. Я так решила. Я – мать и имею право.

 Леля решительным жестом отобрала у Лизы флакон с духами и возвратила его на место.

 Когда Лиза недоумённо воззрилась на неё, её голубые глаза в обрамлении густо накрашенных ресниц показались Леле стеклянными – точь-в-точь как на её воротнике из чернобурки.

 Что бы Лиза ни думала, отныне она, Леля, - мать. Она будет для этой крохи чем-то исключительным. Единственной и неповторимой... Мамой...

 Ни ей, ни Вадиму и в голову не приходило, что может быть иначе, а вот Лизе пришло.
 Когда Лиза собралась уходить, Леля натянула на губы улыбку и молча проводила её до передней, молча ждала, пока та обувалась и надевала перед зеркалом пальто. До калитки провожать, как всегда делала прежде, она не пошла. Даже на крыльцо не вышла.

 Вернувшись к себе, она проветрила после Лизы комнату. Уж очень у той крепкие духи, задохнуться можно! И вообще от Лизы вечно столько шума!..

 Вечером Вадим показал ей новенькую метрику, которую ему выписали в загсе.

 - Проничек Забава Вадимовна. Вот, мамочка, получай законную дочку! Теперь ты у нас мамочка...

 В ответ она лишь судорожно глотнула воздух.
   
 Леля уволилась с работы, вопрос с питанием тоже решился. Молоко для Забавы стали ежедневно брать на детской молочной кухне.

 Кроватку перенесли в спальню и поставили её в нише, отгородив от основного пространства ширмой,  потому что Леле это место показалось наиболее приемлемым, и комната стала смотреться ещё уютней.

 Короста на головке у девочки сошла через две недели.

 А ещё через какое-то время Леля,  на мгновение вырвавшись из той обычной канители, в которую погружается женщина, когда у неё появляется ребёнок,  сделала открытие, что постепенно эта кроха заполнила весь её мир, она и опомниться не успела. Как быстро она забыла о том времени, когда ей некуда было спешить, когда не было ни цели, ни надежд на будущее, и она смотрела на собственную жизнь, как на смятенное ожидание конца!

 Право же, всё в жизни преходяще.

 Теперь её всё больше и больше занимало только одно – возвращение Сычихи, которая уехала на Рязанщину проведать сестру и загостилась. Ведь от их соседки можно ожидать любую гадость, и ещё не известно, какая фантазия придёт ей в голову. Не хотелось даже думать об этом...

 Конечно, Леля постарается организовать свою жизнь, чтобы поменьше нарываться на её злобу, и всё же было бы неплохо, если бы Вадим всё устроил так, чтобы у них с Забавой не было никаких хлопот.

 - Вадим, придумай что-нибудь. Ты же глава семьи, как никак.  Чтобы она раз и навсегда прикусила свой поганый язычок.

 И Вадим придумал; оказывается, у него на этот счёт тоже были свои соображения, которые он до поры до времени старательно замалчивал...


                Глава 9


Если зайти на Госпитальный базар, названный так из-за близкого соседства с военным госпиталем, с  главного входа у площади - площади,  едва ли ни единственным и неоспоримым украшением которой многие годы подряд считается регулировщик, обладатель массивной, как у тюленя, туши, хохлацкого чуба, непомерных будёновских усов и бровей, будто припорошенная снегом хвоя, (да, да, это он самый, местная знаменитость, – тот, кто подобно Франциску Ассизскому,  всегда окружён голубями,  гуртом взмывающими ввысь от каждого его свистка), пройти мимо  зеркальной витрины и  рекламного щита парикмахерской, изображающего прилизанного зубастого хлыща в шикарном полосатом костюме с гвоздикой в петлице, протиснуться, не забирая ни вправо ни влево,  вдоль теснящихся друг к дружке  сколоченных из некрашеных досок торговых прилавков, миновать всегда оживлённый обжорный ряд, далее ухитриться славировать  меж лавок  ремесленников с разновеликими вывесками и в конце концов сквозь пролом в кирпичной ограде выйти с противоположной стороны, то очутишься словно в ином мире.

 Здесь, на задворках, в отличие от основной территории, где вполне терпимо и даже довольно привлекательно,  мало чего интересного, очень мало художественного или сколько-нибудь приятного глазу (разве что только луковка бывшей церквушки, торчащая среди крыш, как пест в ложках), и уж совсем нет ничего достопримечательного.

 Здесь, в глубине просторного общего двора, залитого нечистотами и огороженного от улицы  просевшим дощатым забором, среди яблонь и слив прячутся от постороннего глаза убогие лачуги, сколоченные рабоче-крестьянской беднотой на скорую руку, без дальнего прицела на будущее ещё в конце прошлого века, да так и не снесённые до сих пор.
 
 Здесь, в этом обособленном, замкнутом мирке,  и по сей день свирепствует разруха, удручающая и безнадёжная, а имевший глупость забрести сюда случайный прохожий страдальчески морщит нос и очумело оглядывается на еле-еле  сводящее концы с концами коренное население, напрочь лишённое надежды на перемену участи, которое к тому же в силу естественных причин постоянно пополняется. Эти базарные задворки, как всякий околоток, живут единой отдельной жизнью, напряжённой и озабоченной, а местные обитатели, сами того не понимая,  до странности походят друг на друга: на всех лицах, испостившихся, испитых, заострённых книзу, с тусклым, отсутствующим взглядом и песочного оттенка, туго натянутыми скулами одинаковый отпечаток подавленности и глухого смирения.

 Здесь, на отшибе, нет электричества и уличного освещения, а единственный уцелевший фонарный столб с ужасом ждёт своего часа. За водой здесь приходится стоять битый час в очереди возле огромной бочки, а самодельные печурки-сандалы жители предпочитают топить кизяком, который собирают по близлежащим закоулкам.

 Здесь воздух насыщен крепкими благоуханиями отхожего места, хлева и барды,  а земля под ногами сплошь усыпана гнилыми опилками и лузгой, от которых валит густой пар; да это и не земля вовсе, а так, просто мерзопакостное месиво, беспорядочно исполосованное следами колёс.

 Впрочем, одна достопримечательность здесь всё же имеется. Это трактир, в котором в любое время дня и ночи вместе с плошкой дешёвой брашны и шкаликом  запридухи за сущие гроши можно купить доступную любовь какой-нибудь малолетней оторвы; известно также, что по ночам там покуривают опий. На крыльце трактира  один из местных старожилов, полоумный калека с запавшими незрячими глазами, хлюпающим дыханием, воинственно торчащей бородёнкой и шамкающим беззубым ртом, ежеутренне с каким-то деловитым оптимизмом раскладывает свои нищенские регалии, словно это не злачное место, а паперть, следом садится сам, после чего на долгие часы впадает в оцепенение.

 Здесь, помимо трактира с застланной дырявой рагозиной  повалушей, устроенной в полуподвальном этаже,  уместился и небольшой караван-сарай с загоном для скота и  коновязью, где всегда стоят с полдюжины верблюдов, две-три колымаги на ослиной тяге, а вместе с ними и чёрная базаркомовская мотоциклетка; тут же валяются несколько оглоблей и дышел.

 По воскресным дням во внутреннем дворике караван-сарая собирается стихийный блошиный рынок; впрочем, стихийным он только кажется, а на самом деле здесь, как в любом серьёзном заведении, имеются свои законы и свои правила, нарушать которые не приведи Господи никому. Помимо чужих обносков здесь всегда можно разжиться первосортным товаром, были бы деньги, и щеголихи, естественно, из своих, исконных, поскольку чуждых индивидов здесь встретишь редко, не торопясь выбирают себе у знаменитого на всю округу  спекулянта Петьки-коробейника кто пару модных туфелек, кто отрез контрабандного левантина или драдедама на новое платье, каких не купишь в галантерее, а кто и бостон на мужнин костюм.

 Здесь  загорелые дочерна мальчишки в тюбетейках на стриженых под полубокс головах с лотков продают всякую шарабару, ассортимент коей поражает разнообразием. Это и глиняные свистульки, и шарики на резинке со смешным названием «йо-йо», и баночки со смахивающей на ваксу сомнительной фаброй, и папиросы, и расфасованный по кулькам тютюн, считающийся самым доходным товаром, и крошечные узелки с насваем, и  петушки на палочке, и шарики жареной кукурузы, и главный предмет детских мечтаний – изготовленное вручную заграничное лакомство «вафли» (ужасная преснятина, но, тем не менее, многим нравится).

 Здесь  любят устраивать индюшиные бои и состязания канатоходцев, горластая шайка огольцов у коновязи играет в ножички,  а из окон караван-сарая срамные девки пьяными голосами орут похабные песни; в общем, здесь всегда есть чем поразвлечься. И здесь же карманники, карточные шулера, мелкая шантрапа, гопники и прочая бесстыжая шарань творят свои богопротивные делишки, только успевай глядеть в оба, иначе в два счёта обчистят и даже как звать не спросят.

 А ещё здесь испокон веку обитает семья сторожихи тётки Дуси Климашкиной – опрятной, улыбчивой  женщины пятидесяти  с небольшим лет с простоватым лицом, коротко стриженными соломенными волосами, скрывающими дряблые щёки и низкий лоб, и бородавкой под носом, из которой, загибаясь в разные стороны, как усы у таракана, растут два жёстких волоса, добрейшей и милейшей, а посему свою службу цербера выполняющей абы как и  занятой тут же, у крыльца сторожки, торговлей семечками.

 Небольшая, приземистая сторожка с дождевыми разводами и пятнами плесени на пожелтелых стенах и единственным незашторенным окошком, за которым просматривается горшок с папоротником, притулилась у левой вереи ворот, среди прочих неприглядных городушек, так что её не сразу и заметишь. Рядом растёт огромный карагач с дуплами и наростами на стволе, на верхушке которого с давних времён сохранились пустые грачиные гнезда; один Бог знает, как они там держатся. А тотчас за массивными железными воротами начинается обсаженная старыми ветвистыми деревьями широкая аллея,  в любое время суток  тихая и почти безлюдная, от которой в обе стороны вавилонами убегают кривые переулки и тупички, многие из которых так и остались безымянными. Мостовые здесь, как и в любом похожем неприглядном местечке, неровные, с колдобинами, а в дощатых тротуарах  нередко попадаются щели размером с ладонь.

 Муж тётки Дуси, Маркел Климашкин, незлобивый и безобидный пьянчужка, когда-то трудился носильщиком на вокзале и был с головой в работе, пока не попал под маневровый паровоз. Говорили, сам виноват, потому что лёг немного вздремнуть в неположенном месте; впрочем, не умри он вовремя такой бесталанной смертью, его всё равно вскоре бы доконала водка, которой он после трудовой смены восстанавливал душевное равновесие.  Тётка Дуся, будучи в то время беременной третьим сыном, препроводив останки мужа на Боткинское кладбище и предав их земле, в положенный срок благополучно разродилась от бремени, после чего целиком посвятила себя детям. Будь она помоложе и поэнергичней, то, наверное, постаралась бы составить себе новую партию, тем более что её отличал не только живой не по летам ум, но и покладистый характер. Первое время она всё же питала надежду, что подвернётся ей какой-нибудь приличный человек  из её круга, вдовец или разводок, с которым у них сладится, она пойдёт за него, глядишь, ещё и детишек нарожают, да, видно, не судьба.

 Старший её сын Тихон, на момент повествования - мужчина в возрасте слегка за тридцать, тем не менее до сих пор неженатый, обладатель грузной, расплывшейся плоти с мощным багровым  загривком и бычьей шеей, прокуренного голоса, усыпанной веснушками физиономии и огненно-рыжей, как у ковёрного в цирке, шевелюры, служит банщиком. Кулачища у этого ражего детины, само собой, увесистые, однако, кожа на тыльной стороне ладоней  рыхлая и белая, словно разваренная картофелина, а пальцы раздуты, как сваренные на пару сосиски; на них вытатуирована фраза, которую совестно произнести вслух. Держится он всегда с достоинством, и с этим приходится считаться, особенно, если учесть, что местный люд, в общем-то, не питает особого расположения к семейству Климашкиных. Летом Тихон предпочитает показываться на публике в чёрных сатиновых шароварах с отливом, полосатой тенниске и спортивных тапочках, зимой – в более представительном виде: твидовом пиджаке с набитыми ватой плечами, белой рубахе со шнурком на шее вместо галстука, брюках со стрелками и ботинках на гуттаперчевой подошве; между прочим, носки он всегда подбирает в тон туфлям и имеет привычку в петлице носить бутоньерку.  Мало того, что он - мастер заговаривать зубы и пудрить мозги женскому полу, что и так даёт всякой шушере обильный материал для насмешек и солёных шуточек, он ещё и смерть как любит произвести на вас неизгладимое  впечатление своей гарцующей походкой, особенно, если вы – молоденькая барышня, или с непринуждённой развязностью щегольнуть  перед вами подозрительно жёлтой фиксой, а то и пустить ею вам в глаза россыпь солнечных зайчиков. Тётка Дуся старшим сыном по праву гордится, ибо в их семье  принято считать, что он, как и покойник-отец, живёт своей работой,  оттого относится к нему с излишним почтением, как к неродному, уважительно величает Тихоном Маркелычем, даже слегка побаивается, хотя он неизменно с нею добр и ласков. При всей его склонности к фатовству и выкомуристой манере выражаться, человек он, в общем-то, неплохой, вовсе не задавака и не хлыщ.

 Другой сын тётки Дуси, Лаврушка-урод, почти всегда околачивается неподалёку от матери; из-за детского паралича он кривобокий,  с иссохшими кистями рук и скрюченными пальцами, передвигается кое-как, вразвалку, и ступает носками внутрь. Левую руку он всегда держит прижатой к груди, будто она совсем немощная, хотя это не так, правой  при ходьбе режет воздух характерными широкими взмахами сеяльщика; брови у него при этом ходят ходуном, а язык вывален наружу. Каждого встречного он окатывает тяжёлым взглядом исподлобья: мол, рули отселева, паскуда, бездельник, контра, буржуй недобитый, покуда не схлопотал в рожу. В отличие от старшего брата он  - блондин, и на Тихона совсем не похож, хотя такой же веснушчатый. Судя по застывшей на лице гримасе, страстотерпца непрестанно мучают дикие боли, а из ощеренного рта с выпяченной нижней губой, открывающей ярко-красные беззубые дёсна, на воротник его  старомодной долгополой бекеши непрерывной нитью течёт слюна. Говорит он редко, да метко; по преимуществу это поганая нецензурная речь, из-за болезни – тягучая и клейкая, как гудрон. Обитатели околотка знают, что тётки Дусин Лавр -  Богом обиженный, или, по-простому говоря, с придурью, и что его лучше не трогать – «этот припадочный», как его тут называют,  обязательно подымет хай из-за пустяка, потом не отвяжешься, но за спиной не упускают случая позубоскалить:
 - Нет, вы видели? Видели? И так мочи нет смотреть на этого Дуськиного выродка, так  этот раскоряка ещё сопли распустил, чтоб уж совсем противно было.
 
  - И не говорите! Что за мерзкий тип, глаза бы на него не глядели!

 Мать в таких случаях не вмешивается, лишь сокрушённо качает головой или страдальчески охает. С ней Лаврушка держит себя подчёркнуто грубо, если не сказать по-скотски, и выражается так же грязно, как с посторонними. Невзирая на то, что ходьба для него – процесс довольно мучительный, и при каждом шаге торс его круто кренится в левую сторону, изредка  он всё же отлучается от неё в ближайшую пивнушку, где проводит время в обществе себе подобных, и тогда тётка Дуся  не находит себе места. Её колотит от страха, как бы его за нарушение общественного порядка не поместили в узилище, а иногда она даже молится до изнурения за спасение его души, хотя в Бога особенно не верит. С тягостной озабоченностью всматривается она в темноту за окном; когда же он, матерно ругаясь, пьяненький вдрызг и мокрый как мышь, с красной рожей и бессмысленным взглядом возвращается в сторожку, щёки её заливает счастливый румянец. Она что-то по-свойски ему выговаривает, ловко раздевает и, проявляя незаурядную физическую силу, самолично укладывает спать, после чего Лаврушка вплоть до следующего вечера пребывает в отключке, никакой, как куль, валяясь на кровати.

 Младший сын тётки Дуси, названный в честь покойного отца Маркелом, в обиходе - Мурик, ученик начальной школы,  такой же белобрысый, веснушчатый и низколобый, с круглым как блин лицом, безвольным подбородком и бородавкой на верхней губе, как две капли воды похож на мать; может быть, за это внешнее сходство, а, может, за то, что он у неё последний, к тому же появился, когда уже и не ждали, и по возрасту скорее годится во внуки, что дополнительно родит в доброй женщине чувство вины, тётка Дуся выделяет его среди своих сыновей и пестует особо. Зимой, к примеру, радея о его здоровье, она, вопреки его категорическим возражениям, кутает  поверх тужурки  в свой тёплый полушалок, а, провожая в школу, тайком от Лаврушки и особенно от Тихона, суёт ему за пазуху баранку или яблоко, или что-то ещё. Учёба в школе, к слову сказать, в их семье в чести никогда не была; тётка Дуся против школы, в общем-то, ничего не имеет, хотя мало придаёт ей значения, оттого разгон за неудовлетворительные оценки Мурику  не устраивает и даже ни разу не задалась вопросом, выйдет ли из её поскрёбыша что-нибудь путное. Лишь бы не болел, был одет, обут, накормлен и ладно. Поэтому Мурик, особым умом не отличающийся, над учебниками долго не корпел, учился из рук вон плохо и за три года с грехом пополам осилил азбуку и азы арифметики. Так и рос – неумехой и лайдаком. Среди прочих жизненных удовольствий он недавно открыл для себя игру в карты, и пока эта забава ему не прискучила, отдаётся ей сполна, если, конечно, у него наличествуют деньги и подходящее настроение. Собственно, оно у него бывает частенько, особенно, после субботней бани; к слову сказать, в баню они с матерью ходят на Тезикову Дачу, хотя это и несколько неудобно, но зато именно там служит Тихон.

 В сторожке имеется ещё один обитатель – хмурый, ослепший на один глаз, беззубый и почти совсем оглохший пёс дворовой  породы по кличке Мартын; одним словом, пёс этот никуда не годен, и за что, собственно,  особое удовольствие тётке Дусе доставляет называть его «ледащим приблудой». Он хоть и младше Лавра года на два, в то же время, по собачьим меркам находится в весьма преклонном возрасте. Чем он ещё жив  – непонятно; обычно он не поднимая морды лежит возле крыльца, изредка перекладывая свою дряхлую плоть на другой бок, да ещё  иногда, в охоточку, вычёсывает из шкуры блох, однако, подходит к этому полезному занятию весьма формально. Если на крыльце сторожки появляется редкий гость, он глубоко втягивает носом воздух, пытаясь по запаху узнать человека, и глухо ворчит, поскольку испытывает к чужанам не больше симпатии, чем они к нему.

 Через дорогу, особняком к сторожке и другим базарным постройкам, подальше от обжитого места стоят скобяные и столярные мастерские; здесь же и москательная лавка, где продают стеариновые свечи, керосин, поташ, карболку, креозот, рыбий клей, веретённое масло и прочую химию. За ними прячется безыменный овражек, оставшийся в этом месте с доисторических времён, по дну которого почти всегда течёт ручей.  Ложе ручья густо усеяно не только обкатанными водой булыжниками, но и бутылочными осколками, а то и жестяными щепами с острыми зазубринами, поэтому мало кто из смельчаков решается переходить его  вброд. Летом ручей мелеет, его кишащие амфибиями берега  сплошняком зарастают бодяком и почечуйной травой, а драчливые мальчишки чуть ли ни каждый день устраивают в этих местах потасовки. Зимой, когда вода в ручье вздыбливается и меняет цвет с изумрудного на бурый, здесь всё тонет в непролазной грязи. Сухое лето и волглая зима, другого времени года здесь попросту не бывает;  местные жители к этой специфике давно привыкли и принимают  как данность, кроме того, если пораскинуть мозгами, то можно отыскать в этом ряд неоспоримых преимуществ.

 В предутренние часы над овражком частенько висит густой наволок, голубовато-белёсый, как снятое молоко, а в четверть версты вверх по течению ручья возле запруды на упёртых концами в берега жердях сооружён утлый чигирь – весьма немудрёная конструкция, состоящая из вала и деревянного колеса с укреплёнными на нём двумя дюжинами черпаков. Отсюда, с возвышения, открывается чудесный вид на кукурузное поле, в ветреные дни подёрнутое лёгкой зыбью.

 Если не обращать внимания на смрад, идущий от тины и гниющей мелкой рыбёшки, а также не считать того, что вам до смерти досаждают кровососущие твари и набившее оскомину верещание циркулярной пилы, пейзаж, в общем-то, неплох и даже радует глаз,  особенно после малоприглядного зрелища базарных задворок. Портят его только прочерченная вдоль берега раскисшая колея и идущие от неё вкривь и вкось глубокие безобразные рытвины, неизменно  запруженные стоячей водой. Чуть ниже чигиря сооружены мостки, а от них поперёк ручья кое-как брошен горбыль с перильцами по бокам. И мостки, и горбыль сильно пострадали от непогод и запятнаны утиным помётом, поэтому красоты нисколько не прибавляют, но зато приносят насущную пользу. Появились они здесь после того, как старый мост с деревянными сходнями, шаткий и подгнивший снизу, смыло одним из весенним паводков. Возле мостков сложены аккуратные штабеля свежераспиленных досок, потому что отсюда до столярных мастерских  рукой подать. И здесь же наличествует небольшой, огороженный сеткой, птичий двор. Всё, это – окраина города. Дальше, за кукурузным полем, вплоть до дальней гряды холмов, простираются нетронутые целинные земли, на которых плещутся по ветру похожие на седые кудельки метёлки ковыля.

 Пойдя от базарных ворот по одной из боковых улочек мимо застывшей в угрожающей позе водонапорной башни, следом свернув за пивной ларёк, далее – сквозь пролом в городьбе и мимо поставленных стоймя друг на дружку бочек с бардой, если постараться не сбиться с пути, то в конце концов можно попасть на Паровозную улицу, просторную и  одновременно тенистую, поросшую раскидистыми чинарами и выстроившимися в ряд пирамидальными тополями, посаженными ещё в прошлом веке, когда этот земельный надел ещё только начинал застраиваться; а названием своим улица обязана первым поселенцам – служащим путевого хозяйства железнодорожной ветки Оренбург -  Ташкент.

 Чем дальше вы отходите от базара, чем меньше ощутимы его одуряющие запахи и чем слабее слышен звук циркулярки, тем разительнее меняется облик улицы, и уже вряд ли у кого повернётся язык назвать эти уёмистые, добротные строения лачугами. При каждом доме здесь наличествует широкая деревянная веранда, увитая, где плющом, где виноградом, где ипомеей, где каприфолью - это уж кому как нравится, а за высоким забором прячется непременное большое подворье. Некоторые дома вдобавок ещё и с мезонином, окошко которого затенено нарядными  шторками с затейливым набивным рисунком.  Возле ворот кое-где имеются детские качели, сооружённые на скорую руку из подвешенной на суровом шпагате струганной доски или старой автомобильной шины.

 Если спуститься  по этой улице почти до самого конца, до пересечения с седьмым по счёту переулком, пройти ещё шагов тридцать и свернуть в первый слева тупик, то упрёшься в  серые  деревянные ворота с узорными плашками и прорезанной сбоку дверцей, рядом с которыми высится шест от «гигантских шагов». За выкрашенным белой краской  кирпичным забором  хорошо просматривается красный шиферный скат крыши громадного дома, само собой, в один этаж, поскольку других здесь не строят, именуемого в народе куроцаповским – по фамилии бывшего владельца. Он окружён со всех сторон садом, конёк крыши украшен флюгером вальящатой работы, под застрехой приютилось ласточкино гнездо, а полукруглое чердачное оконце облюбовали голуби.

 Сразу за воротами, снабжёнными надёжной щеколдой и бронзовой ручкой затейливой формы,  полированной множеством рук, под развесистой орешиной примостился небольшой  флигель в одно окошко, через которое выведена дымоходная труба от самодельной железной печурки. А в самой дальней части сада неподалёку от калитки, низенькой и скрипучей, которая ведёт в один из узких проулков,  нашлось место для сложенной из саманного кирпича кладовки,  запираемого на амбарный замок дровяного сарайчика и других надворных построек.  Здесь держат садовые инструменты, бочки для сбора дождевой воды, деревянные чурбаны для хозяйственных нужд, лестницу-стремянку, а ещё удобрения и химикаты, поэтому здесь всегда докучливо, до слёз, разит дустом, которым по весне опрыскивают деревья.

 При доме, само собой, имеется застеклённая веранда, снабжённая шпалерами для винограда, и решетчатая галерея, на которую ведёт крутая лестница. При необходимости в самое пекло и веранда, и галерея дополнительно осеняются навесами из бело-синего затрапеза.
 С приходом весны в разгар цветения вишен и яблонь (преимущественно это яблони  сорта кандиль – продолговатой формы, с гладкой блестящей кожицей и розовыми бочками), когда сад наполняется ровным пчелиным гулом, рамы на веранде полагается вынимать, а проём затягивать мелкой сеткой; как правило, это происходит незадолго до Пасхи.  Забегая вперёд, следует сказать, что обычай этот с годами нисколько не поменялся и носит официальное название «впустить в дом весну». На второй неделе апреля, следуя всё тому же давнему обыкновению, в саду вскапывают грядки, подрезают виноградник, белят деревья, мульчируют землю.

 Сам дом, выстроенный не за страх, а за совесть, весьма поместителен и преисполнен достоинства, хотя, надо отметить, и лишён избыточных архитектурных прибасов. Прежде всего в глаза бросаются его непомерно высокий каменный цокольный этаж и побеленные извёсткой толстые звуконепроницаемые стены с  рядом окон, ставни и наличники которых расписаны в лучших традициях русского зодчества.

 Внутреннее убранство также поражает просторностью, уютом и, особенно, – привередливостью отделки, но ровно настолько, насколько позволяют приличия.  Это и облицованные бело-голубыми изразцами печи-голландки, и лепные потолки с прихотливыми розеттами, и хитрым способом развешенные высокие зеркала в резных рамах, которые создают оптический обман бесконечности пространства; но в первую очередь это паркетные полы, требующие за собой особого ухода, из-за чего в давнишние времена в дом полагалось каждую неделю приглашать полотёра, который не щадя ног их умащивал и надраивал до атласного блеска.

 Дом этот более четверти века назад был возведён путейским ведомством для семьи столичного чиновника из курирующих органов  по фамилии Куроцапов (причём, в кратчайшие сроки и под его непосредственным присмотром), который  сумел создать себе репутацию энтузиаста и человека неукротимой фантазии.  Про этого чиновника потом ещё долго рассказывали удивительные вещи, будто бы он не просто пассивно наблюдал за строительством со стороны, а распоряжался всем на месте и даже принимал самое непосредственное участие в разбивке каждой куртины в саду. Его по-наполеоновски грандиозные планы и степенный вид, когда он наособицу от всех, подчёркнуто не сливаясь с остальным кагалом, с деревянным аршином-складнем подмышкой прохаживался по стройке и зычным начальственным голосом, вгоняющим в оторопь даже самого архитектора,  чего уж говорить об остальных, отдавал команды, вызывали уважение у любопытствующих соседей. Поговаривали также, что это был эстет и гурман,  каких поискать, а посему любил комфортабельную жизнь, красивых женщин, вещи отменного качества, охоту, изысканные заморские вина, первосортный  табак, и что будто бы  в его заветном ящичке водились даже гаванские сигары марки «Ramon Allones» и что ящичек этот был не абы какой, а особенный, антикварный, из сандалового дерева с инкрустациями из слоновой кости, вдобавок на гнутых ножках.  Он не просто умел жить, он, как второй Сарданапал, обладал редкой способностью наслаждаться жизнью, каждым её моментом, а его здоровый цвет лица и умеренная полнота говорили о том, что и жизнь питает к нему ответные чувства. Дела его шли в гору, это не подвергалось сомнению, и деньжата у него водились немаленькие, однако, невзирая на говорящую фамилию, вряд ли кто мог упрекнуть его в мздоимстве, хотя, вместе с тем, человек  он был отнюдь не щепетильный, ни  в чёт,  ни в сон, ни в чох не верил, и заботился не столько о том, как не замарать честь мундира, сколько, в первую очередь, о том, как  угодить своей придирчивой хозяюшке.

 Он посватался к ней, когда она была очаровательной бездетной вдовушкой с хорошеньким кукольным личиком, молоденькой и кокетливой, отягчённой одной единственной заботой – как можно быстрее подыскать себе нового мужа, а то того и гляди останешься на бобах; причём, посватался вопреки воле родителей, и ни разу об этом за последующие годы не пожалел.

 Хозяюшка с челядью, сундуками, набитыми до отвала добром, и громадными, стянутыми широкими ремнями  кофрами, полными мудрёных туалетов, прибыла на всё готовое и тотчас забрала бразды правления в свои руки. Ведать большим хозяйством было ей не внове, ведь, тезоименная – ни много ни мало! - самой Богородице, она была из полтавских колокольных дворян  и во всякого рода  апарансах разбиралась с детства. Голосистая, как все малоросски, мягкотелая и круглолицая, черноокая и бровастая, с живым румянцем на щёках, несколько крупная телосложением, хотя в летах ещё довольно молодых,  с оплывшей талией и пышными боками, она мало заботилась о собственной фигуре, равно как и о собственных манерах, но насчёт того, что касалось хозяйственных затей, это была дама с большими претензиями и с не меньшими запросами.

 Кроме вышеупомянутых чиновника и его хозяюшки в семье имелись также сын-подросток, вчерашний гимназист, матушкин любимчик, про которого она постоянно всем твердила, что он - сама доброта и кротость, не ребёнок, а золото,  и дочь пятью годами старше –  барышня, несомненно, даровитая, хотя и несколько своенравная.

 Сын, похожий на мать и  одновременно на недавно оперившегося птенца, готовился продолжить образование, поэтому ежедневно с девяти часов до полудня проводил время за занятиями со специально нанятым педагогом, немецким эмигрантом. У него была несоизмеримо большая и круглая голова  (шевелюра на такой голове обычно сидит точь-в-точь, как парик на болванке) и приземистое туловище с длинными конечностями. Лицо  его с крупными, размазанными чертами, полными губами, влажным воловьим взглядом и  вечно подтекающим носом обычно ничего не выражало. Ходил он  преимущественно в кургузом клетчатом пиджачке  и застёгивающихся под коленками  брючках-гольф, тоже клетчатых, демонстрируя публике поросшие редкими длинными волосами жилистые ноги и дополняя наряд головным убором, всякий раз разным; за эти короткие брючки его почему-то причисляли к скаутам, хотя у скаутов определённо были другие.

 Дочка пошла отнюдь не в мать и даже не в отца. Она была белокожая, грациозная и хрупкая телосложением, с тонкими запястьями, нежными чертами и простодушным взглядом светло-карих глаз из-под вытянутых в ниточку  бровей. По настоящему красивы у неё были тёмно-каштановые локоны, тяжёлые, с маслянистым блеском, а вздёрнутый носик добавлял её ореховому взгляду задора и смелости.  Из-за какой-то сомнительной болезни позвоночника по настоянию столичных врачей два года перед этим она прожила в гипсовом корсете по самые уши, поэтому вполне логично, что теперь  торопилась наверстать упущенное.  Будущее сулило ей в лучшем случае доброго мужа, а ей хотелось большего. Предполагалось, что  для барышни её круга утруждать себя работой не приличествует, а учиться на каких-нибудь пристойных женских курсах, чтобы потом сделаться фельдшерицей или учительницей,  ей было скучно и неинтересно. Лодырничать тоже не пристало, поэтому она – такая затейница! - выбрала-таки для себя занятие по душе: устроилась актрисой в любительский театр, благо, их в Ташкенте было на любой вкус. В той среде, в которой она вращалась, это было не принято, и родителям оставалось только хлопать глазами от изумления.

 Можно сказать, что ей страшно повезло, потому что в новой постановке ей сразу же доверили играть роль Шахерезады,  и она раскрылась в ней во всей полноте своей натуры, ведь эта роль, кроме всего, предполагала и короткую сорочку из газа, и  полупрозрачные шальвары, стянутые вокруг щиколотки и украшенные по низу золотистой тесьмой, и увенчанный  плюмажем из павлиньего пера белый атласный тюрбан, и расшитые бисером парчовые остроносые туфельки без задников. О, разумеется, она имела несомненный успех! Когда она во всём блеске своей роли впервые вышла на сцену, по райку пронёсся восторженный гул поощрения её таланту.

 Другие роли были не столь впечатляющи, как Шахерезада с её дозволенными речами, но тоже вполне приемлемы. К примеру, Галатея в последующей засим скандальной премьере; роль  - даром что без слов, зато одними из её составляющих были роскошный эгрет в волосах и туника из невесомого шифона с длинным треном, присобраная под грудью в изящные защипы и заколотая на плече аграфом в виде опрокинутой восьмёрки.

 Попутно она влюбилась в режиссёра ревю, надменного молодого человека с сатанинской внешностью и ленивыми манерами, ходившего в бархатной блузе с пышным бантом в горошек, хотя события из этого не делала, тем более что всё это у неё скоро и легко прошло, а его наружность стала вызывать в ней пароксизмы неудержимого смеха. Ну, влюбилась, ну и что такого? Влюбиться, как стакан воды выпить.

 Дальше – больше; очень скоро она завела близкую подругу-наперсницу, тоже из театральных, бойкую девицу с плутоватым взглядом комической гризетки, напрочь лишённую предрассудков, начала подражать ей во всём и не заметила, как нахваталась у той дурных манер, к стыду и отчаянию отца с матерью стала  мазаться, душиться мускусом, курить,  пить ликёр, выучилась танцевать танго, петь ненатуральным голосом «Очи чёрные» и завела свиту поклонников. Ко всему,  в своей грим-уборной она не стеснялась щеголять неглиже, с бумажными рожками в волосах, и в таком виде, в божественной позе полулёжа на кушетке-рекамье, принимала от поклонников цветы. А что самое возмутительное, теперь она сплошь и рядом являлась домой с опозданием, за обедом в общем разговоре участия не принимала, надолго погружаясь в раздумье, а на невинный вопрос родителей: «Изволь доложить, дочь, где была и с кем?» - однажды вознегодовала так, что они уже и не рады были, что спросили. На все остальные их доводы внять голосу разума она лишь презрительно дёргала плечиком и в довершение дошла до того, что позволила себе родного отца за его приверженность консервативным ценностям обозвать ригористом. Это было уж слишком. Стало понятно окончательно: дочь задурила. Послали за  батюшкой. Отец Владимир сочувственно выслушал их истории, однако разражаться филиппикой не стал, а посоветовал не рубить с плеча и положиться на Божью волю, мол, всё само образуется. Он был не особый охотник вмешиваться в житейские дела своей паствы и кого-либо школить. Всё же общими усилиями им удалось справиться с ситуацией, и  после полудюжины просветительных бесед, проведённых в её спальне, заблудшая овечка наконец сочла своим долгом подчиниться воле родителей. Надолго ли – одному Богу известно, но она, отнюдь не расположенная следовать чьим-либо советам, пряча лукавые глаза, клятвенно уверила их, что навечно.  Тема, разумеется, не была исчерпана, но родительская тревога не находила в ней сочувствия. Она была барышня понятливая, не без чувства юмора, и в их семейных отношениях  ей улавливалась какая-то аналогия из Святого писания, только она никак не могла вспомнить – какая.

 Пока суд да дело, подоспела новая забота. Не успели  оные чиновник с хозяюшкой обжиться в новом доме, вдосталь погреться на ташкентском солнышке, налюбоваться на осиянные красавицей-луною южные ночи,  полакомиться щекастыми яблочками из своего сада и насладиться вливающимся в окна цветочным ароматом, как  главу семейства отозвали назад, в Петроград. И тут уж ничего не поделаешь, чиновник -  лицо хоть и штатское, всё равно подневольное.

 Бывший не в меру категоричным насчёт всякого баловства, однако ж, вместе с тем политикой особенно не увлекающийся и вольномыслящим  - Боже правый! - никогда не слывший, он за ходом событий в стране следил неохотно, тем более что к нему это не имело никакого отношения, оттого многое упустил из виду. А, между тем, начинался 1917 год,  то тут, то там творились всякие бесчинства, мир, который и без того уже давно непрочно стоял на ногах,  пошатнулся и покатился кувырком, страна вступала в эпоху перемен, светопреставление началось, и Великий Октябрь уже наступал на пятки.

 Ему отвели ровно три месяца, чтобы покончить с делами. Перед отъездом встал резонный вопрос: как быть с домом? Понятно, что в силу веских причин нового хозяина на такую махину за столь короткий срок найти не удастся, поэтому положение было не то чтобы совсем безвыходное, однако ж,  отнюдь непростое.

 За недостатком времени даже сначала было подумали о сдаче внаём.

  - А что, муж, если нам попробовать приискать приличных квартирантов? Надобно справиться. Может, тебе стоит в управе похлопотать, – проникнувшись неопровержимой серьёзностью ситуации и немного поразмышляв, осторожно предложила хозяюшка.
 
  - Как же, как же! «Приличных»! – с готовностью отозвался благоверный; засим последовал смачный плевок. -  Да полно тебе, жена, в самом деле! Я тебя умоляю! В своём ли ты уме? Удивляюсь, что это тебе взбрело! Хлопочи, не хлопочи, где ж таких взять?

 С годами он очерствел, обзавёлся дурной привычкой фрондёрствовать, охаивая всё и вся, а его понятия приобрели явно пессимистичную, если не сказать циничную, окраску, и всё-таки,  невзирая ни на что, между супругами царило глубокое согласие, допускающее лишь лёгкую перебранку, не больше того, когда каждый упорно держался своего мнения.

  - И ещё, - продолжил он своё ораторство, - мало того, что крупный куш с них не попросишь, за жильцами-то глаз нужен. А то эти канальи, поди, без всякого зазрения разворуют, растащат всё, потом концов не сыщешь.

 Он представил себе, как это  будет, и им заранее, так сказать априори,  овладела паника; всё же у него хватило присутствия духа  взять себя в руки.

 Неделю или две оный чиновник пил гофманские капли и скрёб красный от прилива крови затылок,  так и эдак раскидывая мозгами и перебирая в уме все возможные варианты, после чего, ещё раз выслушав увещевательные речи своей расчётливой хозяюшки, дольше ломать голову не стал и постановил, не откладывая до лучших времён и не заламывая чересчур больших денег, постараться как можно быстрее распродать недвижимое имущество по частям, может быть, даже в рассрочку. Если учесть, что с финансами у населения в тот год стало туго, воистину, это было соломоново решение!

  - Нуте-с, любезная моя хозяюшка, не сочти за блажь, но как ни крути, а поспешать придётся. Вот и весь мой сказ, - резюмировал он свою мысль. - Причём действовать, я тебе скажу, нужно архиосмотрительно, а то поди разбери, с кем поимеешь дело. Как бы не надули шельмы.

 Немного погодя, изучив смету предстоящих расходов, на семейном сходе обговорили также и цену, чтобы ненароком не промахнуться. Господин Куроцапов, хоть и слыл  мотом, но деньгам счёт всё же знал.

 Что ж, сказано – сделано. Несмотря на то, что страна вела войну, и хорошие рабочие руки найти было трудно, дом заново выбелили снаружи и подновили изнутри. Кроме того, произведя кое-какую перепланировку, перегородками поделили на четверти, а  снаружи дополнительно обстроили деревянной галереей и удобными лесенками, вынеся их на подпорках в сад; следом за этим в каждой части прорубили самостоятельный выход, обив новые двери чёрным коленкором и снабдив каждую весёленьким колокольчиком, так что теперь вместо одной парадной двери, их стало четыре. Попутно привели в порядок сад, хотя он и так стараниями садовника содержался в должном состоянии, и всюду для большего блезира расставили новенькие чугунные скамьи. Стоял конец февраля, но погода по здешнему обыкновению была апрельская, тёплая; ночами гремели грозы и хлестали ливни, к утру дождь оседал на оконных стёклах крупными каплями, которые быстро испарялись, а уже к полудню опустевшие, поскольку обстановку вместе с кое-каким имуществом  распродали, и наново отделанные комнаты заливало неистовое солнце. Больше канитель тянуть не стали и  с чистой совестью дали объявление о продаже, в надежде, что теперь, когда дом принял товарный вид,  покупатели не заставят себя  ждать.

 Так оно и случилось, ведь тому были верные предпосылки, если посчитать, что времени с момента, как, расширив южные рубежи, Россия приросла новыми территориями, прошло всего-то ничего – каких-нибудь полвека; а застолбить,  как известно, - это полдела, вновь снисканные земли надобно было вдобавок как можно быстрее освоить и заселить.

 Как раз незадолго до  описываемого времени в Ташкент начали активно стекаться выходцы их дальних краёв. Относясь к разным сословиям, эта разночинная  и разноязыкая публика сильно отличалась как по жизненному укладу и достатку,  так и по происхождению и вероисповеданию. Понятно, что не от хорошей жизни люди меняли привычный трен жизни, а, уставшие бедовать, когда становилось совсем невмочь, собирали нехитрый скарб и, помолившись на дорожку, безропотно ехали в неведомую даль - туда, где сквозь перипетии и беспорядочную сутолоку убогого настоящего маячили радужные перспективы грядущей счастливой жизни. Ехали -  кто от нужды, от лютой, беспросветной нищеты,  в надежде на лучшую долю, а кто и просто устав мытариться по белу свету; ехали купившиеся на щедрую правительственную субсидию погорельцы; иные - подальше от всевидящего эдилова ока; иные драпали с нажитых мест от каких-то  смутных недругов; иные искали спасения от вполне реальных погромов. Переселялись - кто поодиночке, кто сразу всем семейством, мастеровой люд предпочитал целой артелью;  случалось, что приезжали на заработки, то есть, на время, а оставались навсегда, пускали здесь корни, обрастали семьями и хозяйством, и это были уже отнюдь не единичные случаи.  Переселенцам предоставлялись привилегии, даже выплачивались издержки в виде так называемых «подъёмных» и «квартирных». Сюда же отряжали в административную ссылку и попавших в опалу из числа чиновной знати, а таких тоже было немало, так же, как и неблагонадёжных обладателей «волчих билетов». Туркестан отождествлялся с землёй  обетованной, и в народе ходило много упорных россказней о его сказочном изобилии, которые люди без зазрения совести перетолковывали по-своему, так что уже едва ли не каждый второй в мечтах видел себя набобом. Распространялись невероятные толки и слухи, и чем невероятнее был слух, тем охотнее ему верили.

 Повышенному интересу к краю, неукоснительно  поощраемому властями, помимо модного увлечения ориенталистикой немало посодействовала и пресса. Ох, уж эти газетчики, - эти езуиты! – надо отдать им должное, как искусно они умеют развешивать тенета и ловко расставлять силки! О хлебосольном и благодатном Ташкенте в то время писалось много и истово; газетные и журнальные заметки, все как одна, обильно изливали мёд и елей, и вдобавок были украшены соблазнительными  фотографиями. А какие выпускались почтовые открытки! О! Не открытки, а просто загляденье!..

 Но вернёмся к нашему чиновнику и его дому. Итак, все нужные приготовления были сделаны,  и наконец подоспел день, когда по прошествии отведённого срока он со своей любезной хозяюшкой, чадами и домочадцами,  набитыми до отвала сундуками и  полными мудрёных туалетов кофрами, а также с благостным чувством выполненного долга (нимало не прозревая будущего, которое, тем не менее, было не за горами), возвратился в Петроград,  и поскольку в данном повествовании они, в отличие от дома,  – персонажи второстепенные, то о дальнейшей их судьбе даже гадать не стоит, лишь пожелаем им по русскому обыкновению споспешеньеца.

 А  что же, собственно, дом? Опустев, он  для приличия немного взгрустнул, после чего, как ему и было заказано, обзавёлся новыми обитателями, коих, это надо уточнить отдельно, за последующие два десятка лет перебывало всяко всяческого немало.

 Напоследок отдадим должное господину Куроцапову, ведь благодаря исключительно его стараниям на первых порах это всё же была вполне почтенная публика,  не привыкшая решать дела очертя голову, а следуя вполне обдуманному решению, иными словами, публика, не стеснённая в средствах и оседлая по своей природе.

 Однако очень скоро, спустя лишь год или два, когда установились другие порядки, куроцаповский дом наводнил совсем иной люд, званый и незваный, и тут уж спрашивать, из каких, мол,  вы будете, и выбирать, с достатком ты или малоимущий, с репутацией или без таковой, благородного происхождения или какое-нибудь отребье, не приходилось. Перед лицом такой опасности дом, конечно, дрогнул, но выстоял. Нет, ну в самом деле, карусель с жильцами запустилась так быстро, что прямо хоть за голову себя хватай! Бывало,  случались и такие мелкотравчатые личности, кто, не имея достаточно денег на  покупку жилья, вынужден был за мизерную плату снимать лишь бы какую комнатёнку, а то и вовсе так называемый «угол», правда, эти вертопрахи, как правило, здесь долго не задерживались; дому такие жильцы были явно не по нутру, а что делать?  Надо было очень постараться, чтобы закрепить их всех  в своей памяти, - столько их тут перебывало; что ж, на шарап не взяли и на том спасибо.

 Безобразия эти начались напрямую с того, что какому-то новоявленному шишке с самодурскими замашками заблагорассудилось подселить сюда свою Настасью Филипповну, взятую им чуть ли ни с улицы. Презрев Богом данную жену, он открыто сожительствовал здесь с этой шалаболкой во грехе, и даже успел прижить побочное дитя, покуда после очередного припадка ревности с треском, дребезгом и визгом не выгнал бесстыжую взашей; хоть не зарезал – как говорится, уже слава Богу!

 Сцены с хлопаньем дверей и битьём посуды о пол случались потом не раз. Непривыкшему к подобным курьёзам дому в таких случаях оставалось только ахать и сокрушаться. Эх, люди, люди! Что же вы друг с другом творите!

 В то же время среди жильцов попадались примечательные и даже довольно презабавные личности.

 Так, одно время здесь квартировал балаганный факир с живым удавом. Чалму он не носил, портянку вокруг чресл не оборачивал, но зато у него был старинный коврик с самыми настоящими куфическими письменами; также имелись длинные усы, которые он старательно фабрил и ухарски закручивал в кольца, наголо бритый оливкового цвета череп и неестественно тонкий для такого господина, почти что бабий голос. А его кривые, с толстыми икрами ноги, обутые в жгуче-чёрные юфтовые сапоги, оглушительно скрипевшие при ходьбе, до смешного напоминали ножки рояля. По утрам подглядывающая в окошко детвора имела возможность наблюдать, как он не только лобызается со своей змеёй, но и потехи ради не гнушается потчевать её из собственного блюдца чаем с молоком; понятно, что восторгу их не было предела. Факир этот хоть и был родом из заштатного городка Олонецкой губернии и всему на свете предпочитал запарную ботвинью с судачиной, однако ж, фамилию взял себе иностранную и по цирковому звучную – Перигор, намекающую на родство с тем самым ушлым французским сановником. Правда, непосредственно в дом его всё же не пустили, и жительствовал этот чудодей со своим удавом во флигеле. Знакомства среди местных он не заводил и с соседями не знался, будто их и не было вовсе. «Интересничает. Хочет свою особенность показать», - говорили о нём в связи с этим.  А про его удава говорили так: «Вот паршивец! Ишь ты, гляди-ка, какие фигли-мигли выкамаривает!»

 Но довольно про факира; дабы не испытывать более терпение читателей,  пора, наконец, подвести вышеизложенному итог и связать воедино оборванную нить повествования.

 Итак, во-первых, после всех тех нововведений, которые предприняла советская власть, бывший куроцаповский дом теперь самодовольно именуется «жактовским».
 
 Во-вторых, в нём согласно домовой книге числится четыре квартиры, не считая бывшего дворницкого флигеля, значащегося в записях самостоятельным домовладением. Соответственно,  калитка на крашеных в дикий цвет воротах теперь, помимо дощечки с адресом, сверху донизу увешана разновеликими почтовыми ящиками, которые для удобства дополнительно снабжены табличками с фамилиями жильцов.

 Ну, и, в-третьих, чтобы довершить картину, нелишне добавить, что таблички эти на горе здешней почтальонше,  шелопутной  и по странной случайности малограмотной деревенской девахе Раиске Тыршиной, без конца меняются.

 Да, но какое отношение имеет этот дом к данному повествованию? Самое что ни на есть прямое, ведь  отныне именно здесь, в этом самом куроцаповском доме, предстояло жить Вадиму и Леле. А произошло следующее.

 Когда стало окончательно ясно, что с Сычихой под одной крышей им никогда не ужиться,  Вадиму пришла в голову свежая мысль сменить их местожительство. Идея-то, по существу, не Бог весть какая гениальная, и он даже в тайне от Лели подобрал три приемлемых на его взгляд варианта:  один дом размещался неподалёку от  евангелическо-лютеранской церкви, что на улице Жуковского, второй – на Иканской улице, и третий – этот, близ Госпитального базара.

 Правильнее сказать, идея эта пришла ему не вдруг, он подумывал о переезде давно, ещё до появления  в их жизни Ларисы и рождения Забавы, только молчал, не зная, как к этому замыслу отнесётся жена. Скорее всего, наотрез откажется, ещё и вознегодует вдобавок. Всё-таки их нынешнее обиталище на углу Пушкинской и Ассакинской – по сути, её родовое гнездо, её отчий дом, он дорог её сердцу, ведь она там выросла, с ним у неё столько связано. А оказалось, что она не просто согласна, она жаждет съехать оттуда, может быть, даже не отдавая себе в этом отчёта, и, как ему показалось, дело не только в этой ненавистной Сычихе, несомненно, тут было что-то ещё, но что – он не знал. Ясно одно: для Лели это самое «что-то» значило гораздо больше, чем казалось со стороны. Вот уж действительно, неисповедимы пути Господни, но ещё неисповедимей человеческие поступки и порывы!

 Ни  на Жуковской, ни на Иканской Леле не приглянулось, когда ж Вадим привёз её на Паровозную, она  без колебаний всё одобрила. И дом, и царившая в саду осенняя тишь, и сам сад ей понравились сразу. Понравилось и то, что фасад не выходит на улицу, а развёрнут к ней задом, а сам дом отстоит от забора чуть ли ни на сотню шагов, и то, что  среди других жильцов, дабы благоустроить свой укромный мирок, было принято время от времени что-нибудь к дому пристраивать: то кухню-времянку, то летний душ, то терраску, то навес над айваном. «Как тут мило. Правда же, Вадим? - сказала она, глядя с веранды в сад на живописно проложенную между деревьями мшистую дорожку. – И тихо. Не то, что у нас там».  Просторные комнаты, светлая веранда, своя собственная, отдельная от соседей кухня, а в ней - глубокий подвал и даже ледник, люк в который зиял тьмой, - всё было удобно, всё радовало глаз. В  её голове уже рисовалась картина, как она всё здесь устроит. Правда, немного смущало присутствие чужого запаха, ну, так он вскоре выветрится, надо только не лениться почаще открывать окна.

 Долго не обсуждали, решили, что с разумной точки зрения сначала лучше переехать, а уж потом Вадим займётся оформлением бумаг. Он заранее снёсся с кем надо и уточнил детали, ведь переезд переездом, что само по себе дело нешуточное, но ещё полагается соблюсти кое-какие формальности.

 Машину для перевозки мебели заказали на последнюю субботу ноября; Забаве как раз должно исполниться положенные сорок дней, а значит, с ней уже можно, как  сказала мама Вадима Наталья Платоновна, «выходить в люди». Она же помогла Леле заблаговременно собрать и уложить по сундукам и корзинам вещи, посуду и безделушки; отдельно было отобрано то, что на выброс. Оставалась только разная мелочёвка, вроде  шпилек, булавок да гребёнок. Леля даже сама не ожидала, как у них всё споро получится. Так что вскоре, если всё будет хорошо, как мысленно сказала она себе, на той самой калитке наряду с другими появятся две новые таблички: «Проничек В.А.» и «Стрельцова К.В.» На Лелю этот факт производил особое впечатление. Ведь на их доме никаких почтовых ящиков не было и в помине, а всю корреспонденцию  разносчица баба Клава отдавала либо лично в руки, либо оставляла на крыльце. Оставшиеся до намеченного срока дни она, зацикленная на переезде, больше ни о чём другом думать не могла.

 Утро выдалось хмурым, невыспавшимся. Часов в восемь начало светать, но как-то вяло, нерешительно. Низкое, мутное и чуть розовое на востоке, как опал с отливом, небо лениво сеяло на землю редкие снежинки. Когда грузили мебель, Хамза Аюпов, само собой, с подростковой  горячностью вызвался помочь, но куда уж ему с его больной ногой. Вадим, естественно, не позволил. Поэтому пришлось их беспокойному соседу наблюдать за процессом погрузки со стороны, стоя в академической позе, с засунутыми подмышки большими пальцами.
 Леля тоже вышла посмотреть. Держа на руках завёрнутую конвертиком Забаву,  она оперлась локтём о гранитный пьедестал, поддерживающий скульптуру львёнка у парадной, и отогнула кончик одеяла. Малышка сладко спала. Плоёные рюши вокруг  одетой в вязаную чеплашечку головки чуть заметно подрагивали от её дыхания. Леля не удержалась и осторожно, как бы не разбудить, поцеловала, или скорее клюнула, девочку в носик,  после чего подняла взгляд на львёнка, провела пальчиком по его холодной переносице, и тотчас сердце её захолонуло от жалости не то к себе, не то к этим бронзовым зверёнышам. Теперь уже ничего не изменишь. Что сделано – то сделано. Чего уж тут плакать? Она отвернулась, чтобы не дай Бог не капнуть на Забаву, и сморгнула слёзы.

 Подошёл Хамза. Он не без удовольствия понаблюдал за грузчиками – крепкими, как на подбор, упитанными  ребятами,  передвигающимися с подчёркнутой ленцой, а один из них, самый крупный, - настоящий амбал! - ещё и непрестанно хохотал, прямо таки ухохатывался, показывая белёсые дёсна и красное горло, и нашёл, что порученная им работа, невзирая ни на что, всё же спорится, о чём не преминул сообщить хозяйке, то бишь Леле. После чего запричитал:
  - Значит, уезжаете. Насовсем? Давеча, как  Вадим Андреич сказал о ваших планах, у меня даже сердце ёкнуло. Как же так, думаю. Почему, думаю. О-хо-хонюшки, граждане дорогие! Жили-жили и на вот вам! Что ж это вы надумали?

 - Да, насовсем. До свидания, Хамза. Всего хорошего… - сухо ответила Леля, которая отнюдь не была настроена проявлять перед кем бы то ни было чаяния своей души, и замялась, вдруг осознав, что впервые в жизни назвала соседа по имени.

 Прежде она никогда не обращалась к нему ни по имени-отчеству, ни просто по имени, как никогда не понимала его чрезмерную и неразборчивую, по её мнению,  общительность,  а приторное радушие, граничащее с подобострастием, по-стариковски старомодную куртуазность  и навязчивую услужливость этого неустанного говоруна истолковывала согласно своему суровому разумению. Да, вот такая она была: всегда относилась скептически ко всему, что было для неё за пределами понимания.

 - И вам! И вам всего хорошего! – тотчас подхватил Хамза. - Стало быть, оставляете бабая одного. Маетно мне как-то. Неспокойно на душе. Моя-то Александра Васильевна у себя на родине загостилась. В бывалошние времена между ней и вами, Стрельцовыми, всяко случалось. И худое тоже бывало. Вы уж нас с ней простите и не поминайте лихом. Язык у неё поганый, метёт, как помело, со всех закоулков сплетни собирает, а так-то она баба – ничего.

 Это ему-то маетно? Вот самый умиротворённый человек, какого можно себе представить, думала Леля. Характером и повадками временами он напоминал ей непоседливого пса-дворнягу, которому есть дело решительно до всего, что происходит вокруг; да это и был пёс, только в человеческой ипостаси. Несмотря на узость мышления и наивность, их сосед был, в  общем-то, человеком незлым и всегда по-отечески о ней пёкся. Жил он просто, благочестиво и патриархально, одинаково заботясь о душе и бренном теле, не страдал ни жадностью, ни расточительством и, скорее всего, был гораздо умнее, чем казался.
 В своей обычной манере она ему не отвечала, потому что прекрасно знала: отвечать – себе дороже станет, лишь ограничивалась лёгким пожатием плеч. Лицо её пылало, несмотря на то, что день выдался холодным. Да и что тут ответишь? Она не очень комфортно чувствовала себя в его обществе, оттого никогда не находила, о чём с ним можно говорить, кроме того, слишком гордая, она не желала унижать себя объяснениями, но тут, на её счастье, к разговору присоединился Вадим, и сосед, дав волю своей говорливости,  переключился на него.

  - Ну, дай вам Бог здоровьица, Вадим Андреич, на долгие годы. Жажда перемен - так вы давеча выразились? Понимаю, понимаю. Отчего ж не понять? Что ж, вольному – воля, ходячему – путь. Ведь так у вас, русских, говорится?– Поскольку он испытывал к Вадиму искреннюю приязнь, его полный, румяный рот расплылся в  широкой, честной улыбке, обнажая полоску крупных, не совсем здоровых  зубов. - Что ж, как говорится, честь имею кланяться. Супруге вашей я тоже пожелал здоровья и всех благ. И малышке, само собой. Наведываться-то хоть будете или как? – он опять повернулся к Леле и тут зашёлся в надсадном кашле. – Что ты будешь делать! Лихоманка прицепилась, будь она неладна.
 Он конфузливо прикрыл рот заскорузлой, как печёный картофель, ладонью, другой рукой порылся в своей амуниции и  извлёк из глубины ментоловые пилюли в стеклянном патроне.  Леля  состроила  ему сострадательную гримасу и  поспешила уверить, что да, будут, непременно будут. Она сама верила тогда в это своё «да».

 Жажда перемен, значит. Что ж, пусть будет так. Надо же, как всё легко и просто объясняется. А вот она не может объяснить себе, почему ей самой не пришло в голову такая здравая мысль разом избавиться от всех мытарств; разве что сослаться на недосуг.

 Больше говорить было не о чем. Закончив балясничать, Хамза мерно прохаживался вдоль ограды соседнего дома, на приступке которой со стороны двора торчало несколько глазеющих мальчишек. Он засунул руки в карманы пальто  из крапчатого драпа с воротником из чёрной мерлушки, приобретённое таки ценой многих лишений (между прочим, точь-в-точь, как у управдома),  и от скуки бренчал лежавшей там мелочью. За забором росла ежевика, гибкие, колючие прутья которой пробивались сквозь лазейки на улицу, и какая-то залётная пташка, совсем крохотная, размером с воробья, только брюшком потолще и попушистей, перепрыгивая с места  на место, воровато склёвывала с них остатки ягод. В доме напротив с самого раннего утра играли на аккордеоне. Это была совсем простенькая мелодия, вроде гамм, мучительная для постороннего уха, одна и та же, одна и та же, и так раз за разом. Там жила маленькая девочка Леночка, родителям которой, питавшим тайную слабость к художественной самодеятельности, приспичила нужда вырастить себе аккомпаниаторшу.

 Вскоре у Хамзы прихватило живот, и он, деликатно испросив у Лели разрешения отлучиться, поспешил к себе во двор, сноровисто приволакивая больную ногу и глухо покашливая в воротник, а поскольку слежение за порядком при любых обстоятельствах составляло для него предмет первоочередной надобности, он походя смерил мальчишек негодующим взглядом и совсем другим голосом сказал:
  - А ну цыц, архаровцы! Чего вы мне тут кагал устроили? Не на базаре, чай. Вот бабай вам бошки поотрывает!

 В самом деле, не миндальничать же с ними.

 Мальчишек с забора как ветром сдуло.

 Отделавшись от соседа, Леля испустила вздох облегчения. Ждать пришлось долго, и она озябла. Снег участился, а поскольку на ней была шляпка без полей в виде тока, вскоре лицо её блестело от снежной мороси. Она попробовала  было часто-часто перебирать обутыми в боты ногами или постучать ими о мостовую, но и то и другое  помогало мало. Вдобавок она не выспалась и теперь то и дело тихонько позёвывала в кулачок.
 Наконец Вадим позвал её:
  - Всё, мамочка, готово. Можно ехать.

 Водитель грузовика, мужчина в возрасте с чёрной, прямо-таки разбойничьей, бородой, уже заводил двигатель. Его косматая шевелюра, замшелая шея, низкий лоб, тяжёлый взгляд маленьких пронырливых глазок, толстые негритянские губы, выпячивающиеся из бороды куриной гузкой, и хриплый, приглушённый голос вкупе создавали совершенно дикое впечатление. «Надо же, какой необычный субъект, - подумала Леля, - похож на медведя,  или нет, скорее на алмасты, как его изображают в журналах».

Вадим аккуратно подсадил её в кабину грузовика, следом заскочил сам. Грузовик дал задний ход и, роняя с колёс комья грязи, вырулил на дорогу.

 Устраивая поудобнее Забаву, Леля распахнула свою мутоновую шубку и слегка откинулась на спинку сиденья. Забава закряхтела. Тогда Леля наклонилась к ней, крепче прижимая девочку к себе, и сказала тихо-тихо, одними губами, чтобы никто, ни этот обросший шерстью  алмасты, ни даже Вадим, не услышал:
 - Ш-ш-ш, маленькая, не плачь. Я тебя никому не отдам. Слышишь? Никому.

  В кабине было тепло, и даже присутствовал кое-какой уют. Зеркало заднего вида украшал перевязанный ленточкой пук иммортели, на сиденье для мягкости заботливая рука постелила старый полушубок, а спинка была с весёленьким рукодельным подголовником. Уловив едкий козлиный дух полушубка, Леля поморщилась и, повернувшись к мужу, состроила ему капризную мину. Щёки её разгорелись пуще прежнего, даже неудобно было перед шофёром, в ушах звенело, а в висках стучало кузнечным молотом. И всё же уезжала она с таким лёгким сердцем, что даже сама себе удивилась.





               
               
               


Рецензии