Чай
Бурлящяя и на пару крутая.
С плантаций чайных древнего Китая
Шагает по Руси через века...
"Чай". Сталь Шмаков.
"Чай пить - не дрова рубить"
"Чай не пьёшь - откуда сила?"
"Чай попил - совсем ослаб"
"Чай не водка, много не выпьешь"
"Чай пить - долго жить"
"За чаем не скучаем - по шесть чашек выпиваем"
"Выпьешь чайку - забудешь тоску"
" С чая лиха не бывает"
(Русские поговорки о чае).
В тот год весна раскачивалась недолго. Остро запахло талой водой, бесчисленные ручейки этой животворной влаги вскрыли реку. Остатки снега старательно прятались от солнца в тенистых местах леса, но уже чувствовалось во всём – весна пришла.
Лесник, Иван Ермолаевич, и зимой вставал рано, а уж весной, по многолетней привычке вообще поднимался затемно. Недолго поводя по зубам старой щёткой без пасты, обмывал лицо холодной водой из рукомойника. Мокрые руки стряхивали воду на пол, приглаживали вихры, потом добирались до полотенца. Бородёнка росла у него жидковатая, так что бритьё не занимало много времени – раза два в неделю. Затем наступал черёд одежды. Военный мундир, купленный c рук когда-то и неизвестно где, надевался вроде бы не спеша, но быстро и ловко.
Он знал, что его сегодняшний апрельский день, скорее всего, будет похож на вчерашний, а может и на завтрашний. Но такая обыденность бытия нисколько Ивана Ермолаевича не угнетала. Наоборот – пришла весна, а с весною в жизнь входила река.
Взвалив сразу на оба плеча лодочный мотор и бачок со смесью бензина с маслом, сносил их вниз, к реке. Спокойно, «на автомате», всё устанавливал на постоянных местах в лодке, мотор прикреплял к транцевой доске, а затем неспешно отходил от берега на вёслах, чтобы, не дай Бог, не разбудить никого ненароком. Отойдя на вёслах за мысок, заводил мотор и двигался в сторону камышей – там у него в заветном месте стояли «вентеря и сетя». Проверив их и вынув улов, радостно хмыкал про себя, что рыбы-то с годами не становится меньше, как обычно жалуются рыбаки, затем уже на моторе шёл к берегу, но на самых малых оборотах, чтобы, опять же, не будить никого.
Кордон, где стоял дом лесника, располагался достаточно далеко от села, все решения, касающиеся вопросов повседневной жизни, приходилось принимать ему самому, не советуясь с кем-либо, ну, разве что, с женой, изредка. И у него давно выработалась привычка хмыкать. Но не вслух, а про себя – от удовлетворённости.
За это время уже появлялась заря. Солнце, ещё невидимое глазу, давало возможность рассмотреть зарю во всей красе, заполняя пурпуром и золотом восточный край неба, подсвечивая облака. Заря всегда вызывала у Ивана Ермолаевича восторг и удивление гармоничностью природных проявлений. Другое дело, что понять причину своего восторга и внятно сформулировать его, он бы не смог.
Обычно, вдоволь насмотревшись на зарю, он с улыбкой качал головой, хмыкал, или говорил ласково: «Едри твою налево» и шёл в дом. Жена, тоже давно вставшая, всё успела – и подоить корову, и выставить её за ворота – та паслась сама, и достать из русской печи большой чугунный горшок, чтобы посмотреть на варево и перемешать его. После этого, горшок заново отправляла в печь.
Ел Иван Ермолаевич всегда одно и тоже. На завтрак, обед и ужин – щи, в обливной глиняной миске. Щи должны были быть со сметаной, он её любил, а по температуре – огненные. Но на столе они появлялись позже, только после того, как он исполнял привычный ритуал. Это означало, что он сам, именно сам отрезал от лежащего на дощечке большого куска сала «пальчик». Сало было посыпано перцем, с мясными прожилками, нарезал он его, как я уже сказал, не тоненько, а размером со средний мужской палец. Головка небольшой луковицы, пара зубчиков чеснока и солидный ломоть хлеба завершали закусочную часть ритуала.
Другая часть ритуала заключала в себя следующее. Из трёхлитровой банки в гранёный стакан наливался крепкий, выгнанный «для сабе» самогон. Стакан наливался всклянь. Самогон, как понимал это наш герой, существует трёх сортов – «для сабе», «для гостев» и «на продажу». Он пил только что «для сабе». Осторожно, чтобы не пролить, опорожнялся стакашек, за сим Иван Ермолаевич откусывал половину «пальчика» сала, долго и старательно жевал лук и чеснок с хлебом, доедал и остатки сала.
Поковырявшись заточенной спичкой в дырявых зубах и выкурив папироску – обычно это был «Север», он садился в моторку и двигался вниз по реке до недалёкого села, чтобы забрать своих рабочих. Мотор на лодке был несильный – «Ветерок», да Иван Ермолаевич никогда никуда и не спешил. Он, так сказать, жил сегодня, даже не сегодняшним днём, а сегодняшней секундой.
А стоило сесть в моторку – все его интересы захватывала река. И совершенно неважно, что все повороты реки, все рыбные места, омуты, зимовальные ямы, он давно и крепко знал. Знал, где гнездится каждая ондатровая семья, а в каком затоне хатку строят бобры. Последнее время их поголовье прибавилось. Он относился к бобрам с симпатией, как к некоему народцу, который, как и он, крестьянский сын, занимается ежедневным обустройством жизни. Не прося ни у кого никакой помощи, этот народец строит дома, добывает свой хлеб насущный, рожает и растит детей. А уж лес валит, не хуже бензопилы.
Спустившись по реке ещё километра два, с удовольствием посмотрел налево и, улыбнувшись, хмыкнул про себя – здесь, за подступающим прямо к воде густым кустарником, находится пруд. Никому, кроме него неизвестный, спрятанный кустами от проплывающих глаз, с красными лесными карасями, небольшими, да сладкими.
– Ничего – подумал он – осенью доберусь я и до карасей, ребята.
Незаметно по правому берегу лес отступал, показывались пойменные луга, с отличными сенокосами, а за ними село, со знакомыми избами и ожидающими на берегу рабочими. Вот там-то появлялась на свет и вручалась ему трёхлитровка самогона – сам он не гнал. Он открывал банку, нюхал, наливал полстакана. Выпив, доставал из кармана завёрнутый в тряпицу и заранее отрезанный «пальчик» сала, закусывал. Если молча кивал головой – это означало, что презент принят, можно садиться в лодку. За презент рабочим разрешалось забрать сухостой из лесу на дрова, да и прихватить кругляку на баньку. Рабочие, доставленные на какой-нибудь из кварталов, убирали поваленный за зиму подрост, чистили лес. Да что, мало в лесу работы? Сам же, степенно направлялся к дому.
Там наливалось ещё полстакашка из трёхлитровой банки. Вот так, с утра в нём уже сидело два стакана крепкого самогона.
Тут жена и подавала огненные щи. Щи, всегда густые от разваренной капусты и картошки, с мелко нарезанным мясом, томлёные в русской печи, обычно готовились на каком-нибудь бульоне, чаще всего курином или бараньем и были щедро забелены домашней сметаной. Елись они деревянной ложкой, и Иван Ермолаевич не замечал их огненности. Всему на свете есть привычка.
Обливная миска со щами была большая, пока Иван Ермолаевич ел, он раза три вытирал тряпицей лицо от заливающего пота, почти ручьём стекающего с волос.
– Вот это щи, всем щам щи, аж потею с них – говорил он вслух, желая поблагодарить жену за доставленное удовольствие. Если бы кто ему возразил, что потеет он от выпитого, даю вам слово, он бы не поверил. Что, от неё, от самогонки, он потеет разве, когда не ест щи? Нет, всё дело в щах. Минут через пятнадцать после завтрака он уже сладко спал на широкой лавке, подложив под себя овчинный тулуп. Спал недолго, с полчасика, минут сорок, но зато сладким, безмятежным сном ребёнка, всегда на правом боку, сопя и негромко похрапывая. Вместо подушки под головой обычно был его кулак с короткими пальцами и сломанными ногтями. Нормальная, привыкшая к тяжёлой работе, крестьянская рука.
Мы познакомились с Иваном Ермолаевичем случайно. Я никакой не рыбак, то есть, не просто не ловлю, а и не понимаю, где люди берут драгоценное время для того, чтобы купать червяка. Иногда приятели, любители такой ловли, всё же вытаскивали меня на природу, просто, мол, посидеть у костра, выпить, поговорить, на что я с удовольствием соглашался. Дело в том, что я не рыбак на удочку. Но большой любитель природы, а рыбу люблю в любом её виде. Поэтому, выезжая на природу, всегда беру с собой небольшую, но уловистую сеть, с ячеёй для рыбы среднего размера. Сеть работает, а я у костра готовлю, или брожу по окрестности с фотокамерой, а приятели, к обоюдной нашей радости, спокойно удят рыбу.
И вот однажды, июньским ранним утром, еще до восхода, мы вчетвером, мужской кампанией, сели в машину и покатили, как красиво сказал, наш художник Вовка, «на пленэр». Он хотя и член Союза художников России, но мы ему сразу заявили, что позволим только изредка употреблять такие матерные слова в нашей мужской кампании. Когда он на это купился и вправду подумал, что мы не знаем, что такое пленэр – мы хохотали долго и радостно.
Где-то справа должна была быть река. Въехав в неизвестную нам деревню, с полуразвалившимися избами, встретили немолодую женщину, выгоняющую корову в стадо и остановились. Наш художник вынес свою бородку - эспаньолку из машины и невероятно вежливо спросил: «Простите, пожалуйста, вот если мы здесь свернем, попадем ли к реке»?
Женщина на минуту помедлила, пока мы напряженно ожидали ответа, потом сказала: «А почамуж». Повернулась и ушла. Мы, ошарашенные ответом, двинулись дальше и увидели мужчину. Обрадовано подъехали и задали тот же вопрос. Мужчина улыбнулся и сказал: «А почамуж».
– Да, Вовчик, это тебе не какой-то там «пленэр». Раньше ты играл в такую же игру со словами: «А то», а теперь бери на вооружение «А почамуж». – Это повоспитывал нашего друга Виталий, давний член нашей кампании.
Наконец, мы сами нашли съезд и выехали на берег реки. Река была красавица. Берег, куда подъехали, покрыт плотной травой-муравой. Метрах в двадцати от берега росли, видимо давно высаженные и потому мощные, плакучие ивы. Вдоль воды тянулась высокая стена тростника, прореженная в двух, трёх местах человеком для подхода к реке. Солнце уже брызнуло своими лучами из-за горизонта, но ещё не пригрело, на тростнике сидели неподвижные стрекозы, ожидая тепла. Гладь реки «играла» от кормящейся рыбы, а у берега было видно, как окунь гоняет мальков. Ну, идиллия, да и только.
Мои приятели почти мгновенно надули компрессорами две резиновых лодочки, отплыли и спрятались от моих глаз за стеной тростника. Я же, найдя старое костровое место, где трава уже была выжжена, начал (по просьбе трудящихся) готовить кулеш. Но своих рыбаков я слышал. Они, видать, встали рядом, разговаривали между собой и, на какой-нибудь заданный друг другу вопрос, иногда отвечали: «А почамуж». После этого негромко смеялись.
Солнце поднималось выше, стало припекать. Часам к одиннадцати клёв прекратился, и мои мужики стали подгребать к стоянке. В это время из камышей выехала невидимая нами моторка, с сидящим в ней небольшим мужчиной в старом офицерском одеянии и фуражкой лесничего на голове. Моторка подошла к нашему берегу, правей нас метрах в пятидесяти, – там тростник тоже был прокошен. Мужчина неспешно направился к нашему костру, поздоровался и сказал: «Что-то, мужики, я не пойму, по мордам, так не свои, а говорят по-нашему». Мы дружно засмеялись. А он, сняв фуражку, представился: «Лесник я здешний, Иван Ермолаевич».
Мы тоже назвали себя и пригласили его к столу. Увидев бутылку с водкой, колбасу, нарезанные огурцы, помидоры, редиску, Иван Ермолаевич сказал: «А почамуж», отбежал к моторке и вернулся, держа в одной руке приличный пучок репчатого лука и тряпочку, а в другой – бутылку, заткнутую свёрнутой газетой. В тряпочку было завёрнуто порезанное крупными прямоугольничками сало. Было видно, что Ивану Ермолаевичу приятно, что его пригласили к столу, причём сразу, не выкобениваясь, не задавая никаких вопросов. Затем он вынул из кармана гранёный стакан, дунул в него, чтобы вытряхнуть попавшие табачные крошки и поставил рядом с собой.
– Смотрю, стаканОв-то у вас четыре, а мой завсегда в кармане. Не, ребята, водку я стараюсь не пить, вот у мене самогон. Знатный, градусов шестьдесят пять будет. Гнали-то его для сабе. Пробовайте. – И он разлил на пять стаканов бутылку. – Ну, быть добру! – И не чокаясь, не ожидая никого, одним глотком выпил эти сто граммов. Посидел несколько минут неподвижно, как идол, прислушиваясь к реакции организма на самогон. Потом, как его кто толкнул, ожил и стал закусывать, беря со стола всё, что хотел, не стесняясь.
Пока он сидел истуканом, а потом ел, появилась возможность рассмотреть его поближе. Тепло был одет Иван Ермолаевич. Для лета, так очень тепло. Поношенный офицерский китель без погон был давно не хаки, а выцвел от времени, да давно и не стиран – около засаленных карманов была видна въевшаяся грязь, а под мышками – белёсые натёки от пота. Под кителем – зелёная офицерская, скажем мягко, так, несвежая рубаха. Галифе и резиновые сапоги завершали его одежду снизу. Лицо простое, славянского типа, пусть и невыразительное, но абсолютно крестьянское, меж передними зубами – природная расселина. На вид ему можно было почти смело дать лет пятьдесят.
– Иван Ермолаевич, может, водочки теперь выпьешь? – Это подал голос всё молчавший до сих пор, Кирилл Петрович, известный в области врач - уролог.
– А почамуж – ответит тот. – Водку я, конечно, пью, но не люблю её, суку. Искусственная она, паразитка. Как её коммунисты пьют? А с самогонки никогда не болею.
– А сколько лет тебе, Ермолаич – опять спросил Кирилл Петрович, который был старше всех в нашей кампании.
– Тридцать семь полных, вот, в мае день рожденье было. Мы переглянулись – не ожидали, такого расхождения с нашей оценкой.
– Трое детей у мене – продолжал Иван Ермолаевич, – старшая дочка, Вера, ей шесть годков исполнилось, а двое пацанов – Витька и Петька, те погодки. Одному четыре, другому два с половиной. – Лицо его при этом рассказе очень смягчилось. – Жена, Нюра, значит, почти годки мы с ей, ей тридцать шесть. Хорошая жена мне досталась, даже что вот не ндравится – а промолчит.
Поев с видимым удовольствием кулеш, он извинился за что-то, чего не совершал, поднялся и пошёл к лодке. Я его догнал.
– Иван Ермолаевич, погоди пару минут. Во-первых, вот, возьми детишкам огурчики и помидоры, свои-то, поди, ещё не выросли. А во-вторых, скажи, можно ли снять у кого-то на лето дом, может, кто сдаёт?
– А почамуж, приезжай на той неделе, в воскресенье, всё разузнаю, а за гостинцы спасибо. – Он поклонился и ушёл к моторке.
Прошло две недели, уже пошёл вовсю припекать июль, пока я нашёл время и сподобился выбраться в эту деревню. Набрал в сумку съестного, (ну как ехать в деревню без гостинцев) двинулся в путь. Доехав до деревни, без труда расспросил, где дом лесника, (да рядом, километра два с гаком) проехал за околицу километров пять и подъехал к крепкому деревянному дому, окружённому некрашеным деревянным забором из горбыля. Дом стоял среди обширной поляны, где мирно и свободно на обильном разнотравье паслись овцы и лежала корова, привязанная длинным ремнем к вбитому колу. Поодаль от них пасся гнедой жеребец с путами на ногах. Лес был где-то в километре от дома, а сам дом смотрел крыльцом и окнами на реку. Иван Ермолаевич вышел ко мне на крыльцо, мы с ним отошли к лавочке, и присели в холодке.
– Нюра младшего баюкает, так и Витька уснул рядом – улыбаясь, извиняющимся тоном сказал он. – А дом я тебе сыскал.
– Ты знаешь, Ермолаевич, всё переменилось, времени у меня нет, чтобы приехать на лето. Могу только наскоками, максимум на субботу с половиной воскресенья. Причём, скорее всего один, без приятелей.
– Коль один, да без проблем насчёт туалета в доме да ванны, то вон, у мене стоит времянка на дворе. Пойдем, покажу.
И он повёл меня в эту времянку. В ней была одна комната с небольшой русской печью. Лампочка перегорела, и в комнате было темновато – два небольших подслеповатых оконца затенялись высокими, разросшимися берёзами. Кому-то эта времянка, ясно, показалась бы убогою, но для меня, не привыкшему к барству, она, возможно, была бы в самый раз.
Но, скорее всего, я бы не согласился. Меня смущала не только затененность этой времянки, пожалуй, смущало какое-то подспудное нежелание постоянно находиться рядом с пьющим человеком. Вот и сегодня я учуял, как от него попахивало.
Выручила меня абсолютно случайно Нюра, зашедшая во времянку поздороваться и познакомиться.
– Здрасьте, – поздоровалась она, – Нюра я буду. Иван-то о вас говорил уж больно хорошо. И она протянула мне руку.
На вид ей было лет сорок пять. Светленькое платьице с полинялыми цветочками, белый платок на голове, повязанный сзади, под ним – очень загорелое лицо, со следами былой привлекательности, никакой косметики. Когда я пожимал ей руку, было ощущение, что я пожимаю доску.
Поклонившись, я назвал себя, поинтересовался её малышами. Этот, вроде бы, традиционный вопрос сразу же вызвал расположение к нежданному гостю, а в её глазах, слегка настороженных, стала оттаивать льдинка.
– Ой, да всё хорошо у нас – сказала она искренне, покраснев, как девочка, от приятного для неё вопроса. – На таком молоке как у нашей коровы можно ещё не одного выходить. Вы к нам надолго, а то я пойду картошку сварю и стол накрою?
Я замахал руками – Спасибо, не надо ничего, я заехал посмотреть на округу, может дом какой снять, чтобы на выходные иногда приезжать. А Иван Ермолаевич решил показать вашу времянку. Кстати, можно ли мне называть вас Анной?
– Не, у мене име – Нюра. – Разобравшись, зачем мы зашли во времянку, обратилась к мужу.
– Вань – мягко сказала она. – Ты чо ж, забыл, что Дерновские со дня на день приедут. А деньги-то от них за постой и получены и потрачены. – Повернувшись ко мне, пояснила. – К нам уже лет семь, считай, каждый год эти люди, считай, приезжают. Они пенсионеры, а грибы у нас в лесу идут, считай, до половины октября. Вот они и живут, считай, всё лето здесь, во времянке, и для себя заготовку сделают, да и для детей хватит, може, и для внуков, а може, и на продажу что останется.
– А ты чо ж, мене не напомнила, не заговорила об энтим?
– А почамуж – ответила Нюра и пошла из времянки.
Ермолаевич стоял, почёсывая затылок от смущения и поглядывая на меня исподлобья, ожидая, видать, мою реакцию.
А какая могла быть моя реакция? Не хотелось мне жить в этой времянке – так я же и не отказывался. Конечно, это Бог, устами Нюры отказал мне. А сам я всегда считал и считаю – что Бог не делает, всё к лучшему.
– Ну, давай, Данилыч, пойдём в дом, выпьем, пожуём, что-нибудь и придумаем.
Я начал отказываться, считая это неудобным, да и неуместным событием. Да и пить мне никак не хотелось, тем более, что потом и назад надо ехать, а остановят – так ещё без прав останешься. Зачем, ради чего мне нужно рисковать? Я долго и упорно отнекивался, потом мы вышли на улицу, но, Ермолаич, меня никак не отпускал. Всё чувствовал за собой какую-то вину. Мои препирательства закончились довольно быстро тем, что вышла из дома Нюра и сказала: «Ты, Данилыч, уж не погребуй нами, пошли за стол».
Тут я сдался. Я понимал, что обидеть этих людей – абсолютно не по-людски. Да и за что? Пошел к машине, достал большую сумку со снедью, приготовленную мной в подарок этой семье. На небольших грядках их огорода я увидел только лук, чеснок и картошку. Почва в этих местах – супесь, но всё растёт хорошо на навозе. А раз есть корова – есть и «назём», как сказала Нюра. Правда и навоз надо вносить не реже, чем через год – весь уходит сквозь песок. Так что, привезённые мною огурцы, помидоры и редиска были очень кстати. Шоколадные конфеты вызвали у Нюры восторг. Детишки же, вообще не знали, что такое конфеты.
– Господи, – подумалось мне тогда, – как же немного надо людям для счастья.
А на столе дымилась большущая миска-тазик с отварной картошкой в мундире, грибы холодного посола, нарезанное «пальчиками» сало, трёхлитровка самогонки. Я ещё в тот наш приезд случайно узнал, что в селе проблема с хлебом – хороший пекарь умер, а новый не хлеб печёт, а чёрт знает что. Слава Богу, что не забыл – отдал Нюре несколько буханок хорошего чёрного и белого хлеба, банку с селёдкой, которую немедленно открыли, достал бутылку армянского коньяка.
Иван сразу же заявил, что пить будет только самогон, а Нюра сказала, что коньяк раньше не пила, попробовает. Иван налил свой стакан всклянь, а Нюра сама взяла бутылку с коньяком и налила себе больше полстакана. – Ничего себе – подумал я – вот это попробует!
Иван Ермолаевич, не чокаясь, выпил и с удовольствием закусывал, а Нюра, выпив, сидела, не притрагиваясь к еде, ещё не понимая, что пила она не вино, а крепкий коньяк. Потом, видать, алкоголь на неё подействовал резко и довольно сильно, и она принялась радостно и бессмысленно над чем-то смеяться.
Надо сказать, что ребятишки, которым очень хотелось покушать со стола, сидели в сторонке почти молча и лишь таращили, то на меня, то на стол, глазёнки. Вдруг, я вспомнил, что купил, заехав в сельпо, для ребятишек лимонад – в городе про него не подумал. Я отошёл к машине, достал ещё прохладную бутылку, принёс в избу и, не спрашивая родителей, налил ребятишкам лимонад в три стакана. Наверное, с тех пор я стал для них джином, доброй феей, Дедом Морозом и ещё кем-то.
Мне удалось уехать скоро, объяснив, что очень тороплюсь. Да и держать меня им не имело смысла – ритуал приёма гостя они соблюли, а, как собутыльник, я никакой. По дороге назад, постарался забыть о посещении кордона, но из головы не выходила смеющаяся Нюра. Была в этом смехе какая-то сумасшедшинка.
Прошло время, и на меня свалились небольшие деньги, уже и нежданные. На них, по совету друзей, была приобретена подержанная моторка с новым мотором, и я стал изредка навещать Ивана Ермолаевича, добравшись до кордона по реке. На моторке до кордона было больше шестидесяти километров, поэтому так далеко по воде мало кто ходил – горожане просто жалели деньги на горючее. Если у Ивана Ермолаевича находилось для меня время – выезжали на лодке туда, куда он указывал, ставили мою хорошую, уловистую сеть. Пока он её ставил, разводился костер, и я что-нибудь готовил. Ермолаич с удовольствием ел моё варево, выпивая перед этим свой стакашек самогона, но никогда не пил чай. А я люблю, дома ли, на рыбалке, еду всегда начинать с чая. Так и проходили наши встречи – за несерьёзными разговорами и незамысловатой трапезой, причём каждый пил свой напиток. На все мои предложения попить чайку, он неизменно отвечал одной и той же поговоркой: "Чай не водка - много не выпьешь".
Однажды, уже осенью, когда по утрам чувствовался холодок приближающейся зимы, Иван Ермолаевич был в лесничестве и оттуда позвонил мне, спрашивая, когда приеду на карася. Мы договорились о времени приезда, и я, не насилуя мотор, причалил к берегу часов в одиннадцать. Чтобы меньше перегружаться, выезжали на его лодке. Ехали с ночёвкой. В его лодке уже лежали приготовленные заранее деревянные катки. Погрузив в лодку свои и мои сети, два тулупа, какие-то мешки, мой рюкзак, Ермолаич завёл мотор. Спустились мы на моторке до заветного местечка, затем, подкладывая катки под днище, переволокли лодку через перемычку между руслом реки и прудом, спустили её на воду, выставили все сети. Я поставил палатку, мы занесли в неё тулупы и мои спальные мешки. Всё, можно было походить, осмотреться.
Как оказалось, пруд был фактически старицей, куда во время половодья приходила вешняя вода. Он был совсем не маленьким, его постепенно обжили и караси, и ондатры, и лягушки, и цапли, и ужи. Солнце спускалось к горизонту, в его совсем уже нежарких лучах вода и растительность вокруг пруда были расцвечены какой-то особой, девственной красотой. Благодаря своей скрытности от глаз человеческих, здесь процветала и флора и фауна.
– Утки тоже – рассказывал Ермолаевич – давно выводят здесь детишков. Когда забредёт и кабан, но, обычно, им здесь делать нечего. Обычно, они в дубраве, вон, на желудях жируют. Слухай, раз такой, зараза, здоровый выскочил на берег, что я уже и за топор взялся, но, слава Богу, он храпнул и убежал. А цветов-то, сколько здесь кругом, трав разных лечебных.
– Ты их собираешь, пользуешься лесной аптекой?
– А почамуж. Нюра собирает, но для сабе. Вот ты, Данилыч, понимаешь, расскажи я кому про энтот пруд – его завтра не будет, народ здесь, сам знашь, какой. Ну, пойдём, дров поболе заготовим, ночь-то холодная будет.
Я не очень понял его выражение про «здешний» народ, промолчал, но вечером меня ждал сюрприз.
Вечером у костра, Иван Ермолаевич, выпивший за ужином свои обычные вечерние два стакана, но продолжающий пребывать в своём ежедневном обычном состоянии (нетрезвый, но не пьяный) и до того лишь смотревший, как я грею руки кружкой с чаем, внезапно сказал: «Ну-ка, Данилыч, плесни мне чайку». Я был удивлён, но с удовольствием налил ему настоявшийся чай.
Чай был "тот самый", со слоном, заварен крепко, но я к такому привык и спокойно засыпаю. Ермолаич же, попив чайку, не мог ночью заснуть. Ворочался, ругался и на меня и на чай, потом выполз из палатки, раздул тлеющие угли костра. Я вылез за ним и присел рядом на тулуп, который он вытащил за собой. Костёр постепенно разгорелся, мы сидели рядом, лицом к костру, спиной к палатке. Холодный ветерок, тянувший с воды, согревался в пламени костра и согревал этим теплом ткань палатки, так что мы сидели в тепле, окружавшем нас и спереди и сзади. Я подвинул к костру ведро с остывшим чаем, чтобы подогреть его. Иван Ермолаевич, упершись глазами в костёр, долго и как-то хмуро молчал, потом внезапно повернулся ко мне и произнёс: «Зовут мене Николай Николаевич». Я изумился, подумал, что допился мужик, что алкоголь всё же оказывает действие и на Ивана Ермолаевича, но он сказал тихим голосом: «Данилыч, ты послухай».
– Сам я со Свердловской области. Родился на кордоне. И батя мой был лесник, и дед тоже. Нас у матери было пятеро – я, старший и четыре девки. Леса там, не здешние – тайга. С детства я жил-был в лесу, годам к шести знал много пород деревьев и кустарников. А к десяти уже знал почти всё, что должен знать взрослый лесник – где какие леса, где хвойные, где твёрдо или мягколиственные, где переспелый лес, где нормальный древостой, что такое живица, как её берут и для чего, как делается просека, как разбивают кварталы и как ставятся репера. Какие травы в лесу, цветы, грибы, ягоды. Я тебе ещё и десятой части не рассказал, что должен знать и уметь лесник. И с лошадями в десять лет уже умел обходиться. Знал, для чего какая конская упряжь. Запрячь лошадь под седло иль под телегу – всё надо знать и уметь. В лесу без коня леснику делать нечего, раньше думали мотоцикл да трактор коня вытеснят – ни хрена. Помочь техника, конечно, может, но заменить лошадь – никогда. И косить уже бате помогал, скирдовал сено, отвозил на сеновал. К тринадцати годам я уже знал, что буду лесником, но учиться дальше не пошёл – после пятого класса школу бросил, да и отцу надо было помогать, мужицких рук у нас не хватало. Мать всё с девками возилась, болели они что-то подряд, одна за одной, одна за одной. Две, самые малые, так и не встали на ноги, померли. Батя мой стал крепко попивать, видать с горя, детей у них с матерью больше не получалось, как я сейчас понимаю. Пил батя, понятно, самогон, как и я. Поллитру за день ухандакивал. А я, значит, был у них и помощник, и наследник, и надежда ихняя. Так мать часто мене говорила.
Ермолаевич замолчал, а я, отойдя от костра за заготовленными дровами, глянул наверх – небо сильно вызвездило, света от молоденького серпика луны, считай, не было, а в пяти метрах от огня сильно тянуло холодом с воды. Полная, абсолютная тишина нарушалась лишь потрескиваньем сыроватых дров. Подбросив поленьев, не перебивая монолог, налил напарнику горячего чаю. Он обхватил кружку руками и, делая небольшие глотки, продолжал.
Это продолжение рассказа было страшно своей откровенностью. Он мне, в общем-то, чужому человеку, рассказал, что когда-то избил свою зазнобу! Да как избил. Почти что убил! А может, потому и рассказал, что я не родня, но свой, по его разумению, по духу?
Хорошо знающие его люди посоветовали ему после отсидки сменить фамилию и имя, а затем переехать в другую область, подальше от Урала. Вначале, он мотнулся в Якутию и там стал Иваном Ермолаевичем. Потом, знакомые его отца подсказали адресок потеплее, и он добрался сюда, в центр Европейской части России.
Надо заметить, что лесников, да еще и опытных, всегда и везде дефицит. Лесничий может о чём-то не знать – он же не ходит ежедневно по лесу, а лесник обязан знать всё, что творится в лесу и ценится высоко.
– Попал я, Данилыч, в Н-ское лесничество под вечер – продолжал Иван Ермолаевич, – но лесничий мене принял и внимательно выслушал. Сам он был такой большой, грузный мужик. Николай Савеличем звали. Помолчал, а после, как опер, всё выспрашивал по отсидке. А трудовую книжку мою читал чуть не по буквам. Отложил её и стал со мной разговаривать за лес. Ну, здесь я ему всё и выдал, что знаю. Он подивился, пожалел, что годы-то я впустую промотал. Потом говорит: «Тебе, как я понимаю, ночевать негде, пойдёшь со мной, ко мне, переночуешь, завтра определимся с тобой».
– И мы пошли к ему. Полста метров его дом от лесничества. Жил он один, во дворе дома нас встретил старый, как евоный хозяин, пёс. Лесничий с им разговаривал, как с роднёй. Покормил он мене яишней с хлебом – у его самого в доме шаром покати. Небось, даже мыши с голодухи убегли все. Постелил он мене на диванчике, я и отрубился. А утром опять яишню поклевали и в лесничество. Здесь, значит, мене он и говорит: «Взять тебя на кордон лесником я не могу – один ты, неженатый, а там хозяин нужен, да и хозяйка. Хочешь, я тебе пошлю к моему приятелю на дальний кордон помошником? Он уже человек немолодой, год, полтора и на пенсию, а у его дочка, молодая девка, глядишь, и сойдётесь, коль пондравится. Вот тогда и будешь на энтим кордоне хозяином». Потом, так хитро на мене поглядел и говорит: «А тот кордон-то, прям, считай, на реке стоит, ты ж мене сказывал, что уж больно реку любишь. Так что? Соглашаесся?»
– И мы с им поехали, как счас помню, на мотоцикле «Днепр» с коляской на энтот самый кордон, к приятелю евоному. Познакомился я там с лесником, будущим тестем, царство ему небесное, и с Нюрой. Те скорей на стол накрывать, гости у их бывали нечасто. Жили они двоём, жена у тестя померла от рака года четыре назад, а Нюра у их была одна и позняя.
Ивану Ермолаевичу очень хотелось выговориться. Он подробнейшим образам рассказывал мне историю своей, вроде бы ещё недолгой жизни. Спать после чая он и не думал и всё просил меня не жалеть дров. Благо, мы заготовили их не на один костёр. Я поддерживал огонь, а он пил чай и говорил, говорил долго и бессвязно, перескакивая с одного эпизода на другой.
Я же потихонечку начал дремать в тепле костра под это негромкое бормотанье. Сквозь эту дрему, временами проваливаясь в сон, я, открывая глаза, не сразу понимал происходящее. Из длинного монолога Ермолаевича в моей голове отложилось следующее –
Нюре, ко дню их приезда было двадцать шесть лет. В такие годы деревенские женщины имеют уже по нескольку детей, а она не была ещё и замужем. В деревне были холостые парни, но все знали, что Нюра частенько заговаривается, а кому хочется жить, пусть и с красивой, но дурочкой?
А вот он, Ермолаич, не побоялся, через полтора года он на Нюре женился. На свадьбе гуляло народу совсем немного, точнее никого и не было, только лесничий Николай Савельевич приехал поздравить молодых. Здесь же за столом, выпив и закусив, объявил, что он подписал два приказа. Первый – об увольнении по достижению пенсионного возраста тестя, а второй – о назначении Ивана Ермолаевича на должность лесника этого кордона.
Тесть с молодыми прожил недолго, но не болел, а умер от инфаркта месяца через три после рождения внучки. Слава Богу, хоть внучку дождался, где-то в душе, пожалуй, уже и не верил.
А Нюра оказалась золотой женой и хозяйкой. И в голове у неё всё нормально, только выпивать ей никак нельзя – сразу дурь в голову залазит и на смех тянет. Денёк, другой посмеётся и отходит потихонечку, только голова ещё пару дней побаливает у неё.
А выпить она любит. А кто не любит? Но самогонку не пьёт, вот, если кто вино привезёт, то она тут как тут. А коньяк ей пить нельзя, прошлый раз она чуть не неделю смеялась. А так, нет на свете жены лучше Нюры!
Вот и всё, пожалуй, что я запомнил из рассказа Ивана Ермолаевича. Наконец я не выдержал:
– Ермолаич, пойдём спать, не могу я больше сидеть, сморило меня.
– А почамуж, пойдём, я тоже засну, пожалуй, устал от энтой говорильни.
Проснувшись, мы увидели, что ночью был мороз, край воды покрывала корочка льда, а над зеркалом пруда стоял морозовый туман. Вынутые сети были полны отличным, красным, размером с ладонь карасём, и мы, не выбирая рыбу, сложили их в кокпите моторки. Пока возились с сетями в ледяной воде, я десять раз подумал, на кой чёрт мне этот карась нужен, но, переволакивая на катках лодку назад в русло, согрелся, жизнь показалась веселее.
Сели в моторку, Иван Ермолаевич запустил «Ветерок», взяв в руки румпель, дал малый ход. Мы прошли метров триста, и он внезапно спросил – Данилыч, у тебе выпить чо есть?
– А почамуж – я засмеялся и вытащил из своего рюкзака бутылку вина «Агдам». – Будешь пить портвейн, Ермолаич, а то налью, хоть согреешься?
– А почамуж. А чо за бурда?
– Почему бурда сразу. Я бурду не пью, ты знаешь. Вот, прочитаю тебе с этикетки, смотри, как она красиво оформлена: «Портвейн «Агдам» - вино белое специальное, крепленое. Изготавливается из отборных белых сортов винограда Ркацители, Баян-ширей, выращиваемого в республике Азербайджан. Имеет нарядный темно-янтарный цвет. Вкус мягкий гармоничный, с длительным богатым послевкусием. В букете легкий карамельный тон с кремовым оттенком. Во, а ты бурда, говоришь.
Я открыл бутылку, налил почти полный стакан, передал ему. Он сбросил газ до самого малого, но не остановил лодку, стакан взял в правую руку. Пытается выпить – вино не идет, выливает полстакана в рот – оно назад. Раза с третьего аж, вдавил его в себя, выпил, стакан передал мне. Прошло пара минут. Внезапно он наклонился к борту, всё вино из него вылетело фонтаном. Зашарил правой рукой по лодке, на ощупь нашёл свою бутылку с самогонкой, заткнутую бумажной пробкой из свёрнутой газеты, вытащил зубами пробку – левая рука-то держала румпель, мы же ещё и двигались, вылил самогон из бутылки прямо себе в рот, ну, наверное, со стакан. Сглотнул, и говорит: «Я же сказал, что бурда. Чуть не отравил ты мене, Данилыч». Я молчал, ошарашенный увиденным. Никогда, ни до, ни после я не видел, да и не слышал, чтобы кто-нибудь вино самогоном запивал.
– А чо ты сам не тянешь для сугрева?
– А почамуж – сказал я, налил вино в стакан, выпил, смакуя, с удовольствием, но мимоходом заметил, что день люблю начинать не со спиртного, а с чая, с крепкого чая.
Иван Ермолаевич помолчал, не ответил мне своё обычное: "Чай - не водка, много не выпьешь". Двигались мы медленно, на малых оборотах, а он тихо, но зло, сквозь зубы сказал: «Энтот чай мене всю жисть и сломал, с его-то всё и началось».
Оказывается, ещё там, в Свердловской области, в соседнем селе была у него зазноба, Люба, на которой он твёрдо решил жениться, после того, как они недолго потискались у сельского клуба, да сладко целовались.
Он её немножко знал и раньше, она годом моложе была, с ней учился в одной школе, пока не бросил учёбу. Раньше, по причине возраста, они не обращали друг на друга внимания, а когда подросли, понравились друг другу, но тоже, виделись не часто – кордон-то был от села в шести километрах, а его руки требовались дома постоянно.
К этому времени Коля, так раньше звали Ермолаевича, пил самогон, как взрослый мужик – ежедневно и немало, но никто его пьяным не видел. И в селе, и у них на кордоне так пили все – и мужики и бабы. И матом не ругались - они на нём разговаривали. Наверное, у него всё бы и «срослось», как он выразился, с Любашей. Но, как-то раз, знакомый лесоустроитель, прибывший по работе к ним на кордон, вроде бы нормальный мужик, но пьющий только чай, предложил Коле, уже успевшему изрядно «взять на грудь», испить чайку. Коля согласился. Что произошло дальше в его организме – ему было непонятно, но заснуть он не мог. А раз так, то можно смотаться в село, к Любе, может, и она ещё не спит. Говорят, что для бешеной собаки шесть вёрст – не крюк. Так и он, Николай, не считал проблемой сбегать до села и назад двенадцать километров.
Добежав до заветного дома, он с ужасом увидел, что его зазноба, которую он во снах считал уже своей, и вправду не спит, а стоит у забора и с упоением целуется с каким-то городским хахалем, приехавшим к кому-то в их село погостить.
Видать, в голове у него что-то заклинило и он бросился их бить, причём обоих. Это только кажется, что он росточку не геройского, зато всегда был жилистый и крепкий. И сил, от тяжёлой крестьянской работы, было в нём немерено. Городской парень, не ожидавший такой каверзы, сообразил и удрал, а вот «его» Любе досталось сильно. Пожалуй, слишком сильно. Так сильно, что чуть не забил, дурак, он её. Дальше чего рассказывать – его повязали братья Любы, тоже накостыляли ему так, что он с трудом очухался в милиции, куда его свезли. А ещё дальше было всё, как обычно – СИЗО, суд, приговор с немалым сроком за Любину инвалидность.
– Это всё, Данилыч, чай проклятый мне козу заделал. Не веришь? А я тебе говорю, чай. Кабы я его не попил, то не попёрся бы в село и спал бы спокойно. А вишь, напился чаю, – и на подвиги потянуло.
Такая вот, железобетонная логика была мной получена в ответ на мои слова – мол, пил бы ты поменьше, приятель.
Разгрузились, я взял с собой пяток карасей на одну жарёху и, не заходя в дом, завёл мотор, двинулся домой. Нужно было переварить услышанное и подумать, как дальше ко всему этому относиться. Одно было ясно – надо взять паузу, не такую, как у И.С.Баха, поменьше, чтобы и не обидеть человека, который тебе раскрыл душу. Но, уже какая-то трещинка, по отношению к Ермолаевичу, появилась в моей душе после этой поездки за карасями...
...Приглашённый на сорокалетие Ивана Ермолаевича, я прибыл пораньше. Не за рулём, попросив приятеля привезти меня, подождать, а потом и отвезти домой, – надо же и мне немного выпить на юбилее. Я помогал со столом – готовил шашлык, по личной просьбе юбиляра. Для шашлыка резались два барана. Разделав туши, мясо, нарезанное на шашлыки, пару часов промариновал в луке с лимоном. Оставшееся мясо, что не шло на шашлык, тушилось с картошкой в огромном чугунке в русской печи. Этим занималась Нюра. Родня за стол не ожидалась, родни, попросту говоря, не было ни у него, ни у Нюры.
Прибывшего народу было человек пятнадцать – в основном сослуживцы. Лесничий с заместителями, несколько лесников с соседних кордонов, какие-то приятели из соседнего села. Всё это были люди степенные и основательные, почему-то напоминавшие мне кротов из андерсеновской «Дюймовочки».
Стол был накрыт на улице, погода была прекрасная – середина апреля, тепло, но не жарко, ни мух тебе, ни комаров. Пили все очень крепко, но самогонка их почти не брала, только лица краснели, да речь, и так не очень связная, всё больше состояла из междометий и матюгов. Когда прекрасно приготовленный бараний шашлык улетел за пять минут, а Нюра начала хохотать с привезенного мною коньяка, я, сказав, что отошёл «до ветру», потихонечку уехал, чего, вообще, не очень-то и заметили – люди с удовольствием орали: «По Дону гуляет».
...В сорок один год – первый инфаркт, в сорок два – второй, но Иван Ермолаевич выжил – он был мужиком живучим, хотя коронарные сосуды его сердца были изрядно забиты холестерином. Выжил. Года два я с ним ещё встречался, вплоть до самого моего отъезда в другой город.
Не знаю, что было с ним дальше, точнее, не хочу узнавать.
Дальнейшая жизнь его вполне предсказуема, а вот судьба – нет. Куда повернёт судьба, отпустит ли она ему меру времени – пожить, поднять детей, побыть на любимой реке, посидеть с приятелем у костра, поесть нехитрое варево, выпить стакашек самогонки, душевно поговорить, доказывая приятелю, что все беды от чая – кто ж это знает?
Хотелось бы верить, что время для этого ещё есть.
Я иногда мысленно спрашиваю – а ты как считаешь, Ермолаевич?
Может чайку налить?
И, кажется, слышу в ответ – А почамуж!
Свидетельство о публикации №111080900072
Елена Соловьёва Ленинградка 24.11.2013 00:06 Заявить о нарушении
На "проза.ру" вся моя проза напечатана. Но я не люблю там публиковаться. Там народ читает (в основном)только сам себя.
Спасибо за оценку!!!.
Кланяюсь. В.
Владимир Голисаев 24.11.2013 00:23 Заявить о нарушении
Елена Соловьёва Ленинградка 24.11.2013 13:24 Заявить о нарушении