Над картой Киева

ностальгическая поэма

Всем киевлянам посвящаю

Переводы с украинского и остальные примечания - в конце поэмы



«...I втратиш нiби часу вимiр,                (1)
бо обступили навкруги
Софiя древня, Володимир,
Днiпра безсмертнi береги.

Ти повен дум ширококрилих,
неначе пiдступила знов
i розлилась вогнем по жилах
гаряча пращурова кров».

                Максим Рильский
                Поет-академiк   


ВСТУПЛЕНИЕ

Кому читать показано...

О, ты, кто пробегает только прозу,
не терпит стихотворную занозу;
но – мой земляк, хотя бы как землянин,
да плюс к тому и бывший киевлянин, –
оставь на время улицы и стриты,
забудешь и про рифмы, и про ритмы...

Для радостных подростков снят запрет
на чтение того, что не секрет.
Но мерзкой матерщины нет. Она
метафорой простой заменена.
Не выпирает сексуальный фактор?
Что сделаешь, его ужал редактор.
Хотя к концу выбрасывать не стал:
возможно, он отслеживать устал.
А может, он про модную манеру
решил, что всё же можно – только в меру.
Но потерпи. Наткнувшись, не осудишь.
Иль не был молодым? Дождись – и будешь.
А до того читай, читай, затем,
чтоб встретить изложенье прочих тем.
И потому-то этот труд показан
всем тем, кому не противопоказан.

...и противопоказано

Не утомляйся чтением, читатель,
коль ты – не вдохновенный почитатель
родных пенатов – города и весей – 
и прибылью достатка только весел;
не чтишь непищевые угощенья,
в которых есть отрава обобщенья –
но нету отвлеченья-развлеченья;
мнишь правосудьем самосуда спешку
и путаешь усмешку и насмешку,
и только лишь патетику почтенья
ты числишь в атрибутах уваженья.

И всё же...

Ах, ты обижен: вовсе не таков?
Тогда входи в поток моих стихов!

Глава 1.

Живя в Нью-Джерси, в лиственном краю,
я помнил Киев, родину свою.
Случалось по пенатам погрустить,
да вот, не приходилось навестить.
Но сознавал, что так нехорошо...
Мой родственник на выручку пришёл.
Он в переплёте жёлто-голубом
привёз оттуда красочный альбом.
И я, совку пещерному подстать,
как дар Плейбоя, стал его листать...

Минуты шли. А я вошёл в азарт.
Там более восьмидесяти карт!
И в каждой карте – улицы, дома,
и каждый дом – история сама.
Там школы, вузы, станции метро.
И то, что ново там, и что старо...
И вдруг у карты, без чудесных фраз,
масштаб стал больше в десять тысяч раз!
Вошёл я в карту, будто бы в музей,
но не в Акрополь и не в Колизей, –
с пиявкой-ностальгиею в ладу
я снова по Владимирской иду.

Менялись власти – улиц пересменка...
Владимирская – в прошлом Короленко.
И чем не угодил он, не легко
понять. Ведь был аж на два «ко».
Здесь бегал я в младенчестве вприпрыжку
и, как учили, сдерживал отрыжку.
Был, как Ромео, молод – и здоров,
как сто, а может, тысяча коров
(которым я не родственник по крови,
бо папа – человек, хоть и Коровин);
теперь иду две мили в час едва...

Вот номер дома «девяносто два».
Друзья-потомки! Это номер дома,
куда был привезён я из роддома.
Всё ж план удался не вполне детальный:
не разгляжу доски мемориальной.
А может, в этом доме я не жил
и потому доски не заслужил?
Слабеет память? Нет. На доску эту
влезают только щирые поэты.                (2)
Формально будет прав столичный мэр:
«Навiщо дошка? Вiн же ще не вмер!»                (3)
Та як помру, не скаже дошка «здрасьте»,
знать, потому, что не был  щирой масти.

Иду я вверх. И справа по пути
зелёный парк. Не грех туда зайти.
Бо в парке том, как пойманный карась,
скучает, пригорюнившись, Тарас.                (4)
А вот песочница. Ох, был я очень мал,
когда в ней от безделья не дремал.
Песок там был прилипчив, как зараза,
но больше я вобрал печаль Тараса...

Глава 2

Но соблюду баланса паритет:
гляжу налево – У-НИ-ВЕР-СИ-ТЕТ!
Как Эрмитаж, но цвета красной охры;
как встарь, на входе сонно бдели ВОХРы.           (5)
Я не злопамятен (к тому, что «подзабыл»,
что в жуткий год туда не впущен был,              (6)
анкетным держимордою зацапан,
бо не был ни хохлом и ни кацапом).
О, щёки мне слезами ороси
ты, ностальгия! Сжалился КИСИ               
в лице декана  в галстуке и тройке.               (7)
Оттуда вышел мастером на стройке
(точней – ремонтах), где Иван Петров
работал за бригаду маляров.
Бригада же, спасибо креатурам,
рассеяна была по трём халтурам.                (8)
Иван висел на люльке бездну лет,
всё красил охрой  У-НИ-ВЕР-СИ-ТЕТ.
А я, имев дипломную усладу,
не прикасался к щирому фасаду,
и потому – не поднадзорен ВОХРу...
Я с базы доставлял Петрову охру.

«Хоть охра – не уран и не ванадий,
всё ж дефицит,  – сказал прораб Геннадий.
– Давай, Зиновий, тонну уведём
и с денежкой домой к себе уйдём.
Ни золотая рыбка, ни жар-птица
нам не помогут. А тебе – жениться».
Я не примкнул. Геннадий Слободан
увёл один – и отбыл в Магадан.
Да видит Бог, я на него не капал:
он сам просыпал дома охру на пол...

Пересекаю Ленина спонтанно,
вона тепер Хмельницького Богдана.
Тут друг мой процветал, куренье бросив.
Он тоже был Хмельницкий, но Иосиф.

Гляжу налево – Оперный театр,
всех опер Украины Альма-матер.
Он стар, как все театры. Но, скорей,
его Одесский – Альма-матерей.
Его фасад – не охра. Бирюза.
Мне слёзы навернулись на глаза,
когда я вспомнил, как сквозь белы снеги
шли культпоходом на «Євген Онегiн»
мы. – Это класс шестой или седьмой.
Нас Пётр ПаДлович повёл, учитель мой
(весь обращённый в слух, он слух имел неважный,
и величал его в глаза так чуть не каждый).
Там на гастролях Лемешев был – Ленский,
как помните, «с душою геттингенской...»
И каково же было удивленье,
когда, без никакого объявленья,
вдруг занавес на крылышках взлетел,
и нам Бiлинник Йонтека запел.
В антракте Пётр Падлович поправку
нам сообщил, что слушаем мы «Гальку».
Я, как и все, в претензии там был,
но, как послушал, «Гальку» полюбил...

«Мiж горами грає вiтер,                (9)
виє мiж проваль.
Молодому важко жити,
як на серцi жаль.
Серце ниє, наче рана,
як я ждав тебе, кохана,
ой, Галина, ой єдина
дiвчина моя,
ти ж одна моя кохана,
Галю, дiвчина моя!»

А Ленский пел бы перед смертью
о том, что рок неуловим:
Чи я паду, дрючком пропертий,                (10)
чи мимо прошпиндолить вiн?
Шучу. Хотя в оригинале
скорей бы Ленского узнали.
Ногами бодрыми своими
Мы шли, как водится, на ИМЯ.
Хоть стал Монюшко мне не вчуже,
но и Чайковский впрямь не хуже.
Теперь Чайковскому – Голгофа.
Попса – чайковским катастрофа.
И пресса – музыке подстать:
вовсю желтеет – что читать...
Столицы и провинциалы,
волнуясь, смотрят сериалы
любезных вусмерть образцов,
где сотни серий без концов.
О, времена былые, нравы!
Частично власти были правы – 
культуру массам прививая
(подчас зачем-то убивая)...


Глава 3

Як ми тодi цiнили те, що маєм!                (11)
Нам пели «Запорожця за Дунаєм».
Скажу снобам, московским горлопанам:
там жили украинцы под султаном,
которые из этого содома
рвалися попiд вишенку, до дома.
И говорил Пётр Падлович со вздохом:
«Вот видите, ребята, как там плохо!»

Да что сказать! Нам громко пели Гмыря,
Гайдай, Чавдар и свой в заморском мире
Дмитро Гнатюк, який разiв пятнадцять    
спiвав «Рушник» українським канадцям.
И я теж маю ностальгiйну вдачу:
як «Рушника» почую – враз заплачу...                (12)

О, где ты, альтруизм-коммунизм?
Повсюду – эгоизм-капитализм.
– Зайди-купи! – кричат домов фасады. –
Купи  хрусталь, машины и услады.
Купи, и будешь выглядеть иначе
ты в модном облаченьи от Версаче!

Кругом – антипоэзии личина.
Забыты и Сосюра, и Тычина.
Мемориальных досок старый хлам
очистил свято место для реклам.
Заплатишь – и найдёшь рекламам место,
(оставшись с носом  в спросе, если честно).

Исчезли райсоветы, райсобесы,
повсюду мерседесят «мерседесы»,
и ковыряют в мусорных бачках
поэты-академики в очках.
Будь Рыльский, он бы высказался так:
«Знак терезiв – доби нової знак».                (13)

Пересекаю улицу Свердлова.
Забудь Свердлова, нет теперь такого.
Когда-то я по ней бродил без сна.
Тепер вона зоветься «Прорiзна».                (14)

А вот выходит, расплатившись с «тачкой»
негласных лет мадамочка с собачкой,
чей нюх ориентирован на Запад.
Я горд. Имею Брайтон-Бича запах.
Но запахом собачки я пристыжен,
учуяв благовонья из Парижа.


Глава 4

Вдруг чую ностальгическую вонь:
на площади привстал задастый конь.
На нём в седле – гляжу с брусчатки низкой –
сидит Зиновий, тёзка мой. Хмельницкий.
Для благозвучья гетман городам
и весям представлялся как Богдан.
А за меня по части благозвучья
Господь сообразил, как будет лучше.
И я теперь – Зиновий-не-Богдан.
Аллах акбар! Я также не Саддам.

Богдан таких, как я, в гробу видал.
На гетманском коне он восседал.
Со шляхтой воевал. И без судов
производил заклание жидов.
А в этом был резон и в оны дни,
поскольку были нехристи они.

А что теперь? Уловом из снастей
ждут от судьбы приятственных вестей.
А после – в убежденьи исступлённом
Винят в угрюмой вести почтальона...

Богдан был славен тем, что булаву
направил на престольную Москву.
Он и теперь за то не обесценен,
«нещирым» украинцам современен.

Богдан Богданом. Помнит вся Россия,
что слева – богоданная София.
И золотом Софийских куполов
с тобою древность говорит без слов.
Здесь будто разверзаются уста
святого сына Божьего – Христа.

А за Софией – тихий переулок.
Дом. Лестничный колодец эхом гулок.
В том доме на четвёртом этаже
при Сталине росла, росла уже
моя в законе первая жена
(но только мне лишь первая она:
теперь она жена американца
с украинской фамилиею – Каца).
А по пути был старый-старый клён,
ночами ждал свиданий наших он...
...Я рыскал меж домов, как между скал,
и безуспешно этот клён искал.
Мой поиск был ничем не обоснован.
О, Эврика! Клён переименован!!!
Исчез как клён при перетряске тоже,
а что взамен – скажу об этом позже.
Но вот скамейка. И с тропы исканий
я опускаюсь в плен воспоминаний...

ДЕЛИМОЕ И НЕДЕЛИМОЕ
                С. Д-ой.

Осень. Киев. Тихий переулок.
Старый дом  в четыре этажа.
Лифта нет. Колодец эхом гулок.
Поднимайся, маршами кружа.
Наверху балкон. С него отличный
открывался внутренний обзор:
за замшелой стенкою кирпичной –
божий град – Софиевский собор.

А с подворья – старые каштаны,
свесив перезрелые плоды,
их в проезд роняли неустанно,
целясь прямо в лужицы воды...
Мог бы эту живопись не знать я,
если б не был коротко знаком
с девушкою в скромном сером платье
с белым отложным воротником.

Не умея с нею объясниться,
проносил её я ночью в дом
после фильма ужасов «Крик птицы»
через лужи с неокрепшим льдом.
Увезя в даль киевских задворок,
был на ней двенадцать лет женат...
Отчего двенадцать, а не сорок? –
Разбери, кто в этом виноват.

Время шло. И стало нам прохладно...
Скарб делил Всевышний, а не торг.
Занесла  судьба её в Орландо,
а меня – в Чикаго и Нью-Йорк.
Но осели в памяти-шкатулке,
больше дележу не подлежа:
Юность. Киев. В тихом переулке
старый дом в четыре этажа.

Этот дом ещё стоит, быть может...
Пусть близки теперь материки,
но не еду в Киев: растревожат
от моей шкатулки черепки.
И потомкам адрес знать не надо,
как на Мойке "нашего всего".
Небу он известен, вот и ладно,
мне не нужно больше ничего...

Глава 5      

Хотя жара, мороз дерёт, признаться,
по коже от Владимирской, 15.
При Сталине здесь был НКВД,
а при Хрущёве – мелочь, МВД.
При Гитлере – Гестапо и СС,
потом ГБ и ОБХСС.

Тепер тут заховалось УВС.                (15)

Бывают веси, где закон – тайга,
там неугодных прячут под снега.
А в Києвi для всякої держави               
є де ховати «внутрiшнiї справи».                (16)
Дом всем властям подходит худо-бедно.
Ему, как в Польше мувят, вшистко-едно.

При Сталине из этих же дверей
мой папа вышел. Отбежал скорей.
И соловьино-радостные трели
принёс домой. Бо был недорасстрелян...

Вступаю на Михайловскую площадь.
На ней уже не страшно и попроще.
Гляжу налево – колледж цирковой,
знать учат, как стоять вниз головой.
Ах, ностальгия! Я комок глотаю.
Была тут раньше школа, знать, Шестая.
Здесь не учился – был командирован
читать свои каракули Коровин.
Сюда меня послал завпед Авдеев
(был переименован на «Злодеев»,
хотя он был милейший человек;
век школьников – всегда жестокий век).
Я помню тексты двух дивертисментов,
что огласил под гром аплодисментов.
Но всё проходит. И в один из дней
я их причислил к сонму ахиней).

АХИНЕЯ № 1

Пройдёт зима, наступит май,
и зацветёт сирень,
и всё, что можешь, ты узнай,
весну и Партию любя,
пусть пользой будет для тебя
твой каждый школьный день!..   и т. п.   

АХИНЕЯ № 2

Мы глядим в газету
с замираньем сердца:
там сияет Гений
ярче всех светил.
Мы в Стране Советов
все единоверцы –
веру поколений
в счастье Он взрастил.

Ну и что, что снежным
зимним днём морозным
не трибуне встанет
Вождь седым-седой?                (17)
В нашем сердце нежном,
если надо – грозном,
Ты, любимый Сталин,
вечно молодой.

Так привет прими же
в день рожденья славный!
Пусть событий пики
славятся тем днём!
Мы вперёд и выше
к нашей цели главной
за Тобой, Великий,
Мудрый Вождь, идём!!!


Глава 6

А где же деревянный Збручский идол,
что с полонин Карпатских в Киев прибыл?
Тогда стоял фуникулёра возле.
Знать, идол – нехристь, но об этом после.
Теперь же на пути к фуникулёру
печалит монумент Голодомору –
невинным  жертвам сталинских времён
во имя жизни ленинских знамён.
Напротив – высоченный, не допрыгнуть, –
княгине Ольге памятник воздвигнут.
Не только сексуальна, но умна.
Отмстила гибель Игоря она.
Древлянам дань платить пришла пора –
Трёх голубей взыскала со двора.
К их лапкам привязали киевляне
пучки зажжённой пакли. И древляне
под Киевом сгорели в тот же день,
хоть было им пожар тушить не лень.
Пять тысяч душ сгорело их тогда
от ольгиного страшного суда…

Иду в тупик. Венчает баллюстрада
площадку над обрывом. Там эстрада
правей, внизу. Для покоренья гор –
ползущий вверх и вниз фуникулёр.
Левей внизу – Подол жужжит и дышит,
за дальностью он грохота не слышит
с двух танцплощадок из ушедшей эры,
мне памятных Кукушки и Ривьеры, –
двух ресторанов с Парковой дороги,
где нравы были не особо строги.

Давно прошли сквозь жизненные фазы
молдаванески, блюзы, танго, джазы.
Вальс носит уж полвека чёрный креп.
Рок устарел. Устаревает рэп.
Так весь прогресс увянет скоро, если
не вылупится новый Элвис Пресли.
А «щирые» мужи вещают так:
«у коло вскочить рiдний наш гопак»…            (18)

Глава 7

Я положил переднюю конечность
на баллюстраду-библию. И вечность
разверзлась предо мною... Я заплакан...
Вот Днепр. Уже не чуден, бо закакан.
Не клевещу. Я правды не боюсь.
Здесь начиналась Киевская Русь...
Вот, от религий пакостных отвержась,
стоит святой Владимир-крестодержец.
Внизу, в Днепре, – с горы и подолян –
впервые  окрестил он киевлян.
Задолго до прибытия жидов
стал Киев «Матерь русских городов».

Последние сомнения убрав,
я рассудил, что был Бернес неправ:
он вёл отсчёт с будённовки в шкафу.
С таким же правом Шую и Уфу,
и Сызрань мог бы Марк Бернес воспеть
началом Родины, чтоб не ошиблись впредь.
А здесь ведь жили пращуры России,
и не было ни Лавры, ни Софии,
когда подплыли Кий, Щек и Хорив.
Сестра их, Лыбедь, первою обрыв,
где я стою, увидела. Она
была обрывом тем впечатлена.
Семья решила: для мужей и жён
здесь будет город Киев заложён...

Земля курилась древностью тогда.
В лугах тучнели кучные стада,
росли хлеба, плоды, и в сотни раз
людей поменьше было, чем сейчас.
Но в столько ж раз – подвижней нас. Меж гор
их не тащил вверх-вниз фуникулёр.
И мускулистый, но худой до дыр,
Аскольд здесь правил, вместе с ним и Дир, –
производя наследников на свет.
Похоже, сын Аскольда был Аскет.
Здесь жили аскетично и не праздно.
Всё было очень целесообразно,
но без излишеств мысли: быть – так быть,
а если уж убить – тогда убить.

О, древность, древность! Жили в эти дни
у склонов только нехристи одни.
Они любили, пели, ныли, злились
и идолам по выбору молились.
Отважны в битвах. А в миру – миряне.
А в общем – те же славные славяне...

Мир малолюдья был суров и прост,
неурожаи диктовали пост,
не тяготили ипотеки-ссуды,
не гибли кровеносные сосуды,
и не было аптек и докторов,
и долго жили те, кто был здоров.
А заболев – не рвись в больничный край,
ложись и на здоровье умирай,
хоть и молись. Но видно за версту:
что идолу молиться, что Христу,
Аллаху или Будде – всё  вотще,
как иудеям – Б-гу вообще...

Глава 8

Предназначенье общего моленья:
унифицировать молебное дробленье
в пределах расы, нации затем,
чтоб, как один, молиться скопом всем,
поскольку никому не невдомёк,
что человек без веры одинок.
Молись, как все свои – и ты не частен,
к чему-то всё же стадному причастен.
А мы – всё те же самые стада,
хотя нагородили города.
Бог – это Океан. А в нём, как веха,
маячит вера – пристань  человека.
Но целые народы гонористо
веками видят в Боге только пристань.
Бывало так, что целые народы
вели себя, как злобные уроды,
за предрассудки ринувшись в бои,
обожествляя пристани свои.
Бывало, в Океане подерутся,
как будто нет в нём места разминуться.
Так ныне, возникая там и сям,
кусается воинственный ислам.
Как истины истории просты!
Положим, так. Но как же веришь ты?..

               *   *   *
     «...и муравей создал себе богиню
     по образу и духу своему».
                Булат Окуджава

Я верю в Бога вне религий,
без их реликтов и реликвий,
ермолок, ряс, хиджабов, чадр –
всего, что попадает в кадр
неодобрительного взора
и служит яблоком раздора,
и застит многие глаза.
И вот – военная гроза...

Я верю в то, что Бог един,
но люди, позабыв приличья,
перенесли свои отличья
на Бога (как себе вредим!),
из типа, духа своего, – 
и приспособили Его
устроить собственные нужды,
которые соседям чужды.

Нет большей на Земле напасти,
чем Бог, разодранный на части
во имя смутных интересов
неутомимых мракобесов.
Певцы богопротивных арий
в покровах форм враждебных армий
слепую паству сказкой тешат...
Мой Бог – в душе, а не на плеши.

А было времечко, когда
Его и вовсе отменили,
Усами пышно заменили
и наворочали вреда.
И, не найдя иной красы,
вовсю молились на Усы.
И я в ту пору, каюсь, верил,
поскольку был и мал, и глуп,
притом, никак не лицемерил,
но вскоре – «вере» дал отлуп...

Теперь светла моя дорога:
я верю в Заповеди Бога.
Я верю в Бога – как в Добро,
не нужно мне ничьё тавро...

Глава 9

...Аскольд и Дир произнесли молитву,
но всё ж Олегу проиграли битву.
И хорошо, что княжить стал Олег:
взглянув сквозь дней тысячелетний бег,
наш гений, Пушкин, не долив чернил,
вмиг Песнь о нём, о вещем, сочинил.                (19)
И в наше время роковые вещи
возможны: кризис, биржи крах зловещий...
И можно всё предвидеть и без слов
из леса кстати вышедших волхвов.
На опыте Дубровки и Беслана
познать грядущий халифат ислама.

О, наше время!.. Позади – крещенье
всех киевлян... Потом – опустошенье
от Чингиз-Хана... Медленно текли
года, столетья... Люди нарекли
свой край родною ненькой-Україной.
С певучей мовой, с песней соловьиной,
со шляхтою в борьбу погружена,
своею шла дорогою она:
в России – рубль, в Украине – гривна...
Но, верою с Россией неразрывна,
она сошлась. И три столетья вместе,
объединив и войны, и поместья,
потом объединив голодомор,
шагала вместе до недавних пор,
жила с Россией вновь не сопредельно...
Но пробил час – и  вот опять раздельно.

Сказались тут и старые обиды.
Так, младший брат порой имеет виды
на то, что он не просто младший брат,
и хочет быть тем рад, чем он богат...
А дальше как? Пути необозримы.
Пути Господни неисповедимы.
И всё же, примеренью, для примера,
помочь могла бы та же связка – вера,
когда бы голос долгой распри смолк,
и хоть от общей веры был бы толк.

Но может быть, подскажешь «братьям», Боже,
ЧТО ненависть к «иным» изжить поможет?

Глава 10

В УСТЬЕ ДЕСНЫ
(накануне эмиграции)

Наползает сединой, наползает
из Десны-реки туман в редколесье.
Улетают журавли, улетают,
по осеннему плывут поднебесью.

Журавлиный клин, здесь последний,
я, как будто сам себя, провожаю,
не увижу в день весенний, ни в летний,               
уезжаю навсегда, уезжаю.

И промчится год, но осенью снова
журавлей не провожу напоследок.
А проводит взглядом кто-нибудь новый,
кто не первый, как и я, не последний.

Наползает седина, наползает,
словно вражеский отряд в редколесье...
Улетают журавли, улетают,
По прощальному плывут поднебесью

                (Осень 1979 г.)

«...загнал дьявола в рай, думая, что в ад».
       Данте Алигьери, «Божественная комедия»

О время, время! С ним, попробуй, свыкнись.
А сорок лет спустя it made a difference*.               (20)
Да сорок лет спустя стоять мне горько
здесь, хоть всё та ж Владимирская горка.

Десна – далёко, Черторой – поближе.
И явственно я путь забытый вижу,
и, упершись в перила над горой,
гляжу на Оболонь, на Черторой.
Глаза прижмурив, напружинив зад,
отпрыгнул я на сорок лет назад,
когда, бывало, летнею порой
плыл баржей на протоку Черторой.
Я там бывал и с Лялею, и с Настей,
одна другой грудастей и ногастей.
А разнились они загаром кожи.
А врата в рай – они у них похожи.
Подъёмный кран в порядке – выбирай,
в какой из двух мне устремиться рай.
И я, хоть не был грандом из Гренады,
всё ж сочинял и пел им серенады.

СЕРЕНАДА   

Сегодня я учёбе дал отбой,
осуществив недельную мечту:
сегодня я, хорошая, с тобой
и, прежде, чем спою тебе, – прочту.

Пускай на факультете я гуру
и в институте признанный поэт,
я без тебя, красивая, умру,
не выполнивши ленинский завет.

Ладынина с Орловой, роль уча,
твоею красотой отклонены:
твои глаза – как лампы Ильича,
как электрификация страны.

Тарасова-Каренина, скорбя,
под поезд, видно, бросилась не вдруг:
ведь руки от Венеры – у тебя
(поэтому Венера и без рук).

Ты бюстом превзошла Софи Лорен,
ногами – преуспевшую Бриджит.
Жерар Филип к тебе помчится в плен
и больше за Бордо не побежит.

Но всех красот прекраснее твой рай
в пока что мне неведомом краю.
И если Бог мне скажет: Умирай! –
то я умру, чтоб быть в твоём раю…

Да, в те вполне божественные дни
со мною были счастливы они –
от серенады или вообще,
не знаю, отчего, но не вотще.
(Теперь не то, типичное не то:
купи серёжки долларов за сто).
А в те года, как только выходной,
мой бодрый нрав и в дождичек, и в зной,
всё вдохновлял не только обнимать,
вполне возможно, будущую мать...

Глава 11

О, бег времён! Ты даришь людям милость.
За сорок лет так много изменилось!
От Оболони нынешней порою
ползут микрорайоны к Черторою.

Бюро по безработице, устрой-ка
меня на Черторой! Кипит там стройка.
Пришёл бы на работу утром рано
как оператор башенного крана.
Но был бы оператором негодным:
подъёмный кран мой стал водопроводным.
(Хвала творцу, что для оттока вод
работает пока водопровод).
Таким крановщиком бы был повсюду,
поскольку мою каждый час посуду...

О, не жалей меня, свидетель века,
поскольку напридумывал для смеха...

Я мыслил вслух. Меня подслушал шкет
лет десяти... одиннадцати лет.
– «Так это вы там с бабушкой гуляли?
А я – Богдан, внук ваш и бабы Ляли.
Ба говорила: кто-то из Гренады
в её раю был, пел ей серенады»...

Вот бывшим гренадёрам и наука:
пусть едут в Киев, может, встретят внука.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Ну, вот, родною улицей протопал...
Искал я старый клён, а встретил – тополь.
А я, увы, как многие другие,
от тополей страдаю аллергией.
Ну, что ж. По Трёхсвятительской брусчатой           (21)
задумчиво спускаюсь на Крещатик...

Сказала мне вечерняя заря,
что в общем-то я прожил день не зря.
Не выходя из дома за порог,
я намарал всю уйму этих строк,
в которых есть усмешка от витийства,
но нет ни суперменства, ни убийства,
и потому-то строки не важны
и тем достойным людям не нужны,
которым очень дорог, словно клад,
пьянящий мерседесовский уклад.
А близки только тем, кто с ранних утр
не против заглянуть себе вовнутрь.

Кончаю. Не томлю тебя, читатель,
Пускай ты даже добрый вспоминатель
родных пенатов, города и весей
и даже и без «мерседеса» весел
с учётом, если взвесить это строго,
что в «мерседесе» есть заслуга  Бога, 
и, не тушуясь облаченьем рваным,
с успешными себя считаешь равным,
и чтишь непищевые угощенья,
легко воспринимая обобщенья.

Хотел быть кратким, даже без успехов.
Хоть краткости учил нас мудрый Чехов,   
заметив, что она «сестра таланта»,–
но знаю: у таланта нет гаранта,
и вам, друзья, секрета не открою,
что повезло, знать, Чехову с сестрою.
Но мне Господь, не дав того везенья,
велел добавить чтива в приложеньи,
видать, для улучшенья впечатлений
от не вполне лиричных отступлений,
которые писались не для чека,
а только лишь в угоду моде века...

               

       «На майданi пил спадає,                (22)
       Замовкає  рiч.
       Вечiр.
       Нiч...»               
              Павло Тичина, поет-академик

ВЕЧЕР            

Парашютом спускается вечер
с высоты пролетевшего дня.
Мир темнеющий сбоку подсвечен,
улеглись суета, беготня.

Всё расслабилось:  наше светило,
ветры; люди – внутри и вовне,
наступавшее в них отступило,
отступило оно и во мне.

Я делам, что взывали погромче,
повелю до утра помолчать:
всё равно мне одни не закончить,
а другие дела не начать...

Я люблю благодатную пору
и с надеждой судьбу попрошу,
чтоб пришёлся я сумеркам впору,               
и раскрылся и мой парашют.

НОЧЬ. ЗВУЧАНИЕ МОЛОДОСТИ

Глубокой, тёмной ночью
в Нью-Джерси стало тихо;
безмолвие спустилось,
реальность поглотив
Машины прикорнули,
часы устали тикать,
а мне не спится, мнится
былой мотив.

Слышны мне звон гитары
и песни колдовские,
и стук каштанов оземь,
и зов мечты.
В ущельях тёмных улиц
журчал вечерний Киев,
во мне же в полный голос
звучала ты.

В распахнутые окна
нам плакались трамваи,
и воркот голубиный
летел в проём...
Мелодию любви я
тихонько напеваю,
а хочется, чтоб спели
с тобой вдвоём.

Ну, сделай, чтоб тебя я
не ждал к себе напрасно!
Вернись хотя бы на ночь,
приди опять!
Без нашего свиданья
мелодия угаснет,
а песня ждать не хочет,
не может ждать.

         конец

Уортон, Нью-Джерси
 Август 2002 – август 2009 г.


ПРИМЕЧАНИЯ

(1) Перевод эпиграфа к поэме (автором поэмы):

И будто бег времен повымер,
и к вам вернулась та пора:
София древняя, Владимир,
крутые берега Днепра.

Ты полон дум ширококрылых,
как будто закипела вновь
и пламенем воскресла в жилах
былая пращурова кровь.

            Максим Рыльский, поэт-академик

(2) Здесь: настоящие, чистопородные украинцы, без русскости и еврейства
(3) «Зачем доска? Он же ещё не умер!»
(4) О памятнике Тарасу Шевченко
(5) ВОХРы – вооружённые охранники
(6) 1952 г.
(7) КИСИ – Киевский Инженерно-Строительный Институт. Декан в галстуке и тройке – гуманный  декан стройфака Ветров, несколько судьбоносных для меня дней исполнявший обязанности внезапно уехавшего в командировку директора института Плехова, сказавшего в мой адрес, что ему «объедки с чужого стола не нужны», когда на вопрос, почему поздно подал, я простодушно признался, что потратил время на поступление в университет.
(8) Работы по совместительству, благодаря протекциям.
(9) Ария Йонтека (из оперы Монюшко «Галька»), русский текст:
«Меж горами ветер воет
и в лесах шумит,
а у парня сердце ноет,
грусть-тоска щемит.
Сердце бьётся, всё стеная;
как я ждал, тебя, родная,
ой, Галина, ой дивчина
милая моя,
ты одна – моя зазноба,
Галя, милая моя!»

(10)     Стихи Пушкина, использованные Чайковским для арии Ленского в опере «Евгений Онегин»):
"Паду ли я, стрелой пронзённый,
 иль мимо пролетит она?"

(11)    Как мы тогда ценили, что имели!
(12) Дмитро Гнатюк раз 15 пел украинским канадцам про рушнык (вышитое мамой полотенце), и эта песня выдавливала у меня ностальгическую слезу.
(13) «Знак Весов – знак нового времени»
(14) Теперь она зовётся Прорезной
(15) Теперь тут укрылось Управление Внутренних Дел
                (УВС – Управлiння Внутрiшнiх Справ).
(16) А в Киеве для всякой власти есть, где прятать «внутренние дела». Дом всем властям подходит худо-бедно. Как говорят поляки, им всё едино.
(17) Ахинея № 2 увидела свет в газете «Юный Ленинец», в подборке к 70-летию «Вождя всех времён и народов». Причём, редакция сочла нужным заменить мою строчку «Вождь седым-седой» на «Вождь слегка седой». Когда через 6 лет я увидел Сталина в гробу, посетив Мавзолей, то понял, что редакция была частично права: «Вождь» был полуседой-полурыжий.
(18)   «В круг вскочит наш родной гопак».
 (19)  «Песнь о вещем Олеге» написал в один
        присест, не долив чернил в чернильницу
        ни разу...» (из письма Пушкина Дельвигу).
(20)    «Стало всё иначе» (с англ.)
(21)    При Советской власти – улица Героев революции
(22) Пыль на площади спадает.
        Речь сникает прочь.
        Вечер.
        Ночь.
             Павло Тычина, поэт-академик  (перевод автора поэмы)

Общие примечания:

1) Имена всех действующих лиц, за исключением Ляли, Насти и внука Богдана, являются подлинными.
2) Автор приносит свои извинения тем киевлянам (и не киевлянам), которые не упоминаются в поэме и заверяет их, что они, тем не менее, мысленно подразумеваются и незримо присутствуют в самом желанном для них виде.


Рецензии