Чеслав Милош. Об Анне Свирщинской

    Чеслав Милош
ОБ АННЕ СВИРЩИНСКО

                Перевод с польского Андрея Базилевского.

Анна Свирщинская (1909-1984) после блестящего дебюта в 1936 г. осталась поэтом недооцененным, на что были разные причины, отчасти связанные с историей страны, так как после войны ее стихи долго не издавались. Впрочем, она созрела поздно и останется в летописи поэзии одним из феноменов творческой энергии, набирающей силу к старости.
Ход времени не повредил ее поэзии, напротив — подчеркнул ее непреходящую ценность, и теперь — без колебаний утверждаю это — Свирщинская должна быть отнесена к крупнейшим поэтическим индивидуальностям в истории польской литературы. Полное собрание стихотворений, бесспорно, упрочит ее статус классика.
 
Она родилась 7 января 1909 г. в Варшаве, была единственным ребенком художника Яна Сверчинского и Станиславы, урожденной Боярской. Фамилия Свирщинская, отличная от фамилии отца, возникла из-за ошибки русского чиновника, выписывавшего метрику, но она никогда этой фамилии не меняла. В детстве она испытала, что такое крайняя бедность. Жила и готовила уроки в мастерской отца, который не шел ни на какие жизненные компромиссы и был всецело предан своему художественному призванию.
Анна собиралась стать художницей, но отсутствие средств заставило ее отказаться от учебы в Академии художеств и поступить на факультет польской филологии. На ее раннюю поэзию оказали влияние мировая живопись, знакомая ей по альбомам, которые приносил в дом отец, и старопольская поэзия. В 1932 г. она окончила университет. В 1934 г. получила (вместе с Тадеушем Холлендером и Вацлавом Гусарским) премию «Вядомостей литерацких» («Литературных ведомостей») за стихотворение «Полдень». С 1936 г. до начала войны работала в Союзе польских учителей редактором городского варианта журнала «Пломычек». В 1936 г. участвовала в забастовке протеста, объявленной Союзом.
Ее первая книга, «Стихи и проза», вышла «за счет автора» в 1936 г. и в литературной среде была признана событием. Всякий, кто прочел эту книгу, не мог не запомнить имя Свирщинской и с тех пор многого от нее ожидал. Несомненно, книга прежде всего свидетельствовала о том, что воображение поэтессы питается современным искусством, однако ее стилизации и миниатюры предвещали в поэзии нечто новое. В отношении версификации они не были родственны ни авангарду, ни «Скамандру», хотя напоминали юношеское творчество некоторых скамандритов (особенно поэтическую прозу Ивашкевича) и французских поэтов, которых те переводили. Можно сказать, она дебютировала под знаком Рембо, а в живописи — Таможенника Руссо. Если сравнить ранние произведения Свирщинской со стихами ее последователей, писавших в 60 е и 70 е годы, можно найти определенные общие черты, хотя доказать, что они ее читали, было бы трудно.
Переживания лет оккупации оказались ключевыми для поэтессы, тут можно говорить о переломе. Тогда она зарабатывала в Варшаве на жизнь физическим трудом, была продавщицей, сиделкой в больнице и участвовала в подпольной литературной жизни. Получила премию на подпольном конкурсе за стихотворение «1941 год» (независимо от этого стихотворение было опубликовано в моей антологии «Независимая песнь», 1942) и вторую премию за пьесу об Орфее. Во время Варшавского восстания была санитаркой в госпитале и, как сама рассказывала, в течение часа стояла у стенки, ожидая расстрела. О военной Варшаве она пыталась писать сразу после войны, используя в новых целях ранее найденную форму стихотворения в прозе, но еще не скоро выработала стиль, способный поднять эту тему. Итогом долгих поисков стала книга стихов «Я строила баррикаду» (1974). Такого свидетельства не дал больше никто кроме Мирона Бялошевского в «Дневнике варшавского восстания». Эта книга занимает особое место и в польской, и в мировой поэзии как поэтический репортаж об одной из великих трагедий ХХ века. В этом репортаже более всего очевидна забота о точности и предельной сжатости, но предмет его — не столько ход событий, сколько позиции и поступки людей, их героизм, страх, эгоизм, самоотверженность. Запечатлеть память убитого города выпало не романтической поэзии двадцатилетних — Бачинского, Гайцы, Тшебинского, — а именно Свирщинской, которая была на десять лет старше их. Ее сдержанность, выработанная в 30 е годы в поэзии несколько ироничной, шутливой, больше соответствовала замыслу, чем пафос подвига и жертвенности.
После войны Свирщинская поселилась в Кракове. У нее была репутация скорее литератора средней руки, чем поэта. Она писала стихи для детей, пьесы для театра и радио. Похоже, что она, будучи весьма требовательна к себе, держала свои стихи в ящике письменного стола, лишь немногое отдавая в печать, и, как и в случае стихов о войне, постепенно искала средства выражения. К счастью, один из ее сборников снабжен авторским вступлением, где биографические сведения сочетаются с изложением принципов поэтики. Это очень важный текст, он содержит одну из интереснейших программ польской поэзии нашего столетия. Свирщинская предстает здесь как поэт поколения, которому не близки ни «Скамандр», ни краковский авангард. Знаменателен акцент на содержание, в каждом стихотворении требующее своей формы, что совершенно противоположно вошедшему в современный обиход предпочтению формального новаторства. Свирщинская идет настолько далеко, что советует освобождаться от собственного стиля. Впрочем, лучше всего она сформулировала это сама, я лишь обращаю внимание на ее высказывание, опубликованное в небольшой книжке.
Нетрудно понять, почему такой подход обрекал Свирщинскую на конфликты. Ведь он не соответствовал ни образцам авангарда, ни соцреализму. Правда, стиль абсолютно «нагой», прозрачный, лишенный, насколько возможно, метафор, был, очевидно, и целью Тадеуша Ружевича. Два эти поэта развивались параллельно. Между ними есть известное сходство.
Конечно, надо принять во внимание и политические обстоятельства. За десять лет, с 1945 по 1955 г., не вышло ни одной книги Свирщинской, только после «оттепели» появилась «Избранная лирика» (1958). Потом должно было пройти девять лет, прежде чем она выпустила «Черные слова» (1967), подражания африканской народной поэзии, ставшие словно продолжением ее довоенных упражнений в стилизации, но и доработкой собственного стиля в любовной лирике. Прошло еще четыре года, прежде чем на полках книжных магазинов появился «Ветер» (1970) — книга, открывшая ее последний, самый плодотворный период.
Темы зрелой Свирщинской — это судьба женщины и секс. Обе темы в ее трактовке были неприязненно восприняты многими читателями. Ее феминизм рожден сочувственным вниманием к горькой участи женщин, которыми помыкают мужчины. Но разве в польской народной песне Кася, которая едет венчаться, не просит Господа Иисуса о счастье, хотя знает, что «идет под кулак Яся»? Разве пьянство и битье женщин издавна не принадлежат к атрибутам мужественности в польской народной культуре, указывая, что, несмотря на латинизацию, страна сохраняет сильные славянские черты? Свирщинская говорит об этом столь резко, что кажется, будто она провозглашает борьбу полов наподобие борьбы классов или рас. Мужчины — господствующий класс, женщины — пролетариат. Так что ее защита женщин не совсем похожа на ставший модным несколько позднее феминизм, пришедший с Запада, хотя, надо признать, у нее есть нотки веры в Богиню Матриархата, что принесет человечеству новые десять заповедей, не запятнанных кровью. И вновь, как в стихах о войне, довоенные миниатюры наполняются реалистическим содержанием. Больше всего трогают краткие, в несколько слов, сценки или мини-повести о старых женщинах. Ее книга «Я баба» (1972) — манифест и вызов. Она состоит из двух, в равной степени жестких, частей: 1) о судьбе женщин, 2) о собственных любовных переживаниях. Между частями есть связь — уже в самом отказе от согласия на пассивную социальную роль, поскольку автор выступает как независимый центр воли: «Я построила дом, / Я выбрала мужчину». Она выбирает, она строит, она рожает, она каждый день совершает пробежки ради здоровья, она пишет.
В любовной части есть очень красивые стихи, которые, однако, не могли нравиться мужчинам. Но, хотя они шокировали, несколько критиков приветствовали их как неожиданное извержение таланта. Заметим: ни одна из польских поэтесс не отважилась так открыто писать о сексе, как Свирщинская в трех циклах той книги, которые она назвала поэмами: «Любовь Фелиции», «Любовь Антонины», «Любовь Стефании». Книгу открывает пролог — «Женщина беседует со своим бедром». Это ода женским гениталиям, которые польский язык одарил насмешливыми и презрительными наименованиями, так что слово «бедро» здесь — уступка условности. Таких уступок немного, хотя бы потому, что автор оды не стесняется открыто писать об оргазме. Возможно, самая интересная черта этих любовных стихотворений — отсутствие в них исповедальности. Вопреки литературе исповеди с ее фиксацией чувств переживающего и повествующего «я», здесь перед нами нечто вроде исследования возможных типов чувственных связей между мужчиной и женщиной как биологическими существами. Или, иначе говоря, словно в эротических рисунках, где властвует линия, мужчина и женщина сводятся к каллиграфии; не важны ни их лица, ни фамилии — отсюда явно произвольное наименование трех типов именами Фелиции, Антонины и Стефании. Отметим в скобках, что эти эротические этюды принадлежат шестидесятилетней женщине.
Свирщинская как «бесстыдная баба» вызывала гнев и тревогу у мужской части читающей публики и своим феминизмом, и тем, что подчеркивала ведущую роль женщины в любовном союзе, не без оттенка презрения к мужчине, из-за чего иногда производила впечатление ведьмы, «зловещей фигуры». То, что критики выделили особую категорию «женской литературы», позволяло присвоить ей высокий ранг, но лишь в пределах этой особой категории, куда включали также Марию Павликовскую и Халину Посвятовскую. Не последней причиной того, что она осталась недооцененной, был и эмоциональный тон, не гармонирующий с обычаями католической страны. Агностицизм был довольно типичен для ее круга прогрессивной интеллигенции, но часто бывал заслонен патриотической риторикой; у нее же, хотя молитва и патриотизм ненадолго соединяются в стихотворении «1941 год», впоследствии две этих сферы разделены — так, например, в книге «Я строила баррикаду» нет религиозных акцентов.
Философия Свирщинской крайне соматична, на первый план выступает плоть. Ее зрелое поэтическое творчество можно назвать разговором с собственным телом. Именно так — «Talking to my body» — озаглавлен сборник ее стихотворений на английском языке в переводе, сделанном мною и Леонардом Натаном. В раздвоении на душу и тело — глубинная оригинальность ее поэзии. Это не что иное, как средневековое и барочное переживание бренности своего телесного существования или даже участие в танце смерти. Со времен Николая Семпа-Шажинского в польской поэзии не было столь метафизического — именно в таком смысле — поэта, как Свирщинская. У нее, агностика, сознание не может опереться на веру в бессмертие души и жизнь вечную, и душа тем более одинока в своем превосходстве над телом. Только в последних стихах поэтесса, кажется, снискала благодать великого равновесия и покоя. Эта проблематика универсальна, поэтому причислять Свирщинскую к какой-то одной узкой категории было бы недоразумением.
Название книги «Счастлива, как собачий хвост» (1978) дает представление еще об одном элементе этой поэзии — юморе. Она постоянно соединяла трагизм и комизм, как пристало человеку, осознающему их удивительное сплетение в жизни. Ее чувство юмора принимало различные формы — от беззаботной игры в раннем творчестве, через гротеск и ужас военных сцен, до легкости тона в стихах, написанных в старости о том, какое счастье — бежать, сгребать сено, даже стоять на голове. Столь серьезная в своем сочувственном наблюдении, она в то же время умеет шутить над своей серьезностью, что может означать еще один вариант раздвоения: душа и тело — а также сознание, отделяющееся от сознания.
Важна в ее творчестве последняя книга, изданная посмертно, — «Страдание и радость» (1985). В ней есть цикл об отце и матери, что является редкостью как в мировой, так и в польской поэзии. Влияние психологии, особенно фрейдизма, на размышления о семье склоняло к тому, чтобы обратить внимание на личность, на ее травмы и комплексы, имеющие исток в переживаниях детства. Отсюда мода объяснять все отступления от нормы дурными условиями в доме, что на практике означало возлагать ответственность на родителей. Так называемое «трудное детство» должно было объяснить наркоманию или то, что данный субъект кому-то перерезал горло. К примеру, в американской литературе следствие этой моды — описания родителей-чудовищ. В Польше, казалось бы, не должны действовать эти причины, но в польской поэзии происходит странная субъективизация: «я» раскрывается за счет вытеснения других людей, что не благоприятствует описаниям жизни в семье. А цикл Свирщинской — это песнь любви к родителям. Или, точнее, как обычно у нее, репортаж, где жизнь двух людей показана на польском историческом фоне: при царизме, во время первой мировой войны, в межвоенное двадцатилетие, во время второй войны, в послевоенные годы. Фон намечен несколькими штрихами, но как нельзя более существен для биографии героев. Вот отец — мальчишка, распространитель листовок в 1905 г., вот голодная военная Варшава и мать, прелестная панна Стася из Остроленки, которая вышла замуж за художника, стоит в очереди за хлебом, вот мастерская отца и бедность 20 х годов, немецкая бомба, уничтожившая все работы отца, вот послевоенный Краков. Это немало, когда два человека получают такой памятник любви и благодарности от дочери. Но мы бы не были в этом уверены, если бы прикладная цель — увековечить память родителей — не дала поэзию столь высокой пробы. По-моему, стиль Свирщинской менялся четырежды и, меняясь, все лучше служил ее замыслам: в стихах о войне, в стихах о женских горестях, в любовных стихах и в стихах о родителях. Всякий раз значительность ее поэзии обеспечена весомостью содержания. Другими словами, ей есть о чем рассказать. Мотив живописи отца, то, как он постоянно исправлял и переделывал картины, — мы чувствуем это — важен так же, как верность дочери его артистическому упорству: важен, ибо подлинен. Эта эмоциональная связь с отцом рождает, кстати, одну из самых пронзительных польских элегий — «Стираю рубашку»; а вершина любовной лирики Свирщинской — стихи о встрече с нищенкой «Такая же внутри».
В посмертной книге «Страдание и радость» мы найдем и цикл «Стихи о друге», краткое автобиографическое повествование еще об одном, позднем, любовном союзе, соответствие трем циклам книги «Я баба». Старые женщины постоянно присутствуют у Свирщинской, здесь же она сама выступает как героиня любовной истории двух старых людей, традиционно воспринимаемой как нечто неуместное. Следует радоваться, что эта история написана, коль скоро она стала причиной еще нескольких высших поэтических достижений, запечатлевших прощальное благословение, посылаемое жизни. То же можно сказать и о последнем стихотворении, написанном накануне онкологической операции. Отважная, трезвомыслящая, спокойная, она признаёт, что была грешницей, принимает приговор и, хотя не произносит имени Высшей Силы, предается ей с верой и надеждой.
Существует теория, согласно которой лирическая поэзия складывается из крупиц биографии данного поэта, то есть, читая, мы заполняем пробелы собственным воображением и видим автора в разных ситуациях, словно героя романа. К некоторым типам поэзии это применимо, но только к некоторым. Мы немногое узнаём о личной судьбе Кохановского из его стихов, за исключением «Тренов», которые, впрочем, были отступлением от принятого в его время принципа «декорума» (уместности), предписывающего сдержанность в раскрытии личного мира перед глазами читателя. Несколько столетий влияние классицизма содействовало литературному костюму и маске, так что, скажем, о личности Расина мы узнаём лишь опосредованно, из его трагедий, а о страстях епископа Игнация Красицкого знаем весьма немногое, кроме того, что он любил сладости. В этом смысле романтизм был огромным переворотом, и «Крымские сонеты» Мицкевича не случайно взбудоражили варшавских классицистов. Мелодраматически необузданный девятнадцатый век дает много примеров исповедальной лирики; во всяком случае, тогда утвердился образец говорящего субъекта, неотделимого от автора. Дело несколько осложняется в сменяющих одна другую литературных школах новейшего времени, поскольку появляются призывы к «стыдливости чувств», метафорической номинации и поиску «объективных соответствий». Столкновение этих лозунгов со склонностью поэтов упорно твердить о самих себе дает различные эффекты. Размышляя о Свирщинской, невозможно избежать вопроса о том, какова в ее случае связь поэзии с биографией. Это очень специфическая связь, ее нелегко уловить, главным образом из-за таких черт поэтессы, как скептический и насмешливый ум, мятежный характер, не признающий моральных ограничений, из-за ее чувственной натуры, способной впадать в любовный экстаз. Такой комплекс недостатков и достоинств, подчас противоречивых, затрудняет жизнеописание. А ведь редко встречается поэзия столь автобиографичная, хотя ее автор рассказывает о других людях, а если уж говорит о себе, то как бы наблюдая со стороны.
Мне кажется, знакомство с ее творчеством надо начинать со стихов об отце и матери, потом попытаться представить ее себе как студентку, некрасивую, закомплексованную (по ее собственным словам), бегавшую по зажиточным семьям с уроками. С филологического факультета она вынесла восторг перед польским языком XV века, и это, наряду с живописью, сформировало ее довоенную поэзию и то, что она писала в начале войны. Потом она менялась, все более освобождаясь от всякой скованности, хотя не скоро ощутила себя собой и заговорила в полный голос. Эта восхитившая меня дебютантка моего поколения не сразу предстала передо мной конкретной личностью, хотя я тогда ее где-то видел. Конкретной личностью она стала только на подпольных авторских вечерах в оккупированной Варшаве, но не очень запомнилась. Зато когда я встретил ее во время приезда в Польшу в 1981 г., в Союзе литераторов на улице Крупничей в Кракове, она показалась мне совершенно необычной. Волшебница из сказки: лицо удлиненное, но плотно вылепленное, крепкая, загорелая, с большой гривой седых волос. Вероятно, эта внешность соответствовала превращению робкой поэтичной девочки во властную, сознающую свою силу женщину из книги «Я баба».
Как уже сказано, я против того, чтобы славить Свирщинскую как автора любовной лирики и тем самым замыкать ее в рамках женской поэзии. Даже ее своеобразие и некую эксцентричность в общении с людьми не следует подчеркивать, если это мешает пониманию всей весомости ее наследия. В творчестве она предстает полным человеком. Она познала нужду, тяжкий труд, наслаждение, несчастья — свои и своей страны, материнство, бунт против условностей, восторг перед искусством, интеллектуальное упоение, сочувствие, отчаяние, осознала свои грехи, победы и поражения. В истории польской культуры это первый пример женщины, которая — уже по ту сторону барьеров, долго отделявших ее от пространства, доступного только мужчине. Ей не нужно напрягаться, чтобы ее признали равной, как это делают профессиональные феминистки. Размышления об участи собственного пола не переходят у нее в «грубый и надсадный вопль женственности», за которым, как за маской, — культ мужчины-властителя (так кое-кто ошибочно писал о ней в наивной мужской гордыне). Ибо сама суть ее творчества, начиная с ранних стилизаций, — это дистанция. У того, кто ее читает, возникает неясное воспоминание об идущих от Платона рассказах о путях души, вступившей в материю, но хранящей память о стране, откуда она родом, о небе чистых Идей. Это очень древняя традиция, то и дело обновляемая гностическим дуализмом, христианским и буддийским. Поэтому, общаясь с внутренней историей этой поэтессы, мы склонны верить, что нашу земную юдоль ненадолго посетил необычный гость, хоть и близкий к земле, но не совсем к ней приписанный.
Я упоминал о средневеково-барочной родословной Свирщинской. Она начинала с образов барочного изобилия, приправляла их средневековой польской речью и продолжала, при разных обстоятельствах, писать диалог души и тела. Некогда этой религиозной и философской тематикой занимались только мужчины, однако наверняка были и женщины, которые по-своему думали об этом, хоть и не фиксировали своих размышлений.
Я стремился воздать должное Анне Свирщинской, называя ее имя среди великих имен польской поэзии и переводя ее произведения на английский. Я отдавал себе отчет в том, что присутствую лишь при начале ее посмертной славы, а ее наследию будут посвящены еще многие труды. Вместе с тем можно сказать, что какую бы форму ни приняли в Польше исследования феминизма, и они не обойдутся без цитирования ее стихов. Если я подчеркивал универсальное значение ее поэзии, это не значит, будто я хотел забыть о нравственной перемене, которая совершилась в XIX и XX веке и привела не только к равенству полов, но и к новому качеству литературы благодаря участию женщин, с их отличным от мужского чувствованием и видением. Выдающиеся личности таких женщин, как Свирщинская, помимо того, что они были неповторимы, имеют и эту огромную заслугу.
Перевел Андрей Базилевский
 
Предисловие к книге А. Свирщинской «Поэзия» (Варшава, 1997).
 


Рецензии