Вступление. Анкета младшего лейтенанта запаса
Предисловие к шестому варианту
Успех моего романа «Анкета младшего лейтенанта артиллерии» среди моих многочисленных читателей, а их не меньше двадцати, заставляет меня вновь обратиться к нему, немного переосмыслить, кое-что уточнить, назваться своим именем, а не кем-то, и добавить, что герой не просто мальчуган, а художник с его психикой, с излишне бурной живой фантазией, чтобы быть храбрецом, и слишком гордый, чтобы быть трусом.
Тогда его поступки выглядят более логичными и оправданными.
Непонятно, как победили в этой войне, когда подавляющее большинство воюющих было вроде моего героя: юные, растерянные, малообученные... Может быть, самое важное в войне - это присутствие на поле боя, и нужно такое количество людей, чтобы вражеские пушки захлебнулись в человеческом пушечном мясе.
30 июля 1982 г. В. Лемпорт
От издателя:
Необходимо принять во внимание, что все варинты были написаны задолго до того, как это было поззволено «свыше», а особенно принимая во внимание особенности происхождения Автора, для которого было неслыханной дерзостью будучи отпрыском подследственного, хоть и с недоказанной виной, во времена строго установленных канонов пускаться в свободные рассуждения о сексуальности либо о том, что происходило на самом деле на нашей стороне во времена Великой Отечественной..
«Правда об этом, - говорил ЛЕмпорт, - не написана до сих пор. Тогда было нельзя, а сейчас пишут те, кто в глаза ничего этого не видели».
От себя добавлю, что тогда были свои политические мотивы, а сейчас свои. Поэтому лично для меня оказывается непревзойдённым то, что было написано с точностью художника и человека, убеждённого в том, что «любая правда лучше любой лжи».
Не всё, обещанное Автором, включено во фрагменты, хотя и не менее интересно, чем предложенное Вашему вниманию. Поскольку роман здесь представлен не в качестве рекламы, а лишь в качестве вступления к главному или, по крайней мере, заключительному труду подлинного художника, мыслителя и, возможно, последнего, хоть и небезгрешного, Ангела, возможно, хранителя на нашей страдальной земле.
Глава 1
некоторые подробности первой части жизни, которые автору удалось вспомнить
На вопрос: «Когда родился?» - мне хочется ответить: «Я жил вечно».
Действительно, совершенно не помню того времени, когда не жил...
Но был конкретный момент, когда появилось существо, говорит мама, с огромным красным носом и низким лбом, заросшим чёрными волосами. Это существо, говорят, производило такое устрашающее впечатление, что папа, когда его допустили к новорожденному, вырвал клок волос из седой головы и закричал:
- Подменили! Подменили! Это не мой ребёнок!
И папу можно понять: он был красивый мужчина, и мама недурна — откуда же такой уродец, к тому же брюнет? В родословной ни у папы, ни у мамы не было ни одного брюнета — все русые! А тут...
Но акушерка сказала папе:
- Не волнуйтесь, милый теловек, это муччина, настоясий муччина! Большой нос — это признак мужественности!
И действительно, недельки через две нос стал нормального цвета и умеренных размеров, а чёрные волосы заменились русыми кудрявыми, свойственными породе.
И папа отдался безумному восторгу отцовства, которого был лишён первые сорок лет своей жизни, которые он был холостяком и вечным студентом. Пестует новорожденного, то бишь меня, купает в корыте, вывозит в коляске в сад, где я провожу большую часть времени в блаженном сне.
Позже, когда я выучился ходить и говорить, физические недостатки настолько уступают прелестям купидона, что однажды на улице я хватаю папу за руку и кричу чистейшим сопрано:
- Пап! А пап! Это про меня та тётя сказала — какой хорошенький?..
***
...На нашей Дубовой улице нет ни одного дуба, название, видимо, относится к её историческому прошлому. Зато есть сад — большой, фруктовый, впрочем, тогда всё было большим. Большими были и двухэтажные дома, и папа, и собака Джек, соседский дог, и крупным был мальчик Шура, сын сапожника Блохина.
Мы идём купаться — папа, я, Джек, сзади всех Шурка — он очень скромен.
«На речку» - к этому так привык, что и на море тоже говорил: пойдём на речку — через тридцать лет. Далеко или близко была речка — скорее всего, близко, так как мы ни на чём не едем, идём, а я не устаю. Речка была хороша. Цна. Никогда потом не втречал такой. Весёлая, широкая, прозрачная. Мы идём вдоль реки по засаженной деревьями набережной. Дом Асеева высоко на горе, на реке полным-полно лодок, некоторые с шатрами и самоварами, кто-то играет на гитаре, лодки едут в Золоторадо — место отдыха трудящихся и нэпманов. Вдоль реки виднеется много красивых церквей, на другой стороне — заливной луг и деревья, деревня Дворики и дальше лес — невероятно приятный.
Мы идём на мужской пляж под Дом Асеева. А вдоль реки пляжи. Тогда общественное понятие стыда было другим, и мы шли рядом с женскими пляжами, где дамы купались голыми в великом множестве. А на непляжных местах голые дамы колотили бельё тоже совсем рядом. (Я помню, мы приезжали с братом Колей в Тамбов уже довольно большими, приезжали на велосипедах в году 37 — ом, и тогда ещё было то же самое — дамы и девушки без купальников, а мы пятнадцати — семнадцатилетние не испытывали особого удивления.)
Папа кидает меня далеко, на глубину, и тут же Джек бросается меня спасать. Он небольно хватает пастью за руку и тотчас же вытягивает меня на берег. Я досадую, я хочу научиться плавать, чему, впрочем, я вскоре научился. Сколько мне лет — шесть? Семь?
***
В наш двор иногда приходит шарманщик. Его допотопный инструмент устанавливается на палку, и старичок с белыми висячими усами крутит ручку шарманки, льются звуки, что кажутся мне райскими. Летят монеты артисту в кепку, лежащую перед ним.
Я страстно хочу быть шарманщиком. Перевёртываю табурет вверх ногами, пою:
Маруся отравилась,
Все с фабрики идут,
А бедную Марусю
Отравленную несут...
Мама, видя мою страсть, приделывает к ящику от посылки ножку и рукоятку от кофемолки.
Пока был перевёрнутый табурет, я только воображал себя шарманщиком. Когда появляется столь совершенный инструмент, я им становлюсь, и ухожу из дома, как Лев Толстой.
Иду по дворам. Незаметно, квартал за кварталом, оказываюсь в той части города, где никогда не был.
Поздно вечером, с помощью милиции меня разыскивают и возвращают родителям. Мама в досаде ломает шарманку. Погубить такой инструмент! Я впадаю в глубокий обморок, из которого меня выводят с помощью врача.
Шарманка восстановлена, мир в доме тоже: лишь взято торжественное обещание музыкально обслуживать только близлежащие дворы.
***
Соседского мальчика, сына прачки Дуськи, мама одевала лишь в лифчик, а нижняя часть у него была голая.
Помню, мнегода три, а ему, наверное, два или полтора, и мне мучительно хочется схватить его за пипку. Кажется, я так и сделал, но получил от кого-то по заслугам, и моя потенция была напрвлена в нужном направлении. Почему-то это запомнилось как первое эротическое впечатление.
***
О разнице полов догадываюсь, когда мама купает мою двоюродную сестру Надю, ей лет четырнадцать, а мне лет шесть. Ванной у нас нет, и купанье происходит в столовой.
Мама искупала меня, завернула в одеяло, посадила на стол и стала тереть спину Наде. Её устройство меня поразило и вызвало вопрос «почему?», за что и был тотчас же изгнан в другую комнату. Я потом долго себя ругал за болтливость.
***
С чувством первого унизительного стыда у меня связана следующая история: хочу в туалет, бегу домой, а там — замок. Общественной уборной у нас во дворе нет, сделать это во дворе на глазах у товарищей — стыдно, я воспитанный мальчик и поэтому делаю себе в штаны. Прихожу в своё парадное, стою у своих дверей и плачу от безвыходности положения.
И тут приходит Надя с Лилей — хорошенькой конопатой подружкой, нашла меня в моей беде, стала меня обмывать, поставив в таз, а Лиля посмеивается над моим положением. Она мне так нравится! И мне ясно, что не могу уже рассчитывать на уважение этой дамы.
Ни один рыцарь, поверженный другим на глазах своей дамы, не был столь несчастен, как я тогда.
***
Чувство смертности, очевидно, чувство врождённое, поскольку мой племянник Серёжа ещё лет в шесть-семь ужасно страшился смерти и войны, а я в том же возрасте беспричинно плакал и просил папу и маму не умирать.
У нас во дворе повесился некто Щукин... И я лет в пять-шесть понимал, что такое смерть. Мы, дети, собираемся во дворе, и тут приезжает пролётка, его выносят в сидячем положении, в такой позе он, наверное, и окостенел. Щёки охристо-жёлтые, рот, нос и вокруг выпученных стеклянных глаз — всё бледно-зелёное. Так его и сажают на дно пролётки. Он сидит, свесив ноги, его увозят.
***
Первое военное воспоминание. Мама, брат Лёша и я сидим у окна. Мама шьёт нам страусов из тряпок. Игрушки нам или она шила сама, или привозил папа на Рождество или на день рождения белых резиновых зверей. Обычно это животные. Очень я их люблю, этих зверей. Сплю с ними, купаю их, кормлю, и все они матёрые самцы. Молодых и самок я презираю: я мужественный человек. Папа однажды купил красного большого резинового носорога, но тот не прижился: зверь должен быть белым и не очень большим. Чем я руководствовался в этом отборе — не знаю, но, очевидно, у меня были свои веские основания.
Самодельными игрушками мы тоже не гнушаемся.
Мама шьёт. Мы ждём с нетерпением, зная, что мама может внезапно отвлечься, и тогда её неделю не посадишь за страусов... Вдруг во дворе тревога... Мы выглядываем в окно.
Посреди двора стоят двое молодых людей, один — высокий, одетый с некоторым шиком в чёрный костюм, другой — маленький, в лохмотьях, шпанистый; мы уже знаем, что такое шпана — это оборванные воришки из беспризорников. У обоих за спиной огромные бело-блестящие пистолеты, похожие на наши пугачи.
На крыльцо выходит сапожник Блохин с ружьём в руках, молодые люди выстреливают из пистолетов в воздух и исчезают. Мы узнаём, что это были бандиты-налётчики, они ограбили квартиру, избив там восьмидесятилетнюю старуху.
Этот случай открывает мне, что не всё в мире спокойно, радостно и безмятежно, как в нашей семье.
***
В Тамбове живу до семи лет. Взрослые ребята меня дразнят.
- Ты откуда взялся?
- Я родился.
- А откуда?
- Из живота-а.
Ребята смеются, а я ухожу с рёвом, обижаюсь почему-то.
Сосед же мой, Валерка, здоровый парень лет шестнадцати, любит подойти к двери, разделяющей наши квартиры, прозудеть в замочную скважину противнейшим голосом:
- Д-з-з-з-з-з!
Звук этот, что нож по стеклу, приводит в неистовство. Покрываюсь колючими мурашками, дико реву. А Валерка через накоторое время снова подходит к замочной скважине и:
- Д-з-з-з-з-з!
Родители очень огорчаются моей уязвимости: как жить будет?
Глава II
о некоторых событиях в посёлке Чакино
Почему родители меняют областной город Тамбов на посёлок Чакино? Наверное, это было необходимо.
Но вот я в Чакине, гуляю по парку... Весь парк до верхушек занесён снегом, хотя конец апреля, а ребята катаются на салазках с огромной горы. Тут я знакомлюсь с Ёлкой. Сначала мне не ясно: девочка это или мальчик — лицо красное и отважное, жесты мальчишеские, нос пятачком, и только когда она садится на салазки и дерзко поднимает ноги, я вижу, что это девочка: такая важная деталь одежды, с моей точки зрения, как штанишки, у неё отсутствовала, несмотря на жгучий мороз.
***
С Ёлкой учимся в одном классе. Она меня презирает за робость, за неловкость и ещё за что-то немужественное. И поэтому она не стесняется садиться по-маленькому лицом ко мне, да ещё разговаривать при этом. Она и не подозревает моего необычайно рано проявившегося интереса к противоположному полу.
Впрочем, Ёлка остаётся такой лет до четырнадцати. Уже будучи большой тёткой с явно обозначенными грудями и огромным задом, она никогда не смущается.
Приходим гуртом на гнусную речушку Саволу с водой цвета кофе на молоке, все уже более менее большие, принимаем меры предосторожности, чтобы не обнажиться как-нибудь перед девочками, а она весело говорит:
Раз, два, три, четыре -
У попа штаны соскочили...
Снимает трусики при всех и давай выжимать из них воду!
***
Я неловок и неумел: безнадёжно отстал от сверстников, ибо длительно болел коклюшем. Ребята все играют то в лапту, то в чижка, сначала принимают меня, думают — научусь. Чёрта с два! Станем играть в лапту, надо бить — не могу попасть по мячу. Так и не понял, как можно по нему попасть. Приходит ловкий парень, ну, скажем, Гусь, мне говорят: «Козёл (дрянь Ёлка выдумала мне такое прозвище, может быть, за некоторую горделивую хвастливость), обожди в сторонке, а Гусь пока сыграет за тебя». Отхожу, стараясь скрыть, как это обидно.
Не принимают меня и в игры поинтереснее.
Однажды прохожу мимо водокачки, замечаю какую-то возню в кустах, подкрадываюсь. Смотрю, Колька, Люська, Пашка-вор и ещё несколько ребят лет по двенадцать. Все совершенно голые обливаются водой и ещё что-то делают, меня замечают и гонят, крича свирепо: «Пошёл Козёл! Уходи отсюда, Козёл!»
Да, на каком-то этапе я и здесь отстал. Может быть, за чтением, к которому рано пристрастился?
Стал учиться на велосипеде. Нам он достался в рассрочку. Велосипед в то время редкость. Учиться трудно — с седла я не достаю педалей. Учусь месяц, без конца падаю, весь покрыт синяками и шишками, но научился и приобрёл преимущество перед одноклассниками. Велосипедист! На фоне всеобщей бедности! Не вследствие ли классовых противоречий получил от Сергея-попа камнем по затылку? Да так, что потерял сознание. Не гордись! Не хвастай!
***
Летом жарко, зимой холодно. Не то, что теперь. Школа — за два с половиной километра. Иногда в особо холодное время за нами посылают лошадь с санями, и в них набивается ребят целая дюжина. В школе сидим не раздеваясь, в шубах. В классах холод волчий. Сидим и пар пускаем. Руки в рукавах. Как мы писали? Как вообще чему-то научились?
***
Период коллективизации, период борьбы с неграмотностью. Период воинствующего богоборства.
А мы справляем Рождество и другие праздники по привычке.
Однажды делает мама пасху. В конической деревянной форме, честь честью. Сидим за столом, едим. А тут стук в дверь. Мать раз — полотенцем пасху закрывает. И вовремя: входит рабочий комитет — человек шесть. Проверяют — кто празднует. А папа ничего не понимает, открывает полотенце и говорит: «Не желаете ли пасхи?» Мать только за голову хватается. В стенной газете в клубе появляется стихотворение весьма малограмотное, но грозное по содержанию:
Муж с женою сговаривается,
Поросёночек жизни лишается,
Вдоволь крашеного яйца
Не скрыть генеральского лица...
Кроме того, нарисован папин карикатурный портрет в генеральских эполетах и аксельбантах.
***
Однажды ночью громкий стук в дверь. Испуганная мама впускает ватагу молодых людей в кожаных куртках с портупеями. У всех у них почему-то резкие надбровные дуги на нахмуренных лицах.
- Всем оставаться на местах! - требуют они.
- Оружие есть?
- Есть, - криво улыбается папа и показывает мой пугач.
Люди в куртках на эту шутку не улыбаются, перерывают весь дом, швыряют книги на пол, разрезают диван, выпускают пух из подушек, берут с собой папу и его фотокарточку в форме поручика царской армии по призыву в качесве подтверждения его генеральского звания.
Папа, перед тем как сесть в чёрную машину, ест гречневую кашу прямо из чугуна, давясь и кашляя.
***
Внезапно во многих областях, а главным образом на Украине, Поволжье и Киргизии, возникает голод. Люди сбегаются к нам, ошибочно предполагая изобилие здесь, и привозят с собой вошь и тиф.
У нас заболевает мама. Её стригут наголо. Она лежит в бреду и бормочет что-то невнятное. Только взрослые почему-то заболевают тифом. В течение месяца в посёлке царят дети. Ходят в столовую за кукурузной мамалыгой.
В парке табором беженцы. Измождённые, полуживые. Издали видно, что в их лохмотьях кишат насекомые. Кто-то уже умер с голоду или от тифа, лежат неподвижно, в неестественных позах. А мы идём с бидоном мамалыги. Счастливцы!
Наконец, мама поднимается, ходит в чепчике: вместо русых волос у неё теперь полуседой ёжик. Вдруг в магазинах появляется хлеб. Ешь, сколько хочешь! Куда-то деваются беженцы. А главное, возвращается папа. Видимо, разница между поручиком и генералом установлена.
Потом забывается всё.
***
Делаюсь невероятно изобретательным в подглядывании и одновременно становлюсь всё более застенчивым, поскольку понимаю, что подглядывать стыдно.
Я умею сливаться с деревом или кустом как питон, оставаясь неподвижным в течение того времени, как девчонки играют и кувыркаются, обнажаясь невольно.
Брожу по посёлку озабоченный: мне нужны острые впечатления. Их много. У нас есть пруд. Это хороший пруд, но основательно загажен беженцами. Но мы в пруду всё же купаемся.
Застаю там знакомых девчонок. Они купаются голышом. Девчонки большие, года на два старше меня и не больно-то меня пугаются. Среди них Зоя Козлова, предмет моих неясных мечтаний. Зоя стоит как нимфа, а я пожираю глазами её зарождающиеся груди, начинаю её брызгать, а она говорит томно: «Не на-адо!» - даже не пытаясь закрыться. Желание обладать ею вырывается таким образом: дикий вбегаю в их класс (четвёртый, кажется) и ужасно ударяю её сумкой, потом валю на парту и ещё раз ударяю.
Дома меня больно наказывают и сажают в тёмный чулан, и никто не может понять моей необъяснимой жестокости.
Зелёные Зоины глаза в слезах отчётливо помню до сих пор.
Глава III
о ряде пустячных происшествий, предшествовавших призыву автора в армию
С точки зрения домашних, соседей и некоторых одноклассников — я гениальный художник. Я рисую, и так похоже, что все поражаются. Жить в деревне — это загубить свой талант. На беду, нигде нет не только художественного кружка, но даже рисования, положенного по программе в школе, не преподавалось. Я уже перехожу в седьмой класс, надо что-то срочно предпринимать, и папа, терзаемый ответственностью за моё будущее, решает послать учиться в Москву. Я буду жить у его тётки (кто она мне — бабушка?), которой он всю жизнь посылает деньги.
Невзирая на кажущуюся простоту проблемы — жильё есть, бабушка есть — я в Москве сталкиваюсь с тяжёлыми неприятностями. Здесь я сразу же ощущаю острый дефицит знаний, деревенская школа ни в какое сравнение не идёт с московской, я не в курсе внутренних и внешних событий.
К тому же начинаю догадываться, что я провинциал. И костюм у меня не тот, и причёска не та, и походка вразвалку, и речь нечиста. И школа моя новая в самом что ни на есть центре Москвы.
А, например, я не могу никак истребить своего вопросительного междометия «А?» (на Украине так хохлы говорят «Га?»).
Кто-то зовёт меня. Мне бы интеллигентно ответить:
- Я тебя слушаю,
или
- Что вам угодно?
Или
- Вы о чём-то хотели меня спросить?
Вместо этого я выпаливаю, как из ружья: - «А!»
И хотя прекрасно понимаю смысл вопроса:
- Выучил ли ты уроки? - всё же нелепо переспрашиваю:
- «А?»
- Пойдёшь обедать?
- «А?»
Переспросив и получив вторично вопрос, я всё же не могу на него сразу прямо ответить, мне нужна вводная фраза «Как уж его»...
Учительница Агния Ивановна спрашивает:
- В каком году родился Лев Толстой?
- «А?»
- В каком году родился Лев Толстой, я тебе задала вопрос...
- Как уж его? В 1928 году...
- Верно, в 1928 году, но при чем здесь кашалот?
Оказывается, из-за нечистоты произношения, я говорю вместо «Как уж его» - «Кашео».
А вопрос одежды!..
Мама шьёт сама. Можно себе представить, как выглядит эта одежда в Москве? Но не скажешь же маме, что шьёт она неважно, и, кроме того, они с папой отрывают треть от семейного бюджета для меня и для папиной тёти, родственницы не такой уж близкой.
А в классе такие денди!
Герман Шоломович в английских клетчатых бриджах и настоящей ковбойской рубахе. Буся Козацкий в отлично пошитом костюме с галстуком на шее. Миша Пассер в настоящей матросской форме. При моём наряде нужно быть очень уж умным, а как раз этого качества я у себя не чувствую.
Подвергается серьёзным испытаниям и то, ради чего я приехал в Москву. Поступаю в ИЗО-студию Центрального Дворца Пионеров. Руководит ею Александр Михайлович Михайлов, в Москве его знают все художники. Я замечаю на его красивом лице тоскливое сострадание, когда он рассматривает мои рисунки. В студии терминами «колорит», «композиция», «светотень», «перспектива» пользуются все, а я не имею о них ни малейшего представления. Я знаю только два качества - «похож» и «не похож». Тут кричат со всех сторон «Не в сходстве дело, оно придёт само собой!» Так я теряю главное преимущество, которое утешало меня в Чакине, когда я не попадал по мячу, падал с лошади, не участвовал в нападении на директорский сад.
Выходит, я и рисовать толком не умею! Что же я тогда умею?
Остаётся один козырь: крепкое деревенское здоровье. Но оно так же не защищено от болезнетворных бацилл, как я от едких насмешек своих одноклассников. Накатывает скарлатина со всевозможными сопутствующими осложнениями. Я и раньше-то не больно как бегал и прыгал, а тут — ангина, ревматизм, эндокардит... Ангину и ревматизм не могу победить: нет калош. Когда они появляются — тысячная очередь. Так из осени в осень и хожу с мокрыми ногами до самого призыва в армию. Валяюсь в постели то с острым суставным ревматизмом, то с тахикардией.
Славное начало жизни!
Итак, я в Москве, в четырёхэтажном доме на Малой Бронной — маленькая комнатка, маленькая седая бабушка, стол, две железные кровати, два окна, а напротив через двор — точно такой же красный облупленный дом. Вскоре обнаруживаю, что напротив каждый вечер в определённое время переодевается в ночную рубашку рыжая девушка.
Этого момента жду весь день, тороплюсь лечь, чтобы потушить свет (бабушка ложится вместе с курами) и, затаив дыхание, приподнявшись на локте, в театральный бинокль наблюдать эту сцену. Девушка привычно снимает платье, проходит в невидимый мне угол комнаты, потом появляется, опять уходит в угол, а у меня сердце колотится в ушах — вдруг не вернётся? Нет, снова выходит к окну и наступает кульминационный момент — она снимает лифчик, груди ослепляют, снимает трусики — появляется ярко-рыжий треугольник. И вот она уже в длинной полупрозрачной рубашке причёсывается, потягивается. Я, потрясённый, потом долго не сплю и в школу прихожу помятый, невыспавшийся.
***
Неуютно мне в школе. Поговорить не с кем. Но почему-то приветливо здоровается парень, вернее, джентльмен из соседнего класса. У него впалая грудь, спина же, напротив, выпуклая. Густые усы, несмотря на то, что он ещё школьник. Он спрашивает меня о чём-то, и лёд застенчивости сломлен. По своему умственному развитию он уже взрослый. Больше того, он — эрудит. Оказывается, и у меня тоже в голове кое-какие мысли. А я и не знал. Его зовут Аркадий Белинков. Квартира его, вернее, комната, находится на Тверском бульваре под /прим.изд.- над?/ арочным сводом дворового перехода. Без электричества там всегда темно. Болеет он часто. Реже не болеет. Большее время проводит в постели, ночная рубашка не скрывает, как бешенно бьётся его сердечный «горб». Его грудь одновременно и впалая и вздутая от непомерного расширения сердца. Щёки пылают фиолетовым румянцем, губы синеют под большим горбатым носом. Он всё пишет, пишет, разбрасывая вокруг себя белые листы бумаги. Иногда бросает слово. Я его ловлю, как собака ловит сахар. Заполняю ими белые пятна своего сельского образования. Удостаивает меня изредка откровенной беседой.
- Пал я сегодня, - говорит он.
- Как?
- Матильду знаешь?
- Соседку?
- Ну да. Она, хоть и дура, но сумела доставить утешение жаждущему. Ну и смешной, наверное, был у меня вид, когда я стоял перед ней без штанов!
Я застенчиво топчусь, чувствуя настоятельную потребность рассказать в ответ Аркадию какую-нибудь любовную историю, а нечего.
Рассказываю однажды всё-таки:
- Занимаюсь в историчке (то есть в Исторической библиотеке на Красной площади), а напротив — девица, у неё были сросшиеся к переносице брови. Голову отрываю от книги, она тоже поднимает голову, улыбаюсь, она улыбается. И вот мы уже идём по заснеженному Александровскому саду, поворачиваем на заиндевелый Каменный мост, и там, прижав к парапету, я её целую в губы. Неслыханная дерзость! Девица почему-то плачет. Может быть, я сделал что-то не так?
На Аркадия рассказ впечатления не производит.
- Фу, слёзы, сопли, мороз — нет, история не эстетичная. Ты знаком с поэзией Блока, Брюсова! Похоже разве?
- Не похоже...
И я бросаю эту девицу.
***
В школе у нас много детей военнослужащих. Иногда спросишь:
- Кто твой отец?
- Комбриг.
- А что это значит?
- Да начальник какой-то в армии.
- А!..
Дети комбригов, комдивов, комкоров. Сидим у кого-нибудь в гостях, приходит папа, в скромной гимнастёрке, на петлицах какие- то знаки различия, на груди у некоторых ордена...
И вдруг всем этим папам присваивают чины, против которых они боролись во время гражданской войны — генералов нескольких рангов! У нас в школе появились генеральские дочери.
Он был титулярный советник,
Она генеральская дочь...
Поёт на переменах какой-нибудь шутник.
Но наступило время, когда всем расхотелось и петь, и шутить.
Начались массовые аресты.
Я не думал, что это так скоро коснётся и меня. Перестали поступать денежные переводы от папы, а мы с тётей-бабушкой питались и так весьма скромно. Тётя надела старый салоп из чёрного бархата, вышла из дома и взяла из банка свои маленькие деньги.
Наконец, пришло письмо от мамы:
«Я не могла и не хотела тебе писать... У нас несчастье: папу опять арестовали. А мне с детьми в трёхдневный срок было предложено освободить квартиру. Никто не сдаёт — боятся. Тогда я побежала в деревню и договорилась с контуженным (помнишь, ходит на полусогнутых, руками дирижирует, головой дёргает, ртом кривит), чтобы он мне продал или сдал свою старую избу. Мы уже переехали. Изба — развалюха, одни дыры, тараканы и мыши. Но хоть крыша над головой.»
***
Тётя-бабушка, сухонькая, маленькая и даже, пожалуй, слегка горбатенькая, в своё время была дамой интересной и за ней ухаживали видные деятели. У тёти-бабушки была прекрасная память, но только до семнадцатого года. Она могла подробно рассказать, во что был одет Родзянко, когда целовал ей руку, какие волосы были у Керенского... Но после семнадцатого года ничем не интересовалась, ничего не знала и не чувствовала, как будто жизнь для неё прекратилась.
Она никак не могла понять, почему арестовали папу:
- Он никогда политикой не интересовался и ни в каких партиях не состоял. Вот его братья Коля и Лёша — это другие люди! Они были эсерами, вечно в тюрьмах или на каторге. Это какое-то недоразумение.
Я попытался обрисовать ей обстановку, но бесполезно. Жизнь остановилась на семнадцатом годе, она сразу же предлагает написать письмо Керенскому:
- Александр Фёдорович всегда был очень мил со мной и всё для меня сделает.
- Что вы, что вы, тётя! Это же глава Временного правительства, давно свергнутого и арестованного!
- Ах да! Что я! Склероз что делает. Тогда я могу обратиться к Льву Давидовичу Троцкому...
- Ни слова дальше, тётя! Одно слово может погубить нас всех! - кричу я испуганно, так как уже знаю, каких имён нельзя произносить даже в шутку.
- Неужели и он был во Временном?! Ну, а кто же тогда у меня в постоянном? Вот Дмитрий Ильич может нам помочь. В 1896 году мы очень дружили.
- Он не в правительстве, тётя, но он брат покойного главы государства, может быть к нему прислушаются?
Тётя надевает плюшевый салоп, чёрную соломенную шляпку с вуалью и едет к Дмитрию Ильичу. К вечеру она возвращается настолько усталая, что сразу ложится в постель.
- Дмитрий Ильич-то меня не принял, - сказала она утром. - У него закупорка вен и ему, бедному,всё всремя отрезают по кускам ноги. Но я написала письмо. Мне посоветовали обратиться к Надежде Константиновне, сегодня же напишу. Я уверена, что они нам помогут.
Не знаю, насколько помогли эти письма, но папа опять возвращается, не подписавший ни на себя и ни на кого соблазнительных бумаг, в нашу кособокую, крытую гнилой соломой, дырявую просыревшую избу. Меня почему-то поразила не худоба, изменившая его плотную конституцию до неузнаваемости, а отсутствие усов. Вместо них был маленький скорбный рот. < … >
О Риге, Париже и немного о женщинах
(лирический очерк)
1969
< … >
***
- Можете радоваться, - сообщила кондукторша поезда «Балтика», - ваш вагон заменили на мягкий и без доплаты.
- Везёт же!
Мы прошли в вагон. В купе уже сидела дама средних лет со «следами былой красоты», основательно заметёнными жирком. «Это печально, - подумал я, - значит, окна не открыть. Но нельзя, чтобы всё было так хорошо».
- Пойдём, Инесса, побродим по перрону. Видишь, как мне везёт: и вагон стал мягким, и есть за кем ухаживать — дама напротив.
- Ты что, нарочно решил меня дразнить?
- А ты сразу поверила — нужна мне эта дама!
- А кто тебя знает? Вам, мужчинам, всё равно.
- Вообще-то — да. Все мы мужчины — подлецы.
- А что, нет?
- А я разве отказываюсь...
Стрелка часов неумолимо подвигалась к шести. По радио провожающим предложили выйти из вагонов, а отъезжающим занять места. Вошёл и я. Инесса стояла на перроне. Мы обменивались знаками, обозначающими диск телефона, написание письма и другое обычное в подобной ситуации. Поезд тронулся.
- Не можете ли вы закрыть дверь в коридор, - сказала дама, - дым оттуда идёт табачный, я его не переношу.
«Начинается, - обречённо проныл пророк в моей душе. - И окно будет закрыто, и дверь...» Мягко и душно было в купе.
- Сами-то вы не курите? - поинтересовалась дама.
- Нет, лет десять как бросил.
- Молодец. Какой молодец! А мой муж никак не может, а уж ему-то надо бы.
- А что с ним?
- Болезнь ног от никотина, даже ходить не может, три шага тпройдёт, десять минут отдыхает, а бросить курить не хочет. «В моём возрасте уже умирают», - говорит.
- А сколько ему?
- Шестьдесят три, он намного меня старше. По возрасту я скорее ближе к его сыну. Я ещё маленькая.
- А сын не может на него воздействовать?
- Сын мне сказал: «Оставьте его, мать, разве вы не видите, что он привык, чтобы с ним всю жизнь нянчились?
- Если мы чуть приоткроем на минутку окошко?
- Тогда я выйду, я мгновенно простужаюсь, при малейшем сквозняке.
В окно ворвался свежий воздух. Не повезло с попутчицей, ехать бы с открытым окошком всю дорогу. Дама вернулась, с сожалением пришлось расстаться с весенним воздухом.
- Вначале я подумала, что вы с этой грустной девушкой отец и дочь. Это из-за вашей бороды, а теперь я вижу, что это не так. Вы слишком юны для этого.
- Вы недалеки от истины, это моя племянница.
- Мне вы это можете не рассказывать, у меня глаз намётан на такие вещи. Сколько ей лет?
- Ах бедняжка. У неё такой маленький грустный ротик. Вы с ней осторожней, у двадцатилетней девушки в голове бзиков столько, что за ними не уследишь.
- Она очень весёлая и спокойная.
- Этого вы определить не можете. В моей памяти ужасный случай, когда красивая, не просто красивая, а красавица писанная, здоровая и весёлая, покончила собой без объяснения причин.
- Когда это было?
- В первый день войны.
- А как звали эту девушку?
- Мария.
-... Откуда вы её знали?
- Работала с её матерью, Софьей Акимовной.
- Как?! С Софьей Акимовной? - и я назвал фамилию.
- Да! Вы её тоже знали?
- И очень хорошо. Я бы мог сказать, что Мария провожала меня в армию, если бы сам категорически не воспротивился этому, - дама прижала меня взглядом к стене купе. - Отказался по причине крайней растерянности. Боялся, собственно, расплакаться, слёзы иногда у меня убегают без моего разрешения, а слёзы и сопли — этого я не мог позволить...
- А не могло быть, что если бы она вас провожала, то не покончила бы собой?
- Возможно... Нет... Не думаю... Вы знаете подробности?
- Софья Акимовна накануне наткнулась на платье сестры и сказала: вот в этом платье повесилась твоя тётя Надя. На другой день Мария повесилась в ванной в этом платье, причём мать слышала звук падения, ломилась в ванную, но не смогла сломать крючка, пока позвала на помощь, Мария уже задохнулась.
- Что показало вскрытие — беременность?
- Нет, она была девушкой... Расскажите мне про Марию, я видела её несколько раз, когда она приходила к матери.
...Я увидел её в первый раз в тысяча девятьсот тридшать шестом. На мне был костюм, купленный по случаю моего двенадцатилетия...
- О! да мы с вами почти ровесники! Я-то думала, что вы лет на пятнадцать моложе.
- Нет. Что вы! Я стар, как мир.
В этом костюме, как вы сами понимаете, я не мог рассчитывать на благосклонность дам вообще и тем более Марии, в частности.
Я мог только столбенеть и краснеть, как дурак, при встрече с ней и прятать выглядывающие по локоть из рукавов руки в карманы.
- Да, незавидное было ваше положение.
Потом я с ней столкнулся в тридцать восьмом. Мы оба поступили в Центральный Дом пионеров. Она тоже рисовала. Опять совпадение. Мы соприкоснулись совсем близко, была общая экскурсия в Третьяковку, и мой товарищ Виктор Фролов, шестнадцатилетний Дон-Жуан, сейчас же с ней познакомился. Они весело хохотали, Фролов познакомил и меня с нею, но я так робел, что смог только шипеть, как гусь. Почувствовав себя последним идиотом, я стал избегать в Доме пионеров даже тех мест, где она могла бы проходить, по моему предположению.
В тридцать девятом я столкнулся с нею в саду Эрмитаж. Красота её меня потрясла, декольте ослепило, а её молодой человек, высокий и взрослый, лет двадцати пяти, пробудил неведомые доселе кровавые инстинкты.
«Вот, оказывается, какие молодые люди могут иметь успех», - думал я горько, - «где уж мне».
Благодаря всё тому же совпадению, которое заставило и нас с вами заговорить о Марии, я встречаюсь нос к носу с нею в лектории МГУ. Отступать некуда. Я здороваюсь, разговариваю, тем более что она знакомит со своим отцом, громадным, красивым человеком лет сорока...
- Осип Наумыч, её отец, бедный, не пережил её смерти и умер тогда же. Инсульт и всё.
- А Софья Акимовна?
- Умерла лет пять назад от рака. Меня очень интересовала эта история. Нас, женщин, красивые девушки тоже волнуют.
...Я разговариваю с ними, терзаясь ужасным комплексом неполноценности. Они невероятно сердечно приглашают к себе, Мария даёт номер телефона. Говорит, что давно хотела со мной познакомиться, да я всегда убегал при виде её.
И мы начали ходить по улицам. По мокрым осенним улицам. Звала зайти к ней, надеть хотя бы её кожаную куртку ( больно легко я был одет ). Я ни в какую, скорее умер бы.
«Да не сутулься же ты», - говорила она.
«А я думал, что прям, как тростник», - бормотал я, не поднимая на неё глаз. Мария заливисто хохотала. Однажды я пришёл к ней остриженный наголо. Это был октябрь сорокового.
- Давай я тебя провожу на ваш пункт.
- Нет! Нет! Что ты! Не надо, - испугался я.
- Как хочешь, - опечаленно сказала Мария.
Это был последний вечер. Через пять лет, в выцветшей гимнастёрке со знаками ранения и лейтенантскими погонами, качественно другой, бравый, героичный и довольный собой, самодовольство было подкреплено новеньким орденом, я зашёл в автомат и набрал её номер, который не забыл, несмотря на все перипетии.
Телефон молчал.
Я знал только её имя и фамилию, имени отчества матери или отца — не знал, так что в справочном бюро ничем не могли мне помочь.
В пятьдесят седьмом году я увидел в списках награждённых работников музея её фамилию и имя Софьи Акимовны. Я не обратил бы особенного внимания, хотя фамилия редкая, но соседка-старушка, благодаря всё тому же невероятному совпадению, всё той же случайности, сказала вечером:
- Моя подруга Софья Акимовна награждена орденом Ленина. Мы были очень дружны домами. У неё пятнадцать лет назад такое несчатье произошло...
***
Магомет читал. Усмехался насмешливо. Наконец отложил тетрадку и промычал:
- Это как — всерьёз или в шутку? Всерьёз?.. Знаешь что, Володя, ну просто не за что ухватиться, просто графомания какая-то!
- Почему?
- Пишешь о Риге и ничего о ней сказать не можешь, ну почитал бы о ней что-нибудь. А твои лингвистические искания просто наивны. «Молоко — пьена. Столовая — едника.» Это никакого отношения к славянским корням не имеет. А вот Париж меня серьёзно огорчил. Столько архитектуры! Такой сложный неповторимый город, и так о нём небрежно, мы — пскопские! Меня твой разговорный стиль веселил вначале, а потом утомил до крайности. О Париже надо писать с уважением. Начать надо бы со святой Женевьевы, которая спасла Париж от гуннов. Нужно знать историю Парижа. Написать об острове Лютеция, где основан Париж.
- Да брось ты, Магомет, меня от одного слова «история» бросает в глубокий сон.
- А иначе ничего у тебя не выйдет. И чего уж абсолютно не понимаю: при чём здесь минотавры и быки?
- Не сердись, дорогой Магомет, это лишь для того, чтобы сразу взять быка за рога.
В номер постучали — это вернулись Лена и Наташа.
- Что, проголодались девушки? Магомет, веди дам в ресторан — время.
1969
Свидетельство о публикации №111040801262