История одного затруднения
стоял, промокаемый призрачным ливнем, посреди с трудом угадываемой проселочной дороги в
суровом краю поселений и мошек.
Здесь, среди гниющих деревянных срубов, называемых жилищем, среди обездоленных
и ветхих теней, называемых людьми, Всеволод Александрович к своему глубокому убеждению
оказался случайно, вернее, по причине некоего потаенного нонсенса.
Рев автобусного мотора постепенно стихал, поглощаемый таежным произволом, оставляя
хлипкого расстриженного королька в предместьях заштатных Помпей.
- Будешь править поленом и стужей. Не расстраивайся, папаша, здесь открывается широкий
простор для научных изысканий, только повышения не жди, -
с кривенькой улыбочкой процедил пересыльный водила перед тем, как выпасть из области
видимого в эфемерный осадок памяти.
Боясь взрастить менингит или какую другую погибель, Всеволод Александрович, щурясь и
чертыхаясь, тронулся к неверному свету желтевших в сумраке окон. На голосившей сорняком
опушке ветшала дюжина барачных хижин, из коих человеческим присутствием дышала только
одна.
Биохимик стоял на дощатом крылечке, вернее подобии крыльца, живописно поросшем
тучным мхом. Силуэт Заболоцкого высекали резцы молний. Укоризненным контрастом к темному
нигде, на мгновения высвечивался этот замечательный человек. Он робко постучался в сосновый
монолит двери, прошла минута, и тайная природа стала явной.
Дверь открыла зрелая Ж. Женщина работы неизвестного зодчего. Выпуклое строение,
обтекаемое шерстистой робой, этаким манифестом простоты. Увенчанное старорусской шалью,
это морганическое создание освещало ночь парой тлеющих аметистов.
"Не грабить ли пришел, товарищ? А у меня и не осталось ничего… ты с виду добрый, заходи, а то
простынешь".
Всеволод Александрович слегка опешил, так как не успел представиться и объясниться, но,
гонимый инстинктом самосохранения, послушно последовал за хозяйкой.
- Мне бы только переночевать… а завтра меня ожидают в деревне. В общем буду привыкать,
исправляться… Зовут меня…
Пришел черед милых сердцу светских любезностей, в которых проступили куцые
партикулярные данные, приведшие говорящих к импровизированному столовому ларю,
коренящемуся на дощатых лапах посреди тенистых покоев овдовевшей бабы.
Воспоминанием о былом присутствии ребенка скорбно чернели пустующие глазницы
потешного мишки, крашенного жасмином в лимонном свете свечи. Комнатку незримо опоясывал
спрятанный в нутрине наспех сколоченного шкапчика светлый лик Андрея Первозданного.
- Благодарю за чай. Помню, последний раз такой чаек я пивал зимой девятьсот шестнадцатого.
Настоящий был чай… да и время другое.
- Да будет вам, это же эрзац чай, мутная водичка, не боле.
- Может быть… но знаете, в этом деле важнее – церемония. Обстановка что ли, духовная
атмосфера. Имелось у отца поместьице под Смоленском, так, одно название, но какие сладкие
вечера, какой чай!
- За вечера, за память!
Тенистые фигуры соединили руки в стольном жесте. В жестяных кружках плескалась жидкость,
способная разогнать кровь в стремительный поток. А то, что окружало ночь стеною суток –
неважно, подождет.
Всеволод Александрович остался вечерять в оживляемой тенями комнате, под неусыпной
защитой скрытого Андрея. Хозяйка же удалилась в смежную комнатку с пузатенькой печуркой и
растворенным оскоминой времени туманным монастырским скарбом.
В окна хоровыми химерами выла стихия, и сон, бегущий душевной разноголосицы,
постоянно преодолевал себя в желании начаться. Рядом с аскетичного вида кроватью притих
тоненький чемоданчик. Серый в белую крапинку, под цвет его глаз. И как в тяжелую минуту
думал Заболоцкий: под цвет его характеру, а как следствие и жизни. Весь багаж состоял из
полдюжины околонаучных книг, пары канцелярских бумажек, и ряда нехитрых туалетных
принадлежностей.
- О, язвенный Перун, пройдет двадцатый век, ослабнет длань твоя! – остро метал Заболоцкий
шаровые мысли, а сон все не шел. Вскоре, исходящий холодным потом, он встал. Кровать колко
скрипнула. Облекся в того единственного Всеволода, что будет доживать доставшиеся ему
члены, скрепленные неуловимой силой, этот комплементарный паразит: тельце битое
всевластием жизни. Тяжелым духом, опустился он на стоящий у лицедействующего окошка
табурет, налил чарку огня… и дальняя сторона комнаты просветлела.
Прижавшись к дверному косяку, рисуемая красками ненастья, стояла полногрудая,
полнобедрая, и наконец, полноокая хозяйка вековой тайги. Высилась она над злым миром.
Высилась в костюме Евы.
Случается непрожитый миг в тумане отшумевшей жизни. Его вспомнишь ненароком раз, другой:
он вырастет в часы, заполнит млечные лакуны. Он станет светлым знаменем и поможет твоему
сердцу запеть.
Так было и с Всеволодом Александровичем. Так будет и с его детьми. С поколениями вечных
детей памяти.
Вот этот миг, пойманный, разобранный до слова.
Лиственной вечерницей рыжел перевернутый квадрат подлунного замка. Ее седое одиночество
сейчас иссякнет в нем. В лукавом взгляде готовящейся к прыжку тигрицы читалась наивная
страсть.
- Я хочу Вас, Сева. Ничего не говорите, просто подойдите и возьмите меня.
Заболоцкий встал с приютившего его табурета, сделал пару шагов в сторону ожидающей его Ж,
но на полпути свернул к вздутой волнами покрывал кровати. Сел на краешек, оставаясь под
мягкой защитой текучей тени.
- Не хотел бы вас смутить. Поймите, вы мне нравитесь, но я верен своей жене, и всегда буду
верен. К тому же вскорости я ожидаю ее здесь. Ее и сына. И как бы ни были вы прекрасны,
а вы прекрасны, вас я знаю какой - то час, простите…
- Видимо, Вы не часто упражняетесь в декламации, вот и разучились говорить.
Она присела рядом на кровать, прикрывшись сшитым из зодиакальных лоскутов, одеяльцем.
В этом одеяльце жила ее нежность, растущая подобно своенравной розе, в кольце сорняков
одиноких зим.
- У Вас давно уже нет этой декабристской жены, и Вы больны, поверьте мне, я знаю.
- Да нет же, нет же, есть… а может нет.
- Лучше расскажите мне сказку, глядишь и поправитесь…
- Но как вы справедливо заметили, я не силен в декламации.
- Начните с малого, а в пути, если очень постараетесь, с божьей помощью наберете
скорость.
Всеволод Александрович дивился самому себе. Вот ведь оригиналка! Ничего себе ситуация!
Он в роли Андерсена, да к тому же исцеляемого! Кто она? Знахарка? Ведьма? Деваться
некуда – на дворе ночь. Будет ей сказка!
Сказитель заговорщицки улыбнулся колыхающейся в темноте Ж. Губами ощутил бриар
воображаемой трубки, затянулся, и, сжав ее ладонь, заговорил:
- Жил был Вася. Годами работал c коллегами допоздна. Возился с нуклеиновыми кислотами.
Но вот однажды эти сволочуги скооперировались с подстрекающими их белками.
Сконсолидировавшись в антитела, они разрушили жизнь Васи, увели его жену, сожгли дом…
Вихрем пришло в движение женское лицо. В Заболоцком прожигали гарь два исполинских угля.
- Хватит! А ну - ка быстро вспоминайте настоящую сказку, или ищите себе другое пристанище! -
гневным драйвом стрелял печной уголь.
- Но других я не знаю! – пораженчески выдохнул Заболоцкий.
Его полночная визави внезапно ослабила сжимавшие ее рот струны. Глаза смотрели по-доброму,
но с упреком.
- Слыхали о святом Митрии, о том, что из Салоников?
- Быть может, слышал пару слов, когда – то…
-Вот и Вы также резали виноград, и нечестивые хозяева отняли вашу голову. Принесите ее мне и
потечет миро жизни по челу Вашему.
- Не понимаю о чем вы.
- Попробуйте вспомнить дни, когда не пили из замшелых луж. Вернитесь в светлое место.
Воскресите полнокровного человека... заставьте меня поверить Вам.
Всеволод Александрович крепко призадумался: ерунда, какая - то! Да будет ей!
Вот только мысли зацвели: там спеет теплый вечер. Разгораются душистой мякотью сумерки.
На алее какой – то сорванец жжет грязный ванильный пух. В дегтярном воздухе плывут детские
голоса. Постепенно они стихают: собираются в сердце дачной беседки…
- Он появлялся из под навеса золотистых лип. Иногда с гармонью, висящей на крытом
кафтаном плече. Часто, ступал неверно, словно пьяный. Нас было шестеро. Мы называли его:
Елкин дом. Закономерно, если вдуматься, ведь при рождении ему дали вполне заурядное имя.
Почему Елкин дом? – С этих слов любил он начинать свои забористые инвективы.
Как сейчас помню, режется в карты с мужиками. На кону мешок махорки. Все открываются,
и тут он: Елкин дом! – мешок его, мужики хохочут.
Был он дворником, балагуром, частенько играл на свадьбах. И как же он рассказывал!
Бывает, запоет аки охрипший Шаляпин, держит драматическую паузу… и раз! Рубит тишину
крепчайшим словом. Я расскажу его историю, а там, судите сказка это али не сказка.
Вот плывем мы: шесть юных душ в корабле беседки. Сквозь вечер в ночь вплываем.
Он грозный. Мы вокруг него, ожидаем бурю, душа в пятки ушла. Он голосом пророка начинает:
Жил в земле басурманской Абдула разбойник. Полнилась земля та сказаниями о грехах его.
Страшно гулял он. Не щадил и детей он. Баб губил, головы с плеч резал, золоту неправедному
преклонялся. Но вот однажды, посреди кровавой блудной ночи, треснуло золото его.
Занес кинжал он над нищенкой, что просила у него. А, опустить, не смел. Говорила дева та к нему:
- Голосом Аллаха говорю к тебе. Ежели усмиришь гордыню свою, получишь веру. Построишь
три мечети, красоты чистейшей, чтоб было отдохновение смотрящему на них.
Откроешь после приют для ищущих его, на той дороге, где когда – то грабил. Буду веру твою
временами осаждать я. Выдержишь осаду мою – возрастешь в благодать вечную! –
громом были слова те.
Много солнц взошло на смену той луне. Поседел Абдула. Смирным стал. Выполнил он каждый
свой зарок. Вот опять стоит луна. Слышит Абдула: стук настырный кулака путника. Ступает хозяин
по пушистым коврам, мягким как смирение его. Входит путник, дики глаза его.
Смотрит на него Абдула и страшно ему как перед смертным взором. Себя видит он в путнике
нечистом.
– Заходи же, добрый незнакомец. Будь моим гостем. Ешь, что я ем. Пей, что я пью.
Омой свое сердце в гостеприимстве моем.
- А ну пошел от меня, грязный шакал! – бранил Абдулу путник, и бил по щекам его.
Вспыхнул взор Абдулы, ощутил он себя прежним. И так презренен был тот Абдула, что птицы
заметались в клетках, затихли соловьи, и лопнула луна.
Выхватил Абдула кинжал с тигровой рукоятью из одежд своих… и сек себе запястье.
- Не страшись гнева моего, путник. Омойся в умывальне моей, спи в покоях моих.
- Расскажу тебе случай один, раз ты, старый дурак, честь свою защитить не смеешь.
Вдоль берега Красного моря лежал наш путь. Шли мы на гору в уединенный замок, стоящий у
вершины. Смерти просил хозяин родового замка. В чулане жил он и страх своих людей вкушал.
Поставил он условие одно перед народом: Кто сумеет меня умиранием своим поразить,
тому отдам я замок предков. Сам в землю уйду, и власть бессменную пожалую.
Многие буйные головы положили, а все зря! Истово изощрялись они в смерти своей…
Калечили члены тела своего земного, тем дух свой укрепить пытаясь. Дух свой умерщвляли,
кормили и поили тело на погибель, а все зря! Ели плоть свою и чужую, так, то, что нетленно
проверить измышлялись.
Здесь Елкин дом сделал паузу, в течение которой дети были готовы отдать богу души,
и ледяным тоном продолжил:
Но вот настал мой черед умирать… Близок родовой замок, да только лошадь не пройдет!
С крутого склона сброшен узел – то вызов замка нам. Нас дюжина общинных братьев.
Вот опоясали мы веревкой чресла свои и все за исключением двоих, поднялись к крепостным
воротам. Настал и мой черед… мой брат идущий надо мной, и я последний от подножья.
Но что это? – Кинжал! Кинжал сверкает в ладони брата. Он режет узел, в желании нас погубить.
Мое запястье перевязано веревкой. Мой ятаган! И я рублю его. Брат остается в выси, а я лечу,
лечу! - Так я окропил подножье и вскоре занял замок. Сейчас стою в воротах твоей богадельни,
плюю в твое лицо, и жду ответа.
- Воистину много ликов у света Твоего, Всевышний! И даже в этой роли ты – Аллах.
Обнял Абдула путника, и очи целовал его.
Заохал воришкой рассвет, стащивший полномочия у ночи. Сказ кончился, и люди утомившись,
спали. Давно уже сгинул Всеволод Александрович на просторах не проснувшейся Родины.
А дети завороженно слушали. И дети его детей, и их дети. Когда было страшно, они смеялись.
Когда смешно, плакали. Будут теплыми летние вечера, будет много еще историй, дабы
теплыми вечера оставались.
Свидетельство о публикации №111032706546