Поэма в прозе

Перед самым Днем примирения, объявленным по отрывному календарю на стенке, модная дамская писательница города N Старобобова получила от местного этнографического музея срочное задание - создать литературными средствами портрет безвременно ушедшего земляка-кутюрье с почти мировым именем.

Опытная Старобобова сразу кинулась к большому и толковому словарю иностранных выражений на "ку" и, пропустив "культуркампф", "культурный", "курдюк", "кутикулу", ничего не нашла, но это ее не огорчило. В прошлом месяце она писала об устюженских сенсимонистах и ничего - справилась, если не считать образа предводителя, оказавшегося у Старобобовой по-российски слишком бородатым и по-парижски слишком красноречивым.

 Красноречивее самого прототипа, пообещавшего на второй день после выхода статьи "затаскать" автора по судам за "претенциозность и семитологические погрешности" в цитируемых трудах патриарха.

Как всегда, выручил муж писательницы, большой любитель идиом, кроссвордов и схоластических мечтаний под виртуальное мерцание "пентиумов", "макинтошей" и глаз романтических гимназисток. Проснувшись и пососав теплого пива из пузатой бутылки, муж вывел на экран монитора меню, потыкал в клавиши короткими и сальными пальцами. Напротив искомого "кутюрье" обнаружилось знакомое - "портной". Значение этого символа они знали оба и потому облегченно заулыбались: уж чем-чем, а шитьем даже самой искусной одежды их не удивить. Они и сами, поднатужась, погоняв файлы по винчестеру, могут таких сарафанов и жоржеток с анютиными глазками вдоль выточек нашить, что закачаешься.

Но качаться некогда, а надо спешить на вокзал к проходящему раз в неделю через город N почтовому поезду, чтобы уже через трое суток оказаться в самой глубине непуганной тайги, приютившей среди лишайников и мхов родную деревеньку знаменитого земляка.

Писательница считала, что правильно поступает. Ей, она подозревала, надо было увидеть корни таланта, ей надо было своими давно разбитыми сапогами потоптать заветные тропинки своего героя, вдохнуть избяные запахи и вместе со всей своей творческой мастерской проникнуть в ауру леспромхозовского поселка, подарившего миру такого человека, каким был покойный.

Осталось решить один вопрос: во что одеться. Гардероб у Старобобовой, хоть и незамысловатый, но был. Надеть мужнин подарок - турецкую нутрию за девятьсот пятьдесят баксов - не примут сельчане буржуйку, а в девичьей заячьей шубке - уже стыдно в ее ранге между читателями ходить.

Снова выручил умный муж. Очнувшись от дремы и пососав пива без воблы, он сначала что-то сказал о значении инфернальных каузул в поэзии Рильке, а потом процитировал Томаса Элиота, нобелевского лауреата, пророка ХХ века, поэта, драматурга, философа и просто человека, которого родила мама:

"Добрночи. Пока. Добрночи.
Доброй ночи вам, леди, доброй ночи,
милые леди,
доброй ночи..."

- От тебя я гораздо большего ожидала, Беллинсгаузен, - сказала Старобобова, намекая на мужнину склонность к иронично-вычурной критике.

- Ах ты, рыжая моя! - сказал муж и снова отсосал пива. Несколько янтарных жигулевских капель запутались в бороде, делающей его похожим на раннего Бакунина.

Между супругами установилась - часа на полтора - полная понимания пауза…
- Ну, я пошла, - помолчав и одевшись, сказала Старобобова.

-Ну, иди, - помолчав, ответил муж и потянулся к пиву.

Грохнув бронированной дверью подъезда, Старобобова выскочила на просторы тоскующего в осени узкого дворика, сочиняя на ходу сюжет будущего толстого романа о любви юной прокурорши к пожилому, но интересному учителю пения в закрытом лицее для детей обеспеченных родителей.

Вчера Старобобова презентовалась новым сборником стихов "Вьюжная роза", потому сегодня болела голова и коленки - известно отчего...

В последние годы жизни у Старобобовой одна презентация сменяла другую: не успеешь роман накатать, как стихи подхлестывают. Не успеешь пьесы издать, как новый роман подкатывает под горло комком ксероксной (плотность 80 грамм на квадратный метр) бумаги.

"Ты куда несешься?" - спрашивали критики Старобобову. "Туда!" - Старобобова неопределенно махала рукой и улыбалась в синие стекла телекамеры улыбкой хмельной цыганки Азы.

"Ты, мать, учти при розливе!" - просили друзья.

"Полным-полна коробушка! - шутили язвы и завидовальщики, - выдай, выдай на гора мандрагору в якорях". При этом остроумщики никак не объясняли значение кренделей своего словесного полонеза.

Старобобова и сама иногда задумывалась: что же такое - прет и прет из нее постоянно и без удержу, без размеров и времени, томит по ночам, брыкается вместо мужа в широкой постели, то взывая к общественности, то прячась за спинами элитарного кружка языкознатцев - поэтов и поэтесс с прозаическим и прозаиков с поэтическим уклоном.

Задумчивость, впрочем, быстро сходила с писательницы, чтобы потом передаться на новой ступени развития ее немногочисленным, но преданным читателям.

Вокзал-базар мы пропускаем, дабы не тратить времени зря и сразу оказаться посреди края непуганных оленей.

Старобобова готовилась ко всякому развитию событий, изучив богатый краеведческий архив и пожелтевшие фото с видами таежных вырубок под линии электропередач и прочих сомнительных благ цивилизации в этом забытом богом и просвещенными людьми крае.

***
Со станции в поселок Старобобову взялся доставить рыженький паренек в заношенном офицерском мундире, надетом на голое тело, и в узбекской тюбетейке на вытянутой от уха до уха голове, никак не вязавшейся с первыми заморозками.

- Ванек, - сразу представился парень, обнаружив городскую штучку, одиноко сидящую на узенькой полоске занесенного снегом перрона.

- Старобобова, - сказала Старобобова и поняла, что этот молодой человек, так смешно и не по сезону одетый, встречает именно ее. Кого же мог он встречать, когда поезд ушел, подмигнув красным фонарем крайнего вагона и скрылся в еще более дремучих, чем представлялось писательнице, лесах.

- Манжет-жилет! - свистнул парень и кинулся к чемодану Старобобовой. Ему не надо было ничего объяснять. Старобобова немного сомневалась: идти ей с парнем или не идти, но выбора не было, догадывалась Старобобова и говорила себе, что так ей и надо филантропке драной, искательнице чудес и чужих талантов, что, видимо, теперь она сполна рассчитается за свой романтизм, инфантилизм и страсть к хоровому пению у костра. Захотела - получи!

За чемодан Старобобова сказала "спасибо", но парень так быстро пошел в темноту, что она сразу растерялась и кинулась бежать за ним с криками:


- Ванек! Ванек!
- Будь в теле! - авторитетно сказал Ванек, когда Старобобова, запыхавшись, догнала его.
- Что? - не поняла Старобобова.

- Не суетись у кассы, говорю, - сказал Ванек. - За фраера приняла?

- Не-е-т, - робко ответила Старобобова. - Я только...

- Ясно-понятно, - хмыкнул Ванек. - За одяжку приняла?

- Что вы, - сказала Старобобова и ухватила Ванька за рукав мундира. - Вам - доверяю. Не могло быть у покойного плохих земляков. Только...

- Что только? - спросил Ванек.
- Вид ваш смутил, - призналась Старобобова. - И все такое...

- Мамочка моя, окоротать беседы надо. - Паренек переменил руки, подхватив чемодан из левой в правую. - Пурган наступат за лесу.

- Пурган? - спросила Старобобова.

- Ну, да! - кивнул Ванек. - Пурга, то есть вьюга... Окрай реки поедем - не сбиться чтобы...

За вросшим в первые сугробы пивным ларьком, с круглыми столиками вокруг, стоял старенький трактор, уставясь фарами в тайгу, и по-домашнему тарахтел дизелем.

- Прошу, пожалте! - Ванек распахнул дверцу трактора и подпихнул Старобобову в пахнущее соляркой, но теплое нутро.

Рычаги трактора оказались между ног Старобобовой, напомнив о мужском начале конца фаллического столетия, а может и тысячелетия. От этого Старобобову наполнило противоречивыми чувствами подсознательного желания и реального, пропахшего всеми запахами этой паломнической дороги, отвращения к ограниченным и конусолобым - видно и под тюбетейкой - особам в ватных штанах на растянутых помочах с дрожащими хвостиками резинок.

Ванек, перехватив схлестнувшиеся в темных глазах Старобобовой восторг и тоску, понимающе заулыбался, кинул чемодан за сиденье и сплелся с частью рычагов, оказавшихся вне ног его ночной пассажирки.

- Эй, слышь! - крикнул Ванек. - Напроходь до Щелканихи верстов пятьдесять болотом, слышь?
Старобобова кивнула, не вникая в слова Ванька. Романтизм стал у нее сменяться на сонливое раздражение и правовой нигилизм: хотелось совершить убийство какой-нибудь живой души - круглой дуры вроде нее, Старобобовой, поперевшейся в дикие края ради маленькой статейки в паршивой краеведческой газетке.

- Слышь? - не унимался Ванек. - Красновский Мошок там, слышь...

- Мошок? - сонно удивилась сквозь перепевы дизеля Старобобова. - Так что?
- Нам Мошка, значит, не миновать, если напроходь, - прокричал Ванек. - Так к пабедье дома будем.

- Будем, будем, - соглашалась Старобобова, уютно закручиваясь вокруг рычагов в мазутной норке кабины посреди наступавшего слева и справа темными стенами леса.
- Так, лешак там, - сказал Ванек. - За Мошок заедешь, считай, пронесло. Хоть и падун будет, за Мошком-то, но лешак дальше падины носа не кажет.

Старобобова возмутилась суеверности Ванька, но она и сама часто смотрела и слушала гостей Ивана Кононова по "Третьему глазу" на НТВ, не переставая удивляться охвату круга идей начитанного господина Малашенко, а потому, не выказав возмущения, спросила:

- Объехать Падун-Мошок твой, Ванек, можно?

- Можно-то можно, дак пурган пазганет и дорогу дальнюю перекроет, не сыскать до самой весны хода-выхода. Но болотом сподручнее, если лешаку в глаза не смотреть.

- Это как? - удивилась Старобобова. - Он что, к нам из Мошка твоего вылезет? Трактора не испугается?
- Он ничего не пужается, - сказал Ванек. Так, как?

- Давай напрямую! - весело ответила Старобобова, втайне надеясь на обогащение своего писательского опыта по части психологизма у крестьянского населения здешних мест. Глядишь, и в пьеску вставит.

- Чур, чур меня! - прокричал Ванек качающимся елям и осинам, и они поехали по направлению к тому загадочному месту, где , по местному поверью, и должен был водиться лешак.

***
Лес по краям дороги едва угадывался. Фары трактора спереди выхватывали лишь узкую полосу и делали ночь вовсе непроглядной, загадочной и чуть-чуть жутковатой.

Старобобова стала погружаться в то состояние сна, когда еще не спишь, на все будто бы реагируешь, но уже не даешь отчета ясности ума сквозь приступы дремоты, когда то полностью погружаешься в сон, то совсем не спишь и раздумываешь о словах собеседника, прозвучавших сию минуту или минутою раньше, но так слабо различаешь явь и сон, что все это сливается в причудливые узоры и потихоньку-потихоньку начинает с тобою разговаривать.

Сцена в лесу
или "Продвинутые"

- Ну, говори! - сказал мужчина в серой тужурке лесничего с большими серебристыми звездами на зеленых петлицах.

Мужчина сидел на поваленном стволе старого дуба, так поджав ноги к тяжелому подбородку, что брюки его задрались, обнажив выше малиновых носков бледную кожу с рыжими волосками. В левой руке мужчина держал большой соленый огурец с вдавленными боками, а в правой - стакан, на три четверти заполненный прозрачной жидкостью.

Клочковатые брови цвета горелой пакли, свисая на веки. делали неразличимым цвет глаз, но не могли скрыть их блеска, в котором ничего не было общего с маслянистым взглядом подвыпившего человека. Седая грива волос придавала мужчине патриархальную солидность и внушала легкое доверие.

- Говори!

Тот, к кому обращался лесничий, обладал не менее импозантной внешностью, в чем-то даже превосходя своего визави.

Его крупная голова была покрыта еще большею копною отбеленных годами и мудростью волос. Благородные черты лица несли отпечаток принадлежности к интеллигентно-артистической богеме, напоминая то ли профессора экологии, то ли женского доктора. Его белый льняной костюм был слегка примят. В блестящих штиблетах отражался, горел, как в легких сумерках, стакан с такой же, как и у лесничего, жидкостью.

Пожевав крупным ртом, интеллигент спросил:

- О чем?

Лесничий не ответил и опрокинул стакан вовнутрь своего организма.

Себя Старобобова не видела. Иногда она задумывалась об этом. Изумлялась своим догадкам: никогда-никогда не суждено человеку видеть себя со стороны

- "Мосфильм", "кодак" и зеркало покойной бабушки не в счет. Человек, она была уверена, так и обречен видеть свои ноги; живот; часть груди; руки до локтя, если вывернуть их; кончик носа, если сильно скосить глаза и внимательно всмотреться в своего собеседника.

Про собак и кошек даже подумать было страшно: животные могли представить себя только по приятелям и приятельницам, которых они обнюхивали при встрече и за которыми бежали при желании. Может быть, и Старобобова была не той, за которую она себя принимала, видя только часть своего тела - без лица, без шеи, без затылка, без толстого зада и крупных, она знала, икр?

Ей стало тяжело дышать. Она попыталась поскорее опустошить свой стакан с резко пахнущей жидкостью, от чего дыхание почти остановилось и выкатились из уголков глаз две синие и горячие слезы.

Мужчины внимательно посмотрели на Старобобову и посчитали непристойным продолжать свой содержательный разговор.

Лесничий галантно постучал по сиреневой блузке Старобобовой со стороны обозначившихся при наклоне от кашля лопаток и, как опытный дегустатор прозрачных жидкостей, сказал:

- Дыши глубже!

- Ага, - согласилась Старобобова и задышала.

- Знаете, господа, - сказал то ли профессор экологии, то ли женский доктор, - когда я служил в департаменте изящных искусств под сиятельным патронажем ея царского высочества великой княгини Анны-Марии...

- Какого департамента, какой Анны-Марии? - вмешался лесничий. - Ты в аккурат в коллективизацию народился. Еще твой дед Пейсах под Шенкурск был сослан, а дядя Иосиф, твой отец, рассказывал, как он вез твою мать с тобою в пузе сорок верст до роддома на телеге и как телегу трясло среди чертополоха и черемухи зацветающей и как выродился ты с красными глазами и задумчивым выражением сморщенного личика.

- Ну, знаете, форестмейстер, это удар ниже ватерлинии! - возмутился то ли профессор, то ли доктор. - Вы не находите?

- Мои находилки давно не у милки! - скаламбурил лесничий. - Держи-глотай! - И выпил всю жидкость до дна, уронив несколько капель на фривольную галстучную заколку с русалкой и торопливо всунув в рот желтозадый огурец.

- Ваше здоровье! - сказал профессор или доктор, поклонившись до самого стакана сначала Старобобовой, а потом - лесничему. Но выпил не так торопливо, как лесничий и не так тягуче-профессионально, как Старобобова. Каждое движение пьющего было выверено и рассчитано на эффект. Старобобова еще подумала: возможно, так и пили кавалеры изящных искусств во времена какой-то Анны-Марии.

Когда все выпили по первой и закусили, то лесничий, памятуя заповедное, что "от первой до второй...", снова наполнил стаканы, но уже только до половины. Все молча согласились и даже порадовались в душе снижению нормы.

Троица, выпив по второй, оказалась в веселом расположении духа и почему-то только сейчас решила познакомиться друг с другом.

- Начнем с дамы, - авторитетно заявил лесничий.

- Старобобова, писательница, - представилась Старобобова.

- Чертово семя! - восхитился лесничий и постучал донышком стакана по дубу. Повернулся на копчике в сторону фрондерствующего оппонента-эстета и добавил: - Эт вам не какая-нибудь Анна-Мария, а живая Саша Маринина с трупными пятнами на персонажах. Согласитесь, маэстро рубчика и шва.

- Я не маэстро, - сказал фрондер.

- А кто же? - спросил лесничий.

- Филипп, кутюрье, - ответил собеседник лесничего, склонив свои седые космы к пустому стакану.

- Так это вы? - Старобобова соскочила с пенька и уронила стакан на болотный мох.

- Я, - подтвердил назвавшийся Филиппом-кутюрье.

- Так что же вы молчали? - Старобобова попыталась попасть в объятия кутюрье, но только ткнулась покрасневшим носом в белизну костюма и сразу сникла. - А я, а я... - и всхлипнула.

Лесничий сделал странное движение - одно из тех, которые делают люди, неожиданно севшие на мокрое место. Поерзав, он отставил стакан в сторону, пошарил у себя ниже спины и высвободил какой-то предмет, похожий на войлочный шланг для полива капусты, но на конце шланг не имел отверстия, а заканчивался помазком для бритья, только без ручки.
Старобобова еще подумала: а зачем лесничему шланг, если поблизости нет ни воды, ни капусты?

Все трое, не сговариваясь, перешли на разговор о даосизме, что вышло само собой.
- Вот мы сидим, пьем и закусываем, - сказал лесничий, почесавшись войлочным шлангом. -
Так?

- Так что же нам по-вашему надо делать? - спросил Филипп-кутюрье.

- Гы-гы-гы, - пьяно засмеялась Старобобова.

- Отвечаю, - сказал лесничий. - Надо не пить, не закусывать, а просто сидеть, не делая никаких усилий, глотая время от времени слюну, и только при сильной жажде припадать неподвижными губами к росе.

- Гы-гы-гы, - сказала Старобобова.

- Сударь, но вы же хуже толстовца рассуждаете! - вскричал Филипп-кутюрье, выпустив близорукие молнии из-под толстых линз очков.

Лесничий не удостоил Филиппа-кутюрье ответом и снова почесался войлочным шлангом. Поначалу несильный и синеватый блеск в его глубоко запавших глазах перешел в зеленые искорки, уже потрескивающие настолько сильно, что их можно было принять за небольшую электросварку. Даже горящим железом немного попахивало.

Троица, не сговариваясь, решила внутри себя подавить все желания, чтобы соответствовать нутряному стилю "айкидо", но долго не выдержала.

Лесничий, отпустив шланг, первым пошевелился, пошарил вокруг себя и дуба, что-то нашел и радостно заулыбался, прикрывая фиолетовыми веками затухающую электросварку. Находка лесничего напоминала обычную поллитровку, но старого образца - с залитой сургучом головкой.

Даосизм мог и подождать, а волшебная жидкость быстро грелась на солнце и никак не хотела ждать.

Торжественно и молча выпили по третьей.

- Непал - есть этическое учение? - спросил Филипп-кутюрье, ни к кому не обращаясь.

- Есть мир, в нем все развивается, - ответил лесничий.

- И Ефремов? - спросила Старобобова. Ее, как представителя "писчего цеха", больше всего интересовали личности, а не явления.

Но Филипп-кутюрье не унимался. Он спросил:

- Что есть расщепление сознания?

Лесничий нервно постучал кончиком шланга по пустому стакану, но ответил:

- Будда жалел людей за то, что они жили на земле, то есть мучились, а Христос - за то, что умирали, то есть избавлялись от мучений - вот ваш уровень мышления, вот это и есть пример расщепления человеческого сознания...

- А Ефремов? - опять спросила Старобобова.

На Старобобову мужчины не обращали внимания, показывая классический образец фаллократии, борьбе с которой Старобобова посвятила всю свою насыщенную исканиями жизнь от детского садика до международного феминизма и нежданной номинации на Русского Букера со своими Белыми Сводами...

- Моего? - изумился Филипп-кутюрье. - Моего тоже?

- В том числе, - подтвердил лесничий, потрогав на галстуке русалочью попку, переходящую в хвост. - Вы имеете что-нибудь возразить?

- Только спросить, - сказал Филипп-кутюрье.

- Спрашивайте, - разрешил лесничий.

- "Разбуженный", как по-вашему, выше "продвинутого"?

Лесничий внимательно посмотрел на Филиппа-кутюрье и такая жалость охватила его относительно невежества вопрошающего, что он заплакал круглыми и крупными слезами. Слезы капали на траву, выжигая в ней рыжие кружочки по десяти сантиметров в диаметре, шипя при этом, как серная кислота.

- Я есть мир, - сказал лесничий, вытирая слезы рукавом мундира, ты есть мир и мы поклоняемся сами себе, значит, мир в мире подчиняется миру.

- Почему тогда, сударь, мы так отвратно живем? - удивился Филипп-кутюрье. - Без мира, например.

- Дак, по закону маятника, - ответил лесничий и снова уронил зашипевшую в лопухах слезу. - Середину-то золотую мимоходом летим. - сказал и снова почесался войлочным шлангом.

"Не шланг это вовсе! - догадалась Старобобова. - И не слезы падают, а кислота, как ни есть, серная, а он и не лесничий будет!"

Лесничий, посмотрев на Старобобову, кивнул. Свесил ноги с дуба и как-то странно, словно хотел спрыгнуть, выбросил руки вперед и крепко ухватился за коленки Старобобовой - с места не тронуться.

- Ой! - закричала Старобобова и... проснулась.

Ванек, побросав рычаги трактора, тормошил ее, хватая обеими руками то за мягкую грудь, то за твердые коленки:

- Дрема-кулема! Проснись, проснись же!

- Что? Зачем? Зачем? Где я? - Спросила, просыпаясь, Старобобова. - Кто ты?

- Даешь! - Удивился тракторист. - Ванек я.

- Где? Где мы? - спросила Старобобова.

Ванек отпустил коленки Старобобовой и обиженно засопел. Он разозлился на городскую штучку до такой степени, что не хотел разговаривать, но понимал, что с ответом нельзя было тянуть, и брякнул:

- Где-где - в Мошке самом, за отвороткой на Филониху, посередь болотца, значит, как говорил-калякал - так и сидим. Крепко-о-о...

Медленно приходя в себя, Старобобова вспомнила недавний разговор про какой-то "Мошок", "лешака", "падун" и сжалась от предчувствия чего-то недоброго.
Сжаться-то сжалась, но страх еще не пришел.

Ритмично тарахтел дизель. Густо попахивало соляркой. Ванек был само спокойствие и бесстрашие, что не могло не отразиться на Старобобовой. Но очень скоро стала понятна причина такого поведения Ванька: тракторист был пьян.

Старобобова догадывалась: в северных лесах дионисийство было тем опасно, что смыкалось с почвоведческим язычеством, уходя корнями в Перуново княжество.

В таежных буреломах и на высоких глинистых берегах холодных рек виноградные мистерии олимпийцев под звуки Эоловой арфы на изумрудных островах Эгейского моря подменялись угрюмым бражничаньем бородатых бортников да пахарей под камлания широкоскулых и узкоглазых знахарей-шаманов.

Ночь вытеснялась днем. Над макушками осин и елей выступали звезды с луной.

Пение мрачных людей смешивалось с воем лохматых собак с закрученными колечками хвостами и уносилось под самое небо. В головах празднующих оставалось похмелье и спутанные мысли, а в сердцах - кусочек прошедшей ночи, чтобы через светлый день перекинуть мостик к следующей ночи, а там и к следующей за следующей, чтобы не рвалась нить выстроившихся вертикально и горизонтально по кострищам и доменам родимых столетий зла и печали.

- Но это тогда? - неожиданно для самой себя спросила Старобобова. - А сейчас?

- Щас я, щас, - встрепенулся Ванек и толчком открыл дверцу, вываливаясь наружу.
- Ты куда? - только и успела спросить Старобобова.

За дверцей Ванек сразу пропал в темноте, разок показавшись в свете фар.

Старобобова захлопнула дверцу и стала молиться, твердо прикладывая щепотку то из трех, то из двух пальцев поочередно ко лбу, животу и плечам.

Она долго молилась и плакала, всматриваясь в окружающий дорогу лес. Одно время ей как будто показалось, что перед фарами проскочили три большие собаки с крупными головами и длинными, волочащимися по снегу хвостами.

Старобобова снова стала молиться и споткнулась об окончание молитвы: "отца, и сына, и святаго духа... аминь". "Аминь" она теперь очень хорошо понимала: он был вполне понятен и близок.

А пальцы? Почему она крестится то двумя, то тремя пальцами? Отчего это в ней такая вольность - от незнания ли, от страха ли?

Кто объяснит? Для Старобобовой такая постановка вопроса была очень важна. В эти критические минуты среди ночной тайги, в полном одиночестве она должна была твердо знать: к кому ей обращаться, не теряя ни минуты времени, - к отцу, к сыну, святому духу и в какой очередности или ко всем сразу. И это не было богохульством, ибо являлось вопросом спасения или погибели.

Старобобова принялась рассуждать. Она сказала себе, что надо методом исключений и аналогии попробовать во всем спокойно разобраться. Если в теле заключен человек, то в душе человека - Христос, в духе всеобщего пребывает бог-отец, то где тогда место святому духу?

В этом месте дизель громко чихнул и Старобобовой показалось, что она слышит шум ветра в осинах.

Писательница сложила вместе три пальца правой руки. Посмотрела. Зачем-то понюхала. Отвела назад большой палец. перекрестилась двумя и подумала: не грех ли?

"Что, если тело-человек-сын выделить в первое, - прошептала она, - душа-Христос-Бог-отец - во второе, а на третьей позиции останется - дух-святой дух, но без третьего элемента, то есть святой дух с третьего звена третьего уровня перейдет во второе звено того же уровня и как бы вычленит третье звено третьего уровня? Получится, значит, что два пальца олицетворяют не привычную троицу, а только отца и сына?"

Старобобова осторожно перекрестилась двумя перстами, но вспомнила Георгия Качева с вестофобией, любовью к пышнобортным да засаленным кафтанам и ей стало стыдно. Она попробовала потасовать трехслойно-трехзвеньевую схему и совершенно запуталась. В первом уровне "сына" она заменила на "героя", во втором поменяла местами Христа с Буддой, в третьем "бога-отца" заменила "брахманом", а святой дух соединила с богом и рассмотрела уровни и звенья по вертикали, придя к выводу, что в каждом вертикальном уровне присутствует онтологический, то есть бытийный элемент.

Так, в первом к душе и духу присовокупилось тело, во втором брахмана и Христа дополнил человек, как субъект бытия, а в третьем эллинский герой-полубог оказался вместе с Буддой и Богом как понятием "мирового разума".

Чтобы не забыть вывода, Старобобова сняла рукавичку и на замерзшем лобовом стекле теплыми пальцами прочертила элементы схемы. Значки-символы быстро замерзали. Их приходилось постоянно восстанавливать.

Вдруг кто-то негромко, но отчетл
иво спросил:
- Почему на шесть не пишешь?

- Чего на шесть? - удивилась Старобобова.

- Дак, слова! - ей подсказали.

- Ты... кто?.. - спросила Старобобова.

- Кто надо, - грубо ей ответили. - Ты меня уже видела.

- Не припоминаю что-то, - сопротивлялась Старобобова. - Выйди на свет.
- Нельзя, - ответил кто-то.

- Почему? - снова удивилась Старобобова. - Чего нельзя тебе?
- Не мне, а тебе нельзя, - ответил кто-то.

- Мне? - Старобобова напряглась. - Ин-те-рес-но-о, - сказала так, а у самой губы высушило от страха, обмякло, заныло, зашлось мелкой дрожью тело и как-то особенно зачесалась под колготками кожа. - Что мне нельзя?

- Вспомни, что Ванек про Мошок сказывал... Сказывал?

- Да.

- Вспомнила?

- Про лешака сказывал, сказывал что... - Старобобова запнулась, обнаружив в лобовом стекле между символов схемы две серебряные звезды на зеленых петличках лесничьей тужурки. - Так это вы? И шланг тот?..

- Не шланг вовсе, - сказал лесничий и протянул к стеклу кисточку хвоста: - Вот он...
- Ой! - закричала Старобобова и прикрыла лицо руками.

- Вспомнила, у-у-у! - гудел снаружи лесничий-лешак, а было слышно как в наушниках плейера.

Старобобова принялась за молитву, но дойдя до той же фразы "отца, и сына, и святаго духа", споткнулась: триединство не принималось.

Она поняла, что сам сатана в образе лешего смущает ее, ведь не даром же он спросил: "почему на шесть не пишешь?"

- Выйди, краля, из кабины, - смягчившись, попросил сладким голосом лесничий-лешак и легонько постучал по железной крыше дэтэшки. - Выйди, выйди, не стыдись, всему свету объявись. Будешь ты молодушка, шелкова лебедушка... На раз, на два, на три - разом в глазыньки смотри... Не посмотришь в глазки раз - станешь ты дико-образ. Не посмотришь в глазки два - ты ослепнешь, как сова... Не посмотришь...

- Свят, свят, свят. Изыди, леший! Прочь с дороги, сатана, -закричала Старобобова, собирая в памяти заклинания. - Мужу я навек жена. Раз...

- Ах, ты так! - завопила нечисть в мундире лесничего. - Получи, получи, полу...
В это самое время со стороны отворотки на Филониху - Старобобова запомнила смехотворное название деревни - показались мерцающие сначала тихо, а потом, по мере приближения - все ярче и ярче, оранжевые огни факелов в руках у полутора десятков людей. За людьми осторожной глыбой двигался огромный "Кировец".

Старобобова перевела полные слез глаза на небо и обнаружила тающее звездное царство.
Дизель, пару раз огрызнувшись на остатки солярки, заглох. Но теперь это было уже не страшно и Старобобова поняла, что спасена.

В поселке с тремя десятками мрачных деревянных домишек Старобобову, по ее просьбе, разместили в родительском доме покойного, где проживала полуглухая и полуслепая младшая сестра кутюрье, которая и слов таких не слыхивала и вообще не любила говорить.
Ночная поездка выхолостила Старобобову до дна.

Все творческие планы то ли развеялись, то ли смешались со снами в вонючей кабине трактора: ну не могло же быть ничего подобного на самом деле. Если бы и было, то никто не поверит.

Старушка долго не понимала, чего от нее требуют по части родственных воспоминаний, а когда поняла, что речь идет о старшем брате, то юркнула за неприметную дверь, долго там чем-то гремела, а потом вынесла старую деревянную шкатулку с облупленными боками.

- Нади-ко, деточка моя, глянуть, - сказала старушка, поставив шкатулку на вышитую синими петухами скатерть.

- Что это, бабушка? - спросила Старобобова.

Старушка не отозвалась, но разложила вынутые из шкатулки порыжевшие от времени фотографии.

- Тутко Филька, тутко, - шептала старушка, перебирая и любовно поглаживая снимки старушечьими руками, похожими на куриные лапки. Выцветший льняной платочек скрывал высохшее старушкино личико и делал ее похожей на маленькую пеструю птичку, нахохлившуюся над остатками родового гнезда.

Короткий ноябрьский вечер перешел в ночь. Со стороны повети доносились звуки домашних животных. Березовые поленья потрескивали в печи. Глубоко в подполье, Старобобова знала, шуршали мыши.

Писательница растерялась. Она попалась на свой собственный крючок: искать во всем первопричину.

"Где, где, - мучилась Старобобова, - в этих гибельных местах могла быть хоть крохотная причина возникновения такого крупного художника, каковым являлся покойный?" Фотографии пузатого и лопоухого мальчишки в матросской блузе с большим отложным воротничком никакой ясности не вносили, выжимая слезы из сестринских глаз.

"Мама! Мама! Мамочка моя! - неистово шептала Старобобова. - Не может, ну не может быть ничего общего у того ослепительного мира Высокой моды "Лекоане Эман", "Нины Риччи" и "Кристиан Диор" с этим таежным захолустьем леших, Ваньков и пузатых Филиппков на старых фотографиях.

Что эти люди могут иметь общего с их знаменитым земляком, кроме пращуровых генов да однокоренных фамилий? Она любому скажет, что даже старая подружка Филиппа, полубезумная учительница начальных классов, с которою Старобобову познакомили позже и которая стала добровольным биографом земляка, собирая вырезки из небогатой районной периодики, записывая в аккуратно переплетенный дневничок шаг за шагом всю его жизнь на мировом Олимпе моды, ни черта не смыслила в искусстве и ей было абсолютно все равно, чем ее бывший дружок занимался.

Он был знаменит, но этого было мало, чтобы столько лет помнить и любить безответно. Я в этом ничего, ничего не понимаю. Не люблю никого так, и меня никто никогда так не полюбит".

- Пора, дитятко мое, спать, - прошамкала старушка, отодвинув снимки.

Потом перекрестилась и зажгла лампадку в форме белого голубка с поднятыми крыльями.
Старобобова кивнула и попросилась в Филиппову светелку. Она хотела самим духом памяти проникнуться. Ей казалось, что в этой небольшой комнатке, пахнущей прошлым, она узнает что-то такое необычное и запишет в свой журналистский блокнот, а потом вставит в новый роман с блистательным, она знает, будущим.

На широком подоконнике стоял старенький магнитофон "Романтик". Старобобова нажала на "пуск". "Романтик", бог весть сколько молчавший, запел голосом неизвестной девицы:

Пара ба рибо-о-о,
Пара ба рибо-о-о,
город утренней зари...

Это было настолько неожиданно, что Старобобова расплакалась и заснула, уткнувшись носом в пестрое одеяло из лоскутиков.

Сцена вторая
или "Париж слезам не верит"

Образование у Старобобовой было советским, а потому - неполным.

При чем здесь сон? При том самом, что сон приснился, например, про Париж, а что в нем делать, как себя вести, чтобы на высоте быть - Старобобова не знает. Там у них, у французов значит, все не как у нас. У них есть собор Парижской Богоматери в готическом стиле то ли тринадцатого, то ли четырнадцатого века (в учебнике шестого класса прочитала), а у нас в тех веках иго игово волком выло от Рязани до Тьмутаракани и храмы византийские крестокупольные жгло (в учебнике для пятого класса прочитала).

У них, у французов, Бастилию двести лет назад разрушили, а сто лет спустя стали праздник отмечать. У нас Белый дом три с половиною года назад разрушили, а три года спустя уже стали праздник отмечать. Вывод: до французов не сразу доходит, чего он там разрушили - это различие. Они, французы, сначала своих героев режут (Марата), а потом рисуют (Давид), а мы сначала рисуем (Горького), а потом травим сладкими конфетками (Горького же) - опять различие.

У них клошары при Ришелье под мостами жили и при Помпиду тоже. У нас клошары-босяки во дворцы перекочевали было, но опыт парижских братьев не давал покоя, теперь и у нас клошары снова под мостами и на паперти оказались - общее.

Французы лелеют Монпарнас, а мы бережем творческие союзы - различие: не понимает общинная русская душа эгоиста пейзана провансальского.

У них любят в "Гранд Опера" ходить и в белом от "Шанель"; а у нас - в ОВИР, в шинелях и в "операх" - еще различие, но уже начинающее стираться (не в нашу ли пользу, мадам и месье?)

У них некоторые любят братьев Гонкуров, Дягилева и Марию-Антуанетту. У нас - братьев Вайнеров, Догилеву и Анпилова. Различие? Конечно.

Но сближает нас то, что Москва и Париж слезам не верят. В этом Старобобова убедилась сполна, когда ей приснилось, что она вышагивает у Дворца Инвалидов с мешком своих романов на плече.

Устав носить мешок, Старобобова присела прямо на тротуар. Веселые и симпатичные французы сейчас же стали бросать ей в ноги франки с криками: "о-ля-ля!"

Старобобова подумала, что у них так принято и не стала вмешиваться. Она только пожалела, что не может изъясниться как княгиня Волконская с парижанами и парижанками и тем самым увеличить свой доход.

Краем глаза писательница видела, как в отдалении прошелся полицейский в красивой форме и отдал ей честь. Ей нечего было отдать взамен, кроме своих романов, и она лишь приветливо улыбнулась парижскому небу.

Париж бы ей глянуть, а тут мешок проклятый. бросить-то нельзя: домашние заругают. "Что, - скажут, - даже букинистам на берегу Сены не удалось ничего спихнуть, какая же ты после этого романистка и просвещенный деятель? Ведь Париж - не городок N. Глядишь, и нашелся бы русский читатель-чудак, плачущий по ночам в бабушкину тюлевую занавеску. Значит, плохо искала, мало хотела. Иди-ступай на биржу труда!"

Грустить - занятие пустое, если есть дела поважнее, решила Старобобова и отправилась на поиски деревянного слона с крысами, про которого читала в детстве у папаши Гюго.

"Друзья мои! - так и хотелось воскликнуть Старобобовой. - Вы никогда не были в Париже, вы никогда не дышали воздухом его бульваров, напоенных ароматом вечной весны и любви, вам никогда не кружило голову пение его великих маленьких шансонов среди беззаботного моря парижских улыбок, вы никогда не просыпались в мансарде под осторожные шаги молочниц, вы никогда не сидели в "Ротонде", слушая с раскрытыми ртами папу Хэма? И я никогда не была, и я никогда не дышала, и мне никогда не кружило, и я никогда не слушала, но хочу, хочу, хочу!"

Старобобова не воскликнула. Что-то влажное и клейкое помешало ей развести губы и открыть рот. Она ощупала лицо и нашла на нем чью-то дряблую ладонь, пахнущую жимолостью. От ладони пошла дальше - до локтя, потом до острого плеча в легкой шведке и выше, выше - туда, где дрожал подбородок и бились в соленых приливах слез чьи-то трепетные ресницы.

- Ты кто? - спросила Старобобова. - Почему тебя не видно? Что тебе, мужчина, от меня надо?

- Что и от всех женщин - сострадания, - ответил некто, названный мужчиной.

- С чего ты решил, что я буду сострадать какому-то призраку с яйцами да еще с потными руками? - спокойно спросила Старобобова.

- Я заглянул в твою душу, девочка, - ответил невидимый мужчина. - Трогай, прошу, трогай меня, всего трогай...

- Потрогаю, - сказала Старобобова, но ты, кавалер, не ответил на два моих первых вопроса.

Кожа лица незнакомца под ладонью Старобобовой вспыхнула жаром и стала упругой как детский резиновый мяч.

- Что тебя больше интересует?

- Я спросила: ты кто? - сдерживаясь и оставаясь внешне спокойной, повторила вопрос Старобобова.

- Альбер Камю, - прозвучало в ответ так искренно и просто, что не оставалось причин не верить сказанному, но Старобобова была не из тех, которых можно запросто водить за нос. Она переспросила:

- Кто, кто?

- Альбер Камю, - повторили ей.

- А доказательства? - Старобобова внимательно вгляделась в пустое пространство.

- Можешь, дочка, не сомневаться. Все в моей жизни было, но я никогда не врал матерям. Ты ведь мать? У тебя трое или четверо?

- Трое, - ответила Старобобова и заплакала у подножия тени великого человека.

- Поплачь, поплачь, - одобрил призрак, назвавшийся Альбером Камю.

И Старобобова зарыдала еще громче, захлебываясь в собственных слезах и чувствах.

Ее душило острое осознание несправедливости. Она, посредственная романистка, почти графоманка, пишет, пишет, пишет и печатается иногда. Живет. Справляет праздники. Натощак философствует и допивает за мужем пиво из пузатых бутылок. Ходит на представления труппы местного драмколлектива. ведет обширную переписку с половиной не нуждающегося в том света. Вкушает, одним словом, все прелести бытия. И это в то самое время, когда такой гений бродит бесплотно по городам и весям Иль де Франс. Справедливо ли это?

- Между справедливостью, девочка, и матерью, - сказал Альбер Камю, - я выбираю мать...
Старобобова брыкнулась во сне и проснулась в Филипповой светелке.

За окошком с тонкими пластинками разноцветного от зари льда начинался новый день.
Старобобова подумала, что если до поездки в Филькину глухомань она кое-что понимала в жизни, то теперь, столкнувшись с колыбелью мастера, она растерялась, выпустила все нити понимания и смысла сущего из своих рук.

Она знала, что хорошо бы сейчас принять ванну, забраться с ногами на диван и посидеть перед телевизором, сочиняя сюжет нового романа из жизни мещанской богемы или просто - подпаска, несущего свой малопонятный кому гениальный бред десятку пестреньких телок на лесной лужайке.

Гениальный бред - поняла Старобобова - это было то самое, ради чего стоило ехать в этот вечнозеленый край Ваньков, подпасков и кутюрье.

Старобобова лежала ничком на мягкой перине Филькиной кровати и ни о чем не жалела.


Рецензии