Поэма в глуши былого староверья

***

В глуши былого староверья
               
 

 
                Поэма, Осень 1986г


Перед тобою
                наша картина:
Светлая речка,
                пустошь в лесинах,
дальше – заборы,
                бараки, избушки;
крик петухов,
                староверки-старушки,
кто хворостиной,
             кто сердцем,
                кто бранью,
сонной, прохладной
                осеннею ранью,
под перламутровый
                звон бубенцов
гонят дорогой
                за речку коров.
Следом за ними,
               дощатым настилом,-
слева –
           печальный откроется вид:
рядом с простой
                партизанской могилой
старая школа,
              погорбясь, стоит.
Пошелудилась по брёвнам извёстка,
кто бы той школе хоть бок почесал!
И лишь одна молодая берёзка
тянет к ней ветви,
                да рост больно мал.
Скоро уроки,
              и добрая школа
вдруг оживёт,
                заскрипит,
                зазвенит,
и, позабыв
             про недуги и холод,
всё, что стерпела и стерпит, –
                простит.
Но мы оставим школу в покое.
Нет ей покоя, поверь, и без нас...
Небо такое здесь голубое,
не отвести очарованных глаз.

*****
Мне ведь места эти
               с детства знакомы.
Прошлое, брат, –
                не печная зола.
Вон в той избе
                у высоких черёмух
бабка родная когда-то жила.
Каждой весною (до третьего класса)
в город она приезжала за мной.
Я был на всё что угодно согласен,
лишь бы родные не встали стеной.
И пролетало красное лето
в тихом
            приморском посёлке
                за миг.
Помню, созвучья волшебного света
мне подарил бородатый лесник.
Внучку его – синеглазую крошку
звёзды на небе учил я считать.
Помню и то, что в лесу за сторожкой
с горя повесилась крошкина мать...
А по приезде
                и в городе –
                дома,
чудилось вновь
                перед тем, как уснуть,
будто струится блаженство черёмух
мне нескончаемой нежностью в грудь...
Много чего с той поры изменилось:
лет уж пятнадцать старушки как нет.
Где только нас с тобой, брат, не носило, –
избороздили почти целый свет.
Помнишь,
                весной,
                возвращаясь с Америки,
на Итуруп наш «корвет» занесло?
Вышел и я
               прогуляться по берегу,
думаю,
             дай, погляжу на село.
И поглядел,
                будто сном поперхнулся, –
к ветхой околице сердцем приник.
Там – у черёмух – я с болью проснулся,
там –
           у высоких,
                большое постиг…
И, заболев с той поры ностальгией,
в мае рванул в дорогие места:
всё, как и встарь,
                только люди другие,
но не нашёл я родного креста.
И вот тогда я впервые подумал:
«Жил ли я,
             жил ли на свете вообще?»
Вбитый в бугор
             этой мыслью угрюмой,
так на погосте,
             в английском плаще,
долго стоял я совсем недвижимый,
не поднимая глухой головы,
весь среди горького-горького дыма
и почерневшей от правды травы.
Может, настала такая минута,
может, не знаю ещё почему,
но захотелось вдруг резко и круто
жизни штурвал повернуть самому.
Тут же, решив не терять ни минуты,
я поспешил напрямки в поссовет:
«Что ж, –
            председатель сказал, –
                коль не шутишь,
в школе у нас настоящая смута –
военрука и географа нет...»
Собственно, что я?
                Всё это известно
из моего уж посланья к тебе.
Думаю, будет куда интересней
нам на пригорок взойти по тропе
и с высоты поглядеть на окрестность.
      
*****
Как на ладони таёжный посёлок
в блеске осеннего ясного дня,
светло звенит деревянная школа,
на перемену бежит ребятня.
сразу за школой дымит кочегарка.
Спорят две бабы у детских яслей.
Даже вороны –
                и те, бросив каркать,
скопом усевшись
                на царственный бархат*,       
тяжбе пристрастно
                внимают с ветвей.
У леспромхозовской шумной конторы
в дымной грязи лесовозы стоят;
там, прислонившись вплотную к забору,
боров до одури чешет свой зад.
И, выполняя слепую программу,
плюнув на совесть и кровную связь,
близ поссовета визжит пилорама,
мясом корейского кедра давясь.
В бедных садах сумасшедшие астры
землю бенгальским огнём оплели.
И на бугре,
              как мифический пастырь,
здешней округи
                второй властелин –
старый маньчжурский орех в багрянице,
руки воздев над погостом немым,
льёт золотую молитву гробницам
(в славе явился ему Серафим...)
Краем же, хною омытой долины,
к синему морю петляет река,
и где ольхой,
                где дремучей талиной
густо её заросли берега.
И петухи,
                петухи вездесущие,
огнепоклонные песни поют.
Ах, дурачьё вы моё неимущее!
Разве ж за песни вам зёрен дадут?

 (*Бархат – пробковое дерево в Приморье).

*****
Если назад повернуть к поссовету
(а впереди, что есть глазу, – тайга),
можно в столовой присесть на диету, –
с сытным обедом туго пока.
Надо сказать, что со многим здесь туго
и непролазен поэтому быт.
Слышал, воруют порой друг у друга –
уголь...
         Что уголь?
                Дрова – дефицит!..
Как-то по лету я парился в бане
у лесоруба Петра Ильича.
Сын его старший, приятель мой Ваня,
мне говорил  тогда, горячась:
«Эх, не спеши восторгаться, Серёга,
скоро остынешь – дай пару сойти.
Не обивал ещё наших порогов –
так обобьёшь, старина, погоди...
Дело дошло без того до абсурда:
шквалом Японии лес продаём,
сами в каких-то зачуханных юртах,
гиблых бараках, как крысы, живём...
Дед мой покойный
                врагом был народа,
он те бараки с братвою срубил
ажно в тридцатые тёмные годы.
Вот уж народу-то где послужил...
Думал, с Афгана вернусь и построю
дом,
       да такой,
                чтоб с резьбой и коньком!
Клянчил,
             сорвался...
                Так эти герои
как дебошира меня – на профком.
Долго журили,
                в конце уже некто –
добрый,
              районный, видать, командир,
мирно добавил:
                “Типичным проектом,
только типичным постройка квартир!”
Ты мне скажи, о какой перестройке
в клубе намедни парторг заливал?
Если под носом вонючей помойки
(не говоря о гульбе и попойках)
он у себя до сих пор не убрал.
Били и бьют в магазине по нервам:
то – по талонам, а это – за пай,
есть панталоны и с рыбой консервы,
коли не нравится – не покупай...
Эх,
       от меня одного
                мало толку –
крепко удельные сели князья.
Надо радеть за одно всем посёлком,
прям у овчарни
                брать волка за холку,
а не гнусить и брюзжать втихомолку,
будто бы стадо кривых поросят!»

Сам я теперь пообжился немного,
вижу, – и здесь нужны хитрость и блат.
Но поспешим, а не то ведь, ей Богу,
и без «диеты» останемся, брат.

*****
После «диеты» (хоть зубы на полку),
мы по-над речкой – на берег морской.
В этом глухом отдалённом посёлке
на удивление всё под рукой...
Дикий шиповник и чертополох
вынырнут вдруг из кустов на тропу,
им наплевать на любое «табу»
путника, если застанут врасплох...
Посреди плёса полынью порос
остров – притих над водою пустынный,
жутко сочится подмытый откос
красною кровью открывшейся глины.
Летом, рыбача с его берегов,
мне лесорубы не раз говорили,
дескать, в тридцатых на нём хоронили
мрущих в неволе «народных врагов».
Нет, никому не уйти от судьбы!
Равно воздастся и слабым, и сильным...
И по сей день вымывает гробы
паводок буйный в муссонные ливни.
И, вымывая, останки несёт,
ужас вселяя,
                и в щепки с размаха
их об утёс очарованный бьёт.
Сам натерпелся однажды я страху...
А по овражку –
                прозрачно и тихо,
глянь –
           у ручья, спрятав иглы в листах,
манит к себе и зовёт заманиха
ягод вкусить озорного клеста.
Выше излуки,
                где тихая заводь,
точно забытый отшельничий скит,
за невысоким забором – застава,
бдя днём и ночью границу державы,
на пустыре одиноко стоит.
В небо взметнулась дозорная вышка,
в ней на посту пограничник уснул.
Часто сюда прибегают мальчишки –
ищут шпионов, играют в войну...


*****

Выйдем на ветер –
                душа нараспашку!
Пахнет раздольно капустой морской.
Ветер свистит и срывает рубашку –
экий разбойник с дороги лихой!
А за речным
               взбаламученным устьем –
даль,
           а над нею утёс да маяк,
чайки кричат с суматошною грустью
неисправимых бездомных бродяг.
Волны с шипящею пеной на мордах
бьются утесу в могучую грудь.
Будто в объятьях косматого чёрта
воет панически гулкая жуть.
Мощным утёсом смущённые сопки,
прыснув,
              по плечи вошли в океан.
Утром ли, вечером –
                влажным и знобким
в огненных гривах их тонет туман...

Как тут не вспомнить недавнее прошлое,
вольный беспечный курсантский размах?
Было святое...
                Что ж, было и пошлое,
с пьяною песней на дружных устах...
Помнишь залив наш?
                Всё так же ль мигает
дальний маяк в помутившейся мгле?
Всё нам казалось тогда, что мечтает
он о какой-то прекрасной земле.
Или как мы – разбитные курсанты
о чужедальних пеклись городах:
Александрия... Афины... Луанда...
Как торопились,
                как рвались туда!
Стали и мы в свой черёд моряками.
Мне не вернуть то, что было назад.
Ну, а маяк...
                Он всегда над волнами –
я ведь ему позавидовал, брат:
делает он своё главное дело,
делает так, что на зависть всем нам.
Я же – служитель тряпки и мела...
Только какой я служитель к чертям!
Ладно, оставим житейские басни,
вижу, и ты ими сытый давно.
Сядем-ка лучше с тобой на бревно
и поглядим, как заря начнёт гаснуть,
часик-другой, а там станет темно.
Зычно залают цепные собаки.
Выплывет белой медузой луна.
И в фиолетовом сказочном мраке
будет царить безраздельно она…

Тихо под вечер, как в песне усталой,
ива и та не вздохнёт над водой.
Снова, как прежде, сидим у причала,
и хоть загадывай с первой звездой.
Странно...
И хочется вновь волноваться,
как в пролетевшие маем года.
Да неужели нам было семнадцать
и не случится уже никогда?
Может быть, всё ещё, всё повторится,
всё повторится, как прежде – всерьёз?
Снова не звёзды, а дивные птицы
сядут, сверкая, на заспанный плёс.
Но кабы так, я б не стал волноваться,
как в пролетевшие маем года.
И о свиданьях у майских акаций
не вспоминал, позабыв навсегда.


***

Кстати, я, кажется, вовремя вспомнил –
ждёт меня нынче на ужин лесник.
Я тебя с ним сейчас познакомлю.
Это, ты знаешь, тот самый старик.
Через берёзовый ближний распадок
тут до сторожки рукою подать.
Всё старику будет вечером радость,
надо и мне кой-кого повидать...
Да, угадал, синеглазую крошку.
Что, брат, банально?
                А мне начихать!
Я как увидел её у сторожки
и обомлел, не мог слова сказать.
Брось ты смеяться, какой там признала,
да и возможно ли было б признать?
Ведь столько лет, столько зим убежало,
и в ноябре будет мне двадцать пять...

Тропкой янтарной заходим в распадок,
и задымил нам глаза березняк.
Но не вскипит и не вздрогнет прохлада,
не шелохнётся по кронам никак.
Чистые, звонкие, синие трели
в шелесте рыжем синицы плетут,
и кузнецы на пригорке артелью
медные шпоры в дар клёну куют.
А под пригорком,
               под грустной ольхою,
пьёт родничок фиолетовый мрак,
плачет ольха, отразясь в нём рукою,
и не достанет серёжку никак.
Вечность суля и рубины,
                на склоне
знахарь-лимонник берёзу обвил,
та же украдкой любуется клёном,
не отвергая знахарской любви.
Кто-то невидимый в сумерках вьётся,
шарит на ощупь по тёмным кустам.
Ищет ли что? или просто неймётся?
Тризну листвы сыплет к нашим ногам.
Осень...
              Ах, осень, – души моей терем!
Дай же мне силы, маньчжурский орех!
В этих лесах светляками растерян
мой удивлённый мальчишеский смех...

Ельник кругом.
                За спиною распадок.
Только в глазах всё дымит березняк.
Скоро опушка.
                Совсем уже рядом
слышится лай недовольных собак.
Быстро темнеет.
                Идём по опушке.
Стелется низом таинственный свет.
Помнится, в детстве здесь
                врунья-кукушка
мне напророчила жить много лет.
Между ветвями густой таволожки
прясло мелькнуло и сена стожок,
круто к бояркам свернула дорожка,
вот и сама перед нами сторожка,
светит в окошке чудной огонёк.
Звякнула клямка,
                и злые собаки
нехотя срезались с лая на рык.
Светлой рубахой маяча во мраке,
вышел к калитке, ругаясь, старик:
– Ну, сарацины, чего разбрехались?
Где вот, нечистая, носит его?
Ей-ей, погодь,
                никак гостя дождались?
Ишь ты, сдаётся, и не одного!
– Добрый вам вечер!
                Дождались, Андроныч?
– Добрый, соколик,
                куда уж добрей:
ждалки все съели,
                остыли драчёны...
– Будет, Андроныч!
                Ко мне из морей
кореш нагрянул.
                Уроков хоть нету
благо,
               а то и про школу б забыл.
– Вот те и на!
                А у нас нема свету,
я уж лампадку скорей засветил...
– Цыц, оглашенные!
                Подьте на место!
Мать вашу за ногу, через плечо...
В избу пойдёмте,
                а вот и невеста –
прибыл, Светланка,
                твой мил-звездочёт.
– Здравствуй, хозяйка!
                – Привет, заходите!
Дедушка, ты придержал бы собак.
- Да не боись.
                Небось  кушать хотите?
– Кушать?
            А как же, хотим, ещё как!




****

Чисто, тепло и уютно в сторожке,
скромная мебель, лампадка горит.
Шает печурка, и белая кошка
с лавки зелёные пучит шары.

Пёстрый ковёр на стене, и гитара
с краю на ленте атласной висит, –
однополчан незабвенных подарок,
меж фотографий –
                с кукушкой часы.
Тянет приятной душистой истомой
от ещё свежих кореньев и трав...

– Ну, так, давай, что ль,
                Серёнька, знакомить
 с другом,
                да ужинать будто пора.
– Игорем звать меня,
                можно Егором,
Вместе с Серёгой учились,
                потом
вместе ходили – работали в море,
с вами ж заочно уже я знаком.
– К нам-то приехал надолго ли в гости?
– Пару деньков... и назад улетать...
– Нешто взаправду!?
                Да как это?
                Брось ты!
– Нет, не могу,
                боюсь в рейс опоздать...

– Стало быть, тоже мазутный механик?
– Вроде был штурман до нынешних пор.
– То-то, смотрю я, воняет духами!
Ой, да шучу я, шучу я, Егор.
Доброе дело
                и добрая форма...
Слышишь, Светланка?
                Подлей-ка нам щей.
Видишь, Егор-то худой, как Кощей,
Видно, на флоте торговом не кормят.
– Кормят неплохо.
                – Так что ж?
                – Нервотрепка,
Да и не только...
                А щи хороши!
– Где её нет?
                А то, может, по стопке?
Я-то не пью,
                ну, а вам для души.
– А для души завари лучше чаю
с той ароматной волшебной травой!
– Ну, коли так,
                я за чай отвечаю
нонче, Серёнька, своей бородой!
– А не боишься, дедусь, поплатиться
за хвастовство бородою седой?
– Ай, да Светланка – смешная девица,
дед родился’ под счастливой звездой!


****

Ужин окончен. Кукушка кукует
девять часов на хозяйских часах.
Чай допивая, беспечно толкуем
о староверах, молве, чудесах...
– Дедушка,
                спой нам хорошую песню!
– Правда, Андроныч, а мы подпоём!
– Что же вам спеть, молодёжь,
                интересно?
– Что-нибудь грустное иль о былом.
– Чтой-то грустить больно
рано вы стали!
Я в ваши годы грустить и не мог...
Эх, кабы снова начать всё сначала!
Да не судил такового нам Бог.
Ладно, спою,
                принеси-ка, Сергунька,
стало быть, что ли, мой инструмент.
Что же, тряхнём стариной, семиструнка?
Не егозите,
                настрою в момент.
Нежно по струнам пролившись рукою,
к деке прильнув осторожно щекой,
щуря глаза,
                дед гитару настроил,
густо запел в тишине гробовой:

«И не то беда,
что стынет вода,
и не то беда,
что ночьми холода,
а то беда,
что бегут года.
А впереди лета –
холоднее льда.
Ты не кычь, сова,
на меня слова.
Ты не сыпь, вьюга’,
на меня снега’.
Без тебя была
голова бела.
Бела голова –
а живём однова...»

Будет...
              Хорошего-то понемногу.
– Дедушка,
               спой ещё, миленький, спой!
– Полно, Светлан,
                не поётся, ей Богу.
Чтой-то не тот нонче, дети, настрой.
– А вот, Андроныч, вы верите в Бога?
– Верю, Егор,
                и живу с ним в ладу.
Бог-то он, вроде бы, и не помога,
ан, без него
                токмо кликать беду.
– Мы ведь живём без него и неплохо!
– То-то, Егор, что оно и живём!
Чёрт ногу сломит –
                такой бурелом...
Как же,
                терпели...
                да начали охать!
Люди-то стали
                хужее, чем черти:
Чёрт хоть святого боится креста,
а человек...
                тот опричь своей смерти
и не страшится уже ни черта...
Давеча ты говорил:
                «Нервотрепка!»
Может, не знаю, сказал сгоряча,
а вот прошёл бы со мною по сопкам, –
сколько загублено в них кедрача!
Нету ни зверю, ни рыбе проходу,
громче вороний становится грай,
и на глазах моих так год от году
быстро хиреет диковинный край.
– Слышал, Андроныч,
                каскад замышляют,
ГЭС на Уссурке Большой поднимать?
– Енто по старому не на Имане ль?
Слыхом слыхали, туды её мать.
Вот что, Серёнь, я про это смекаю:
делают так дураки иль враги.
Знамо! –
               энергия нонче такая...
Завтре – поди что, и будет другая,
да Уссурийской не станет тайги!

Дед кипятится,
                резные морщины
запаутинили сетью чело,
и в неприкрытой, бессильной кручине
судорогой скулы худые свело...
– Дедушка,
         не принимай близко к сердцу!
Можно ли так?
                Вот спроси у ребят.
– Неруси!
                Воры!
                Слепые безверцы!
Вот, где они у меня уж сидят...
Чтой-то и впрямь я, скворцы, расходился.
Ну-да Светланке моей не впервой...
Дурень!
               Совсем было чуть не забылся,–
праздник намедни же будет!
                – Какой?
– Как эт какой? –
                Двадцать шестого
Дмитриев день,–
                то бишь, завтре пришли б, –
памяти павших на Куликовом,
равно всех павших
                Русской земли!
– Мы и не знали, Андроныч, такого.
– Много, что ноне быльём поросло...
Был я на полюшке том Куликовом...
Слезы душили,
                так тяжко было’...
Да... На земле впредостатке раздору,
в нём из началу взрасталися мы –
все порождение света и тьмы...
Светлая людям нужна бы опора.
Нет, ить, чудес и в библейских писаньях,
опричь вранья,
                и есть истины суть:
и говорится ж –
                за зло в наказанье
страшный настанет безвременный суд...


Спорят о чём-то Егор и старик.
Я не вникаю,
                любуюсь Светланкой,–
милая, точно лесная саранка,
так бы к губам-лепесткам и приник.
Но на часах уж двенадцатый час,
темень обрызгала лес серебром...

– Эх, загостились, Андроныч, у вас.
Мы дед, пожалуй, до дому пойдём.
– Неча выдумывать!
                Ишь, сорванец!
На ночь-то глядя?
                Нашёл, ить, игрушки...

А за окошком звенит бубенец –
лошадь пасётся, видать, на опушке...


– Нет, мы пойдём.
               – Да, Андроныч, пойдём.
– Мальчики,
                что же вы,
                в самом-то деле?
– В школу мне утром,
                да и потом
Поговорить обо всём не успели.
– Ну, как хотите, угодно раз вам.
Лешему, значить, доскажете байки.
Нате-ка вот,
               надевайте фуфайки –
холодно шибко уже по ночам.
Нечего делать – фуфайки надели,
вышли в потёмках прощаться во двор.

– Цыц, говорю, по местам, пустомели!
– Что ж, доставай сигареты, Егор.
– Дайте и мне уж тогда, что ль, цигарку?
Помнишь, Серёнь,
                лет пятнадцать назад
Ты говорил мне –
                Луна, мол,  глухарка,
звёздочки –
                выводок малых цыплят?
– Нет, не припомню.
                – А я не забыл –
в душу запало –
                светло и радушно!
– И не такое потом говорил,
да никому это, видно, не нужно.
– Енто ты зря... Тут уж правда моя.
- Время покажет, чья правда, Андроныч...

Тихо у прясла боярки стоят,
к звёздам задрав полуголые кроны...

– Ну, до свидания!
                – Спасибо за ужин!
– Ладно, до встречи...
                – Удачи, Егор!
– Коли с Серёнькой
                действительно дружен,
в гости надь,
                вот и весь разговор...


****

Снова идём неприметной дорожкой.
Прясло мелькнуло и сена стожок,
уж за спиною осталась сторожка,
светит ещё в ней чудной огонёк...

– Вижу, устроился ты здесь неплохо.
Дед мировой –
                днём с огнём не найдёшь,
и хороша синеглазая кроха,
даже завидно немного, Серёж.
Я всё не верил,
                всё думал – причуды,
ты же у нас непоседа такой,
покуролесишь, я думал,
                и будем
в море ходить, как и прежде с тобой...
Ну, а какие имеешь ты планы?
– Планы простые:
                Светланку люблю,
там лесником за Андроныча встану,
дом-пятистенок, глядишь, и срублю.
Купим у бабки Марии корову,
по уши влезу в житейский хомут!
Может, писать начну что-нибудь снова,
только не знаю, Егор, вот кому...
– Дельно задумал!
                А школа и дети?
– Я уже думал об этом не раз:
есть на заставе майор на примете, –
скоро на пенсию,
                хочет у нас
обосноваться с семьёю своею.
Я ему как-то намёком сказал,
он на глазах будто духом воспрял:
«Я, - говорит, -
                и люблю, и умею!»
А из меня,
                ну какой военрук?
Со’ смеху легче, наверное, слечь.
С детства мечтал
                стать лесничим я, друг:
надо диковинный край уберечь!
Здесь ведь кругом,
                как нигде – красотища!
Я о приморских дарах уж молчу.
Хочешь, свернём
                хоть сейчас в моховище?
Клюквы по горло там –
                ешь – не хочу!
Нет, где такое,
                скажи ты мне,
                видел?
Ну, посмотри, да разуй же глаза!
Ельник в ночи, как языческий идол
звёзды на пики себе нанизал.
И к небесам суеверно деревья
руки с немою мольбой вознесли,
в мшистых кореньях таятся поверья
нашей загадочной древней земли.
Слышно едва – от ствола как к стволу
табором бродят немолчные звуки,
и чьи-то жадные длинные руки
мёртвую наземь бросают листву.
Где-то собаки далёкие брешут,
ухает филин – разносит молву.
Прячется в зарослях дедушка-леший,
ниц припадает в сухую траву...

***

Недалеко между тем до посёлка –
крайние избы, бараки видать...
– Жаль, что в гостях ты у нас ненадолго,
то бы сводил на Тигровую падь.
Взяли б зарядов, собак да двустволку –
и налегке с ночевой в зимовьё.
Вот бы увидел, где кедры и ёлки!
Вот бы увидел, где наше зверьё!
А по пути натаскали б форели,
ты ведь, дружище, не нюхал ухи!
Так отдохнули бы, что не сумели
и передать никакие стихи.
Да с лесорубами бы познакомил.
Люди здесь проще и ближе живут:
будь человеком –
                почти в каждом доме
можешь рассчитывать,
                знай, на приют.
Честно сказать, они мало что видели,
разве что старый задрипанный клуб.
После суровой таёжной обители
груб поневоле простой лесоруб...

Оловом жидким в лощине луна
крыши домов тут и там полудила.
Только не спит на печи Сатана, –
бродит в посёлке нечистая сила...

Что-то вконец взбеленились собаки,
будто им звёздная ночь не мила.
Аль не слыхали, не видели драки,
что до крови, закусив удила,
грязно пирует в прогнившем бараке?
Уж и Россия...
                горазда ты выпить!
Штопор в мозги тебе сей эликсир!
Как на плечах –
                всё Чернобыль да Припять!
Как на горбу –
                всё война да всё мир!
Вот и смотрю я, смотрю и не знаю:
плакать, гордиться ль за русский народ?
Ну, от чего ты, Россия, такая?
С края до края –
                всё дёготь да мёд!
Заворовалась!
                Запилась!
                Зажралась!
Много ли надо для сорной травы?
Где же ты,
               где ты, жестокая жалость?
Рыба гнила и гниёт с головы...

Дрыхнет посёлок. Серебряный невод
в небо закинул маньчжурский орех.
Белой медузой луна-королева
не пошевелится в звёздной икре.

*****
– Что говоришь?
                Вспоминаю ли город?
Да, вспоминаю я мать и отца,
может, поэтому он мне и дорог,
жил там когда-то беспечный пацан,
бегал за горы к синему морю,
и убежал далеко за туман...
Милое, злое, курносое детство –
сабельный звон по трущобным дворам.
Всем нам оставил Чапаев в наследство
через всю душу – сабельный шрам...
Нет, не страдаю, что город оставил,
он мне не лучше, а хуже порой:
словно какой обескровленный дьявол
машет костлявой, зубастой рукой.
Там суета и колбасная давка,
в раковой гари заходится грудь.
А вечерами луна-бородавка
льёт на прохожих озябшую ртуть.
Впрочем, везде есть свои недостатки,
глупо на время, пожалуй, грешить...
Ну, а в России
                давно нет порядка,
надо всем миром его наводить!
Надо!
          Иначе не будет России –
вдребезги бриг разобьёт об утёс,
слепо останки поглотит стихия,
рында разносит давно уже SOS!
Но не спасут,
                не спасут полумеры,
как не цвести гнилым вишням в саду!
Веру верните нам, слышите, Веру!
Веру в нормальную жизнь
                и мечту!
Выпита вера в народе до донышка:
билися лбами –
                махнули рукой...
Ах ты, Россия, –
                родная сторонушка!
Кто тебя сделал усталой такой?
Жизнь, она вся –
                не пырей, так петрушка,
некогда ей и в глаза заглянуть.
Там разберёмся потом как-нибудь...
Но на заре староверки-старушки
под разухабистый крик петухов
вдруг...
               не погонят за речку коров.

*****
Слышишь?
                Взгляни же!
                В лихие валторны
дуют уже по дворам петухи.
В сонном распадке ветер проворный
серьги да кольца снимает с ольхи.
Бьётся ольха о пригорок Жар-птицей,
и только перья летят тут и там.
Видимо, осень рыжей лисицей
в ночь перегрызла крыло пополам.
Скоро колдуньи – беззубые трубы
в небе медузу-луну задымят.
Сопки нарядятся в рдяные шубы,
в цепи мохнатые псы зазвенят.
И на утёс из пучины морской
выползет солнышко – ёж золотой.
Ельник оскалит испуганно зубы,
выйдут на свет из домов лесорубы
с чудными снами, с печною золой.
Где-то в коровнике звякнет подойник;
в ельник засядет ветер-разбойник,
хвастаясь другу осенней казной.
Чинно пройдут по дороге коровы,
следом – старушки, степенны собой,
бабы, девчата и дети гурьбой.
Вновь только к ней буду взглядом прикован,
лёгкой походкой её очарован,
всё повторится по-новому снова!
Это ль не счастье?
                Но полно,
                постой!
Двинем, Егор, поскорее домой...
______________

Знаешь, а всё ведь ещё повторится...
Всё повторится, поверь мне, – всерьёз!
Снова не звёзды, а дивные птицы
сядут, сверкая, на заспанный плёс...
Пусть бригантины, фрегаты, шаланды
к дальним, заморским спешат городам:
Александрия! Афины! Луанда!
Знать, не прощаемся мы навсегда!

Осень 1986
пос. Светлая
Приморский край


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.