Не игрек в поле пал от пули...

* * *



Когда-то
пил я красное вино,
и красна девка жизни моложаво
пила со мной охотно заодно
на фоне шахт заржавленной державы.
Империи раскольница-весна
железом по стеклу отскрежетала.
И стало враз понятней - жизнь одна,
как каланча у Южного вокзала.

И стало ясно: бобику - хана
средь шлакоблоков и дорожных знаков,
когда волколюбивая страна
с цепи спустила свору вурдалаков.
Ограбили тебя, его, меня
и наших чад до нитки обобрали.
На фоне торга слякотного дня -
теплей пыхтит эпоха варки стали...

Как минимум, там молод на все сто
поэт Аркадий в кепке из ратина,
и Эд Лимон в бостоновом пальто
выходит из пустого магазина.
И сам я, птичьих пушек канонир,
в рубахе, рассупоненной на вые,
ещё не в курсе, что застал сей мир
опять в его минуты роковые...




* * *


Горлица, - в расцветке капуччино,
с йотой шоколадного тепла, -
за стеклом гулит. И есть причина
улыбнуться - флора расцвела!
В тон апрелю фауна плодится,
на карнизе сизые блудят
горожане, мусорщики-птицы
мусорных клепают голубят.

Множатся менты и мафиози,
и редеет рифменный народ -
падает, согласно здешней прозе,
вниз лицом, как маслом бутерброд.
Всё же нас останется немного! -
Ровно столько, чтобы у Отца
горлицы-глаголицы, у Бога,
вопреки студёности итога,
тёплая слеза сползла с лица...





* * *


Один хотел, к примеру, славы.
Другой - к презренному металлу
тянулся. Оба были правы,
и оба сбрендили помалу.
Хотелось кислорода, слова.
Озона, проясненья смысла.
Но замусолилась обнова,
и водка в уксус перекисла.
Не лей чернил и рифм не слушай,
не пачкай канифолью пальцы.

С Синьцзяна прут пешком по суше
скелеты птичьи и китайцы.
Не игрек в поле пал от пули,
не икс пропал от порчи в теле.
А все мы умерли, воткнули.
И кто нас вспомнит, в самом деле?
Не факт, что выросшие дети.
Ну, разве - напоследок жёны...
И редко, редко - кто в ответе
за подвиг тщетный, протяжённый...




Свиданье в мае



Благослови, гурман Гамбринус,
пивной бельгиец Янус Примус,
Одессу в мае, Дюка глюк!
На Дерибасовской пивная,
цитатой классика хмельная,
нальёт и нам по кружке, друг!

Какая ночь на Молдаванке!
Любой сознательной гражданке
от музыки не увильнуть.
А скрипочка, под мудрым носом,
таки не будет под вопросом,
бемолями вздымая грудь.

О, вдохи-выдохи акаций! -
Упасть на месте, не подняться,
впечатать сердце в тротуар...
Всю ночь жемчужина-Одесса,
бычка и сельди баронесса,
вовсю на бис репертуар.

Ой, скрипочка, под клювом гнутым!
Спиликай мне, как спать обутым,
жить не в законе - бедняком:
затюканным ли инженером
иль всех медалей кавалером
с прогрызенным насквозь виском...

Слабай - про тьму над Русью южной,
над Украиною недужной,
пропившей ост, проспавшей вест!
Пьяны вином акаций ночи,
но правда-кривда колет очи
и мозг через глазницы ест.

Мне раньше бы сюда приехать,
когда порхала чаек перхоть
меж пёстрых маечек дворов.
Или потом, намного позже,
не в этой жизни, дюже схожей
с дурдомом, шоб он был здоров!

Дуй водку, новый "хаммер", свинтус!
О Куприне тоскуй, "Гамбринус",
о Бунине Иване плачь!
А что за ночь над Ришельевской,
над Мамой, лярвой нежно-дерзкой, -
споёт ну разве что скрипач...




Конец века


На углу проезда Кривды
и проулка Правды
бродит ночь с обломком бритвы
и обрывком дратвы.
Над горбом того проезда
и бугром проулка
леденеют звонко звезды,
свищет ветер гулко.

Сватья-стужа крепкозуба!
Но, чем злее полночь,
тем ещё острее люба
жизнь, краса и сволочь, -
та, что лезвием понежит,
та, что бечевою
перехватит, дура-нежить,
горло болевое...

Та, что по крови родная
с ночью снеговою...
Длится скрип шагов - до края,
до степного воя,
до лесов, где пурги волчьи,
россомашьи вьюги
позасыплют наши очи
свет за светом, други...

Ветер хлопнул мёрзлой дверью:
знать, столетью крышка,
знать, у града, камня-зверя, -
смертная одышка.
Тучны снеговея брашна.
пышен саван века.
Пусто. Хорошо б, - да страшно, -
встретить человека...




Монументы


1.

Январский дождь полощет Симферополь -
промок вокзал, скукожился базар.
Лишь каменный Ульянов, задом в цоколь
упёршийся, блестит, как самовар,
гранитным лбищем, черепа коробкой, -
шайтан из торбы, дьявол из мешка,
с шифровкой штаба, с вавилонской кнопкой:
рахат-лукум, пиф-паф, секир-башка...

Проститься с ним бы, гогом и магогом,
и с нимбом отрывателя голов...
Но по сей день мятётся не под Богом
полмира - в том же плетиве узлов.
Из черепа червивого Шумера
вползает зуммер в горемычный ум
и правит ноту дудке пионера:
"Якши, шайтан-батыр, шурум-бурум!"


2.

Нет, памятником быть - неинтересно.
Шальной сизарь на темени присел -
и то ль с утра постился, то ль говел,
а всё-таки, что выкинул, известно!

Оно, конечно, к счастью и к деньгам,
как обещает верная примета...
Но выстоять удушливое лето,
в чугунном пиджаке, на страх врагам!

Нет, это разом - солоно и пресно! -
Ни тени, ни живой воды глотка...
Пожалуй что, останемся пока
в чудесной ипостаси безызвестной -
твоя рука так памятно легка!




*  *  * 


Четыре месяца с концовкою на "брь"...
А вслед - январь, февраль и слякоть марта.
Таков обычай здешний: в оба зырь,
но сто пудов - успеет нетопырь,
в ментовских брюках, передёрнуть карты.

Двенадцать кряду долгих месяцев в году
власть гопников, барыг, кидал в законе
и безголовых попок-какаду
плюёт на розу мира, на звезду,
заветную на неприветном фоне.

На фоне Пушкина и, может быть, ещё
на фоне горстки вымерших спартанцев -
то холодно душе, то горячо.
И саранчой садится на плечо
летучий стрекозёл из школы танцев.

Нет, не Нуриев и не Байрон, а другой -
Барыжников, читай, барыжье семя.
Стрекочет, брови делает дугой,
фигуры чертит белою ногой
венозной. А предгибельное время

все триста с гаком високосных дней-ночей
сестре твоей, звезде, грозит кутузкой...
Как правильно, что ты - почти ничей!
И даже - вне искусства тех врачей,
что лечат все болезни водкой русской.



Яржембяк


В середине декабря над горизонтом
еле-еле поднимается светило.
Пару рюмок пропустив опрокидонтом,
понимаешь - будет то же, что и было.
Будет то же, что вчера, но всё же больше,
чем за окнами вполглаза различимо.
Пенькна пани пьёт яржембяк в зимней Польше,
да и здесь рябина демосом любима.
И особо, если спиритус коньячный
растворит в себе её горчащий привкус...
А декабрь стоит заснеженный и смачный,
хоть обычно в это время - накось-выкусь
в смысле праздника сверкающего снега,
в плане шанса полюбить и быть любимым...

В эту полночь года альфа и омега
спят, как ящерицы в грунте, в мире мнимом.
В середине декабря в похмельном небе
мутно солнце, и лицо его багрово.
Мысли гложут - о квитанциях, о хлебе.
Чуть отгонишь - подгребают сбоку снова.
За окном - студёный век, не кватроченто,
время льда и задубевших в тине раков.
Вспоминаю я яржембяк и зачем-то
королевский, на горе шляхетной, Краков.
И понеже суть рябиновки янтарна,
я доверюсь её влаге-оберегу.
Пани - пенькна, а и наша девка - гарна!
Каблуком хрустит по свадебному снегу.



Урок географии



Сена, Рона, Луара, Гаронна,
восклицательный знак - д"Артаньян,
ослепительность общего тона -
пена кружев и колотых ран.
Цвета сливы шелка кардинала,
стрелы глаз и остры, и легки.
И улыбчивы пастью алой
златозубые кошельки.

В трёх прочтениях "Трёх мушкетёров"
своевременный юности грех
навострил твой внушаемый норов
на искательство истинных вех.
Сена, Рона, Гаронна, Луара -
тропы славы впадают в Париж!
И от каждого шпаги удара
ты над книгой счастливо вопишь.

Сверхурочны в трудах и аккордны
мушкетёрские дьявол-клинки...
А наутро географ холодный
даст вопрос о впаденье реки.
Искрой брызжут подвески алмазно,
бьёт подковой оседланный конь...
"Не в Париж? - ты дерзишь - а напрасно.
Ну, тогда уж, конечно, в Гасконь!"




Безансон


Какой живой одушевлённый скрип
у деревянных лестниц в Безансоне!
Витражный блик к щеке моей прилип
и замер я на простодушном фоне -
ступеней шатких, буковых перил,
балясин под прозрачным слоем лака...
Я мифы чту, что издавна любил,
от самого рожденья. Как собака,
и гончим чую, и борзым чутьём,
что плоть слабеет, но крепчают тени,
что по душе мне этот старый дом,
в котором есть из дерева ступени,
где обитает стойкий резонанс
с простёртым за цветным стеклом пейзажем,
где в две ночёвки - по пути в Прованс -
вместил я чувство верности со стажем...

Какой старинно-чуткий камертон
у музыки видавших виды лестниц!
И, если вспомню я мажорный стон
ритмический в альковах у прелестниц,
то умолчу о классике Гюго,
что настигал во всех углах прислугу,
хотя подобной прыти - ого-го! -
грешно не пожелать себе и другу...
Те клавесины лестниц и перил
звучали столь доподлинно знакомо,
что показалось мне - я с детства жил
в шкатулке светло-букового дома.
И сжав в руке орешину-уду
да прихватив водицы и закуски,
я шёл к жёлто-зелёной речке Ду,
чтоб изловить уклейку по-французски...




Экскурсы


1.

Любимым вином Николая Второго, Кровавого,
был, ясное дело, массандровский красный портвейн,
покуда царя-угнетателя в корне неправого
не взял на цугундер Ульянов, а также Бронштейн.
Первейшим питьём мизантропа и карлика Ленина
являлось германское пиво по имени "Bier".
В музее химерного пира стоит по сей день оно,
прокисшими зенками муторно глядя на мир.

Излюбленным пищепродуктом российского этноса
была и останется водка завода "Кристалл",
вобравшая песенный дух и величие эпоса.
Дружил бы с ней карла - плевать бы в колодец не стал...
Бывает, уважу и то, и другое, и третье я,
но спать не ложусь - посвящаю эпохе стихи.
Столетью на смену подкралось ли тысячелетие,
а песни всё те же: не вороны, так петухи...

Любимым притопом для Пушкина, милого бражника,
остался бодрящий, народного норова, ямб.
Тирана клеймил, но плезиру царёва бумажника
был верен. О, если б не рок, не красавица-вамп!
Когда бы не фатум, Николу бы чадолюбивого
Урал не урыл бы, не клюнул бы пулей в висок,
и, дети полка, мы не грызли бы локтя бодливого,
а пО небу плыли, легко и бессрочно, - меж строк...


2.

Когда б не Шекспир, очернивший реального Макбета,
звучал бы совсем уж по-русски ямбический стих,
где мценская леди Измайлова, - долго ли бабе-то? -
призналась бы в смертоубийстве от сих и до сих
под грузом улик. - В покушеньи на крепость постылую,
во взрывчатой похоти-дури, царице-страстей...
Когда б не Шекспир с островною ухватистой силою,
с его первородным инстинктом единства частей,

глядишь, не чудил бы Раскольников Родя с топориком,
не рушил процентщицу да на её же сундук,
не брёл бы Булгаков московским нечёсанным двориком,
калитку бы не отворял на нетутошний стук...
И всяк бы иначе копьём потрясал, и на паперти
другая б чернела старуха с клюкой в кулаке,
когда б не Шекспир, упокоенный в города Стратфорде,
в родном захолустье на медленной Эйвон-реке...



*  *  *



Не верится, что добрались до апреля,
что кривобородой осадной зимой
друг другу про гибель "Варяга" не спели
и мёрзлые ноги втащили домой.
Но всё-таки перебрели эту слякоть
по ямам-колдобинам, вброд, напролом.
Сороке пора серебриться и вякать
над тополем  тёплым, над прелым гнездом.       

И Днём Космонавта гордиться охота,
хотя, уж заметили вы или нет,
со дня соколино-рискового взлёта
протикало сорок с  копейками лет...
Трещит между веток крикливая птица.
А девы - волшебнее, чем Эрмитаж!
На то и весна, чтобы лону светиться,
а сивому соколу влево коситься,
взбираясь с оттяжкой на пятый этаж.





Колыбельная



Сладкий Хулио в свежем бронзаже, в загаре Иглезиас
закрывает глаза, не кончая, поёт про амор.
В холодильнике - вакуум. Мышь психанула, повесилась.
На стекле ледовитом ветвится январский узор.
В ледниках - и гора Арарат. И ковчег не отыщется.
Азнавур подвывает - про свой, про парижский, лямур.
Жизнь стращает счетами, бедовая баба-обидчица.
По сусекам скребётся мороз - людоед, самодур.

По сараям - чувалы со скарбом, со скорбною рухлядью.
По обочинам - сёла. Промежду сугробов - кресты.
Олигарховы сны громоздятся награбленной утварью.
Спит неправедный суд.
Засыпай, мой хороший, и ты!
Сладкий Хулио входит в контакт с шоколадной Кончитою.
Педро Гомес протёр справедливой навахи клинок.
Синий спирт сериала над ночью плывёт ледовитою.
Будет день мудреней.
Засыпай, поскорей, мой сынок!



* * *
 

Турецких лилий огненные рюмки
на стеблях засыпают утомлённых.
А стебли ног твоих, за флёром юбки,
в своих священных дозревают лонах.
Июньский вечер, негр какаокожий,
плывёт, танцуя, сквозь порочный полис.
Любимый город, на Содом похожий,
допив свой "Бейлис", лапает твой оникс.

Ты - та, что за все баксы не даётся,
но может вдруг, на баттерфляе страсти,
достать до дна пропащего колодца,
чтоб было, чем промыть глаза в ненастье...
На кой же чёрт опять насквозь красивы -
на гибель рифмачу и рок-н-роллу -
и жертвенного горла переливы,
и губ твоих кораллы-баркароллы?!

* * *
 

Турецких лилий огненные рюмки
на стеблях засыпают утомлённых.
А стебли ног твоих, за флёром юбки,
в своих священных дозревают лонах.
Июньский вечер, негр какаокожий,
плывёт, танцуя, сквозь порочный полис.
Любимый город, на Содом похожий,
допив свой "Бейлис", лапает твой оникс.

Ты - та, что за все баксы не даётся,
но может вдруг, на баттерфляе страсти,
достать до дна пропащего колодца,
чтоб было, чем промыть глаза в ненастье...
На кой же чёрт опять насквозь красивы -
на гибель рифмачу и рок-н-роллу -
и жертвенного горла переливы,
и губ твоих кораллы-баркароллы?!


и губ твоих кораллы-баркароллы?!




 


Рецензии