Шурави - поэма

ПРОЛОГ
1.
Чайковского нам без рояля
играли скрипка и кларнет.
И всем пространства было мало,
а Пушкин нам читал сонет.
Рассказывал Бажов нам сказки.
Горланил лесенки Поэт –
Владимир Маяковский в связке
с Гундариным держал совет,
Владимир Токмаков под звуки
“Седьмой рапсодии” с листа.
Меня же взяли на поруки
и совесть у меня чиста.

Явился Тихонов Валерий,
учил Сороку, как писать,
стихи – стихийные творенья.
Не надо быстро их читать –
сказал нам что-то в этом роде
великий Николай Глазков.
И всем понятно стало, вроде.
Сказал он без обиняков.
Я следую его совету –
читать стихи не тороплюсь.
Альтернативы, видно, нету.
Во славу Истины молюсь.
2.
Нарушена гармония порядка,
и не в размер идёт военный ход.
Моя не мной исписана тетрадка,
как будто вскопан летний огород.
А зимний разве огород бывает?
Там пустословье – главный урожай
и пулемётный ветер навевает,
и ты ему, прошу, не возражай.
Но так бывает редко необычно,
война шагает всюду в никуда,
как человеческая непривычка,
построив, снова рушить города.
3.
Я в пику сказанному слову
и эту фразу записал,
как будто бы одел обнову,
как будто “Яблочко” сплясал. –
Открылась дверь в простор осенний,
я вышел погулять в туман
с огромной торбою сомнений
среди без запахов полян.
Катилось время в грусть заката,
смотрело весело оно.
Всё было, словно бы, занятно,
крутили, но не нам кино.
Катилось время по экрану
и уносило грусть-тоску,
что было нам не по карману.
Сидело время на суку.

Глядело в прошлое веселье.
В бессилье исчезало вмиг,
скрываясь под лохматой елью.
Его я странное постиг
и оказался на вершине
недосягаемости злой,
как будто едущий в машине,
снимающей за слоем слой.

И избавляли постепенно
от наслоения времён,
всё понималось в нём мгновенно,
обрушили и шахский трон
и обнажили невезенье.
И вздрогнул даже Барнаул –
в Политбюро сложилось мненье:
советским должен быть Кабул.
Свалили запросто Амина
головорезы КаГэБэ.
Советской стала вдруг долина
со свастикою на гербе.
Восстал народ Афганистана.
Верхушка новая в любви
клялась Союзу неустанно.
Стреляли люди в шурави.

С утра они все моджахеды,
душманы к вечеру они.
Мы лёгкой ждали все победы,
кровавые считали дни –
вот-вот закончатся... за нами
войдёт в наш лагерь весь Афган,
играли бодрыми словами...
...войны катился ураган.

Я слышу песни урагана
в ветвистой памяти ветров
и странный выстрел из нагана
с вопросом: “Стой! ты, кто таков!”
Ответ был краток и понятен
на рейде неизвестных дней.
Хотя и был он неприятен
и странной памяти страшней.

Сбывались сны и предсказанья
в определённости своей.
Очередное, может, званье
в названье левого левей.
Не стало чести и морали
в грядущем сумраке времён,
когда безбожно людям врали,
лишали древности имён.

И покрывался род позором,
и гнали в лагеря князей,
и умирали под забором,
но защищали Мавзолей.
И воевали в разных точках,
стараясь лагерь навязать
и не давали нам отсрочек,
а призывали воевать

за равенство в нужде и братстве,
за счастье в завтрашней тоске.
Войны всё ширится пространство.
Живём в пространстве налегке.
Стремимся не понять, ликуя
от эйфории злых побед.
И по войне опять тоскуя,
мы торим снова горный след.

Великая большая тупость,
от всех скрывается она,
есть человеческая глупость,
название её – война.
Давно Сорока в этой теме,
везёт по ней его Пегас.
Пора бы приступить к поэме,
прологом хватит мучить вас.


1.
Прошёл огонь, прошёл он воды
и трубы медные прошёл.
Сибирской крепкой он породы.
Вопрос с достоинством решён:

“Служить, где тащат офицеры,
теряя совесть, даже честь,
нет командирам больше веры,
и мне противна подлость, лесть, –
сказал семье своей, – не буду!
Участвовать не стану я
в раздрае, пусть меня осудят!”
Его одобрила семья.
Он не умеет пресмыкаться
в армейской службе, боевой.
Привык собою оставаться.
Он не с больной же головой,
чтоб торговать армейским скарбом –
тащить из части на базар.
В боях с душманами был храбрым,
в армейской службе не страдал,
а нёс свой крест достойно всюду:
в Германии, в Афгане, Брест.
“Нет! я прислуживать не буду!” –
и сбросил тот армейский крест.

Не запятнал себя и совесть,
он сохранил свободы честь,
продолжил жизни данной повесть.
И в этом Толстопятов весь.
Нашёл в себе довольно силы,
вернулся он в сибирский край –
достойный сын святой России –
герой поэмы – Николай.
И приняла Сибирь в объятья,
конкретно если, то Сузун.
Войне он шлёт свои проклятья,
но он не рвёт душевных струн.

2.
Он рос не баловнем, однако,
в стогу чуть было не сгорел.
Его спасла тогда собака.
По-над костром он руки грел.
Собака за штанину Колю
тащила задом из огня,
а стог пылал в осенней воле,
закат подчёркивая дня.
Спасибо ласковой дворняжке,
что оказалась рядом с ним.
Сгорела папина фуражка.
Был Богом Николай храним.
И в детстве, на войне в Афгане
ранений он не получил,
всегда опережал душмана,
стреляя первым, и спешил
от шквального огня укрыться
за камень, рясный саксаул.
А пули вжикают, струится
свистящий от снарядов гул.
Душманами зажата рота –
в ущелье Мараварском шла.
В Афгане не было же фронта,
война везде в стране была.
Могли вас в кишлаке прикончить,
в горах суровых, на тропе.
Зенитная ударов точность
была оправдана вполне.
Оправдана войны жестокость,
боёв в Афгане, что вели.
Мечтой осталась их покорность –
народа горной той земли.
Советской власти им не надо,
и наш не нужен коммунизм.
Вторженью стали все не рады
в исламскую Советов жизнь.

3.
Родился в Шадрино мальчишка
у Толстопятовых вторым.
Свободно было, но не слишком,
Никита правил, тот, кто Крым
отдал в подарок Украине,
простила чтоб голодомор.
Россию-матушку он кинул –
её урезал, гад, простор.

Поэма вовсе не об этом.
Политика полна дерьма,
давно подмечено Поэтом,
чреваты для страны весьма
все изменения границы
и за пределами, внутри
её. Безнравственные лица
коммунистической зари.
Вернёмся всё-таки к герою.
Вес мальчик быстро набирал,
весенней раннею порою
наш Коля бойко зашагал.
Читал до школы Коля бегло,
красиво быстро мог писать.
Как первоклассники не бекал.
И Женька – друг ему подстать.
Они решили, мол, не надо
ходить им в школу, на реке,
в околках находились днями,
домой шагали налегке.
Кричал на них учитель громко,
рукой хотел им наподдать.
Схватила за руку и скромно
сказала: “Так нельзя!” И мать
их увела без слов, спокойно
им объяснила, что к чему.
Учиться стал Колян достойно.
Учёба в радость и ему,
и Женьке стала. Добротою
направила на добрый путь.
Душа объята чистотою,
и всё пошло не как-нибудь.
Восьмой закончил на отлично,
ГэПэТэУ – с отличьем он.
На совесть делать всё привычкой –
второй натурой стало. Стон
Не ведом Николаю с детства –
мужской характер – волевой.
Нет ни позёрства, ни кокетства.
Мужик, во всём он в доску свой.

4.
Участвовал он в лыжных гонках.
И даже получал призы,
которые звенели звонко;
любил послушать Верасы.
Борьбой увлёкся, побеждая
своих соперников. С ковра
столкнуть при схватке Николая
никто не мог, он мышц гора.
Был лучшим он у Пермякова
и перспективным пареньком,
самостоятельным, толковым,
был настоящим он борцом.

Выигрывал все схватки чисто –
судья выкрикивал: “Туше!”
Но Коля не любил храбриться
и мягким, нежным был в Душе.
Чтоб испытать себя на прочность,
бесстрашно выходил на ринг.
Удары наносил он точно
сопернику, не портя лик.
Своё лицо в защите крепкой.
И наносил коронный хук,
катился под канаты репкой,
и “аут” слышалось не вдруг.

5.
Вокзал, провал и безобразье,
спешащий в никуда народ.
Понять такое можно разве
истолкование свобод?
Аэропорт и лайнер строгий,
аэродром и взлётов гул,
и месяц светится двурогий. –
Прощай, весёлый Барнаул.
Увозит лайнер или поезд
призывников в далёкий край.
И путь стремительный их грозен.
Их провожает весь Алтай.
Они уходят, кто в учебку,
а кто-то прямо на войну.
Заламывая лихо кепку,
порвав звенящую струну,
прощаются ребята с домом,
и кто-то даже навсегда.
И катится свобода комом
на все армейские года.
Оставив маме ожиданье,
надев солдатскую шинель,
все бодро пишут: “До свиданья!”
Звенит капелями апрель.
Писал он маме: “Всё нормально,
не в тягость служба для меня”.
Он подготовлен был морально,
что нипочём ему война.
Высокий рост, готовность к бою,
и меткий точный верный глаз,
готовность жертвовать собою –
в объятия берёт спецназ
его и учит хладнокровно
за власть имущих убивать...
...Твою армейскую покорность
гражданским людям не понять.
Призвали в армию – счастливый
становится в армейский строй,
во всём всегда несуетливый,
бывает всё ж взрывной порой
с реакцией мгновенной, даже
когда зажат со всех сторон,
по цели точно бьёт, не мажет,
беспечной грусти удивлён.
В армейской жизни справедливый,
солдат в обиду не давал.
На место ставил говорливых,
своё в ней точно место знал.

Прошёл безропотно “учёбку” –
стал помкомвзвода. В ГэДээР
солдатскую хлебал похлёбку,
во всём солдатам был пример,
остался в армии. Сверхсрочник –
контрактник в современных днях.
Не гнул на службе позвоночник.
И не испытывал он страх
в общенье с командиром части,
но уважал, ну... как отца
и легче выносил напасти,
и тяготы в бою бойца.

– Ножи стреляющие, ручки
осваивал один спецназ,
гоняли нас по горным кручам,
в горах натаскивали нас.
И шло ученье за ученьем –
отсеивался контингент,
и прививали нам уменье
стрелять без промаха в момент,
пока душман не обнаружил –
глазами ищет вас в камнях.
Простор до цели горный сужен,
немеет автомат в руках, –
в рассказе он немногословен,
и подбирает в нём слова,
хоть службою своей доволен,
просматривается лишь едва
в его рассказах укоризна
за вакханалию властей, –
идеи стали коммунизма
в ислам внедрять и сыновей
России – матушки Союза
под пули-дуры подставлять –
не знали большего конфуза
учились на ходу стрелять.

В Афган направлен добровольно.
В Союзе так уж повелось.
“Служить в Германии довольно,
пора испытывать на злость
вас, прапорщик, в боях афганских,
отбыть немедленно в Термез!”
Бойцов припомнили испанских,
куда Союз напрасно влез.

Признать такое не решились,
но всё же вывели войска.
Парней в горах оставив жизни,
во всём видна Москвы рука.
Любитель всех армейских званий:
“Мне надо маршалом бы стать...”
И Николаи, и Иваны
пошли за это воевать.
И в цинковых гробах вернулись
за маршальскую ту звезду.
С Наджибуллой взасос целуясь
у моджахедов навиду.
Убили доброго Амина
и вторглись по уши в ислам.
Сработала чуть позже мина,
и только с горем пополам
уладил Горбачёв с исламом
Союза нашего конфликт.
Остался он кровавым шрамом,
но сохранения инстинкт
переборол желанье славы
катастрофических побед.
Сошли военные забавы,
что принесло нам столько бед,
на нет. И группировку стали
всю из Афгана выводить,
чтоб перед Миром не финтить.
С исламом воевать устали,

Был Николай заснят на плёнку –
непобеждённая печаль.
Я помню. Николай сторонку
весёлым взором изучал.
Всё в мирной жизни изменилось.
Но был доволен он собой,
хоть общество в стране озлилось,
что снова проиграли бой.

Страна Советов в одночасье
распалась ровно за три дня.
Свобода – истинное счастье.
Но не закончилась война.
Езду любившая на тройке
и троек подлые суды,
вершившие разбой так бойко –
всё ради маршальской звезды.

В страну везли гробы – останки
от наших с вами сыновей.
В Афганистан врывались танки,
давили траками людей
с оружием и безоружных.
Но натиск выдержал народ,
и шурави погнали дружно,
уничтожая сотни рот.
А нам всё пели о победах
советской армии в горах.
За нами, как ни странно, следом
Америка бойцовский прах
вывозит из Афганистана.
Но их успехи налицо.
Непобедимые душманы
не окружают их в кольцо.
Его задача, чтоб солдаты
имели вовремя обед
и жили дружно, словно братья –
почётнее задачи нет, –
чтоб чистое бельё да к бане
и пищи калорийной впрок.
Он им за маму и за папу
на весь армейский трудный срок.
Как старшина он был отменный.
Запомнили его навек,
в казарме командир бессменный,
к тому ж братан, как человек,
не потакая разгильдяйству,
был справедливым он во всём
и не терпел в бойцах зазнайства,
наставник молодых бойцов.
Быт обустраивали сами,
порядок в роте наводя,
и обещал он каждой маме
беречь сынов... Но всё ж беда
семьи Матяш не миновала
и Дворниковых не прошла.
Подобно огненному валу
Чубура Славу обожгла.
Пришли живыми остальные,
вернулись на родной Алтай.
Их встретили ветра степные.
Пред матерями Николай,
конечно, чист, хотя и больно,
всех поимённо старшина
их помнит Толстопятов – вольный
казак. Афганская война,
всё ж аморальная по сути,
как войны всякие, она
жестокая, где там на лютой
теряла сыновей страна.

Свистели пули соловьями,
осколков песенный был град,
срывались апельсины сами –
манил их “Соловьиный сад”.
По-прежнему тем ароматом
солдат наполнена Душа,
в нём было весело солдатам.
Война безжалостная шла
по их сердцам. Осталась рана
душевная у всех солдат
в их возрасте, довольно раннем,
отдушиной в войне был сад.
6.
Душманы мирным населеньем,
бывало, прикрывали зад,
коричневой шагали тенью,
(а ночью сыпал звездопад)
стреляли первыми в цепочку
бойцов, идущих в точку икс.
В одну всё умещалось строчку –
плясали пули смертный твист –
все уничтожены душманы...
...и женщины с детьми легли.
Войны суровые туманы
без ненависти, без любви
охватывают всё пространство
и смерть лютует средь солдат.
А после боя, нет, не в трансе,
в жестокости не виноват –
таков закон военных действий –
живых душманов добивать –
носителей тяжёлых бедствий.
Убита в этой схватке мать...
...дитё страдающее плачет...
“Всем прекратить бойцам огонь! –
не мог он поступить иначе, –
Детей, святое, смерть, не тронь!
А женщин, кто в живых остались,
с детьми чужими отпустить”.
Суровая, но всё же жалость,
чтоб не прервалась жизни нить.
По обстановке поступает,
по-честному ведёт войну,
иной стратегии не знает.
Не ставьте старшине в вину
жестокость принятых решений
(в бою иного не дано).
Успех решает лишь мгновенье
полёта пуль, к тому ж одно.
Высокое начальство в штабе
ломает голову над тем,
как больше положить солдатов,
какими силами, затем
им отдают свои приказы.
А прапорщик ведёт их в бой.
В Афгане не было ни разу –
майор не становился в строй.
А в древние века с дружиной
ходил походами сам князь.
Он был той самою пружиной,
с дружинниками падал в грязь
и поднимал на бой дружину,
всегда в бою он впереди.
А нынешним князьям ни в жилу
бойцов в горах на бой вести.
Зато награды получают,
что выполнил их полк приказ.
И древний Кремль их привечает
за боевой бригад спецназ.
Да! были парни в нём красивы,
кто полегли в чужом краю.
Живут героями России,
ни разу не был кто в бою.
Всё ж, добрым словом вспоминают, –
не захлебнулись там в крови,
солдат, погибших на Алтае,
в Афгане – хвалят шурави,
что с мирным населеньем в мире
советский жил в войну солдат.
Так наставляли командиры,
хоть строй Советский виноват
в той вакханалии афганской.
Решилось всё ж Политбюро
и вывело войска в февральский
весёлый день. Но тот урок
аукнулся в стране – Россия
на территории Чечни.
Грачёвы думали: “Осилим
Дудаева в два счёта мы!”
Синдром афганский тут сработал,
задавим, мол, мы враз Чечню.
Министру воевать охота,
и спящий видит он войну.
И полной ротою спецназа
был уничтожен генерал,
а та афганская зараза
ползёт змеёю с сотней жал.

“Столкнулись как-то со спецназом
мы пакистанских войск в горах.
Крошили их не по приказу –
они стреляли подло в нас.
Пришлось нам на огонь ответить,
почти что всех их положить.
На смерть там не было запретов –
стреляй ты, коли хочешь жить.
И их хвалёный “Чёрный аист”
крыла жестокие сложил.
Повсюду их тела валялись.
О том в газетах не писали.
И нам приказано молчать.
Мы жизни в том бою спасали –
не надо первым начинать –
тем самым выдаёте место –
то заповедь спецназов всех.
В Афгане воевали честно,
хотя война великий грех”.

Представили его на орден,
но он уплыл на грудь того,
кто ни на что в бою не годен,
кто проверял в тылу его.
На командиров не в обиде,
но “Красную звезду” всё ж жаль.
Тому вручили, кто не видел
душмана на тропе, где даль
скрывает смерть за каждым камнем,
где пули воют у виска,
где взрывов огненное знамя,
где всё зависит от броска,
выносливости и расчёта,
и трезвого в бою ума
без паники. Была в почёте
кромешная в тумане тьма.

“Григорий Быков справедливый,
но жёсткий славный наш комбат
всегда подтянут, не спесивый.
Но! если кто-то виноват –
имел по самую заглушку.
Он разгильдяев не терпел,
и чтоб всегда блестела пушка.
Он с каждым говорить умел.
Его начальство уважало
за жёсткий батальонный нрав,
что в батальоне всё блистало.
Он не качал солдатам прав,
а был для всех комбатом-батей
и по-отцовски был он строг,
и опыт боевой богатый
имел майор, всё делал впрок.
7.  “СОЛОВЬИНЫЙ  САД”

Сад апельсиновый манящий,
предупреждали хоть солдат,
манил, где пуль полёт свистящий
дал имя “Соловьиный сад”.
Где, словно птахи, пели пули
и трели выводил снаряд.
Взрывные волны ветви гнули –
плоды валялись здесь подряд,
их собирали мы под трели
пуль-соловьёв, снарядов вой.
Не торопясь на кухне ели,
и шли мы на заданье – в бой
заговорённые вступали.
Готовил “Соловьиный сад”
полётом песенным над нами
вершил, как оберег, обряд.
И потому не запрещали
нам командиры всех мастей,
чтоб сад пред боем посещали,
где пел смертельный соловей.

Поведал Толстопятов как-то
и глянул весело в глаза,
мол, были и такие факты,
была такая, мол, буза.
В Афгане всё случалось, с честью
прошли солдаты этот путь.
Бойцы не занимались местью
и не старались пальцы гнуть.
Часы снимали, брали деньги,
оружие с убитых там.
Трофей смертельного мгновенья
живым там доставался нам.
Закон войны – закон жестокий,
придуман в древние года.
Кровавые текут потоки.
На разграбленья города
в Афганистане не давали.
Там шла локальная война,
по-честному там воевали,
Советская пока страна
свои войска не выводила.
Понятно было, но не нам –
простым солдатам там без тыла
и не привыкшим к мятежам.


8. ОТ  АВТОРА

Я сам себе порой противен
в объятьях невесёлых дум.
Порой бываю столь активен,
заходит что за разум ум –
и всё становится обычным
без музыкальной тишины,
и делаю всё по привычке,
не чувствуя в себе вины
за безответственность стремленья
понять безвыходность свою.
И в неуменье одоленья
шагать в беспечности в зарю,
не видя истинности чистой
под листопадной мишурой,
где проступает вид землистый
на берегу ли, под горой
нелепости суровых буден,
когда всё по-фигу и мне,
но никому я неподсуден
с печалью света на окне...
Но продолжаю всё ж поэму,
всё тормошит меня герой.
Его я голосу лишь внемлю.
И даже утренней порой
записываю вновь. И снова
он делится своей мечтой,
являя постепенно, словно
навечно в жизни непростой
остался след кровавых буден.
И не даёт покоя... вновь
воспоминания в нём будят
к войне в презренье нелюбовь
к стратегам той верховной власти.
При этой тоже нет любви,
несущей в подлости несчастье;
по локоть, подлые, в крови.

Любая по определенью
война жестокостей полна.
Её кровавое стремленье –
разрушить города. Волна
из службы, ненависти, злобы
смывает дружбу и любовь,
достичь победы горькой чтобы –
солдаты проливают кровь.
Солдатской им – жлобам – не жалко –
всем полководцам – ратный зуд.
К могилке не на катафалке,
а на лафете их везут,
и ордена несут, и звёзды,
хоронят с помпой боевой.
А он лежит, при жизни грозный,
с безжизненною головой.
Война – любимое занятье
всех генералов всех времён.
Простые люди шлют проклятья
войне со всех её сторон.

Поёт осенний ветер, в листьях
таится золотая тень.
Со всей торжественностью мыслей
вновь протянулась к сердцу тень.
Прохладой дышит вновь природа
в обилье этом торжества.
Я против, безусловно, сброда
и против, всё же, хвастовства,
несостоятельности грустной
под тенью синих облаков.
Довольствуюсь я речью устной,
живу давно без дураков.

Не требует она вниманья,
во всём одна лишь тишина.
И только шорох увяданья,
непонимания стена
и беглый ветер в оправданье
вдруг налетит на тын забот –
всплывает в памяти преданье,
но твой напор уже не тот.
И всё случается случайно.
Закономерности в том нет.
Порою слышится мне: “Майна!”
И гаснет ожиданья свет.
Всё повторяется, однако,
заметить вам и я хочу,
что ни к чему вся эта драка.
Вы поглядите на свечу,
на пламя золотое листьев,
что кружатся вновь в синеве.
И хочется нам в небо взвиться
и скрыться в золотой листве.

Прошито пулями пространство,
сквозящим эхом синих гор
приходит по ночам и в трансе.
Снарядным воем злой простор
наполнен взрывами, где пламя
взвихряет – искры до небес,
взлетает в воздух серый камень,
окрестный полыхает лес.

Идёт тропой вторая рота.
Ведёт её вновь старшина.
Бойцы, чумазые от пота.
Их крови напилась война.
Убит старлей – попала пуля
ему в седой, как снег, висок.
Картину эту ночь вернула.
Её накал в горах высок.
Пространство снова трепетало,
а вертолёт не прилетал.
И старшина, вздохнув устало,
нести старлея приказал.
Заданье выполнено чётко –
отряд душманов под горой
лежит, не закрывая глотки,
кричит в агонии, другой
остаток их обезоружен –
сидят на корточках, видать
их пыл огнём в ночи остужен,
осталось от отряда пять –
покорные, в Душе коварны.
Об этом помнит старшина.
Заходят вертолёты парой.
Уже отчётливо видна
раскраска цветом камуфляжа,
ракеты острые торчат.
Выходит врач из фюзеляжа,
а пулемёты всё строчат.
И старшина, проснувшись, видит –
огонь мерцает в камельке,
висит портрет его солидный
со взором, канувшем в тоске.
В себя приходит Толстопятов.
Он помнит поимённо всех.
Высокая, конечно, плата
за боевой в войне успех.
Святое правило в осенней
по сути точности, как есть.
Тревожит Душу запах сенный
и будоражит в ней же честь,
а то и честность при дороге
кафе в условности степной,
за тем безнравственным порогом.
Не в ипостаси ли иной
мне видится простор сомнений
под золотом иной листвы,
когда не светится осенний
разлёт беспечности, увы,
не столь красивой, как казалось
в цветущем взрывами саду.
Пуль соловьиная усталость
ушла под чистую звезду,
вела что Николая к дому
сквозь бестолковость новых дней.
Стелил не пух себе, солому.
Ему становятся видней
те обстоятельства в Афгане –
в тебя стреляют – ты стреляй.
Войною страшной в Душу ранен –
жестокая войны мораль.

“Эх! десантура, десантура –
из прошлой песенности миг.
А пуля, как известно, дура.
Предсмертный часто слышу крик, –
сказал мне как-то Толстопятов,
скорее всё-таки изрёк, –
нельзя в ней обойтись без матов,
их надо б подстелить, но рок
играет в десантуре скрипку,
конечно, первую всегда.
Не прячь десантник грусть в улыбку,
твоя кровавая звезда
прикрыта облаками счастья,
с войны вернувшийся живым
не ждёт от подлости участья,
рассеявшийся, словно дым,
пороховой и авантюрный
во всей безнравственной красе.
Играли пули нам ноктюрны,
хвалу без дифирамб “осе”.

9.
А на меня кричать не надо!
Я крикнуть так могу, что вам –
покажется сирена слабой,
и повнимательней к словам,
прошу вас, отнестись. Без мата
я понимаю без труда.
Отвечу, если виноватый.
Я дом вам строю на года.
Люблю родной язык я – русский.
Исправлю тут же косяки,
дверной проём расширю узкий.
Мне спорить с вами не с руки.
Покроем крышу хоть железом,
хоть черепицей, всё – одно.
Работаем всегда мы трезво,
не опускаемся на дно.

Три дня всего, и крыша блещет,
по триста пятьдесят за метр –
и пусть любой дождина хлещет,
любой над крышей свищет ветр,
пускай, но будет в доме сухо
и благодать, и тишина –
помягче будет в доме пуха,
вас будет врачевать она.

То шастал по горам в Афгане.
По крышам лазит он теперь.
Порой за косяки ругают,
но не гоняет свистом смерть.
И деньги платят неплохие.
Работы выше головы.
И. вроде горная стихия
с обильем ветра, синевы.

И всё не так, как вам хотелось,
дряхлели в небе облака,
кому-то вечером не пелось,
и словно бы стекло река.
Стелилась тень витиевато
и прорастала за окном
забывчивость, что виновата –
не вспоминает о былом.

И нету слов, и нету мыслей,
и ямб хромает у меня.
Разгневались, наверно, Выси
закатом пасмурного дня,
домчали кони до печали,
домчали кони до тоски,
где глухари опять кричали
на взлобке у седой реки.

Не слышно песен величавых,
красивой поступи коня,
не видно посреди усталых
в закате завтрашнего дня.
И нет желания смеяться,
когда такая тишина.
– За ум, наверно, надо взяться. –
Мешает ранняя весна.

Но надо строить, нет, не планы,
отделывая рейкой стен
неровности... друзья устали.
Мириться не желают с тем
безденежьем ударных строек,
работать не желают в долг.
Нас было в той бригаде трое,
работали мы под залог
успеха разности стремлений.
Без неурядиц нет ни дня
запомнившихся тех мгновений,
когда купюрами звеня,
мы уходили с крыши этой,
врываясь на другой подряд,
считая в жизни неприметной
нестройность памятных оград.
И то не так, и то не эдак.
Хозяин не открыт Душой.
Его в осенней песне предок
до безобразия смешной.
Он видит недостатки наши
и даже видит косяки.
Он словно однозначно пляшет,
но всё же больше от тоски,
а не от радости на Свете
не одиозности судьбы.
И где-то с трепетом Поэта
кричит, как будто из трубы
не установленной. Над крышей
плывут косые облака
и заполняют тишью ниши.
И слов студёная река
течёт неведомо куда-то
по стенам беспечальных грёз.
В Афгане был и я с солдатом
и видел ощущенье гроз.
Мы убивали, в нас стреляли,
всё было ясно, словно днём.
Мы убеждений не меняли.
Мы, опалённые огнём
войны бессмысленно-жестокой,
какой-то выполняли долг.
Всходило солнце на востоке.
Но оказалось – всё подлог –
мозги нам впаривали рьяно,
и мы поверили опять.
Звучало где-то фортепьяно
и плакала ночами мать... –
изрёк задумчиво однажды
мне Толстопятов и умолк, –
солдат в Афгане знал там каждый
и понимал в сей жизни толк
такой единственной и хрупкой,
осмысленно вступая в бой,
пройти всю эту мясорубку,
остаться всё-таки собой,
не скурвиться и не озлиться
на жизнь безвестную свою,
где годы кружатся, как листья.
И сединой они мою
всю голову уже покрыли.
Всё кружат, кружат надо мной.
Бои афганские, став былью,
тревожат Душу в час ночной.

Его пожатье ощутимо
и даже с хрустом иногда.
Желание неодолимо,
хоть раз взглянуть на города
и кишлаки в горах Афгана,
сходить там в “Соловьиный сад”,
где воевали без обмана,
увидеть молодых солдат,
убитых пулею душманской...
...и снова повести их в бой,
обстрелянных тропой опасной,
живыми возвратить домой.
– С Того я возвращаясь Света,
пою о грусти и тоске.
Мне жаль непьющего Поэта,
что Душу будоражит мне.
Зовёт куда-то в неизвестность,
теряя песенность строки,
и светится в экстазе местность.
О! как же помыслы мелки
моих желаний в беспокойстве
понять не пройденный мной путь,
где проявляется геройство.
Не в этом же, простите, суть
стремленья в песенность свободы
в иной условности времён.
И забывается на годы
святое сонмище имён.
Их золотое восхожденье
на гордый пьедестал судьбы,
когда бессмысленно круженье
не отстоявшейся воды.
И мы себя клянём за это
непонимание себя.
Но жаль непьющего Поэта,
что невесёлая судьба
его печалью обернулась,
не вызвав к жизни интерес.
И грусть осенняя коснулась –
багровой грустью вспыхнул лес, –
однажды выпалил, и сразу
мне стало ясно, что к чему.
В Афгане он оставил фразу
и я поверил вдруг ему.
Вся откровенность Николая
всех поражает простотой.
Он не кичится, не болтает,
сверкая честной чистотой.

Прошёл войну он без ранений,
топор на стройке, не во сне,
свалился и в одно мгновенье
нанёс удар по голове –
кровища хлещет. Но сознанье
всё ж Николай не потерял.
Рубаху снял свою, изнанкой,
чалмою словно, обмотал
он голову. Бегом в травмпункт.
Ему наложено семь швов.
Теперь, как только Витя тюкнет,
отходит он на семь шагов
из-под проекции удара
и наблюдает за рукой
дурных ударов – Божья кара –
а Витя всё такой дурной.
У Виктора в глазу монеты,
напарник аховский с тех пор,
не портить больше чтоб портрета,
с похмелья не берёт топор,
а ходит на подхвате, словно
его не разбудил звонок
будильника, дыша неровно,
любитель всероссийских склок
болтает без умолку или
один и тот же анекдот
рассказывает и умильно
глядит на Николая. Тот,
на забывая случай этот,
дома он строит лишь на пять.
Не жадничает он при этом
и Вите не даёт дремать.

Пробилась сквозь асфальт берёзка,
растёт на зависть всем она
и радует красой неброской;
листвой зелёною шурша,
она сгибается под ветром,
но не ломается она.
Бои афганские уж ретро,
не современная война
осталась в памяти солдата,
тревожит Душу по ночам.
Спина вершинная поката.
И вспышки бьют им по очам,
и пули бьют в висок солдата –
идёт под ними в полный рост.
Всё незначительнее дата
и взрывами разорван холст
воспоминаний давних, строго
идущих из глубин тех пор.
Не обивает он порогов
и не вступает в разговор
с властями из армейских буден,
не требует поблажек, льгот.
Хоть путь его по сути труден,
как тот в сраженьях первый год.
Россия, милая Россия,
Сибирь суровая моя,
войны вы по уши вкусили,
вся кровью полита земля.
Вы пролили её в Афгане.
Вам мало на своей земле.
Повоевать за океаном
вожди стремились, чтоб во мгле
цивилизация исчезла
идей, навязывая зло.
Война, друзья, такая мерзость,
как будто битое стекло
в Душе и сердце шевелится,
и в мысль вонзается оно.
И перекошенные лица,
которым смерть не смерть давно,
а подвиг не во имя счастья,
а чтобы удержалась власть.
Готовы за душманом мчаться,
азарт испытывая, страсть.
В пыль превращать постройки века,
чтоб восстанавливать опять.
И, как воинственные греки,
идти, не развиваясь, вспять.

Всё было плохо, стало хуже.
Кровавый царь убил две тьмы
в январской беспардонной стуже.
И сам не избежал тюрьмы.
И был расстрелян в доме грусти
со всей великою семьёй.
Неслось безумие над Русью,
над всей российскою землёй.
Рубили правых и неправых,
рубили поголовно всех
и не щадили даже старых.
Разбоем закрепив успех,
вошли в репрессии чекисты
со вседозволенностью. Страх
поддерживали коммунисты
и свой приветствовали крах.
И он настал в стране безликой –
взорвали статуи вождей.
Страна не стала вмиг великой
и духом стала вновь бедней.
Страною правят вертопрахи –
чекисты подлые, совки.
И снова разжигают страхи.
Уроков, нет, не извлекли
из той эпохи коммунизма,
когда всё общее – ничьё.
И вновь загубленные жизни.
Кто остановит, нет, его –
вождя с подлянкою змеиной,
приведшего страну к войне.
И грянул гром войны великой –
он оказался на коне.
Присвоили победу чисто,
воюя в собственной стране.
В Афганистан вошли чекисты,
уверенные не вполне.

10.
Нет, обжигают их не Боги. –
Ананий Фёдорович сам.
Что обжигает их Небогин,
по всем в округе деревням
все знали. Шли к нему с заказом.
Ваял Ананий всем горшки,
лепил при вдохновенье вазы
и в русской обжигал печи.
В Нарым сослали бедолагу
за руки золотые... и
от власти получил в награду
четыре куба мерзлоты.


Дед Проня плотничал, столярил,
а внук помощником был в том.
Своими силами сварганил
прекрасный пятистенный дом.
Вернулся к мирной быстро жизни,
не добивался вовсе льгот.
И ненависти с укоризной
не выражал, как тот Федот,
не верующий в правду жизни
и в искренность любви к стране,
что, не построив коммунизма,
сгубила многих на войне.
Войну возненавидел сердцем –
кровавую всю наготу
и с ней не стал единоверцем.
Душой воспринял простоту
и вместе сложность жизни мирной.
И стал он только созидать,
и за куском не гнался жирным,
и в облаках не стал витать.
А твёрдо стал герой на Землю
без лишней суеты в мозгах.
Я голосу солдата внемлю,
стоит он крепко на ногах.

В согласии семь лет в России
с Людмилой прожил наш герой,
воспитывая дочь и сына...
...случается и так порой –
влюбился в Ольгу наш афганец.
Два магазина подарил
Людмиле. Новой жизни танец
увлёк и вихрем закружил.
Оставив пятистенок бабе,
афганец новый дом срубил.
С женою бывшей не скандалит.
Недавно тестя схоронил –
отца второй жены, хоть с Ольгой
расстались года два назад.
И тут он поступил без торга –
отдал ей миллион солдат.
Сошлись они теперь с Ларисой –
красивой женщиной мечты,
с весёлой, ставшей самой близкой –
друг к другу помыслы чисты.
Ему два сына не подарок,
Лариса чуткая жена.
Хоть жизнь идёт не без запарок,
но на Душе цветёт весна.
С нуля он строит отношенья
и начинает вновь с нуля.
Забыв, что были прегрешенья,
он помнит – кружится Земля.
Нет, женщин он не обижает
и любит каждую из них,
нуждою их не унижает,
содержит, как мужик, троих.
Живёт с одной душа он в душу
и женщин нет ему других.
Коль обязательства нарушит,
немало он узлов тугих
развязывал по жизни этой,
всегда решенья принимал.
Детей не обделял советом,
вниманием не обделял.
И тратится на них по полной
программе. Чтят они отца.
И сын, и дочка им довольны,
не уронил он в грязь лица.

В войну дед Проня с дядей Ваней...
...поверить трудно... было так:
разведчиками воевали,
коварный был их общий враг.
За “языком” ходили оба
под свистом грозного свинца.
“Язык”, глядит, на дне окопа,
набросился он... на отца.
Принял во тьме отца за немца,
душил, что было сил в руках.
Отец же выкинул коленце –
сын оказался в облаках,
и прохрипел: “Сдурел, Ванюшка,
пойми, оболтус, наконец,
я мастерил тебе игрушки,
что, не признал? Я – твой отец!”
Отец обнялся крепко с сыном
и взяли в ночь по “языку”,
и, хоронясь от пуль за тыном,
вёл каждый в часть свою. Войну
пройдя, вернулись оба, вместе
тот вспоминали эпизод,
в войну что к обоюдной чести –
пленили немцев целый взвод.
С войны они вернулись оба
и вспоминали случай тот:
из пальца высосать попробуй
такой событий разворот.
Столярным увлекался делом –
игрушки делал сам себе.
Умелым рос мальчишкой, смелым,
парням не уступал в борьбе.
И с детства плотничал он с дедом,
с рубанком подружился он.
И грусти никогда не ведал,
и не считал в лесу ворон.
Баклуш не бил, всегда в работе,
в деревне он не ведал скук,
доил бурёнку в те он годы,
и тёлку выводил на луг,
гусей гонял сам к водоёму
в дошкольном возрасте, всегда
уборку делал, и по дому
он маме помогал. Звезда
в окно заглядывала часто,
его будила по утрам.
Был весел Николай и счастлив –
лицо он подставлял ветрам.

11.
Зверь добрым быть не может точно,
но может помнить доброту.
Выходит на охоту ночью,
ныряя тут же в темноту,
и поджидает в ней добычу.
Он, затаившись в темноте,
осваивает жизни вычет,
не присягавши на кресте.
Законам зла противоречит
в печальной собственной судьбе,
людские души всуе лечит,
одерживая верх в борьбе,
как озверевшие душманы
ловили в сопках шурави.
Пускались тут же на обманы.
Клялась верхушка к нам в любви.

Старались генералы наши
народ свободный одолеть.
Хоть это день давно вчерашний.
Но всё же пулями звенеть
не перестал в эпохе новой,
оставив в душах раны он.
Забив бойцам мозги половой,
не слышат полководцы стон
убитых на войне в Афгане,
готовят новые бои.
Хотя давно они профаны
и жизни берегут свои
для будущих исходов в спешке,
не ведая уже стыда.
Бои для них как те потешки,
и манит на погон звезда.
Чем дальше в лес, тем глубже в дебри
мы погружаемся, мой друг.
И дело вовсе-то не в вербе,
что согнута дугой вокруг
бессмысленности погруженья
в невероятности тайги
и бестолкового круженья
во время собственной пурги
в душе бескрылости осенней,
когда звенит с зарёй листва.
И ходит по лесам рассеян
остаток грусти торжества.

Невероятностей так много
в печальном золоте тайги
до самого в степи порога,
где колокольчики с дуги
упали звоном расставанья
с дождливым летом и теплом
с неадекватностью. И ранью
мы возвращаемся в свой дом
из леса и таёжных дебрей,
не отдохнувшие вдвойне.
Сдают, повидимому, нервы,
что не сдавали на войне.
Необъяснимое тревожно –
симптом провидческих обид.
Не я сказал так осторожно:
“Душман – боец, а не бандит”.
В бою открытом смелый, даже
неведом однозначный страх,
где пули всё пространство вяжут,
его спасает сам Аллах.
А мы, безбожники, считали
свои потери за долги,
в интернациональном зале
мы веру, нет, не сберегли.
Во время той войны далёкой
от вер с Гражданской отреклись.
Трассирующей пули локон
вплетался коммунизмом в жизнь.


ЭПИЛОГ

Эх! кони, гривастые кони,
куда вы несёте меня?
Земля под копытами стонет
в закате тишайшего дня.
Летят облака в поднебесье,
мелькает кустарник степной.
Вокруг лишь одно мелколесье,
вокруг лишь один непокой,
и лентой дорога степная.
Росою сверкает стерня.
Куда вы домчите, не знаю,
гривастые кони, меня?!
Примчали меня вы к истоку,
гривастые кони мои,
той жизни печально жестокой,
к началу заветной любви
в весеннем пространстве звенящем,
в цветущем просторе тех лет,
где ветер весенний свистящий
прозрачен и памятен цвет.
Гривастые кони устали.
Покоя я им не давал
и даже, когда был в опале,
куда-то галопом скакал.
Предвидя такую развязку,
на волю коней отпустил.
Кнутом понужал для острастки,
натягивал звоны удил.
Пускай отдыхают на воле
гривастые кони мои.
Я их не завидую доле.
Их гривы подобье зари
в афганском просторе над гребнем,
где кружит всё тот вертолёт.
Подняться мне хочется в небо,
но груз мне никак не даёт
походов, засад и сражений.
Прирос я, наверно, к Земле.
“Вертушек” всё вижу круженье
в той раненной пулями мгле.

Святое безмолвие грусти.
Святая беспечность тоски.
По крови я всё-таки русский,
и сердце моё на куски
опять разрывает тревога
за прошлый успех без удач.
И вьётся по взгорью дорога,
по ней вновь крадётся палач.
Он мимо проходит зловещий,
назад возвращается он,
и голос мне слышится вещий
и песенный слышится звон
в афганском “Саду соловьином”,
в ущелье жестоких боёв.
Провалами в памяти иней
опять покрывает бойцов,
лежащих в камнях и под ними,
останки покоятся здесь,
в жестокой до грусти России.
Но мы не теряли всё ж честь
и верными были присяге –
не свой возмещали там долг,
и кровью полили мы стяги,
в боях отличился весь полк.

Сказать вам желаю я, всё же,
хоть пару неласковых слов.
Я вынужден сделать, похоже,
приём в эпилоге не нов.
Таким представляю я Витю –
в душе у него лишь куга.
Понятно мне всё без наитий,
как стихнет за домом пурга.
Её выгребаешь лопатой.
Стихию винишь ты во всём.
Не стыдно? О, Боже мой Святый,
какой он бесславно пустой.
Его Николай подгоняет,
порою и с крепким словцом.
Слывёт он великим лентяем,
мог быть Николаю отцом.
Ох! Витя, держись Николая.
Он – мастер – строительный волк
и делает всё, не болтая,
и знает в строительстве толк.
Твои косяки устраняет
он походя вслед, за тобой,
и устали в стройке не знает
с тяжёлой солдатской судьбой.
И был на войне он в Афгане,
ребят всех своих сохранил.
Он редко о том вспоминает.
Войну навсегда схоронил.
Наградами он не кичится,
хоть ими заполнена грудь,
по жизни не мечется, мчится
и толк понимает, и суть.
Ты хвастаешь крепким здоровьем,
мол, выпью я литр – хоть бы что.
Но дышишь при этом неровно,
косячишь назавтра зато.

Нам время бормочет сонеты
и оды забытым царям.
Вожди горлопаном воспеты.
Не стыд, вероятно, а срам
не имут ушедшие люди
в иное пространство от нас.
Мы их никогда не забудем,
их выполним всё же наказ –
идти, не сгибаясь, дорогой
в далёкую радость-мечту.
Ты память, товарищ, не трогай,
поднявшись на ту высоту,
откуда не видно простора.
Свободы и той не видать.
Пустая печаль разговора,
молчанья святого печать
лежит на устах, что присягу
давали Отчизне они
под красным полотнищем-стягом.
Их бросили тут же в огни
сражений в красивом Афгане,
живущем в культуре своей.
Им часто и многие лгали,
не лгал пулевой соловей.
Достойно там смерть принимали.
Израненный в челюсть боец
держался, и руки держали
всю челюсть в крови, наконец,
он вышел из боя за счастье
неведомо даже кому.
Предстало всегда улыбаться
той раной в Афгане ему.
Безвинен в войне Толстопятов –
он жертва идей Ильича,
всегда остаётся солдатом
и кровь у него горяча.
Её не меняется колер,
природный безрадостный шик.
Строитель и плотник, и столяр,
он русский по духу мужик.

Афганское братство – святое.
На пользу пошёл нам Афган.
При встрече как будто литое:
“Здорово, – я слышу, – братан!”
Для них, погрузневших, доныне
по-прежнему я – старшина,
хотя времена уж иные,
но с нами и в нас та война
преследует всюду с жестоким
оскалом и свистом в ночи,
наверное льются потоки,
сверкают как будто мечи
былинных дружинников русских, –
Афган называл “Шурави”.
Порою становится грустно,
что Души трепещут в крови.
Стереть дневные очертанья
старается ночная темь.
И только звёздочек мерцанье,
Медведица без цифры семь
не может появиться в небе,
а на Земле исчезла тень.
Кому-то, видно, на потребу
не удержался в мраке день –
исчез, как солнце исчезает,
окутывая тишиной,
покоя днями кто не знает.
За каменной ночной стеной
не слышится покой осенний,
и дремлет в отдаленье куст.
И вопреки моих сомнений,
и вопреки весёлых чувств
понятным будет оправданье –
зари неведомая смесь
и горная прохлада – данность –
душманов редкостная спесь
в огне горит снарядной пляски.
Сползают тени ночи с гор,
пространство свистом опаясав,
с распевки начинает хор
свистящих пуль в огне востока.
В лавинном пламени бойцы
идут на “вы” с войной жестокой.
Не воевали их отцы.
Опять им сыновей носили,
они мудрее стали их,
которых пули подкосили,
застряли в Душах... бой затих.
Дневные стёрлись очертанья,
а тени появились вновь.
Вернулись все они с заданья,
впитали гимнастёрки кровь.

Летящий во времени лайнер
уносит нас в синюю высь.
И кто-то ж останется крайним,
свою покидающий жизнь.
Туда принимают охотно
и нету препятствий Туда,
и путь пролегает свободный,
коль ваша погасла звезда.
Не надо печалиться, люди,
по поводу смерти земной.
И пусть, непременно, забудут,
пусть ветер гуляет степной
над тихим покоем умерших,
убитых в афганской войне,
свои что сжимала там клешни,
гуляет теперь по стране.
Уходят “афганцы” по тихой
печальной тропинке Туда,
сражались идейные лихо –
была им беда не беда.
Трагедия это Союза –
“афганцы” все жертвы её.
Теперь ветераны – обуза –
познавшие подлости зло.
Кучкуются, как-то ютятся,
спиваются даже они,
давно разучились смеяться
и в наши суровые дни.
Нашёл Толстопятов дорожку,
идёт в беспокойстве по ней.
Хранит он военную ложку,
хлебает он горюшко ей.
Храбрится и в чём-то успешен.
Преследуют мысли его.
Он, словно младенец, безгрешен,
но тянет порою в село,
где детские годы остались,
где видел за далью Москву.
Бывает, накатит усталость,
но хочется взмыть в синеву
и прыгнуть опять с парашютом –
прыжок на войну совершить.
Нет, всё ж дорожит он уютом,
и хочется в мире пожить
с афганским народом, со всеми,
живущими тут, на Земле.
С ним ласковы бывшие семьи
и жёны в том самом числе.

Ты не ищи в стихах подвоха.
Во всём безумие одно.
Единая в себе эпоха,
а под эпохою рядно
натянуто опять на пяльцы,
и гладью вышивают в ней.
Ломают на допросах пальцы
и кормят, словно бы свиней.
Вся неопрятность униженья –
сквозящий ветер за спиной.
Мне слышится судьбы скольженье
и окорок свистит свиной.

Стихи гениальные чаще
приходят в ночную пургу.
Они продираются в чаще
и тонут порою в снегу
иль вихрем проносятся в поле
иных неуживчивых лет,
гуляют с конями на воле...
...возврата к былому уж нет.
Но всё повторяется снова,
как только нагрянет пурга,
уносится в дали полова,
лишь золото видно зерна.
Оно прорастает стихами
в заведомо ложной степи,
где ездили в детстве верхами,
где нам говорили: “Терпи,
казак, атаманом ты станешь...”
Да только стреноженный конь
не скачет, и жизнь не обманешь.
Уставший, коня рассупонь
и пута сними и уздечку
повесь на безнравственный гвоздь.
Сходи порыбачить на речку
иль съешь виноградную гроздь. –

Почувствуешь голод мгновений
и времени истинный бег.
Стихи – это плод не сомнений –
уверенность в памяти нег
в иной ностальгии стихийной,
когда безусловность взяла
не верх над стремленьем витийным,
когда расправляет крыла
поэм вдохновенье ночное
на утренней зорьке без грёз,
где зеркало блещет речное,
впиваются молнии гроз.
И меркнет пространство над Обью,
темнеет лесной горизонт,
свисает нахмуренной бровью
холодный беспамятства фронт,
идущий под выкрики грусти.
Становится день забытьём.
И веточка даже не хрустнет.
Мы чай увядания пьём.

А были мгновенья удачи
в афганском просторе в горах.
Солдат где не хнычет, не плачет.
И свой одолевший он страх,
идёт на задание, смело
вступает с душманами в бой
(воюет за правое дело)
рискует по сути собой.

Всё мне рассказал Толстопятов.
Презренна была та война.
За всё наступает расплата.
Солдат обучал старшина –
служить беззаветно Отчизне,
не ждать всесоюзных похвал,
беречь для родителей жизни,
стрелять – убивать наповал.

Осенняя грусть безобразна,
безобразна, словно печаль.
Мы думаем часто о разном.
Но нам, безусловно, не жаль
своё нежелание, часто
за счастье своё выдаём.
И смотрим на всё безучастно –
весь рябью покрыт водоём –
озёрная гладь испарилась –
волнуется водная суть.
Не зря же вчера говорилось,
что надо осваивать путь,
ведущий в пространство покоя,
в сверкающий возглас судьбы.
Но что-то случалось такое,
когда корчевали столбы,
деревьями ставшие в поле
под тяжестью злых проводов,
играющих веток. Их роли
написаны были без слов,
но с матами диких просторов
под сенью тягучих небес.
Без лишних нельзя разговоров
рубить одиночества лес
и складывать вверх на пригорке,
вода не снесла чтоб весной.
Согласно не той поговорке,
бекон где коптится свиной,
туманятся дали в печали
и грусть поливают дожди.
Мы тоже о счастье мечтали.
А нам говорил: “Подожди!” –
какой-то прохожий на взгорке
у странной, как тополь, сосны.
Подрезаны были опорки
у той не в успех тишины,
ползущей змеёй по долине
в ущелье жестоких боёв.
Мы шли по камням и по глине,
убитых тащили бойцов.
Их трупы не легче прохлады
в осеннем пространстве времён,
посмертные ждали награды.
Но был сам комбат удивлён –
домой лишь пришли похоронки
без денежной массы при них.
Такие открылись воронки,
где пачек набито тугих
до верха от самого низа.
Убитый не имет стыда,
не знает по сути каприза
упавшая с неба звезда
на жёлтый погон офицера
за жизни погибших солдат –
и вверх понеслась их карьера,
и выдан на подвиг мандат.

Афганский синдром, вероятно,
в Чечню генералов привёл.
Любой боевик – неприятель.
Любой полководец – орёл.
Но это другая поэма,
быть может, её напишу.
Пока что страницы все немы.
Я тихо листами шуршу...

...на них ни полстрочки, а клетки –
ячейки секундным боям,
обрезаны пулями ветки.
Остались лежащими там –
в саду соловьиного счастья
с красивой стыдливостью фраз.
Военное длилось ненастье.
Его завершался рассказ,
записанный мною в тетради
под запах тугих апельсин,
не славы, конечно же, ради
летит вертолёт. Клавесин
играет не туш и не мурку,
советской эпохе той гимн,
что пели под скрипы тужурки,
где был, безусловно, гоним
с бестактностью дух эпохальный
под эхо афганской войны.
Жестокой, как все аморальной,
надтреснувшей разом страны.
Не держит на них Толстопятов
ни зла, ни презренья. В Душе
он всё ж остаётся солдатом,
хоть минуло тридцать уже
с поры неизбывности прежней
тяжёлых бестактностью лет.
Стал маршалом подлости Брежнев.
Такого не видывал Свет,
чтоб сыпались звёзды героя,
награды на впалую грудь.
Так грустно бывает порою,
читатель, того не забудь,
кто лазил по сопкам афганским,
по тем прокалённым камням,
где пули свистели, ужасным
казался не быт. Степеням
дивились свободы смертельной
на острове речки боёв.
Восход рисовался пастелью,
и пуль начинавшийся клёв,
свистящих снарядов пролёты,
что рвали в куски небеса...
Огнём отражённые плотным,
толпились опять чудеса –
остались живыми солдаты,
познавшие горечь войны.
Но в чём же они виноваты,
все жертвы могучей страны?
Война не прогулка по сопкам –
опасность смертельная там.
Да, нет, Николай не из робких.
“Но страшно, – признался он сам,
– идти по-над пропастью, пули
танцуют со свистом кадриль”.
“А делают их в Барнауле”, –
комбат им о том говорил.
Зачем воевать?! Я не знаю.
Не знает ответ Николай.
Он предан родному Алтаю.
Его уважает Алтай.
 
               


Рецензии
Сергей! КОЛОССАЛЬНО! Других слов нет!
С уважением

Владимир Гусев Тульский   30.08.2013 21:36     Заявить о нарушении
Благодарю, Владимир. За отзыв с восклицанием спасибо.

Сергей Сорокас   31.08.2013 19:37   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.