Сальвадор Дали. Великий Рукоблуд

За частоколом
в агонии бьется лето,
вправо к востоку
торчит городская башня
из кирпича псевдобурой масти.
Далекий квартал
рокочет волной прибоя,
а по дороге,
что спаривает
город и деревушку,
бредут пешеходы,
большею частью – крестьяне.

Слева легла серпантином другая дорога –
глуше, заброшенней,
мелан-
холичней, кучи навоза и копны сена
в ряд по обочине чинно встали.
Эта дорога обычно пустеет к полудню,
разве что утром заметно на ней движенье –
стадо людское торопит нужда на стройку.
А когда солнце садится,
бредут по домам бедолаги.
После же – тишь
и ни души в округе,
редко когда проскрипит телега с соломой –
достоянье бесценное двух пастухов,
и то на двоих.

Вчереет. Закат свирепый
скоро рухнет коршуном на равнину,
сметя с горизонта
фабричный корпус,
но тьма не посмеет войти
и лишь подошлет гонца
к ступеням агатовых лестниц,
где утомленный солнцем
возлег Рукоблуд Великий,
нос разместив неподъемный
на драгоценной подпорке.
Гляди! Он смежает веки.

Мерзость морщин пожирает
лоб Рукоблуда,
а на шее
вспухает карбункул
(тот самый,
прославленный мною),
и в ране кишат муравьи.

Камнем застыл,
напитавшись
закатом вполнеба,
и не заметил,
как лег на уста печатью – о Боже! –
кузнечик
и впился в губы.
Сосет и сосет –
уж которую ночь.

Вся любовь и весь хмель
Рукоблуда
отлились
завитками мишурной стали, –
что, украсив висок,
притворятся короной –
золотыми листами аканта,
и бросят тени
на лепестки бритых щек,
и дотянутся жалом
до алебастра загривка.

Пусть это будет похоже
на гладкие льдышки,
на неузнанный
стертый орнамент старинной эмали,
чтоб легко ошибиться,
не отличив от бульвара
и не ощутив
трижды желанного бреда той плоти –
запоздалой,
победной,
взлелеянной,
жалкой,
восставшей,
вечно надменной,
разубранной, сникшей
и всегда побиенной
камнями.
Пусть мелькнет в этом облике сходство
с материнским лицом.

А второе лицо, что поменьше,
сделай гордым
и даже еще нежнее.
Брить не надо –
едва пробившийся усик
будет рыжим
с легким поносным отливом.

Это лицо разместится победно
против первого
в самом конце бульвара.
А между двух Рукоблудов
на пернатой подушке
выстрою вереницу
миниатюрных цветных статуэток
Вильгельма Телля.

Позади же второго лица
встанут слепленные искусно
две статуи – целых две! –
опять же Вильгельма Телля.
Одна – из натурального шоколада,
а другая –
из искусственных экскрементов.
Но на обоих лицах –
нет! –
не прорезались губы.

Оба лица Рукоблуда
и вереница статуй
Вильгельма Телля
станут единым целым
и впечатлят так сильно,
что неизбежно наступит
кризис духа,
вроде того,
что случается, если принять ненароком
собачье дерьмо
за кристалл топаза.

У подножья
этих странных,
нежных символов –
статуй Вильгельма Телля
двое радостно мочатся
друг на друга,
и струи, оледеняя бедра,
текут
к подбородку,
к подмышке,
к коленке
и прямо в лицо.

В глазах ее –
веера ледяных ручьев,
уносящих беглые лица
желанной с детства
водою смерти.

За плечами подобья –
одного из Вильгельмов Теллей –
растянулся бульвар с Фонтаном,
размечтавшийся на закате
о дохлых –
протухших –
ослах,
дохлых кошках
и дохлых индюшках,
и дохлых губах,
дохлой
курице
и – Господи! –
о петухе,
о сдохших кузнечиках,
дохлых покойниках,
дохлых синичках
и – Господи! –
снова и снова
о кузнечиках дохлых,
печально-печальных.
Они почти уже сгнили –
в точности
как та самая рыбка,
что непредставимо
похожа
на кузнечика – Боже мой!

В городских ручейках
россыпь жалких медяшек,
оправленных щебнем.
На медальках
оттиснуты лица
и письмена (что немаловажно!),
ибо
тем сокрушительней
нравственный транс,
в который повергнет образ.

На одной из медалек
лицо мужчины
с печатью идиотизма
и следами иных недугов.
Это явственный символ
жажды
и в то же время
смерти,
а также дерьма,
прилипшего к кипарисовой шишке.

Рядом
другая медалька
без гравировки
и третья,
на которой оттиснут
наинежнейший образ,
слепленный из миллиона
крохотных арф.

Еще медалька
с профилем Наполеона,
а также Вильгельма Телля
и картиною казни
мучеников Маккавеев
вкупе с изображеньем
бабочки,
что означает –
символически –
поруганье,
а также сельскохозяйственный труд
и власть капитала.

Еще медалька,
изукрашенная письменами
вкупе с короной,
веночком мишурным
и речным комаром.

Наконец
на медальках
(тех, что поярче прочих)
вечных образов
целая куча.

Дохлый осел,
лошадь,
дохлые губы и кошка,
дохлые курицы –
Господи –
и петух.
Дохлый кузнечик,
дохлый покойник
и морские ежи –
дохлей не бывает!
Дохлые
– Боже мой, Боже! –
улиточки-странницы,
и снова
курица,
дохлый осел
и всенепременно
дохлый кузнечик,
протухший –
точь-в-точь как рыбка,
на которую
он похож.

Созерцание оных медалек
воскрешает в памяти
сцену
пожирания самкою богомола
самца,
исполнившего свой долг,
а заодно напомнит
цветной витраж с метаморфозой
в сверхнепотребном стиле,
именуемом модернизмом,
каковой всенепременно
усадит
к роялю
раскрасавицу с растрепанными кудрями,
гипнотическим взглядом,
манящей улыбкой,
томной шеей –
вот-вот
это горло
исторгнет руладу –
мольбу и угрозу,
приказ
и презренье,
и гордость,
и зов,
и весну,
и закат,
и сиротство,
и память,
и сердце,
и дар.

А за фонтаном
в конце бульвара
начнется новый –

бульвар подобий кошмаров,
где первым делом
обнаружится статуя
дикой раскраски,
которая представляет
трагически обыкновенную
сцену
охоты на бабочку.

На третьем
высокодуховном бульваре
воздвигнем
скульптурную группу,
запечатлевшую сцену
обыденной жизни:
мужчина
любовно и нежно съедает
свежие экскременты,
исторгнутые
его женою
(столь же любовно).

Есть и другие бульвары,
где свалены без разбору
бесчисленные подобья –
поломанные, кривые,
короче – анахронизмы.

Среди них
достойный образчик
реалистического искусства –
знаменитая личность,
с пучком на затылке,
женской грудью
и мужскими достоинствами
необычайных размеров.
Помимо того,
такие
излюбленные безделушки
(обратите внимание – классика жанра!),
как пощечина, высохшая в южный ветер,
круглое семечко с расстегнутой настежь ширинкой,
лысой головкой,
набитой дерьмом,
и задумчивым взором.
Камни –
застывшие слепки бреда,
женские лица без губ
и орнамент модерна,
тот баснословный кувшин,
изукрашенный
длинной гирляндой
мордашек невнятного пола:
усик
и острые зубки
в блевотной усмешке.

А также
облатки,
сушеные сопли
и крохотные разноцветные
шляпки
сплошь в дорогих колтунах,
которые,
если внимательно приглядеться,
окажутся разнопородными
попугаями
и прочими разновидностями
пернатых,
у которых на спинках
запечатлелись
краски туристских озер
и полный набор закатов.

И, конечно,
найдется там место
для дохлых ослов,
азиатских рожиц,
для королевских приемов,
песчаных пляжей
из крохотных завитков ракушек
холодной гаммы,
а также для умных тигров
и уж конечно и неизбежно
здесь будет
поддельный кузнечик
из типографских наборов
и негативов
съемки акул.

Если же дунуть,
фотографии разлетятся,
ничего по себе не оставив,
кроме
некой вещицы –
унылой,
сникшей
и жуткой,
имперской в какой-то мере
и все-таки
колониальной.

А еще там найдутся
замороженные оливки,
замерзшие беспричинно
в неопознанном месте.
И, наконец, барельефы,
на коих
разнообразная мебель,
призванная воплотить
весь набор
умилительных сантиментов
тихого летнего полдня,
когда владельца баркаса
мысль осенила
и он повелел капитану
(о зрительной памяти какового,
несмотря на пухлые щеки,
ходили легенды),
чтоб он
отыскал немедля
на другом,
неизвестно каком берегу,
двух девиц,
не знакомых с ландшафтом,
однако пустившихся в путь,
ибо
пробил назначенный час,
и кабальеро
(их, к вашему сведенью, двое)
так утомились,
что даже не в силах
вернуться.

           Порт Льигат. Сентябрь 1930 г.


Пер. Н. Малиновской


Рецензии