Наставникам, хранившим юность нашу

Что такое МММ? Нет, не правильно. Это не финансовая пирамида с Леней Голубковым – это Мария Михайловна Марченко, наша учительница химии, «эм в кубе», как мы ее еще звали.
В кубе – в прямом и переносном смысле. Но – вот странно! – говорить хочется начать
не с ее объемов, а с ее знаменитой «ругательской фразы»: «Галичук, ангидрид твою перекись марганца через медный купорос, что это у тебя за термоядерная реакция в пробирке?! Опять последовательность нарушил!»
«Ангидрид твою перекись марганца» знали мы неплохо. Преподавала МММ добротно, сопровождая урок солеными шуточками, стимулируя наши творческие и химические процессы. И все это совершая, грузно обуздав стул, не слезая с него почти весь урок, положив свою крупную руку на лаборантский стол и сверху обозревая поля наших сражений с формулами, пробирками, веществами, кислотами. Такой бунинский дьявол из его знаменитого рассказа, только справедливый, строгий и добрый, всегда немного насмешливый и ироничный. А мы, ее «кузнечики и васильки», «паразиты и негодяи», нисколько не обижались, сопели, пыхтели, жгли пальцы и парты, взрывали пробирки, пробовали на язык спирт. И все это нам сходило под ее неизменный «ангидрид». Наши старательность и усердие не становились меньше, если даже она пол-урока сидела к нам спиной и водила по доске деревянным жезлом, узоря на ней волшебные гобелены мендеелевской таблицы. Наши взгляды следовали за кончиком ее указки и мы внимали ее крепкому, густому голосу. «Безобразия» она чувствовала спиной и тут же вычисляла заблудившегося в посторонних мыслях и непотребных для урока делишках: «Кузнецов, шош ты Васильеву-то мешаешь слушать. Ах ты, маленький мерза-а-вец…»
Есть ведь учителя, в устах которых бранное слово обращается в полную свою противоположность. Становится оксюмороном себя же. И так иногда хотелось быть у нее замеченным и стать в глазах класса «маленьким негодяем»…

Стихию административной и отчасти старческой рассеянности являл ее муж, директор школы, преподаватель истории и обществоведения, Иван Трофимович Марченко. Вечно летящий куда-то, встопорщенный… Такой он и врывался на уроки. Еще и нос его не перешагнул порога класса, а уже звучит неумолимое и жуткое: «А ну-ка, Акинихов, перечисли нам три основных источника марксизма-ленинизма». Редко кто не терялся от такой кавалерийской атаки нашего славного историка и директора. Все учебники класса оказывались на коленях, начиналось судорожное перелистывание, судорожное воспоминание материала, судорожное мычание. А он: «Ах ты, Бекиров, не стыдно тебе, бездельнику! Твой отец – орденоносец, а ты…». Постепенно движение воздуха, шуршание страниц, сердечные колики утихали, и начинался урок.
Урок – вольготный для ситуативно ловких учеников, не требующий глубоких размышлений, урок, где было место и нашей хитрости, находчивости, нахальству, результаты которого порой вызывали конфуз у «зарвавшегося», бурю радости у класса, толику злорадства у пресекшего недостойные поползновения Ивана Трофимовича.
Дело в том, что Иван Трофимович плохо запоминал отвечающих и частенько обращался за нашей помощью.
 – Кто у меня сегодня отвечал-то?
 – Высотина! – орал класс.
 – Рая, молодец, пятерочка тебе за урок, – бормотал забывчивый историк из-под нависших на нос очков, наклонившись над классным журналом.
 – Так, кто еще?
 – Церковникова, Церковникова несколько раз помогала!
  – И Оленьке мы тоже отлично выведем…
Процесс дознавания проходил по-разному и зависел от настроения учителя, от степени его сосредоточенности, и… степени нашего нахальства, вернее, его перебора.
И вот какой-нибудь взалкавший бесплатного сыра подходил сразу после звонка к всемогущему и доброму директору и заявлял о своих тоже правах на участие в уроке, в обсуждении темы урока.
Иногда сходило с рук, и озабоченный и торопящийся Иван Трофимович выводил напротив фамилии молчащего «пять» или «четыре». Время от времени некоторые из нас играли в эту рулетку с преподавателем. Класс, затаив дыхание, наблюдал за «поединком».
 – И я тоже отвечал сегодня, Иван Трофимович…
Очки вздергиваются на нос, короткий, пристальный взгляд на вопрошающего, и срезающее, вызывающее хохот класса:
 – Да, да Баньков, я помню. Два! Подай дневничок. Что ж ты, Саша, не готов в который раз уже?!
Облагодетельствованный на день становился объектом приколов.
Отчасти склеротический Иван Трофимович время от времени и классы путал… Мы набирались смелости и разыгрывали директора.
Хлопает дверь, стремительно врывается с указкой, учебниками, картой наш славный историк и с ходу вопрошает:
 – Это 10-а или 10-б?
 – А, а, а! – кричит какой-нибудь самый отчаявшийся и равнодушный к своей судьбе.
Иван Трофимович резко разворачивается и исчезает в дверном проеме.
Та же сцена в 10-а… Грозное приближение шагов к нашему кабинету…
В давании истории в наши деньки не было глубины (как, впрочем, и путаницы), зато ее возмещала с лихвой неделимость и неподсудность ни одного исторического факта. Оттого знать историю было легко, потому что все лежало на своих десятилетиями отполированных полочках: здесь Суворов, здесь Кутузов, здесь этапы Великой Отечественной, здесь три источника, здесь пролетариат, а здесь крестьянство. Все мощно вырублено, огранено, отточено до блеска, как речи на партийных съездах. Читать их для некоторых до сих пор – удовольствие.
Но я любил его ураганные уроки, их смешные парадоксы, стихийную их вариативность, непредсказуемость. Мне нравилось их напряжение, нравилось быть начеку, работать стремительно, стремительно соображать, стремительно находить нужное. Вот уж точно – спать на них не приходилось никому. И спасибо за это смешному и страшному, чудаковатому и знающему незабываемому Ивану Трофимовичу!
А памятью о нем у меня осталась «забытая» мной его книжка о Курской дуге, сообщение по которой я готовил когда-то.

Как на Голгофу, взошла в восьмом классе к нам преподавать алгебру и геометрию Валентина Ивановна Березина. Правда, о «Голгофе» она пока еще не догадывалась. А мы вступили в «период мрачного средневековья» нашей школьной жизни. Отроки и отроковицы жаждали жертв и крови. Под горячую руку жестоких подростков и попала Валентина Ивановна.
Мы не были из ряда вон классом. Нет, большинство слыло хорошистами. Были и свои отличники.
Нет, мы не были никогда садистами и извергами. Мы умели подчиняться и учиться.
Все решила прическа Валентины Ивановны, ее одежда и выражение лица, с каким вошла она в то достопамятное и несчастное для нее время в 10-б.
Невзрачная одежда, жидкие бесцветные волосы, растерянный взгляд, неприятный тембр голоса – не учительский, неубедительный.
По школе поползло уж совсем жестокое определение новой учительницы – «тунеядка».
Горестное, жалкое лицо потрепанного жизнью человека, одетого во что-то размывающееся в памяти коричнево-серое. Убогая обувь на ногах (иногда это были валенки), грубоватые чулки.
Окрыленные вседозволенностью, мы обрушились на жертву, словно мстя за долгие годы страха, отсутствия всякой свободы.
Валентине Ивановне пришлось уйти, пройдя до ухода круги дантова ада, «мирового зла», воплощенного в нашем паскудстве.
Комнатка ее «невидимых миру слез» находилась где-то в начале улицы Байбузенко. Доставали мы ее и там. Во время святок привязывали к окну луковицу, протягивали веревочку, хоронились где-нибудь, и для бедной Валентины Ивановны начиналась новая полоса испытаний.
Но многим, многим в святочных проказах стучали мы луковицей, раскатывали поленницы, замораживали двери…
С Валентиной же Ивановной мы были на уроках жестоко индивидуально-изобретательны.
Стадным гонением заражались все мальчишки. Наша «прыщавая совесть» не знала удержу. Расшатать урок, довести учительницу до белого каления, увидеть белое от гнева и ненависти беспомощное лицо становилось нашей целью.
Мальчишки злодействовали, девчонки хихикали.
Один из способов вывести математичку из душевного равновесия было поочередно-коллективное «гулькание».
Один из нас побольше накапливал во рту слюны и громко ее сглатывал. «Гу-гу» получалось у некоторых очень внушительным. Особенно звучное форте удавалось Пану ТТ – Тетерину Вальке. Мы восхищались завидной глубиной его сглатывания и стремились добиться такой же чистоты звука.
Валентина Ивановна тревожно пробегала глазами класс: рты на месте, руки на партах, глазки – сама невинность. Отвернулась, а из другого конца класса: «Гы-гы, гм-гм, гу-гу».
Паника во взгляде – добавим, дожмем!
Иногда мы выступали не сольно, а симфонически-слюновым оркестром. Ощущение – будто в дурно чавкающую трясину бросают булыжники.
А поди вызнай у мерзавцев – кто гулькал!
…Возвышаясь сегодня над своим  учениками, склонившимися над партами, порой беспричинно улыбаюсь: знали бы они, что вытворял со своими дружками в начале 70-х их «гуманитарий».
А наша садизм матерел, зверел… И, возбужденные очередной схваткой с «тунеядкой», мы хором мычим, почти не шевеля губами:

Ва-аленти-ина Бе-ереза-а,
Гроб 015, могила 02…

 – Молчать! Молча-а-а-ть!!!

Ва-аленти-ина Бе-ереза-а…


Самый духовный предмет школьной программы – уроки музыки – сопровождался у нас самыми недуховными методами нашего воспитания.
За учительским столом возвышался с баяном выпивоха, балагур, по совместительству музыкант – Геннадий Петрович Рыжов, ставший к тому же в последние годы учебы моим ближайшим соседом по подъезду.
Вспоминается лицо, состоящее из желваков, бугров. Все бугристое: лоб, щеки, подбородок… Что-то такое от волларовского портрета Пикассо, только без заложенного в него страдания. В нашем случае страдание происходило от нашего непослушания, от извечной русской тоски, и, как следствие, от похмелья.
Все эти шары лица перекатывались, всплывая то тут то там. Если они покоились, то это предвещало рядовой урок с пианиссимо и фортиссимо, с хоровыми и индивидуальными распевками, с рисованием нотного стана, на проводах которого у нас тут же садились неведомые птицы и твари.
Если все выше обозначенные выпуклости весело играли, жди грозы, кульминацией которой являлся педагогический метод «дать пинка под зад». Надо признать смачность, страстность и зрительную эффектность этого воспитательного метода. Плотный, увесистый пинок, стремительное «аннигилирование» пространства пакостником от середины класса до двери, ее веселое распахивание то ли головой, то ли всем туловищем, перестукивание постаревшего пола солгинской школы четырьмя конечностями и…тишина.
Урок продолжался на возвышенном отношении к учителю, и от звуков баяна шли мурашки по коже.
И я любил рыжего чертягу-музыканта, потому как доставалось от него, признаюсь, самым отъявленным пакостникам.
Как-то Геннадий Петрович решил навестить наш мальчишеский туалет. В знаменательный для него, директора школы и нас день мы «расписывались» грязными башмаками, смоченными нашим писаньем и еще чем-то неопределенным на потолке. Мы весело вращались со всей своей молодой силой на туалетовских «турникетах», барабаня на выходе грязной обувью по белоснежному потолку. Тут-то и явился наш баянист. Вся наша безудержно пакостящая компания вмиг оседлала писсуары, бесстыдно раскрыв свое подростковое убранство. Все мы вдруг захотели пописать и покакать.
Наша имитация нужды не имела воздействия на выпуклости лица Геннадия Петровича. Мы были скопом «арестованы» и доставлены в кабинет Ивана Трофимовича.
И вы думаете, я не любил уроки рыжего черта?! Ничего подобного. С огромнейшим удовольствием я выдувал с одноклассниками «Журавленка», «Хотят ли русские войны», «Женьку», «Алешу» и прочие патриотические прелести умирающего коммунизма. Песни-то, что и говорить, были хороши. Да и сосед меня никогда не обижал. Да и не за что было. Орал я, будь здоров. Такого «орленка» выводил своим девственным отроческим голосом!
А однажды «рыжий» вошел в класс, бережно ощупал его похмеленными глазами, остановил взгляд на мне и сказал:
 – Коля-Вася, кто ж тебя так окорнал-то?
Дело в том, что без родительского и сестринского догляда я овшивел, и Зоя, старшая моя сестра, обрила меня наголо. Я и сидел, играя буграми своей совсем не идеальной головы.
Так и прижилась в кругу моих самых близких друзей эта кличка, на которую я ну нисколечко не обижался. И если сегодня какой-нибудь воскресший на дорогах заблудшей моей родины дружок протянет мне руки со словами:
 – Коля-Вася, приве-е-т! – я не обижусь и потрясу его лапу в ответ.
Я всегда подозревал в Геннадии Петровиче большую значимость, скрытую от нас глубину и напряженно к нему приглядывался, никогда не обсасывая ни с кем его горестные пристрастия.
И вот его бритая бугристая голова нависает над моим балконом:
 – Коля-Вася, заходи.
И мы сидим в его комнате и пьем какую-то совковую бодягу, и дружески треплемся.
А вот я забываю дома ключ, хлопаю дверью, срабатывает английский замок, а Геннадий Петрович тут же предлагает мне рискнуть и спуститься из его окна в мое на веревке. Двор, затаив дыхание, наблюдает за молодым каскадером и его наставником. Я благополучно втискиваю себя в форточку нашей квартиры.
Ну разве такое сотрудничество забудешь…
Его нашли умершим в кресле своей квартиры. Он жил уже один, без семьи. Жена не выдержала его пьянства и ушла от него.
Спасибо тебе, «рыжий» наставник. Я до сих пор не разлюбил петь, и не проходит ни одного дня, чтобы я что-нибудь да не промычал себе под нос.


Рецензии