Филимонычева берёза

 Хоронили Филимоныча скромно.
Обили гроб грязно-голубыми шпалерами, на крышку мебельными гвоздями прибили чёрный матерчатый крест и довоенную фотографию, пожелтевшую с надломленными углами, отрезанную, видимо, от какого-то снимка потому, что  слевабыло ещё чьё-то плечо. На фотографии Филимоныч браво улыбался невидимому фотографу. Белый воротник рубашки поверх пиджака и белый кончик платка из кармана довершали счастливую физиономию весельчака и балагура. Гладко зачёсанные волосы над крутым лбом, широкорасставленные распахнутые глаза никак не вязались с крышкой, уныло стоящей у калитки на дощечке, и, вечно пьяный Васяк Крупенин темной гуашью написал на боках крышки:                – Господи! Прими упокойного раба Филимоныча в лоно своё. Аминь!
Откуда он взял такую фразу никому не известно, но даже штатная читальщица баба Шура не высказала своего неудовольствия и монотонно читала толстую книгу в кожаном переплёте.
На кладбище забили гвозди, опустили в тёмную сырость гроб, бросили горсти красноватой глины в могилу. Тесовая домовина Филимоныча гулко ответила  дробью; заработали лопаты; в свежий глиняный холмик воткнули крест.
       Расходились с кладбища мужики отдельно – бабы отдельно. Помянули мужики достойно и до вечера гомонили под окнами, ставшего пустым и ничейным старого
бревенчатого дома, крытого шифером.
… Филимоныча я помню с тех пор, как пошел в школу. С войны  он вернулся  поздно, помотавшись по госпиталям и больницам. Носил он круглые  железные очки с толстыми стёклами и, когда я смотрел ему в глаза через линзы, то зрачки за стёклами очков были огромными и бесцветными.
Жил Филимоныч один в крайнем доме в конце улицы, где пацаны резались в бабки, чеканку, лапту, а, бывало, картишки собирали взрослых мужиков, и тогда до полуночи слышалось «сварим», «выход копеечка», «добил». Нетерпеливые хозяйки, в конце концов, разгоняли своих непутёвых картёжников, заодно раздавая и нам затрещины. Всё смолкало до следующего дня. Утром на «пятачок» собиралась мелюзга, копошившаяся до вечера, уступая потом место ребятам постарше. Иногда Филимоныч выноси  на «пятачок» шахматы и обучал нас этой мудрой игре, в которой офицеры, ладьи и ферзи, как в настоящем бою, где ранило нашего учителя, шли в атаку, наступая и делая маневры, подкрепляя пехоту конницей.
Догнала война Филимоныча лет через десять. Ослеп солдат. Очки он снял за ненадобностью и его, оказавшиеся голубыми и глубокими глаза, грустные от неподвижности, уже различали только день и ночь.
Шахматная доска появилась у него с дырочками посередине каждой клетки,
и в эти дырочки вставлялись фигурки с маленькими щпенёчками. Прежде, чем сделать ход, Филимоныч пробегал пальцами по доске, запоминая расположение шахматного войска, а затем, подумав, переставлял нужную фигуру или пешку, аккуратно вставляя шпенёк в дырочку. Мы пытались утащить с доски фигурку или поменять местами, но Филимоныч, пробежав руками по шахматному полю,неизменно уличал нас в обмане. А ещё у него были часы без стёкол, где вместо обычных цифр – бугорки, по которым Филимоныч узнавал время.
Взрослели мы – старел Филимоныч. Приходили к нему в дом женщины, но долго не жили. То ли трудно было со слепым, или ещё какие причины, только хватало этого союза на месяц – два и опять оставался он один.  Жил не Бог весть как; много ли наживёшь на пенсию; да не бросали его соседи. Глядишь какая, что с мужа подлатает, починит, и несёт одинокому мужику. Мальчишки и дров напилят, наколют, во дворе приберут, а к 9 Мая целым классом завалятся: шум, гам, моют,чистят, – а Филимоныч сидит молча, и капают из неподвижных глаз слёзы.
На праздник надевал Филимоныч пронафталиненный пиджак с «иконостасом», выходил на улицу чистый, выбритый. Особо ценил два Ордена Красной Звезды. Подзывал, кого постарше, просил принести бутылку «зелёной».
  Нальёт пол стакана, потрогает рукой орден, и опрокинет в себя жидкость. Второй
раз проделает тоже самое, а уж потом закусит. Много никогда не пил, но на 9 Мая
бутылку допивал до конца и тогда пацаны, раскрыв рты, слушали его рассказы о войне. Филимоныч увлекался настолько, что стиралась граница между реальным и придуманным. И вот  мы с ним  ведём в атаку полки и берём города. Про тот бой,где его ранило, рассказывал редко; не любил вспоминать, как за Вислой накрыло их миной. Из расчёта все остались там, на польской земле. Только он один – « да уж лучше бы тоже с ребятами, чем вот так то».
А лет двадцать назад, уже слепой, посадил Филимоныч напротив своего крыльца берёзку. Сам вырыл яму, у соседей выпросил навозу, заботливо расправил крепкие корешки маленького коричневого хлыстика в белых пятнышках – крапинках, с нежными зелёными брызгами наклюнувшихся листочков, засыпал осторожно землёй, заваливая яму горстями, полил обильно и, убедившись, что деревце не осело, привязал к колу, воткнутому в податливый мягкий грунт. Долго стоял на коленях, гладил веточки рукой, будто пересчитывал почки, лопнувшие от весеннего сладкого сока и солнца. Поднимался тяжело. Сначала поднял одно колено, опершись на него руками, поставил вторую ногу на землю, постоял, согнувшись и распрямился, вытягивая шею. Брюки на коленях
пузырём, измазанные глиной и молодой травой, что уже лезла сквозь прошлогодние сухие стебельки.
С этого дня утром и вечером подходил Филимоныч к деревцу. Стоял долго, слушая листвяный шепот летом, звон мёрзлых веточек зимой. Со временем стала берёза для Филимоныча чем-то вроде живого друга: подойдёт, положит обе ладони на белый ствол и начинает рассказывать дереву о себе, о жизни. Слушает красавица, кивает согласно вершиной; листочек листочку, веточка веточке передают слова человека и, точно понимают друг друга.
А весной, когда зазвенит первая капель, приставлял Филимоныч ухо к стволу берёзы и в один из дней торжественно сообщал: «Ожила!». И тогда, казалось, в его мёртвых зрачках зажигались радостные искорки. Как Филимоныч узнавал, что началось движение соков земных, что проснулись корни, забирая из почвы силу для ещё одного рождения дерева, нам было непонятно, но все верили, что так оно и есть. И действительно. Наступал день, и дерево окутывалось зелёной дымкой, словно лёгкая, прозрачная акварель разливалась по веткам, и едва уловимый запах берёзовых почек витал в кроне.
Если весна была ранней и тёплой, то уже на 1-е Мая мы срезали веточки, цепляли на них разноцветные бумажные цветочки шли на демонстрацию всем классом и, будто молодая берёзовая рощица выходила на праздник. Когда весна затягивалась холодными ветрами, берёзовые, тонкие веточки ставились  дома в бутылку с водой и уже с зелёными глазками блестящих лаковых листиков украшали праздничную колонну.
Так и повелось. Росла берёза – старел Филимоныч; набирало силу дерево –
слабел Филимоныч. Всё чаще и дольше беседовали они.
Но однажды, ранним утром пришла беда. Может пьяный был шофёр, может неопытный, только ободрал железным бортом кузова берёзовый ствол;  рваная рана зияла на белом, словно забинтованном дереве и  береста,  оборванными бинтами, свисала вокруг. По краям рвотины чёрный ободок коры обрамлял траурной ленточкой повреждённую древесину. Филимоныч выбежал на улицу в одном исподнем, набросив  на плечи безрукавный ватник. Чуткими руками пробежал по стволу, ощупывая рану, грязно выругался и сел на землю, закрыв лицо руками. Филимоныч рыдал, как плачут по  очень больному единственному дитю. Худые старческие плечи тряслись под ватником; горе сделало его каким-то маленьким, щуплым, беспомощным стариком. Слёзы кончились. Старик поднялся, поплелся во двор, долго там возился, затем вышел с тазом и стал замазывать рану, зачерпывая из таза пригоршней смесь глины и навоза. Потом перебинтовал раненную подружку черной тряпицей. Когда закончил перевязку, опустился на колени перед деревом – или молился, или  просил у него прощенья за
 людскую жестокость. Начал подниматься, но вдруг ноги  подломились, Филимоныч стал падать, хватаясь за берёзу, как бы ища опору,   и неестественно завалился. Соседи обнаружили его уже мёртвым. Лежал он  на боку, ухватившись руками за дерево. Белые рубаха и кальсоны, измазанные на коленях, казались продолжением дерева, словно стекло с берёзы полотно, и укрыло саваном своего друга.
…Давно уже нет Филимоныча. Всё реже вспоминают о нём на улице. Могила
на кладбище заросла травой, осела, но кто-то перед  Пасхой поправит покосившийся крест, выдернет будыльё. В Светлое Христово Воскресенье положит
крашеные яйца да карамельки – находку для ребятишек и юродивых. Дом с той поры пустой и одинокий постепенно перекашивается набок, отчего оконные дыры скособочились, как обвислые чёрные флаги. Погибает жильё человека, и только воробьи прячутся в дом, как в большой скворечник, от непогоды да в зимние холода.
А рана на берёзе затянулась неровно наростом. Шумит, красуется Филимонычева берёза – высокая, статная, белая. Отдыхают на ней разные птахи,
а весной, когда солнце зацепится ранним лучём за её вершину, заводит радостную песню жизни соловей. Так и сыплет, так и сыплет коленца.
Радуйтесь, люди! Весна пришла!


Рецензии