Клава
вместе с милой или врозь,
ты - в ряду людей - прохожий,
чёртов сын, а, может, Божий,
ты с авоськой на авось
молча бродишь по проспектам,
как по лесу бродит лось.
Ты живёшь - Великий Некто -
и несёшь свой нежный вектор
через целый век - насквозь.
Трёхэтажный желтый флигель
помнит всё - сомненья ль, книги ль,
профиль помнит и анфас,
каждый день и каждый час,
времена любого года,
скрип усталого комода...
Там, в тиши, не в моде, вроде,
ордена отца в комоде
и хранят свою вину
письма мамы на Войну.
Эта старая квартира
с песней ржавого сортира
так ждала когда-то мира
и пришел в квартиру мир -
с нежно пьяным дядей Федей,
злыми криками соседей,
с бытом шумным и убогим,
с Клавой, нравившейся многим.
Чуть "под мухой", вскинув брови,
под шипящий мат свекрови
в юбке тонкого сукна,
прислонясь к стене, она
осыпала нас стихами
о любви и о войне,
и во флигеле стихали
страсти тёмные и споры.
В коммунальной тишине,
в не залеченной тревоге
из-за желтой грязной шторы
всё глядел на нас с укором
Клавин муж, отдавший ноги
неразборчивой войне.
Будь ты мать, жена, старуха,
слово "муж", оно для слуха -
словно дань Святого Духа,
словно выстрел из ружья!
В пиджаках и гимнастёрках
собирались на задворках
уцелевшие мужья.
Не бранили, не корили,
молча - мирные - курили
на виду всего двора.
Взгляд за взглядом, муж за мужем
всё глядели, как по лужам
беззаботливая кружит
их худая детвора.
И, надев свои обновы,
изнывая жизни соком,
в срезах мытых синих окон
свято, будто Образа,
тайно мучили глаза
осироченные вдовы:
на красивых и увечных,
молодых и пожилых,
на худых, весёлых, злых,
на серьёзных и беспечных,
на таких, увы, не вечных,
что невольная слеза
по щеке сползала скупо
над остывшей миской супа,
над бутылкою вина,
и казалось злым и глупым
всё, что сделала война.
Днём гремели патефоны,
по ночам будили стоны…
Чуть уставшие, не злые
после службы - свитера
надевали пожилые
и у кромочки двора
суеверно, будто в Храме,
проводили вечера.
Поминали всуе лихо,
а потом сидели тихо,
шевеля едва губами.
Прислонясь к холодной раме,
из окошка - свысока,
своевольна и лукава,
им ухмылки слала Клава,
их наветам "с потолка"
и своей греховной славе.
И, слепые дураки,
улыбались снизу Клаве
молчаливо мужики.
Клава - сука, Клава - пава,
Клава - краля, Клава - грех!
Коммунальная облава
вызывала в Клаве смех.
Злые шутки с языка
разлетались без натуги.
Клава в доме и в округе
у любой своей подруги
отбивала мужика.
И о ней, бедовой шлюхе,
по Земле гуляли слухи,
в душах вдовьих уживались
рядом - ненависть и зависть.
Твёрдо веруя в "покамест",
облачённая в меха,
без занозинки – першинки
занимать свои вершинки
Клава лезла без греха.
Многим было просто мукой
на окно глядеть с подлюкой,
где царила при луне
Клава в собственном окне.
Было то окно нарывом,
раздражало хуже блох,
мужикам служа мормышкой,
да и кто предвидеть мог,
что в тот вечер яркой вспышкой
вспыхнет Клавдии чертог?
Прогремит холодным взрывом,
синий выпустив дымок,
и сорвёт соседей с ног,
и испуганно соседи,
позабыв о злой беседе
и в иной вступая раж,
взмоют дружно на этаж…
Тишина такая в мире,
в этой старенькой квартире,
где стоят сосед к соседу
друг у друга на виду,
пережившие Победу,
перезнавшие беду!
И за той знакомой шторой
на некрашеном полу
выла Клава, у которой
мёртвый муж лежал в углу.
Бывший воин – победитель,
тот, что Клавдию ласкал,
всей Земли оборонитель,
и на тёмно-синий китель
кровь сочилась из виска.
Были шумными поминки:
с горькой миной, с горькой водкой,
с плачем, с керченской селёдкой,
было в лицах - ни живинки,
и крутился диск пластинки,
той, изъятой у войны
им, уже безногим, мужем,
с этим горем, с этим гужем
он, увечный, не был нужен
телу спелому жены.
В едком дыме сигаретном
улыбался он портретом,
освещённый тусклым светом,
пьянке этой со стены,
этой памятной закуске,
Клаве в тесной тонкой блузке,
расстегнувшейся чуть-чуть.
На застолье без кручины
всё смотрел он, и мужчины,
забывая тризны суть,
поминали не слезами,
а жаднющими глазами
пожирали Клавы грудь.
И, пропив чужое горе,
мы стояли в коридоре:
мужики - в нелепом споре,
бабы - с ужасов во взоре...
Может, люди были правы,
и глаза у вдовой Клавы
были ветрено сухи;
не бросая сигарету
и восстав спиной к портрету
так, что сгорбилась свекровь,
Клава выдала стихи
зельно пьяненькому свету
и, конечно. про любовь!
И когда затихло в мире,
гости вымерли в квартире,
страсти горькие потухли,
я нашел себя на кухне:
тихо голову мочил,
будто это я почил,
главным был на пьяной тризне,
первый раз лишившись жизни,
над собою в укоризне
причитал в глухой ночи.
Принимая в корчах муки,
я просился на поруки,
маму звал и звал отца,
но суровы были лица,
и скрипели половицы,
и чужие чьи-то руки
кожу гладили лица.
Эти, с тяжестью свинца,
беззащитные калеки,
отомкнулись тяжко веки,
и опухши, и мокры,
и ослепшими глазами
с их нетрезвыми слезами
нашу Клаву я открыл:
эти кудри, эти зенки,
мелкий крестик на цепочке,
тело в импортной сорочке,
беззащитный пульс на венке
выше худенькой коленки,
и, ведомый подлецом,
я упал в неё лицом.
И, своё почуяв право,
власть жестокого удава,
я не вспомнил мужа в рамке,
только сладкий запах самки –
этим робким, этим смелым,
всем своим голодным телом
от ступней и до волос...
Но ударом по затылку
Клавин выстрелил вопрос,
зло смеясь, шептала Клава:
-Что, нашел, молокосос,
для своих утех подстилку?
Думал, выгорит, щенок,
коль трясти меня, как грушу,
раз во мне разрушен Бог?
Всех, кто весел и двуног,
как война, и я разрушу!
Станешь зол и одинок!
Уноси скорее душу!
Свидетельство о публикации №110111005334
Нелли Бикс 16.08.2015 14:04 Заявить о нарушении